Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

13. В осажденном танке

Комсорг роты Витя Тарасов терпеливо ожидал, пока все разойдутся. Когда мы остались вдвоем, он рассказал, что во взводе лейтенанта Рябова из-за глупости произошла неприятная история.

— Что там случилось?

— Хлопцы из экипажа младшего лейтенанта Горошко поссорились между собой и три дня не разговаривают друг с другом...

— Поссорились? — не поверил я. — Удивительно. Они так дружно жили. Это, Витя, мой прежний экипаж.

— Знаю, — произнес Тарасов. — Я им об этом напоминал. [71]

Оказывается, ссора у хлопцев произошла из-за обычного кожаного кошелька. Саид Алиев получил из дому вышитый кошелек. Кроме того, был у него еще и портсигар. У Геры Кухалашвили — ни портсигара, ни кошелька. И он попросил товарища дать ему что-нибудь. Алиев сначала ничего не ответил. Кухалашвили напомнил о своей просьбе.

— Не приставай, не дам, — резко ответил Алиев.

— Почему? — допытывался Кухалашвили.

— Потому, что... нахал.

— А ты — шкура! Еще комсомолец. С тобой и в бой небезопасно идти...

Вмешались командир машины и механик-водитель. Ссора не угасла, а, наоборот, разгорелась с еще большей силой.

Хлопцы в разговоре с комсоргом признали свою вину и уверяли, что это никогда не повторится. Один только Кухалашвили был упрям, никак не хотел простить Алиеву. Он написал рапорт с просьбой перевести его в другой экипаж.

— Да, история действительно неприятная, — согласился я с комсоргом. — Поступок Алиева не комсомольский, заслуживает осуждения, но и Кухалашвили тоже не прав...

Я решил побывать во взводе Рябова, поговорить с хлопцами. Но поездку пришлось отложить: фашистские танки перешли в наступление.

Танк Горошко (младший лейтенант недавно вернулся из госпиталя) был в засаде. Он стоял, замаскированный горой снега, и трудно было догадаться, что тут притаился Т-34.

Две гитлеровские атаки были уже отбиты. Уцелевшие машины противника быстро исчезли за железнодорожной насыпью. Тихо. С нейтральной зоны послышались стоны тяжелораненых.

С нашей стороны ползет девушка. За ней тянется по снегу санитарная сумка. Издали санитарка кажется школьницей. Младший лейтенант узнает ее по белой меховой ушанке. Это комсомолка Нина Диденко.

Познакомились они во время боя за Штеповку. Когда он, Горошко, обливаясь кровью, забрался в колхозный садик, к нему подползла худенькая девушка в потертой [72] шинели. Увидев, что танкист ранен, она оторвала рукав своей гимнастерки и быстро перевязала рану.

— Кто ты? — едва вымолвил Горошко.

— Своя. Убежала из плена. Из Хорола...

Раненый ее не слушал. Он опустил голову и глубоко вздохнул:

— Неохота, сестричка, умирать. Понимаешь, неохота...

— Тю, расплакался! Не танкист, а какая-то баба... Да ты лучше погляди вон туда, — она кивнула в сторону замаскированных вражеских танков. — Фашисты драпанули и бросили все на свете. Теперь лезут назад, а ты не давай...

Танкист изменился в лице, глаза его заблестели. С помощью незнакомой девушки он направился к замаскированным танкам. Девушка помогла ему забраться в один из них.

— Залазь...

— Нет, — отказалась девушка, — я туда... Там наши. Эсэсовцы подбираются к мельнице, все, кто там есть, могут погибнуть. Дашь несколько выстрелов из пушки — фашисты разбегутся...

Она прощалась с ним на эвакопункте. Писала письма в госпиталь, называла его шутя «трофейным другом»...

Но что она сейчас надумала? Ведь там, наверное, гитлеровцы. Прямо в пасть к врагу!

Девушка ползет быстро-быстро. Около ее головы поднимается снежная пыль: из-за насыпи дали пулеметную очередь.

— Стреляют, гады, — заскрежетал зубами Горошко.

Но вот Нина Диденко около раненого. Юноша с пухлыми девичьими губами, с кудрями на лбу и испуганным взглядом. Она перевязывает ему голову и ласково, по-матерински шепчет:

— Крепись, родной, девушки любят героев...

Парень что-то отвечает, но она не слышит. Она обменивается быстрым взглядом с санитаркой, появившейся следом за ней.

Нина подползает к другому раненому — враг! Гитлеровец!.. Рядом тоже. Фашиста легко узнать по «зимней форме»: он натянул на себя коротенькое детское пальто с меховым воротником, а голову закутал темно-зеленым женским платком. Полчаса тому назад они оба, как хищные [73] звери, готовы были растерзать девушку, теперь протягивают к ней руку с мольбой.

— Ребенок в клетке разъяренных зверей, — вымолвил, глубоко вздохнув, Михаил Шитов.

На нейтральной зоне разорвалось несколько снарядов. Младший лейтенант потерял Нину Диденко из поля зрения.

— Ее убили! — закричал он. — Смерть гадам!

Артиллерия противника усилила огонь. С нейтральной полосы она перенесла его в глубь нашей обороны. Танк Горошко содрогнулся от сильного толчка. Прямое попадание разорвало на куски гусеницу. Что это? Случайное попадание или танк засекла?

Раздумывать не приходится. На опушке леса появились цепи гитлеровской пехоты. Они очень быстро росли, растягивались, приближались. Горошко установил связь с пехотинцами.

Два часа продолжались атаки противника — и все безуспешно. Когда бой затих, Горошко навел бинокль на то место, где раньше находилась Нина Диденко. В это время второй вражеский снардц попал в его машину — и она окуталась синим дымом.

Трех членов экипажа ранило. Уцелел только Кухалашвили, который бросился на помощь товарищам. Через нижний люк он вытащил Шитова, потом Алиева. Вернувшись назад к машине, Гера помог выбраться раненному в голову Горошко. Затем танкист начал гасить боевую «тридцатьчетверку».

Больше всех пострадал Саид Алиев. Он был ранен в обе ноги.

Кухалашвили его успокаивал:

— Потерпи, друг, потерпи, Саид, сейчас санитарная машина подойдет.

Алиев протянул Кухалашвили руку.

— Не обижайся, Гера. Извини, — промолвил раненый, искренне улыбаясь. — Знаю, плохой я товарищ. Возьми, возьми мой кошелек. Любимая девушка его вышила. Знай: Алиев больше не будет таким...

И стрелок-радист протянул Кухалашвили кошелек. Кухалашвили поцеловал товарища, заверил его, что не обижается:

— Погорячился я. Извини... [74]

К подбитому танку подошли санитары с носилками. Горошко поинтересовался судьбой Диденко. Усатый санитар посмотрел в туманную даль и глубоко вздохнул:

— Не вернулась наша Ниночка. Погибла, а может, в плен взяли.

Горошко ничего не ответил. После непродолжительного молчания он приказал заряжающему оставить машину и идти в тыл, но Кухалашвили решительно отказался:

— Я здоров, а танк еще живой. Это хороший дот...

Раненых увезли, Кухалашвили залез в машину. Гитлеровцы возобновили наступление, которое продолжалось до самого вечера. Все время «начальник дота» поддерживал нашу пехоту огнем.

Фашисты решили покончить с подбитым танком. Выслали специального корректировщика — и вот вокруг советского танка начали рваться вражеские снаряды. Время шло. Кухалашвили не заметил, что уже наступили сумерки и что наша пехота давно отошла.

— Эй, дяденька, не стреляйте, свои, — послышался вдруг не то девичий, не то детский голос. — Гитлеровцы к вам с боку заходят.

— Ты кто такой? — подозрительно спросил Кухалашвили. — Стой, ни шагу вперед, стрелять буду! — грозно предупредил он, увидев, что незнакомец приближается.

— Кто я такой? — послышался снова тот же детский голос. — Человек, советский человек...

— Значит, наш?

— А как же, наш. Конечно...

— Пехотинец?

— Ага.

Кухалашвили, вопреки всем законам бдительности, доверился своему сердцу:

— Подходи, подходи, мокрый воробей...

Вплотную к танку подошел какой-то мальчик. Он был в старой, длинной немецкой шинели, на голове — фуражка железнодорожника. На ногах — мешковина, перетянутая шпагатом.

Кухалашвили не мог удержаться от смеха:

— Ха-ха-ха. Пехотинец! Тебе, мальчик, сколько лет?

— Восемнадцать, — ответил тот.

— А почему у тебя голос, как у суслика? Почему пищишь? [75]

Мальчик озлился:

— Побудь ты у Гитлера — совсем онемеешь.

Вблизи разорвался снаряд. Оба залегли. А потом бросились в дот.

— Один?

— Один.

— Остальные где? Убиты?

— Нет, ранены. Их повезли в санвзвод.

— А ты зачем остался?

— Танк подбитый — идти не может. Обороняюсь, пока есть боеприпасы. Понятно?

— Понятно. Помогу, если хочешь...

Кухалашвили решил использовать полученное «подкрепление». Сначала он показал новому помощнику, как подавать снаряды, а потом начал обучать его стрельбе из пулемета.

— Из пулемета стрелять легче всего. И детей научить можно. Тебя, парень, как зовут? — спросил Кухалашвили.

— Вася. А что?

— Ничего. Просто так.

Фашисты не унимались. Подбитый танк, который продолжал своим огнем контролировать перекресток двух дорог, их очень беспокоил. Они пытались его уничтожить — не удалось. Тогда решили окружить и забросать гранатами. Нашлись охотники — шесть гитлеровцев. Они обошли машину и ползком метр за метром приближались к ней. Вот фашисты поднялись и побежали к огневой точке.

Услышав топот и шум, Кухалашвили открыл огонь. Он был уверен, что уничтожил всех гитлеровцев, окруживших его танк. А если и остался кто, то убежал. Поэтому танкист спокойно высунул из люка голову и уперся рукой в броню. За эту беспечность он сейчас же поплатился. Из темноты полетели золотистые пунктиры пуль. Одна из них задела руку Кухалашвили.

Осажденным танком снова заинтересовалась вражеская артиллерия. Кухалашвили не отвечал. Он берег боеприпасы. Открывал огонь лишь тогда, когда на шоссе появлялась вражеская пехота.

Пятьдесят один час провели два молодых патриота в осажденном танке. Десятки атак противника отбили они. Оба были ранены, голодны, но не сдались врагу. [76]

На рассвете, когда фашисты немного умолкли, Кухалашвили дал мальчику кисет с махоркой и попросил его сделать две закрутки.

— Рука начала отказывать, — пожаловался он.

Паренек свернул одну закрутку и возвратил кисет.

— А себе почему не скрутил?

— Не курю, — ответил тот.

Прикурив, танкист начал мастерски выпускать изо рта синие кольца дыма.

— Тяжелая работа у танкиста, а, Вася? — спросил Кухалашвили и задумчиво продолжал: — Многие думают, что нашему брату на войне — рай: танк сам идет, сам стреляет, сам маневрирует... Его не подбивают, он не горит. Недавно знакомая девушка мне письмо прислала. Пишет: «За тебя, Гера, я более или менее спокойна: ты все же в танке сидишь, а вот брат — сапер...»

— Я тоже так думал, — признался Вася. — Учитель мой — танкист. Я ему всегда завидовал...

— А теперь не завидуешь?

— И теперь хочется танкистом стать, — искренне признался паренек. — Мне бы только разыскать учителя.

— Честно скажи, парень, сколько тебе лет?

— Пятнадцать.

Кухалашвили важно проговорил:

— В танкисты не подходишь, мал, — и после небольшой паузы спросил: — Зачем вчера соврал, что тебе исполнилось восемнадцать?

— Просто так, — смущенно улыбнулся Вася, — для солидности...

— И о своем учителе танкисте тоже того?..

— Нет. Правду говорю. Честное слово!

14. Танец Васи Млинченко

Вася беспробудно проспал восемнадцать часов. Полковой врач, наблюдая за ним, успокаивал меня.

— Это закономерно. Скитаться по тылам врага да еще попасть в осажденный танк... Пусть спит.

Да, это был Вася Млинченко, мой бывший ученик. За несколько дней до того, как он, пробираясь из тыла противника, набрел на осажденный танк, в руки мне попала брошюра о советских партизанах. Мое внимание привлек очерк «Испытание в огне». Я прочел два — три абзаца, и [77] у меня перехватило дыхание. Рассказывалось о самоотверженном поступке... Василия Млинченко и его друга Харитоныча, которые подожгли в Мишурине военную комендатуру оккупантов. Говорилось приблизительно следующее.

...Мать дала ему жизнь, а сама потеряла ее. Через год кулаки убили отца — председателя только что созданного колхоза. Мальчика приютил дядя покойного отца — маленький старик с рыжеватой реденькой бородкой — Харитоныч.

Старик жил одиноко. В Мишурине у него была хатенка. Ночью он делал свечки, днем продавал.

Проходили годы, и дела его шли все хуже и хуже. Сначала умер старший сын, за ним — жена. А тут на старика насел райфининспектор. Он преследовал Харитоныча до тех пор, пока тот не закрыл мастерскую, не распродал имущество, чтобы уплатить налоги. Все это, конечно, не могло не сказаться на дедовом характере. Харитоныч постоянно был чем-то недоволен. Сердился, ворчал на сироту, наказывал за всякую провинность голодом. Старика боялся не только мальчик, но и взрослые. Когда он сердился, его верхняя губа чуть поднималась, острый нос дрожал, а зрачки зеленых глаз становились круглые, как у хищной птицы.

В первые дни Отечественной войны в Мишурине кто-то пустил слух, что фашисты захватили Житомир, окружили Киев и ворвались в Кременчуг. Харитоныч этому поверил. Он приказал Васе наглухо закрыть ставни, запереть двери, а сам полез на чердак и что-то долго там возился. Наконец оттуда послышался его, как всегда, раздраженный, хриплый голос:

— Васыка, иди-ка сюда, лодырь. Подержи драбыну{4}.

Вася выполнил приказ, и Харитоныч, весь в пыли и саже, спустился на землю.

— Дедушка, что вы там искали? — спросил Вася, не надеясь на ответ.

Но старик ответил:

— Кое-что сховал, а кое-что нашел...

Что именно нашел Харитоныч, тотчас стало известно, а о том, что он спрятал, удалось узнать только через много месяцев. [78]

С чердака старик принес завернутый в рваный мешок обрез. Он почти двадцать лет пролежал на чердаке, но на вид был совсем новенький.

Увидев в руках старика винтовку, Вася испуганно спросил:

— Дедушка, зачем она вам?

— Война идет, — ответил тот коротко.

— От Советской власти оружие прятали? — укоризненно спросил паренек.

— Брешешь, сучий сын, — прикрикнул на него Харитоныч. — Не от Советской власти я прятал. От Саенко... Боялся «дело» на меня создаст. Обрез я нашел на горище{5} случайно.

Харитоныч подошел к окну, отвернул край цветастой занавески и сквозь щель в ставне посмотрел на площадь. Так простоял около часу. Потом вдруг засмеялся. Глаза его загорелись каким-то удивительным огнем:

— Ну как, Николай Петрович, повоюем? Хи-хи-хи...

Вася знал, к кому были обращены эти слова: к злейшему врагу Харитоныча — бывшему фининспектору, ныне председателю артели парикмахеров.

— Хи-хи-хи, — смеялся старик, кривя губы. — «Мы»... «патриоты»... «Родина»... тьфу! — плюнул он. — Как из военкомата извещение пришло, душа сразу ушла в пятки. Справку, тварь, достал — «рак желудка, порок сердца». Во-я-ка!

Прошло несколько дней. К Харитонычу в хату ввалился Николай Саенко. Он был в новом военном костюме, в хромовых сапогах. Жирный живот перетянут широким ремнем.

— Харитоныч, в последний раз предлагаю тебе выйти на рытье окопов, — проговорил он сурово, даже не поздоровавшись, и, увидев Васю, прибавил: — И парня не забудь взять с собой. Сколько тебе, Вася, лет?

— Четырнадцать, пятнадцатый пошел.

— Комсомолец?

— Да.

Саенко укоризненно покачал головой и погрозил пальцем:

— Позор! Где же твоя комсомольская совесть? Все [79] роют окопы, а ты что? Дома сидишь? Фашистов ожидаешь? Не выйдет, брат! Не допустим!

После тяжелых боев наши войска оставили Мишурин. Гитлеровцы заняли городок, но управлять им было нелегко. Жители отказывались выходить на работу, саботировали приказы военных властей. Дозарезу нужны были преданные фашистскому командованию люди. Предложили Харитонычу служить райху. И кто же, вы думаете, явился к нему с этим предложением? Саенко!

— Вышло, Харитоныч, по-твоему: похоронили мы Советскую власть, — сказал льстиво Саенко. — Теперь заживем. Умный ты, Харитоныч, ей-богу. Терпел все годы, сидел тихонько. А я не могу. Болезнь у меня такая: люблю управлять, командовать люблю. Власть — сильная вещь! Правду я говорю или нет?

Харитоныч презрительно улыбнулся и ничего не ответил.

— Комендатуре, милый, нужны люди. Честные, верные, не проникнутые советским духом люди. — Он поднял глаза на старика и, увидев, что тот ему. ни в чем не возражает, повысил голос. — Время, Харитоныч, не ждет. Мы с тобой заслужили и должны теперь стать хозяевами Мишурина. Пан комендант согласился со мной. Он сказал: «Гут». Ей-богу, так и сказал: «Гут». Подумай, Харитоныч, большую должность тебе предлагаем.

— Снова «мы»? — насмешливо переспросил старик.

Саенко пропустил мимо ушей ироническое замечание Харитоныча и уже около двери горячо проговорил:

— Подумай хорошо, Харитоныч, предлагаем тебе бургомистром стать!

Долго Харитоныч не появлялся на улице. Но о том, что делалось в Мишурине, он во всех подробностях узнавал от Васи, который с утра до вечера бродил по городку.

— Дедушка, слыхали? Они расстреляли всю семью секретаря райисполкома...

— Дедушка, они у тетки Марины корову забрали. Когда Марина начала жаловаться, показывать гитлеровцам своих деток, ее закололи штыком...

— Дедушка, говорят, что они всю Гусаровку спалили за то, что там военнопленного спрятали...

Все эти сообщения старик слушал молча.

О чем думал в эти минуты Харитоныч — никто сказать [80] не мог. Только после каждого рассказа Вася получал хороший нагоняй:

— Лодырь. Шляется целыми днями, а ты его корми...

Переломным моментом в жизни Харитоныча был рассказ Васи о пьяных фашистских зверях, ворвавшихся в дом Шевчука, инструктора райкома партии. Узнав о том, что он на фронте, фашисты решили отомстить семье: они изнасиловали его жену, а детям (старшему было восемь лет) повырезали языки.

— Все! — закричал старик и, натянув на себя старое, рваное пальто, выбежал на улицу.

Его остановил перепуганный Вася:

— Дедушка, куда? Постойте!

Тот оглянулся и сердито ответил:

— Не твое дело. В комендатуру я, к Саенко...

Домой он вернулся не пешком, а на машине. Бургомистром не стал, но согласился быть заведующим хозяйством комендатуры. Узнав об этом, Вася готов был сквозь землю провалиться. Но куда было деваться мальчику?

Ему осталось выражать протесты сердца только слезами:

— Дедушка, это же позор! Что будет, когда наши вернутся? Это измена...

Харитоныч в таких случаях делался белым как полотно.

— Убью! — кричал он, гоняясь за Васей с колом. — Убью! Измена? Соп-ляк! Харитоныч не Саенко!

— Зачем же вы тогда к фашистам пошли?

— Замолчи, щенок!

Однажды в хату к Харитонычу зашел угреватый унтер-офицер. Засунув руки в карманы, он остановился среди хаты, широко расставив ноги. Харитоныч и Вася обедали. Глянув на «гостя», старик пожал плечами и отвернулся к миске.

— Здравствуйте, дядя Харитоныч, — спесиво произнес унтер-офицер. — Вы меня не узнали? Я сын Чуприны. Андрей Степанович. Сын хозяина этого дома.

Харитоныч отрезал Васе кусок хлеба и, словно в хате никого не было, сердито проворчал:

— Жри, завтра хлеба не будет...

Унтер-офицер громко кашлянул — напомнил о себе:

— Хотел отобрать у тебя хату, Харитоныч, но ты, [81] оказывается, в комендатуре служишь. Страдал при большевиках. — Он придвинул себе табуретку и сел. — У меня к тебе, Харитоныч, довольно деликатный вопрос.

Густые брови старика задрожали.

— Мой покойный батько спрятал на чердаке новенький обрез, — продолжал унтер-офицер. — Ты его, дядя, случайно не нашел?

— Нет...

— Тогда я сам поищу, — поднялся сын бывшего владельца мельницы и направился в сени.

Харитоныч остановил его лютым взглядом:

— Хозяин дома — я.

Узенькие глаза унтер-офицера вспыхнули. Он опустил руку на кобуру.

— Ах ты, сука! — крикнул унтер-офицер. — Ты меня не узнал?

— Узнал, — спокойно ответил Харитоныч и въедливо прибавил: — Как же не узнать: убежал поросенком, а вернулся свиньей...

Унтер-офицер побледнел. Голос его задрожал:

— Вот как! Хорошо, поговорим в другом месте! — выкрикнул он и выбежал на улицу.

Андрей Чуприна пожаловался коменданту, эсэсовцу Файферу. Но получил ответ:

— Вы не успели приступить к своим обязанностям, а уже заводите ссоры с хорошими людьми.

Этого было достаточно, чтобы новый переводчик мишуринской комендатуры Чуприна забыл свою обиду на Харитоныча.

Старик работал в немецкой комендатуре не больше месяца. Хозяева были им довольны.

Как-то вечером Харитоныч зажег свечку и приказал Васе идти за ним. Они полезли на чердак. Из-под разного барахла, покрытого толстым слоем пыли, Харитоныч вытащил две большие картонные коробки. Вася незаметно отогнул крышку на одной, просунул туда руку и нащупал свечи.

— Дедушка, зачем вам столько свечек? — робко спросил мальчик.

— Надо, — буркнул под нос старик. — Жизнь пошла вверх ногами. Раньше я их прятал от Саенко, а теперь сам ношу к нему.

— Разве вы помирились? [82]

— А как же! — воскликнул дед. — Гитлер нас помирил. Трое друзей: Гитлер, Саенко и я. Да, еще чуть не забыл — Чуприна! Хи-хи-хи, — залился он смехом. — Четверо неразлучных друзей... Хи-хи-хи.

Старик успокоился, и Вася по его глазам понял, что он готовится к чему-то серьезному.

Харитоныч подал парнишке мешок, велел подержать его. Потом достал из сундука обрез и старый деревянный чемоданчик, с которым ходил, когда работал в Осоавиахиме.

Обрез и чемоданчик были опущены на дно мешка, сверху старик поставил коробки со свечами. После этого-он пошел в кладовку и вынес большую, покрытую куском одеяла корзину.

— Тяжелая, — поднимая корзину, сказал старик. — Донесешь ли ее, Вася, а? А ну, попробуй.

Вася попробовал:

— Донесу. А что в бутылках, дедушка?

— Вино. В комендатуру отнесем.

Мальчик подался назад:

— Я не пойду, дедушка. Я их ненавижу. Они вчера почти всю Куцеволовку сожгли. Я им горло перегрызу...

Харитоныч промолчал. Взял на плечи тяжелый мешок и протянул руку к корзине. Вася не дал:

— Лучше бы, дедушка, отдохнули. Поздно уже, завтра пойдете.

Старик не мог не идти. Сегодня у коменданта именины. Саенко по этому поводу устраивает банкет. Съедутся гости и из других комендатур. Ему, Харитонычу, отсутствовать на таком вечере нельзя. Тем более, что Саенко поручил ему осветить зал и сурово предупредил: «Смотри, Харитоныч, чтобы было светло».

— Что же, Василек, неужели будем ожидать как вол обуха? Дадим этим панам света, — вымолвил старик тихо, с нескрываемой ненавистью. — Пошли!

В голове у Васи промелькнула догадка: Харитоныч, кажется, что-то затеял против гитлеровцев: обрез с собой берет...

Мальчик пошел.

Около освещенного крыльца комендатуры стояли двое: Саенко и переводчик Андрей Чуприна. Вася издали узнал их и сказал Харитонычу.

— Хозяева, пусть стоят, — спокойно ответил старик. [83]

— Что у тебя в мешке? — заинтересовался Саенко.

— Свечки. Два ящика принес, — спокойно ответил Харитоныч пьяному бургомистру. — Раньше, Петрович, от тебя прятал, а теперь...

— Т-сс! — приложил тот палец к губам. — Все мы, батя, грешны... — Саенко щелкнул крышкой карманных часов и выругался. — Восемь штунде, а в девять — начало. Знаешь, немцы народ аккуратный.

Старик с мальчиком уже собрались взойти на крыльцо, когда их важным жестом остановил Чуприна.

— Слы-ы-ши-шь, Харитоныч, зачем вот этого пацюка{6} с собой тянешь? — показал он на Васю. — Разрешение имеешь?

— Он мой помощник. Ты сам сказал: «Приведи, Харитоныч, танцора».

— Танцор? Другое дело, — впился пьяными глазами в Васю Чупруна. — Третьим номером будет его выступление...

Оставив пьяных на улице, Харитоныч и Вася Млинченко поднялись на второй этаж. Старик взял легкую лесенку, поручил мальчику вставить во все канделябры, расположенные вдоль стен, свечи, а сам куда-то исчез.

Через некоторое время он появился с рабочими, которым показал, как и где расставить столы, стулья, кресла. Когда работа была закончена, пришли девушки, начали накрывать столы, расставлять графины с разными напитками, блюда с закусками.

— Закончил? — спросил Харитоныч Васю, заметив, что тот убрал лесенку. — Пора: без четверти девять...

Зал засверкал огнями. Комендант — именинник — был доволен. Тем временем Харитоныч увел Васю в отдаленную комнату. Запирая дверь на ключ, он смерил его глазами с ног до головы, словно впервые видел, и спросил:

— Ну, хлопче, ты не трус?

— Нет, — ответил Вася.

— Поможешь мне отомстить фашистам за их злодеяния?

— Помогу...

— