Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Том II

I. Поход против Распутина

В 1915-1916 г., во время пребывания Ставки в Могилеве, могилевским губернатором был Александр Иванович Пильц (15 февраля 1916 г. Пильц, по личному желанию Государя, был назначен товарищем министра внутренних дел (с управлением отделами земским, крестьянским и по воинской повинности), а в марте, после того, как не сошелся со Штюрмером, получил новое назначение на пост Иркутского генерал-губернатора.). Не имея ни богатства, ни связей, он, однако, держал себя в Ставке совершенно независимо и, не смущаясь, резал голую правду не только перед генералом Алексеевым, графом Фредериксом, ген. Воейковым, но и перед самим Государем. У меня с ним отношения были добрые, но не близкие. Раньше мы не были знакомы; теперь я еще приглядывался к нему, он  — ко мне.

В первых числах февраля 1916 г. как-то после высочайшего завтрака Пильц зашел ко мне.

 — Нас никто не услышит?  — обратился он ко мне, садясь на стул. Я плотно закрыл единственную дверь моей комнаты, ведшую в другую большую комнату  — мою канцелярию, где теперь работали чиновники и писцы.

 — Я пришел к вам по весьма важному делу,  — начал Пильц.  — Вы знаете Распутина. Знаете, что он значит теперь. Вы должны понимать, чем грозит распутинская история. Сейчас я был у ген. Алексеева. Я требовал от него, требовал, грозя общественным судом, чтобы он решительно переговорил с Государем о [8] Распутине, чтобы он открыл Государю глаза на этого мерзавца. Теперь я пришел к вам. Вы тоже должны говорить с Государем. Если вы этого не сделаете, я потом публично заявлю, что я напоминал вам о вашем долге, что я требовал от вас исполнить его, а вы не пожелали.

Я ответил Пильцу, что прекрасно понимаю всю остроту и важность распутинского вопроса, как и свой долг содействовать благополучному разрешению его, но для разговора с Государем у меня пока нет ни повода, ни фактов. Государь не терпит вмешательства посторонних лиц в не касающиеся их дела, а тем более, в дела его личные, семейные. Чтобы начать разговор, мне надо иметь определенные данные, что близость Распутина к царской семье и его вмешательство в дела государственные оказывают вредное влияние на духовное состояние армии. Иначе Государь может оборвать меня вопросом: «какое вам дело?» и не выслушать меня. Тогда мое выступление вместо пользы принесет только вред. Поэтому я считаю лучшим: с выступлением не спешить; не довольствуясь слухами, искать фактов несомненного вмешательства Распутина в государственные дела и вредного влияния распутинской истории на дух армии. Пильц согласился со мною.

От лиц, близко стоявших к царской семье и ко двору, я знал, что Распутин в это время был в апогее своей силы. После победы над великим князем Николаем Николаевичем он стал всемогущ.

Не только царица благоговела перед ним, но и царь подпадал под обаяние его «святости». Рассказывали, что, отъезжая из Царского села в Ставку, Государь всякий раз принимал благословение Распутина, причем целовал его руку. Распутин стал как бы обер-духовником царской семьи. После краткой, в течение нескольких минут, исповеди у своего духовника, на первой неделе Великого поста 1916 г., Государь более часу вел духовную беседу со «старцем» Григорием Ефимовичем. В субботу на этой неделе в [9] Федоровском соборе причащались царь и его семья, а вместе с ними и их «собинный» друг, Григорий Ефимович. Царская семья во время литургии стояла на правом клиросе, а «друг» в алтаре.

«Друг» причастился в алтаре, у престола, непосредственно после священнослужителей, а уже после него, в обычное время, у царских врат, как обыкновенные миряне, царская семья. Причастившись, Распутин сел в стоявшее в алтаре кресло и развалился в нем, а один из священников поднес ему просфору и теплоту «для запивки». Когда царская семья причащалась, Распутин продолжал сидеть в кресле, доедая просфору. Передаю этот факт со слов пресвитера собора Зимнего Дворца, прот. В. Я. Колачева, сослужившего в этот день царскому духовнику в Федоровском соборе и лично наблюдавшего описанную картину.

Влияние Распутина на государственные дела становилось всё сильнее. Назначение члена Государственной Думы Алексея Николаевича Хвостова на должность министра внутренних дел совершилось таким образом (Этот факт, как и следующий разговор Распутина по телефону, передаю со слов ген. В. П. Никольского, бывшего в то время начальником штаба Корпуса жандармов и очень осведомленного на счет деяний старца, как и похождений «знаменитого» министра Хвостова). Хвостов был приглашен к Императрице Александре Федоровне.

 — Его величество согласен назначить вас министром внутренних дел, но вы сначала съездите к отцу Григорию, поговорите с ним,  — сказала Хвостову Императрица. И Хвостов поехал к Распутину, милостью которого скоро состоялось назначение. Распутин, которому, таким образом, Хвостов был обязан своим возвышением, потом не стеснялся с ним.

 — Кто у телефона?  — спрашивает подошедший к телефону министра внутренних дел чиновник последнего Граве.  — Позови Алешку!  — отвечает незнакомый голос. [10]  — Какого Алешку?,  — спрашивает удивленный Граве.

