Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

XIV. Виновные. Поездка к епископу Гермогену

Когда под сильным натиском неприятеля в мае 1915 г. на Юго-западном фронте началось отступление наших армий, начальник штаба этого фронта генерал Драгомиров прислал генералу Янушкевичу письмо, в котором решительно заявлял, что дело наше бесповоротно проиграно, что решена участь не только Перемышля и Львова, но и Киева, и что для спасения армии необходимо быстро, не задерживаясь, отводить войска за Днепр (Смоленск-Чернигов), а, может быть, и за Волгу.

 — Прочитайте-ка!  — сказал мне генерал Янушкевич, передавая письмо генерала Драгомирова.  — С ума сошел!

Когда на фронте успех, тогда всё сходит гладко: забываются и ошибки одних, и бездарные решения других, и преступления караются легче. При успехах ищут не столько виновных, сколько достойных. Совсем иное бывает при неудачах: тогда «всякое лыко в строку», тогда отыскивают «козлов отпущения», чтобы на них отыграться.

Так и теперь. И в Ставке, и на фронте усиленно заговорили о «виноватых». В Ставке, прежде всего, обвинили генерала В. М. Драгомирова. По его адресу раздалось сразу несколько обвинений. Во-первых: пока начальником штаба Юго-западного фронта был генерал Алексеев,  — всё было хорошо; заменил его Драгомиров,  — сразу дела пошли хуже. В этом обвинении, однако, не было еще ничего конкретного, ибо дела могли пойти хуже не от перемены начальника штаба, а от совершенно изменившейся боевой обстановки. Дальнейшие обвинения были конкретнее. Итак, во-вторых, ген. Драгомирову вменялось в вину его паническое настроение, [262] обнаруженное им в письме к ген. Янушкевичу. В-третьих, его обвинили в том, что он в столь серьезный момент начал сводить личные счеты с Командующим III армией генералом Радко-Дмитриевым, не дал тому в нужное время подкреплений, вследствие чего армия Радко-Дмитриева понесла большие потери и вынуждена была начать отступление, оказавшее роковое влияние на положение соседних с нею армий.

Последние два обвинения в отношении военного человека носили грозный характер. Но в данном случае их острота сглаживалась установившимся в Ставке, под влиянием разных слухов и сообщений, убеждением, что генерал Драгомиров страдает острым нервным расстройством. Попросту говоря, его действия объясняли невменяемостью.

Главнокомандующий фронтом, генерал Иванов, однако, оставался при прежнем мнении о генерале Драгомирове, как об идеальном начальнике штаба. Но, как ни защищал генерал Иванов своего любимого начальника штаба, всё же ген. Драгомиров был смещен, а на его место был назначен генерал Савич, командир Сибирского корпуса. Генералу Драгомирову дали корпус,  — кажется, 8-ой. Назначение Савича не удовлетворило никого и, прежде всего, самого Главнокомандующего, которому навязали совсем не желанного помощника.

Назначение генерала Драгомирова всех удивило. В первом случае, отдавая должное уважение блестящему наружному виду, твердости характера и непреклонной воле генерала Савича, считали его, однако, и недостаточно подготовленным, и не столь талантливым, как это требовалось в настоящий момент от начальника Штаба Юго-западного фронта. Во втором случае недоумевали: если генерал Драгомиров, как нервнобольной, признан негодным для должности начальника Штаба, как же признают его способным для командования корпусом? Что касается объектов этой проделанной Ставкой операции, то Савич был польщен новым назначением, а [263] ген. Драгомиров был кровно обижен: его предшественника генерала Алексеева ведь возвысили сразу в Главнокомандующие фронта. Всё же нарыв был вскрыт сравнительно безболезненно.

Гораздо непримиримее Ставка оказалась в отношении военного министра, генерала В. А. Сухомлинова. Тут даже многим в своей карьере обязанный ему генерал Янушкевич восстал на него.

После назначения на должность протопресвитера, я очень часто встречался с генералом Сухомлиновым на разных празднествах и высочайших парадах и нередко бывал у него со служебными докладами. Как я уже говорил, более приятного начальника-сослуживца, как генерал Сухомлинов, мне не хотелось и желать. Умный, простой, сердечный и отзывчивый, Сухомлинов ни в чем не стеснял моей инициативы и охотно шел навстречу всякому моему доброму начинанию. Я не помню случая, когда бы я ушел с доклада не удовлетворенным в своих желаниях и просьбах. В пору назначения меня на должность протопресвитера он был одним из самых близких к Государю, наиболее влиявших на него министров. Скандальный развод Е. А. Бутович и женитьба на ней Сухомлинова сильно скомпрометировали последнего в обществе. Незадолго же до войны об нем начали ходить совсем дурные слухи.

23 апреля 1914 года, при посещении мною Ташкента, Туркестанский генерал-губернатор и командующий войсками округа, генерал А. В. Самсонов, сидя со мною в своем кабинете, рассказывал мне, что у него имеются несомненные данные, свидетельствующие о преступных сношениях генерала Сухомлинова с австрийской фирмой Альтшуллера, помещавшейся в г. Петрограде, на Морской ул., и вообще об его нечистоплотности в денежных делах. Должен сказать, что в то время генерал Самсонов остро переживал чувство обиды, нанесенной ему Сухомлиновым, устранившим его кандидатуру на пост Варшавского генерал-губернатора. Как рассказывал мне генерал Самсонов, его кандидатура [264] была почти принята Государем. Сухомлинов же выставил против нее то возражение, что будто бы Самсонов не знает французского языка. Государь был убежден таким доводом и на должность Варшавского генерал-губернатора назначил генерала Я. Г. Жилинского, креатуру Сухомлинова. Всё это произошло в апреле 1914 г. Самсонов с возмущением рассказывал мне об этой искусно проведенной интриге, тем более для него оскорбительной, что он владел французским языком.

Но всё же меня чрезвычайно удивила тогда его смелость, с которой он, мало зная меня и совсем не зная моих отношений к генералу Сухомлинову, столь категорично и жестоко поносил своего и моего начальника. Выслушав Самсонова, я доброжелательно заметил ему:

 — Надеюсь, Александр Васильевич,  — вы не многим доверяете это.

 — Да,  — ответил он,  — но у меня достаточно данных, чтобы я мог смело говорить об этом.

Если меня удивила смелость, с которой ген. Самсонов обвинял ген. Сухомлинова, то самые обвинения для меня не были новы, ибо слухи о связях Сухомлинова с Альтшуллером и о нечистых денежных делах ходили и в Петербурге.

Прошло после того почти 7 лет. Генерала Самсонова уже давно нет в живых, Сухомлинов побывал в тюрьме, а потом оказался на свободе, но мне хочется думать, что страшные против Сухомлинова обвинения, которым верил благородный и честный генерал Самсонов, и которые на все лады варьировались русским обществом, не имели под собой твердой почвы. Трудно мне представить, чтобы генерал-адъютант Государя, сверх меры облагодетельствованный последним, тот Сухомлинов, которого я знал по служебным делам и по частным беседам, мог опуститься до роли взяточника, изменника, предателя.

Слухи о преступных делах Сухомлинова носились и в Ставке. Но тут, как мне казалось, сначала считались [265] не с ними, а с фактом нашей неподготовленности к войне, в которой всецело обвиняли Сухомлинова. При удачах на фронте эти обвинения стихали, при неудачах они оживали.

Нашумевшее в феврале и марте 1915 года мясоедовское дело подняло новую бурю против генерала Сухомлинова, к семье которого случайно был близок Мясоедов. Теперь всюду заговорили об измене.

Когда в мае 1915 г. началось Галицийское отступление, и весь наш фронт начал переживать ужасающую пору отчаянной беспомощности, вследствие отсутствия и вооружения, и снарядов, отношения между Ставкой и военным министром обострились до последней степени. Великий князь открыто и всегда резко осуждал деятельность военного министра; начальник Штаба слал резкие письма и телеграммы своему бывшему начальнику. При приездах генерала Сухомлинова в Ставку его принимали сухо, небрежно.

Сухомлинов, конечно, не оставался в долгу. Ставка в Барановичах работала против него; он в Петербурге работал против Ставки, т. е. против великого князя. Сотрудников ему было не занимать стать, ибо во врагах великого князя недостатка не было. К ним принадлежали забракованные на фронте генералы, во главе с бывшим Главнокомандующим Северо-западного фронта генералом Жилинским, потом генерал Воейков, потом Распутин, наконец, вся клика, окружавшая молодую Императрицу. В одних случаях эта коалиция старалась использовать неудачи на фронте, в других  — всё возраставшую и в армии, и в народе популярность великого князя. Соответственно этому, великого князя обвиняли то в бездарности и неспособности к командованию, то в честолюбивых замыслах, грозных для царской семьи. В придворных кругах в это время многозначительно говорили о ходившем по рукам портрете великого князя с подписью: «Николай III».

Но, пожалуй, более всего доставалось начальнику [266] Штаба ген. Янушкевичу. Обвинения против него шли, главным образом, с фронта.

Что генерал Янушкевич принял должность начальника штаба не по своему хотению, об этом знали весьма и весьма многие. Для массы же, для всех было ясно одно, что на самом ответственном месте в армии стоит человек сравнительно молодой по службе и совершенно неподготовленный для соединенного с этим местом дела. Как занявший не «свое» место, генерал Янушкевич сразу впал в немилость всей армии. Одни завидовали ему; других возмущало незаслуженное им возвышение; третьи честно учитывали все последствия работы неопытного и неподготовленного начальника Штаба, страшились за будущее, за исход войны. Хозяйничанье в оперативной работе Ставки генерала Данилова, который не пользовался репутацией талантливого офицера Генерального Штаба, но слыл за человека надменного, самоуверенного и упрямого, не уменьшало, а скорее увеличивало общее озлобление против начальника Штаба, не сумевшего ни выбрать соответствующего генерал-квартирмейстера, ни поставить избранного на должное место.

Недовольство генералом Янушкевичем началось в армии сразу же и затем, по мере наших неудач, всё возрастало. В последних если и винили когда-либо великого князя, то только отдельные лица; масса же возмущалась «бездарным» Штабом. Сначала шел общий гул. Когда, бывало, на фронт ни приедешь, непременно услышишь два-три «милых» слова по адресу Штаба Ставки, выраженных то деликатно, а то и резко. Я не думаю, чтобы отголоски общего недовольства не долетали до слуха генерала Янушкевича, но до мая 1915 года я как будто не слышал от него жалоб на тяжесть его положения и на какие-либо нападки на него. С мая 1915 года, когда начала развертываться наша Галицийская катастрофа, генерал Янушкевич стал мишенью для ударов со всех сторон. На фронте его открыто ругали [267] и младшие и старшие. В Ставке его засыпали письмами с фронта, в которых он выставлялся главным виновником всех несчастий, переживаемых русской армией. И слухи, прилетавшие с фронта, и письма, приходившие оттуда, попадали в цель. Честный генерал Янушкевич близко принимал их к сердцу и глубоко страдал, сознавая, что в тех и других была известная доля правды. Теперь буквально всякий раз, как только мы с ним оставались наедине, генерал Янушкевич начинал жаловаться мне, что он изнемогает под тяжестью всё растущей злобы против него, всё усиливающихся нападок и обвинений. Это особенно участилось в конце июля, когда великий князь, в виду приезда в Ставку великой княгини Анастасии Николаевны, завтракал у себя в вагоне, и мы с генералом Янушкевичем вдвоем сидели за столиком. Однажды он дал мне письмо, сказав:

 — Прочтите! Это одно из многих «любезных» писем, которыми теперь с фронта угощают меня.

Письмо было написано складно, дельно, зло и ядовито. Не могло быть сомнения, что его писал не мальчик, не очередной ругатель и не профан, а серьезный, умный и опытный мастер военного дела. В письме генерал Янушкевич назывался невеждой в военном деле, предателем, изменником, виновником всех настоящих бед и несчастий, ведущих Россию к гибели. Автор письма грозил генералу Янушкевичу тяжкой ответственностью не только перед отдаленной историей, но и перед ближайшей действительностью,  — перед законным судом, которого потребует армия. По-видимому, письмо произвело огромное впечатление на Янушкевича. Он тяжко страдал. Признаюсь, что мне было глубоко жаль его. Но чем я мог помочь ему? Жалуясь мне на тяжесть своих переживаний, генерал Янушкевич, может быть, ждал от меня определенного совета, толчка или давления на него. А у меня нехватало ни смелости, ни нравственного права сказать ему то, что мне казалось правдой. Ну, как я мог сказать ему прямо: [268]  — Николай Николаевич, уходите скорее от дела, с которым вы не можете справиться и через это приносите, сами того не желая, много вреда!

А вдруг я сам ошибаюсь, думая так? Всё же тут я не специалист и могу говорить больше с чужого голоса, чем на основании личного серьезного знания и убеждения. Поэтому при беседах наших я больше отмалчивался. Точно угадывая мои мысли, генерал Янушкевич, в ответ на мое молчание, несколько раз повторял:

 — Я же не держусь за место. Я несколько раз просил великого князя отпустить меня; что я поделаю когда он меня не отпускает?

Но однажды я всё-таки сказал ему:

 — Вы бы, Николай Николаевич, еще раз попросили великого князя.

Побывав на фронте в конце июня, или в начале июля 1915 г., я наслушался жалоб на начальника Штаба. Забыв и осторожность, и дисциплину, ни с чем не считаясь, его открыто ругали самые солидные генералы. Штаб Ставки для фронта был одиозен. Вернувшись в Ставку, я решил по поводу слышанного мною переговорить с генералом Крупенским. К совету мы привлекли еще генерала Петрово-Соловово. Я рассказал им, чего наслушался на фронте, причем высказался за то, что необходимо обо всем довести до сведения великого князя. Сообщение мое не оказалось новостью ни для Крупенского, ни для Петрово-Соловово. Генерал Данилов вообще никогда не пользовался любовью ни в Штабе Ставки, ни в свите великого князя; в последнее же время и к генералу Янушкевичу отношение великокняжеской свиты стало явно недоброжелательным: она в данном случае мыслила и чувствовала под впечатлением слухов, шедших с фронта. Генерал Крупенский согласился доложить великому князю об отношении фронта к начальнику и генерал-квартирмейстеру его штаба. На другой день Крупенский сказал мне, что им всё доложено [269] великому князю во время вечерней прогулки на автомобиле. Великий князь спокойно выслушал сообщение и ответил Крупенскому, что всё это ему известно, но он не считает себя в праве увольнять лиц, избранных и назначенных непосредственно самим Государем.

В половине июня 1915 года, во время знаменитой «смены министров», перед заседанием под председательством самого Государя, ко мне в вагон вошел тогдашний министр земледелия статс-секретарь А. В. Кривошеин и просил меня по совести ориентировать его в положении дел в Ставке. При этом особенно интересовал его вопрос, насколько отвечают своему назначению генералы Янушкевич и Данилов. Значит, вопрос о смене их обоих волновал теперь и министерскую среду. С Кривошеиным меня связывали самые добрые отношения и, конечно, я не смог скрыть от него, как к тому и другому относятся в Штабе и на фронте.

В конце июля или в самом начале августа мы возвращались с поездки в штаб Северо-западного фронта. Когда поезд прибыл на ст. Барановичи и отсюда должен был через несколько минут направиться в свой тупик, генерал Янушкевич обратился ко мне: «Пойдем с вами пешком до тупика». Мы пошли. Дорогою он всё время изливал мне свою скорбь по поводу непрекращающихся нападок на него. Меня так и тянуло сказать: «Николай Николаевич, отойдите от зла, сотворите благо! Уходите скорее! Не под силу вам ваше дело»... Не смог... духу не хватило. Вернувшись в свой вагон, я передал доброму и честному человеку, доктору Б. 3. Маламе, свой разговор с Янушкевичем.

 — Что мне делать? Посоветуйте!  — сказал я ему.  — Совесть говорит, что я должен просить его, чтобы он поскорее ушел. Разум же подсказывает, что кроме слухов и чужих мнений, у меня, как не специалиста в военном деле, нет серьезных данных к решению вопроса: оставаться у дела или уходить Янушкевичу. Вопрос этот [270] должен быть решен не мною, а другими совершенно компетентными людьми и ими он должен быть выражен.

 — Вот, что!  — сказал доктор.  — Если Янушкевич еще раз заведет речь о себе, скажите ему; пусть он поедет к «Алеше»,  — так доктор называл генерала Алексеева,  — расскажет ему всё и потребует от него честного ответа на вопрос: должен он или не должен дальше оставаться начальником Штаба Верховного. Чтобы не возбудить такой поездкой подозрения у великого князя, я помогу генералу Янушкевичу, объяснив, например, великому князю, что Янушкевичу необходимо побывать в Седлеце, чтобы подлечить зубы. Там, действительно, есть прекрасный зубной врач.

Совет доктора мне понравился, но использовать его не пришлось, так как через несколько дней Ставка переехала в Могилев, а на другой день после переезда Ставки стало известно об увольнении и великого князя и Янушкевича с Даниловым.

Вскоре после своего вступления в должность Верховного, в конце августа или в начале сентября 1915 г., Государь однажды сказал генералу Петрово-Соловово:

 — Вы, Петрово-Соловово, были близки к великому князю. Скажите, почему он не хотел расстаться ни с генералом Янушкевичем, ни с генералом Даниловым?

Петрово-Соловово ответил:

 — Великий князь несколько раз говорил, что он не может сменить лиц, избранных лично вашим величеством.

 — Что за глупости!  — воскликнул Государь,  — Летом (не в июне ли?) я сам предлагал великому князю заменить их другими. Он отказался.

Получился заколдованный круг: великий князь не хотел сменять Янушкевича и Данилова, ибо они избраны самим Государем; Государь не сменил их, ибо великий князь не желал смены. В чем же дело? Я объясняю это таким образом. Великий князь быстро привязывался к людям, [271] около него стоящим; привязался он и к генералу Янушкевичу, и Данилову и, убаюканный такой привязанностью, упорно закрывал глаза на все невыгоды и опасности, вытекавшие из пребывания их во главе Штаба Ставки.

Если в постигших нас неудачах фронт обвинял Ставку и военного министра, Ставка  — военного министра и фронт, военный министр валил всё на великого князя, то все эти обвинители, бывшие одновременно и обвиняемыми, указывали еще одного виновного, в осуждении которого они проявляли завидное единодушие: таким «виноватым » были евреи.

С первых же дней войны на фронте начали усиленно говорить об евреях, что евреи-солдаты трусы и дезертиры, евреи-жители  — шпионы и предатели. Рассказывалось множество примеров, как евреи-солдаты перебегали к неприятелю, или удирали с фронта; как мирные жители-евреи сигнализировали неприятелю, при наступлениях противника выдавали задержавшихся солдат, офицеров и пр. и пр. Чем дальше шло время и чем более ухудшались наши дела, тем более усиливались ненависть и озлобление против евреев. В Галиции ненависть к евреям подогревалась еще теми притеснениями, какие терпело в период австрийского владычества местное русское население от евреев-панов. Там с евреями особенно не церемонились. С виновными расправлялись сами войска, быстро, но несомненно, далеко не всегда справедливо.

Вместе с тем, с фронта слухи шли в тыл, расползались по городам и селам, нарастая, варьируясь и в общем создавая настроение, уже опасное для всего русского еврейства. В армии некоторые очень крупные военачальники начали поговаривать, что, в виду массовых предательств со стороны евреев, следовало бы всех евреев лишить права русского гражданства. А внутри страны, особенно в прифронтовой полосе запахло погромами. [272] Я не стану заниматься вопросом, насколько справедливо было распространенное тогда обвинение евреев. Вопрос этот слишком широк и сложен, чтобы можно было бегло разрешить его. Не могу, однако, не сказать, что в поводах к обвинению евреев в то время не было недостатка. Нельзя отрицать того, что и среди евреев попадались честные, храбрые, самоотверженные солдаты, но эти храбрецы скорее составляли исключение. Вообще же евреи по природе многими считаются трусливыми и для строя непригодными. В мирное время их терпели на разных нестроевых должностях; в военное время такая привилегия стала очень завидной и непозволительной, и евреи наполнили строевые ряды армии. Конечно, тут они не могли стать иными, чем они были. При наступлениях они часто бывали позади, при отступлениях оказывались впереди. Паника в боевых частях не раз была обязана им. Трусость же для воина  — позорнейшее качество. Отрицать не редкие случаи шпионства, перебежек к неприятелю и т. п., со стороны евреев тоже не приходится: не могли они быть такими верноподданными, как русские, а обман, шпионство и прочие подобные «добродетели» были, к сожалению, в натуре многих из них. Не могла не казаться подозрительной и поразительная осведомленность евреев о ходе дел на фронте. «Пантофельная почта» действовала иногда быстрее и точнее всяких штабных телефонов и прямых проводов, всяких штабов и контрразведок. В еврейском местечке Барановичах, рядом со Ставкой, события на фронте подчас становились известными раньше, чем узнавал о них сам Верховный со своим начальником Штаба. Вот целый ряд этих и других явлений и наблюдений и создавал ту тяжелую атмосферу, которая начинала угрожать еврейству.

В это время,  — насколько помню,  — в июне 1915 года, в Барановичи приехал главный московский раввин доктор Мазе. Его задачей было убедить меня [273] повлиять на Верховного, чтобы он своим огромным авторитетом спас евреев от надвигающейся на них опасности.

В условленный час мы сошлись в моей канцелярии. Беседа наша длилась около трех часов. Д-р Мазе пытался убедить меня, что все нападки на евреев преувеличены, что евреи,  — как и все другие: есть среди них очень достойные, мужественные и храбрые, есть и трусы; есть верные Родине, бывают и негодяи, изменники. Но исключение не может характеризовать общего. Всё еврейство  — верно России, желает ей только добра. Огульное обвинение еврейства является, потому, вопиющей несправедливостью, тем более предосудительной и даже преступной, что оно может повести к тяжелым кровавым последствиям. В доказательство своей защиты евреев, он ссылался на ряд исторических примеров, на отзывы генерала Куропаткина о геройски исполнявших свой долг в Русско-японскую войну евреях и пр.

Д-р Мазе просил меня употребить всё свое влияние, чтобы предупредить пролитие невинной еврейской крови.

Как ни тяжело было мне, но я должен был рассказать ему всё известное мне о поведении евреев во время этой войны. Он, однако, продолжал доказывать, что все обвинения евреев построены либо на сплетнях, либо на застарелой вражде известных лиц к евреям. Помнится, он, между прочим, привел такой аргумент:

 — Поймите, победа немцев евреям невыгодна, ибо при владычестве немцев, более чем русские, ловких в торговле, евреям труднее было бы жить, чем при владычестве русских.

Друг друга мы не убедили, но расстались мы всё же приветливо.

Тем же летом 1915 года я, по поручению великого князя, выполнял одну интересную миссию.

Тогда в Жировицком монастыре, в семи верстах от г. Слонима, в 57 верстах от Барановичей, проживал уже [274] известный нам б. Саратовский епископ Гермоген, сосланный туда по интригам Распутина.

Положение опальных епископов, заточенных в монастыри, всегда было тяжким. Епархиальные епископы сплошь и рядом не щадили самолюбия попавших в опалу своих собратий. Но тяжелее всего был гнет настоятелей монастырей, часто полуграмотных архимандритов, которые мелочно и грубо проявляли свою власть и права, не щадя архиерейского сана заключенных.

В данном случае положение епископа Гермогена осложнялось тем, что он был заточен в монастырь по высочайшему повелению. Местные епархиальные власти (Гродненской епархии) точно старались показать, что они строги к тому, кого не жалует царь. Епископу Гермогену жилось в монастыре худо. И Гродненский архиепископ Михаил, и невежественный архимандрит-настоятель монастыря, и даже весьма благостный и кроткий викарий, епископ Владимир,  — каждый по-своему прижимали несчастного узника.

Каким-то образом великий князь узнал о чинимых епископу Гермогену притеснениях. Он немедленно пригласил меня к себе.

 — Вот что!  — сказал он.  — Епископу Гермогену тяжело живется в монастыре. Его там притесняет всякий, кто хочет. И все думают, что они делают дело, угодное Государю. Пожалуйста, навестите и обласкайте его! Это его очень утешит. Я вам дам автомобиль и вы быстро съездите. Можете вы исполнить эту мою просьбу?

 — Конечно,  — ответил я.

На другой день я выехал с одним из адъютантов великого князя. Сильный, только что полученный из Америки автомобиль быстро, по чудному Белостокскому шоссе, примчал нас в Слоним, а оттуда в монастырь.

Нас провели прямо в келью епископа Гермогена. Довольно просторная комната была в хаотическом [275] беспорядке: столы завалены книгами, бумагами, лекарствами (епископ разными травами лечил крестьян), кусками хлеба и всякой всячиной. Сам епископ встретил нас на пороге кельи. Когда я передал ему приветствие от великого князя, он так обратился ко мне: «Если бы ангел слетел с неба, он не принес бы мне большей радости, чем ваш приезд!» Но затем он засыпал меня жалобами: все его притесняют, а особенно настоятель монастыря. Он не разрешает ему часто служить, а когда и разрешит, не оказывает должных почестей его сану: для сослужения не дает больше одного иеромонаха, при выходе из храма, по окончании службы, не провожает его трезвоном и т. п. Жаловался епископ также на скудную пищу, на невнимательность к его просьбам и пр. «Если бы не соседние помещики, доставляющие мне всё необходимое,  — я умер бы с голоду»,  — закончил он свои жалобы на архимандрита.

Епископ Владимир по-своему притеснял его. В г. Слониме в великолепных казармах 116 пехотного  — Шуйского полка помещалось 7 госпиталей. Начальство этих госпиталей со священниками обратилось к епископу Гермогену с просьбой совершить Богослужение в их прекрасной церкви, но епископ Владимир не разрешил ему выехать из монастыря.

Утешив епископа, я посетил архимандрита, которому, не стесняясь, заявил, что о тягостном положении епископа Гермогена известно великому князю, и что применяемые в отношении епископа грубые меры несомненно осудит и сам Государь.

Прощаясь с епископом Гермогеном, я просил его в следующее воскресенье совершить для госпиталей литургию в подчиненной мне церкви Шуйского полка, пообещав уведомить об этом епископа Владимира.

Великий князь с большим интересом выслушал мой доклад о посещении епископа Гермогена. [276]  — А сколько времени вы ехали до монастыря?  — спросил он, когда я кончил доклад.

 — Не более 40 минут,  — ответил я.

 — С какой же скоростью вы ехали?  — опять спросил он.

 — Да неровно,  — ответил я,  — по чудному Белостокскому шоссе наш автомобиль развивал скорость до ста верст в час.

 — Больше не получите автомобиля,  — сказал, нахмурившись, великий князь.  — Не автомобиля, а вашей головы мне жаль.

Я уже говорил, что великий князь не допускал более быстрой езды, чем 25 верст в час.

Когда немецкое нашествие после взятия Варшавы стало угрожать и Жировицкому монастырю, великий князь предложил епископу Гермогену переправиться в Москву, для чего ему были даны 2 вагона.

Это внимание к опальному епископу возмутило молодую Императрицу (См. «Письма» Имп. Ал-дры Фед. Т. I, стр. 194.). [279]

Дальше