 — Алешку  — тваво министра, говорят тебе,  — продолжает тот же голос.  — Нет здесь никакого Алешки,  — вспылил Граве.  — Ну, ты мотри-потише, а не то не будет ни тебя, ни тваво Алешки. Поди скажи ему: Григорий Ефимович вас спрашивает... Граве только теперь узнал голос Распутина.

Через несколько дней после первого нашего разговора, Пильц снова зашел ко мне. Теперь он сообщил мне, что после значительных усилий ему удалось убедить и ген. Воейкова, и ген. Алексеева взяться за петроградских  — дельцов, евреев «Митьку» Рубинштейна, Мануса и К-о, которые через Распутина устраивают разные разорительные для армии сделки и даже выведывают военные тайны. Ген. Алексеев поручил ведение дела состоявшему при штабе Северного фронта генералу Батюшину. Пильц надеялся, что Батюшину удастся документально установить виновность не только Рубинштейна и Мануса, но и Распутина.

Будучи уверен, что это дело, касавшееся главным образом Северного фронта, вызовет большие разговоры именно на этом фронте, я 1 марта направился через Псков в корпуса, расположенные в Двинском районе. Посещение этих корпусов представлялось особенно благовременным потому, что через несколько дней они должны были повести наступление, в виду чего моя поездка не могла вызвать ни у кого подозрений. По пути я остановился в Пскове, где дважды обстоятельно беседовал с ген. Куропаткиным.

Последний был чрезвычайно заинтересован делом Мануса и Рубинштейна, не сомневался в участии в нем Распутина, но не был уверен, что у ген. Батюшина хватит гражданского мужества энергично и широко повести порученное ему дело. Из штаба фронта я поехал на самый фронт; объехав позиции трех корпусов, я всюду прислушивался к разговорам о Распутине. Конечно, разговоров везде было много. Слух о [11] Рубинштейновском деле и о причастности к нему Распутина облетел фронт и взбудоражил умы: куда только я ни приезжал, везде меня спрашивали: верно ли, что Распутин так близок к царской семье?

Верно ли, что царь слушается его во всем и всегда? Верно ли, что через него можно устроить любое дело? и т. д. Некоторые спрашивали: кто такой Распутин? Ужель простой мужик? А иные задавали и более нескромные вопросы. Во всех таких вопросах и разговорах было больше любопытства, чем беспокойства, больше удивления, чем возмущения, хотя в некоторых местах проглядывало и второе. Таким образом, сразу выросший в армии огромный интерес к Распутину пока не представлял ничего грозного, но он угрожал в будущем.

В Петрограде, через который я возвращался в Ставку, я услышал гораздо больше: там арест Рубинштейна и, вообще, Рубинштейно-распутинское дело трактовались на все лады, причем главной мишенью оказывался, конечно, Распутин. Чего только о нем не говорили: рассказывали о его кутежах с разными иноплеменниками, об его кафешантанных оргиях и дебошах, об его посредничестве в разных, касавшихся армии, коммерческих делах, обвиняли его в выдаче военных тайн и пр. В общем никогда раньше Петроградское общество не проявляло такого внимания к личности Распутина, как теперь.

В этот мой заезд в Петроград ко мне, между прочим, явился за советом содержатель ресторана «Медведь» (на Конюшенной улице) Алексей Акимович Судаков.

 — Посоветуйте, что делать!  — обратился он ко мне.  — Повадился ездить в мой ресторан этот негодяй  — Распутин. Пьянствует без удержу. Пусть бы пил,  — чорт с ним. А то, как напьется, начинает хвастать: «Вишь, рубаха... сама мама (т. е. царица) вышивала. А хошь,  — сейчас девок (царских дочерей) к телефону позову» и т. д. Боюсь, как бы не вышло большого скандала: у меня некоторые лакеи, патриотически [12] настроенные, уже не хорошо поговаривают. А вдруг кто из них размозжит ему бутылкой голову,  — легко это может статься... Его-то головы мне не жаль, но ресторан мой закроют.

В Ставку я вернулся 12 марта.

Вечером в этот же день, после высочайшего обеда, я долго беседовал с ген. Воейковым в его комнате. Зная его близость к Государю, а с другой стороны  — слишком беззаботно-спокойное отношение к распутинскому вопросу, я, чтобы произвести на него более сильное впечатление, немного сгустил краски при передаче своих впечатлений от поездки по армии.

 — Фронт страшно волнуется слухами о Распутине,  — говорил я,  — и особенно об его влиянии на государственные дела.

Всюду идут разговоры: «Царица возится с распутником, распутник  — в дружбе с царем». Этим уже обеспокоена и солдатская среда. А в ней престиж Государя ничем не может быть так легко и скоро поколеблен, как терпимостью Государя к безобразиям Распутина. И вас,  — сказал я,  — на фронте жестоко обвиняют. Прямо говорят, что вы должны были бы и могли бы противодействовать Распутину, но вы не желаете этого, вы за одно с Распутиным.

Последние мои слова задели за живое Воейкова, и он начал горячо возражать:

 — Что я могу сделать? Ничего нельзя сделать! Если бы я с пятого этажа бросился вниз и разбил себе голову, кому от этого была бы польза? Долго мы беседовали.

 — Слушайте!  — наконец, сказал я,  — я хочу говорить с Государем и чистосердечно сказать ему, как реагирует армия на близость Распутина к царской семье и на хозяйничанье его в государственных делах, чем грозит это царю и Государству...

 — Что же, попробуйте! Может быть, и выйдет что-либо,  — ответил мне Воейков. [13] Я решил беседовать с Государем о Распутине. В один из следующих дней, во время закуски перед завтраком, когда ген. Алексеев, по обыкновению, скромно стоял в уголку столовой, я говорю ему:

 — Надо вам, Михаил Васильевич, говорить с Государем о Распутине,  — уж очень далеко зашли разговоры о нем. Дело как будто начинает пахнуть грозою.

 — Ну что же, я готов. Пойдемте вместе,  — ответил он.

 — Я думаю, что лучше порознь. Не подумал бы Государь, что мы сговорились,  — возразил я.  — Позвольте мне первому пойти и высказать, что Бог на душу положит, а вы потом поддержите меня.

 — Отлично! Идите с Богом, а я потом добавлю,  — согласился генерал Алексеев.

16 марта, за высочайшим завтраком, я сидел рядом с адмиралом Ниловым. Два или три человека отделяли меня от Государя, и последний поэтому не мог слышать разговора, который мы с адмиралом Ниловым вели вполголоса, почти шопотом. Мы говорили о Распутине. Завтрак уже кончался, когда я сказал Нилову:

 — Я решил говорить с Государем.

 — Говорите, непременно говорите! Помоги вам Бог!  — горячо поддержал меня адмирал (Насколько болезненно переживал адмирал Нилов распутинскую историю, свидетельствует следующий факт: после моего разговора с Государем 17 марта, он воспылал нежною привязанностью ко мне, которую проявлял при всяком удобном случае. А однажды он сказал мне: «Только что получил письмо от жены. Она очень просит меня кланяться вам и сказать, что она ежедневно молится за вас Богу». Меня это особенно тронуло, ибо я ни разу не видел этой женщины.). В это время Государь встал из-за стола и, как всегда, направился в зал. Все пошли за ним. Только я стал на свое место, в углу около дверей, как вдруг Государь быстро подходит и обращается ко мне: «Вы, о. Георгий хотите что-то [14] сказать мне?» Вопрос был так неожидан для меня, что мои руки буквально опустились. Государь по моему лицу узнал, что я хочу беседовать с ним.

 — Да, ваше величество, мне необходимо сделать вам доклад по одному чрезвычайно серьезному делу. Только не здесь,  — ответил я.

 — В моем кабинете? Тогда, может быть, сейчас, как только разойдутся,  — сказал Государь.

Но мне хотелось хоть еще на сутки оттянуть тягостный разговор. Кроме того, следующий день  — 17 марта  — был днем весьма чтимого мною Алексея, Человека Божия, и я обратился к Государю:

 — Разрешите, ваше величество, завтра.

 — Хорошо! Завтра после завтрака, в моем кабинете,  — ласково ответил Государь.

17 марта в Ставку приехали министры, и Государь после завтрака сказал мне:

 — Сейчас у меня будут министры с докладами, а вы придите ко мне в 6 ч. вечера. Удобно это вам?

 — Конечно!  — ответил я.

В 5 ч. 55 м. вечера я вошел в зал дворца. Ровно в 6 ч. камердинер пригласил меня в кабинет Государя.

Государь встретил меня стоя и, поздоровавшись, пригласил сесть, указав на стул около письменного стола, а сам сел в стоявшее по другую сторону стола кресло. Мы сидели друг против друга, только стол разделял нас. Я начал свой «доклад» с того, что меня чрезвычайно удивило, когда накануне Государь угадал о моем желании говорить с ним.

 — Да, я посмотрел на вас, и мне сразу показалось, что вы желаете что-то сказать мне,  — заметил Государь.

Потом я вспомнил о своем первом разговоре, в мае 1911 года, с Императрицей, когда она так тепло приветствовала мое намерение всегда говорить Государю только правду, как бы горька она ни была. А затем начал о Распутине. Ничего не преувеличивая, но и не утаивая [15] ничего, я доложил о всех разговорах, слышанных мною на фронте, о настроении армии, в виду таких слухов и разговоров, и, наконец, о тех последствиях, к которым создавшееся положение может привести. Я говорил о том, что в армии возмущаются развратом и попойками с евреями и всякими темными личностями близкого к царской семье человека; что в армии определенно говорят о легко получаемых через Распутина огромных подрядах и поставках для армии; что с его именем связывают выдачу противнику некоторых военных тайн; что, таким образом, за Распутиным в армии установилась совершенно определенная репутация пьяницы, развратника, взяточника и изменника; что, наконец, вследствие близости такого человека к царской семье, поносится царское имя, падает в армии престиж Государя,  — и то, и другое может быть чревато последствиями и т. д.

 — Ваши военачальники, ваше величество, сказали бы вам больше, если бы вы спросили их. Спросите ген. Алексеева. Он человек безукоризненно честный и скажет вам только правду,  — закончил я.

Государь слушал меня молча, спокойно и, казалось мне, бесстрастно. Когда я говорил о развратной жизни и пьянстве Распутина, Государь поддакнул: «Да, я это слышал». Когда же я кончил, извинившись, что неприятною беседою доставил огорчение, он так же спокойно, как и слушал меня, обратился ко мне:

 — А вы не боялись идти ко мне с таким разговором?

 — Мне тяжело было докладывать вам неприятное,  — ответил я,  — но бояться... я не боялся идти к вам... Что вы можете сделать мне? Повесить? Вы же не повесите меня за правду. Уволите меня с должности? Я несу ее, как крест; к благам, какие она дает мне, я равнодушен; нужды не боюсь, ибо вырос в бедности и сейчас готов хоть канавы копать.

В ответ на мою реплику Государь поблагодарил меня за исполнение долга, не [16] сказав ничего больше. На этом мы расстались. Беседа наша длилась около 30 минут.

Следующие два дня были сплошной пыткой для меня. Совесть говорила, что я не сделал ничего дурного, что, напротив, я, как умел, исполнил свой долг. Но сердце подсказывало, что я нарушил душевный покой Государя, причинил ему неприятность. Мне тяжело было встречаться с ним на завтраках и обедах. Не имея права уклоняться от них, я, по крайней мере, старался, чтобы наши взоры реже встречались. Мне казалось, что и Государь тоже чувствовал некоторую неловкость при встречах со мной.

18 марта Государь уезжал в Царское Село. К отходу поезда собрались старшие чины Штаба, в том числе и я. Прощаясь, Государь обратился ко мне:

 — Вы уезжаете на фронт? К Страстной непременно возвращайтесь,  — я приеду сюда в субботу на Вербной.

В числе провожавших Государя был и ген. Н. И. Иванов. До приезда Государя к поезду мы с ним очень долго прогуливались вдоль царского поезда. Он всё время жаловался мне: его обидели, его заслуги забыли, его оторвали от любимого дела и теперь держат, Бог весть зачем, при Ставке, не давая никакой работы. Более всего доставалось ген. Алексееву, но не забывался и Государь. Я утешал его, как умел: разбивал его подозрения, успокаивал его предстоящей ему работой. Старик, однако, не поддавался утешению, а, расставаясь, выразил желание на следующий день побывать у меня. Я пригласил его к вечернему чаю.

На другой день ген. Иванов под вечер сидел у меня, пил чай «в прикуску» (Иного способа чаепития он не признавал и жестоко однажды ругал моего Ивана (денщика), узнав, что тот позволяет себе иногда пить чай «в накладку».) и опять жаловался и жаловался. Я уже не выдержал: [17]  — Николай Иудович! Да вы же сами просили об увольнении?

 — Да, просил.

 — Тогда в чем же дело?

 — Я просил уволить меня, если это нужно для дела.

 — Вот вас и уволили...  — говорю я.

 — Но от этого дело страдает,  — возражает старик. Получилась несуразность: просил уволить, если это нужно для дела, и сам же знал, что от увольнения дело пострадает. А затем опять жалобы:

 — У меня сердце вырвали... меня живого в гроб уложили... Это всё Алексеев... и т. д.

Я, наконец, вспылил:

 — Вы несправедливы, Николай Иудович!  — сказал я,  — вы сами просились с фронта? Вас уволили. Но как? Вам дали сразу две огромных награды: сейчас вы  — член Государственного Совета и состоящий при особе Государя. Чего вам еще надо? Послушайте меня: бросьте жаловаться, бросьте обвинять других! Если ваши жалобы дойдут туда, а они непременно дойдут, вам не простят их: там всё прощают, кроме неблагодарности и жалоб на них.

Мое наставление не особенно понравилось старику. Жалоб от него я уже больше не слышал. Не знаю, жаловался ли он другим. Наверное, очень многим жаловался. Всё же мне от души было жаль этого доброго и честного старика, мучившегося теперь, хоть и не без своей вины, от сознания какой-то заброшенности и ненужности.

В Вербную субботу вернулся в Ставку Государь. В тот же день и я возвратился с фронта.

Ктитору штабной церкви кто-то сказал, что на всенощной в Вербную субботу Государю дают вербу, украшенную живыми цветами, и красную пасхальную свечу. Стоило больших трудов привезти из Петрограда живые цветы. Достали и пасхальную свечу. В положенное время, после Евангелия, Государь подошел к стоявшему [18] посредине церкви аналою, чтобы приложиться к иконе праздника и получить от меня свечу с вербой. Я даю ему украшенную розами вербу и красную свечу. Государь отказывается взять и что-то шепчет. Я с трудом разбираю: «Зачем? Как на свадьбе... дайте простые»... Пришлось дать Государю первую попавшуюся вербу и простую свечу. За обедом я объяснил Государю недоразумение, стоившее ктитору огромных хлопот.

 — Кто мог посоветовать это?  — удивился Государь.  — Я терпеть не могу этих украшений. Самое лучшее  — простое.

На Страстной неделе Государь ежедневно утром и вечером посещал церковь. Раньше его всегда встречали колокольным звоном. Теперь же он потребовал, чтобы, в виду великопостных дней, не было звона при входе его в церковь.

Во все дни Страстной недели при высочайшем столе пища подавалась только постная. Иностранцы к столу не приглашались...

Хотя после моего разговора о Распутине прошло более двух недель, я никак не мог еще отделаться от неприятного чувства какой-то неловкости при встречах с Государем. А он, точно желая утешить и ободрить меня, окружил меня теперь таким вниманием, какого я не видал от него ни раньше, ни позже. Подходя к закусочному столу, Государь искал меня глазами, приглашал закусить, рекомендовал более вкусные закуски, раза два-три сам накладывал на тарелку икры или жареных грибов и подавал мне и пр. Кажется, в Великую Среду за обедом я сидел по левую руку министра двора. Граф был разговорчив: болтая без умолку и, забыв, что против него сидит Государь, откровенничал со мною вовсю:

 — Я всегда говорю Государю правду, хоть это ему иногда не нравится. Вот на днях я сказал ему: «Так не должно быть», а он мне отвечает: «Это вас не касается». [19] Я же ему говорю: «Что касается Государя, то касается и министра его двора. Хорошо?»

Государь, обладавший прекрасным слухом,  — а тут и глухой расслышал бы,  — конечно, всё слышал и, смотря на меня, ласково улыбался.

В Великий Четверг, во время закуски перед обедом, гофмаршал указал мне место за столом рядом с адм. Ниловым. Но потом Государь что-то сказал ему, и он, снова подойдя ко мне, объявил, что мое место изменено: я должен сесть рядом с Государем, по левую его руку. Когда я садился за стол. Государь приветливо обратился ко мне:

 — Как мне хотелось, чтобы вы посидели около меня, а то часто сидят такие, которых совсем не хотелось бы видеть. В течение всего обеда Государь говорил только со мной, не сказавши никому другому буквально ни одного слова.

Пасха. Торжественное богослужение, которое Государь выстоял до конца. Христосованье и разговенье с Государем во дворце. Завтрак в обычное время. Государь просит меня зайти к нему после завтрака в кабинет и там передает мне большое фарфоровое, с изображением Спасителя,  — пасхальное яйцо от Императрицы. Кроме меня, такие яйца получили: ген. Алексеев, ген. Иванов и адм. Нилов. Остальным были даны маленькие. Внимание ко мне Государя не ослабевает.

Я пишу обо всем этом, чтобы ярче обрисовать характер Государя. Повышенное его внимание ко мне за все описанные дни я объясняю таким образом. Мой доклад о Распутине был неприятен ему. Но он заметил, что я был искренен, докладывая со скорбью, страдая, и затем после доклада страдал. Это подкупило его. И вот он теперь старался своим вниманием и особенной приветливостью сгладить тяжелое впечатление, оставшееся у меня на душе, показав мне, что у него нет обиды на меня. Как забудешь такую его ласку? [20] Ничем иным, как тем же доверием ко мне Государя, я объясняю следующее, не имевшее раньше прецедента, данное им мне поручение. На Святой неделе я должен был спешно выехать в Москву, чтобы уладить возникшие между епархиальным и военным духовенством трения, (Виновником этих недоразумений был б. московский миссионер архим. Григорий,  — тот самый, который привозил великому князю Николаю Николаевичу от московского митрополита икону Святителя Николая. Когда у него вышли какие-то крупные недоразумения с епархиальным начальством, он обратился ко мне с просьбой назначить его священником какой-либо воинской части или учреждения в Москве. Я, приняв во внимание огромную его энергию и упустив из виду его бестактность, исполнил просьбу, поручив ему исполнение должности гарнизонного благочинного в г. Москве. Почувствовав себя независимым от своего бывшего начальства и ошибочно рассчитывая на мою поддержку, он начал грубо и бестактно сводить счеты со своими бывшими епархиальными противниками. Дело приняло такой оборот, что в это «поповское» дело вмешалась великая княгиня Елизавета Федоровна, осведомившая даже Государя. Государь посоветовал мне лично выехать в Москву и самому разобрать дело.)

в которые вмешалась вел. княгиня Елизавета Федоровна и которые через нее дошли и до Государя. Отпуская меня в поездку, Государь спросил меня: «Вы знаете ген. Мрозовского?» (До сентября 1915 г. командир гренадерского корпуса, а потом командующий войсками Московского округа.). Я ответил, что прекрасно знаком с ним, еще по японской войне, когда мы служили в одной дивизии: он командиром артиллерийской бригады, а я благочинным дивизии.

 — Вы будете у него?  — опять спросил Государь. Я, конечно, не мог не видеться с Мрозовским, если бы и не имел особого к нему поручения.

 — Тогда исполните мое поручение,  — продолжал Государь.  — Переговорите с ним. Только осторожно, чтобы его не обидеть. Дело вот в чем. До меня то и дело доходят слухи и жалобы, что он жесток в обращении с [21] офицерами; что за малейшие оплошности он слишком строго расправляется с офицерами, прибывающими с фронта: закатывает им выговоры, сажает на гауптвахту и пр. Мне жаль офицеров: на фронте они переносят, Бог весть, какие лишения, а приедут домой  — и там не сладко. Теперь все мы нервны, взвинчены: нельзя еще играть на разбитых нервах... Вы поняли меня? Вот это осторожно и передайте ему. Вместе с этим передайте ему и мой привет.

Поручение было не из приятных. В какую бы деликатную форму я ни облек его, суть от этого не менялась. Дело пахло высочайшим выговором.

Приехав в Москву, я по телефону запросил генерала, когда я могу застать его, чтобы переговорить с ним по высочайшему повелению. Он сразу заволновался, почуяв, что предстоит неприятный разговор. В 1 ч. дня я сидел у Мрозовского за завтраком. А перед завтраком я в самой осторожной форме передал ему поручение Государя.

 — Что же это? Значит, Государь делает мне выговор?  — сказал генерал, выслушав меня. Как я ни старался доказать, что это не выговор, а просьба, убедить генерала мне, кажется, не удалось.

Да и нужно ли это было?

В субботу, 16 апреля, я посетил вел. кн. Елизавету Федоровну и долго беседовал с нею. Она не скрывала своего беспокойства из-за распутинской истории и очень одобряла, что я переговорил с Государем.

На Святой же неделе прибыла в Ставку Императрица с дочерьми. Конечно, ей в мельчайших подробностях был известен мой разговор с Государем, 17 марта, но при встрече со мной она и виду не подала, что ей что-либо известно, и отношения ко мне не изменила.

В конце апреля я выехал на Западный фронт, в район IV армии (Молодечно). [22] 1 мая я освящал знамена для 65 пех. дивизии, входившей в состав 26 корпуса (ген. Александра Алексеевича Гернгросса), состоявшего из 64, 65 и 84 пех. дивизий. На торжестве присутствовали: командующий армией ген. Рагоза, ген. Гернгросс, начальники дивизий и все офицеры корпуса. После церковного торжества и раздачи командующим армией солдатам георгиевских крестов, в огромной палатке, красиво декорированной зеленью, состоялся, поражавший обилием и изяществом яств, завтрак, на который были приглашены все присутствовавшие на торжестве. Завтракало несколько сот человек. Я прислушивался к разговорам. В разных местах от времени до времени произносилось имя Распутина. Вдруг слышу громкий и резкий голос ген. Гернгросса:

 — Я согласился бы шесть месяцев отсидеть в Петропавловской крепости, если бы мне позволили выдрать Распутина. Уж и выдрал бы я этого мерзавца.

В ответ на это раздался хохот завтракавших. И это произошло при Командующем армией, рядом с которым сидел Гернгросс, при офицерах трех дивизий, на глазах множества прислуживавших у стола солдат. Ген. Гернгросс не мог не понимать, что он творит. Всего несколько недель назад в IV армию прибыл на должность командира бригады 8 Сибирской дивизии бывший товарищ министра внутренних дел и командир Корпуса жандармов, свиты его величества ген. майор Вл. Феод. Джунковский, уволенный от высоких должностей за свой правдивый доклад о Распутине. И если теперь воспитанный в строгих традициях верности и покорности Государю, старый боевой генерал Гернгросс решается на такую выходку в отношении близкого к Государю и ревниво охраняемого Государем лица; если эта выходка вызывает дружный хохот офицеров трех дивизий и ни одного возражения, то не значило ли это, что и в голосе Гернгросса, и в смехе офицеров звучали не только ненависть и презрение к Распутину, но и грозное предостережение самому [23] Государю?

Раньше армии могла угрожать пропаганда извне, теперь же разлагающая струя направлялась на армию из самого царского дворца, при бессознательном содействии самих же царя и царицы, державшихся за Распутина, как за какой-то талисман, в котором будто бы заключалось всё их спасение. Гернгроссовский эпизод 1 мая был своего рода mеmento mori для последующего времени. Но на него не обратили должного внимания, как не обращали тогда внимания и на многое другое, знаменовавшее, что мы быстрыми шагами идем к надвигающейся катастрофе.

В течение следующих дней я объезжал полки IV армии, стоявшие на фронте. Между прочим, в 8-й Сибирской дивизии я виделся с ген. Джунковским.

После того, как за свой честный доклад о Распутине он был уволен от должностей товарища министра внутренних дел и командира Корпуса жандармов (Увольнению Джунковского способствовала целая коалиция его врагов. Во главе их стоял Распутин с Вырубовой, которых подзадоривали б. министр внутренних дел А. Н. Хвостов и сенатор С. П. Белецкий. С другой стороны и совсем по другим причинам против Джунковского интриговал В. Н. Воейков, считавший Джунковского, в виду исключительного расположения к нему Государя, одним из главных своих конкурентов при дворе. Весьма осведомленные в деле Джунковского люди, как его начальник штаба, ген. В. П. Никольский, категорически утверждали, что Воейков много способствовал падению Джунковского.),

он просил Государя снять с него, как с опального, вензеля. Государь отказал ему в этом: более того, он дал ему право носить форму Корпуса жандармов, над облагорожением которого Джунковский потрудился больше всех других командиров Корпуса. Тут сказалась обычная манера Государя подслащать горькие пилюли. Джунковский тогда попросился в армию и теперь он скромно и самоотверженно исполнял должность командира бригады 8-ой [24] Сибирской дивизии (Вскоре он был назначен начальником 15-й Сибирской дивизии, а во время революции командиром 3-го Сибирского корпуса. Увидев, что нельзя управиться с солдатским комитетом, он подал в отставку по болезни. В корпусе он пользовался громадным авторитетом и среди офицеров, и среди солдат.). Не заезжая в Ставку, я проехал с фронта в Петроград и 13 мая присутствовал на заседании Св. Синода. По окончании заседания ко мне подошел митрополит Питирим.

 — О. протопресвитер! Ее величество поручила мне переговорить с вами по весьма серьезному делу,  — обратился он ко мне.  — Когда бы нам сделать это?

 — Странно!  — ответил я.  — Перед отъездом из Ставки я каждый день виделся с Императрицей, беседовал с ней, но она ни словом не обмолвилась о предстоящей мне беседе с вами.

 — Да. Но ее величество поручила мне... Так где же и когда мы переговорим с вами?

 — Где угодно,  — ответил я,  — у вас ли, у меня ли. Я уезжаю в Ставку во вторник 17 мая.

 — Может быть, мы сейчас же, здесь побеседуем?  — предложил митрополит Питирим.

Я, конечно, согласился. Мы отошли к окну, что против синодального стола и, стоя, начали беседу. В синодальном зале никого уже не было. Только у входных в синодальный зал дверей стояли Тверской архиеп. Серафим, протопр. А. А. Дернов и и. д. товарища обер-прокурора В. И. Яцкевич.

 — Так вот,  — начал митрополит,  — ее величество очень обеспокоена, что в армии много разговоров о Григории Ефимовиче. Какое кому дело, что хороший человек стоит около царской семьи? А вот мешает же он кому-то! В армии говорят и то, и то...

И митрополит передал мне почти дословно то, что я 17 марта говорил Государю. Ясно было, что мой [25] разговор с Государем сообщен Императрице, а последнею или Вырубовою передан митрополиту Питириму с поручением «повлиять» на меня.

 — Я не знаю, хороший ли человек Распутин,  — как будто о нем говорят другое, но армия действительно волнуется из-за него, считая его виновником многих гадостей. Как велика ненависть к нему в армии, можете усмотреть из следующего... И я, не называя ни места, ни имен, рассказал эпизод 1 мая, бывший на завтраке после освящения знамен в 65 пех. дивизии.

 — Если командир корпуса, заслуженный, старый боевой генерал позволяет себе такую выходку в отношении лица, столь близкого к царской семье, значит: как далеко зашло дело!

 — Вот Императрица и просит вас повлиять на армию, чтобы в ней не было таких разговоров. Вас армия знает, вас она любит,  — вы можете сделать это,  — перебил меня митрополит.

 — Владыка!  — обратился я к митрополиту,  — отчетливо ли вы представляете себе то, о чем меня просите? Вы знаете, что такое теперь наша армия? В ней сейчас 10 миллионов. Она на двухтысячеверстном фронте и в беспредельном тылу, ибо тыл  — вся Россия. Каким путем убеждать ее? Живым словом? Вы же понимаете, что это невозможно. Чтобы мне переговорить со всеми частями, потребовалось бы несколько лет. Обратиться к армии с воззванием? Тогда заговорят о Распутине и те, которые доселе молчали. Да и с каким словом, с какими наставлениями я обратился бы к армии? Я не умею врать. А если бы и стал врать, разве тут враньем можно помочь делу?

 — Как тяжело, как тяжело!  — почти застонал митрополит.

 — Владыка! Позвольте мне быть с вами откровенным,  — прервал я его.  — Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что вы совершенно не представляете, [26] какой это страшный вопрос  — вопрос о Распутине. Это самый страшный из всех вопросов нашего времени. Его необходимо разрешить, надо разрешить как можно скорее и разрешению его должна помочь Церковь. Хотя вы, владыка, не первенствующий член Св. Синода, но вы  — Петроградский митрополит; на вас поэтому обращены все взоры. Поверьте мне, что настанет пора, когда спросят, что сделала Церковь для разрешения этого вопроса, и прежде всего спросят вас. Тогда вам предъявят большой счет.

 — Как тяжело, как тяжело!  — начал опять вздыхать митрополит.  — Знаете что?  — обратился вдруг он ко мне.  — С какой бы радостью я ушел в отставку. Вот только дали бы мне пенсию...

 — Ну, думать о пенсии нам с вами теперь совсем не время,  — возразил я.  — Уйдем мы в отставку тогда, когда скажут нам: уходите! А пока мы должны делать и делать.

 — Что же, что делать?  — нервно спросил митрополит.

 — Близость Распутина к царской семье грозит страшными последствиями. Надо избавить эту семью от опасной распутинской опеки. Надо их убедить, чтобы они освободились от Распутина. Если нельзя этого сделать, убедите Распутина уехать от них, чтобы, если они дороги для него, спасти их. Другого способа успокоить армию и народ и охранить падающий престиж Государя я не вижу,  — закончил я.

На этом мы расстались.

Я совершенно объективно и, насколько мог, точно передал свою беседу с митрополитом. Предоставляю самому читателю сделать дальнейшие выводы. А о себе одно скажу: я отошел от митрополита и возвращался домой с каким-то гадливым чувством, которое у меня всё нарастало по мере того, как я вдумывался в слова, [27] вспоминал выражение лица, ахи и вздохи своего собеседника...

Какие же были последствия этой беседы?  — спросит читатель. Существенных  — никаких. Митрополит остался тем же, чем он и раньше был. Менять позицию в отношении Распутина ему было пока невыгодно, ибо он держался Распутиным; печального же будущего и для России, и для себя от этой истории он не прозревал. На меня же пока махнул рукой. Впрочем, в июне и в июле митрополит Питирим на заседаниях Св. Синода (в его квартире) дважды предлагал мне архиепископство.

Я уверен, что предложение это делалось с ведома Императрицы.

 — Вы поймите только,  — убеждал меня митрополит,  — сделаетесь архиепископом, вы сразу займете второе по влиянию место в нашей иерархии: Петроградский митрополит, потом вы.

Я ответил, что вопросы карьерного порядка меня совсем не интересуют, а для исполнения своей должности я обладаю полнотою власти и не имея архиепископского сана.

В тот и другой раз митрополита поддерживал товарищ обер-прокурора Зайончковский. Я поблагодарил митрополита Питирима за его заботы о моей персоне, но от предложения категорически отказался. Когда же Зайончковский наедине высказал мне удивление по поводу моего отказа от архиепископского сана, я ответил ему:

 — Во-первых, менять свое звание я считаю себя не в праве без согласия всего военного духовенства. Во-вторых же... Ужели вы не понимаете, что митр. Питириму и распутинской компании очень желательно сделать меня архиереем, чтобы «завтра» же сплавить меня «с почетом» в какую-либо епархию, а на мое место посадить своего человека? Сейчас же им некуда меня сплавить.

 — Теперь я понимаю ваш отказ и совершенно соглашаюсь с вами,  — сказал Зайончковский. [28] Вскоре после описанного разговора с митр. Питиримом я был приглашен в Царское Село для совершения всенощной и литургии в Государевом Федоровском соборе. Мне сослужил царский духовник прот. А. П. Васильев. По обычаю, мы не возвращались после всенощной в Петроград, а оба заночевали в большом Царскосельском дворце, только в разных помещениях. Мне очень хотелось переговорить с о. Васильевым, так как некоторые лица очень энергично старались восстановить о. Васильева против меня, внушая ему, что я очень добиваюсь занять его место. Сам о. Васильев как-то писал мне об этом.

В ответном письме я старался разубедить его. Я еще до войны категорически отказался от предложения занять место придворного протопресвитера и царского духовника. Теперь же, с обострением распутинского вопроса, пост царского духовника был для меня еще более неприемлемым. И я был решительно далек от того, чтобы когда-нибудь мечтать о нем. Не буду говорить о том, что лезть на «живое» место не в моем принципе. Всё же, чтобы окончательно рассеять подозрения о. Васильева, я хотел лично переговорить с ним и поэтому после всенощной высказал ему о своем желании побеседовать с ним. Он пообещал после ужина зайти ко мне. И, действительно, часу в 10-м вечера он забежал ко мне, но не более, как на пять минут. Мы успели обменяться несколькими ничего существенного не выражавшими, фразами, а затем он начал прощаться, извиняясь, что ему надо навестить какую-то княгиню или графиню. Как будто для этого визита не могло найтись у него другого времени? При прощаньи он, как бы нечаянно, обронил фразу:

 — Вы напрасно думаете, что Распутин падает. Очень ошибаетесь: он теперь, как никогда, силен...

Несомненно, это было предостережение мне. Так я и понял тогда. Теперь же думаю, что необходимость беседовать с княгиней была вызвана у о. Васильева [29] желанием отделаться от беседы со мной. Дружба со мною, как с открытым противником Распутина, теперь была не безопасна для царедворца. А о нашей продолжительной беседе во дворце завтра же стало бы известно, кому надо.

Распутин же продолжал восходить.

В августе или сентябре 1916 года ген. Алексеев однажды прямо сказал Государю:

 — Удивляюсь, ваше величество, что вы можете находить в этом грязном мужике!

 — Я нахожу в нем то, чего не могу найти ни в одном из наших священнослужителей.

На такой же вопрос, обращенный к царице, последняя ответила ему: «Вы его (т. е. Распутина) совершенно не понимаете»,  — и отвернулась от Алексеева.

В один из моих приездов в Петроград в 1916 г. ко мне на прием явился неизвестный мне очень невзрачный дьякон. На мой вопрос: «Чем могу быть вам полезен?»  — дьякон протянул помятый конверт с отпечатком грязных пальцев: «Вот прочитайте!»

 — От кого это письмо?  — спросил я.

 — От Григория Ефимовича,  — ответил дьякон.

 — От какого Григория Ефимовича?

 — От Распутина.

 — А ему что нужно от меня?  — уже с раздражением спросил я.

 — А вы прочитайте письмо,  — ответил дьякон. Я вскрыл конверт. На почтовом листе большими каракулями было выведено:

«Дарагой батюшка

Извиняюсь беспокойство. Спаси его миром устрой его трудом Роспутин».

 — Ничего не понимаю,  — обратился я к дьякону, прочитав письмо.

 — Григорий Ефимович просит вас предоставить мне место священника,  — пояснил дьякон. [30]

 — А вы какого образования?  — спросил я.

 — С Восторговских (Пастырские курсы прот. И. Восторгова, наплодившие неучей священников.) курсов.

 — Место священника я предоставить вам не могу, так как в военные священники я принимаю только студентов семинарии,  — ответил я.

 — Тогда дайте дьяконское место в столице.

 — И сюда вы не подойдете.

 — Ну в провинции,  — уже с волнением сказал дьякон, очевидно пришедший ко мне с уверенностью, что письмо Распутина сделает всё.

 — Это, пожалуй, возможно. Но вы должны предварительно подвергнуться испытанию. Завтра послужите в Сергиевском соборе, где вашу службу прослушает назначенный мною протоиерей, а после службы явитесь ко мне для экзамена, который я сам произведу,  — сказал я.

Дьякон ушел, но ни на службу, ни на экзамен не явился.

Как реагировал Распутин и его присные, слухов об этом до меня не дошло. [33]

Дальше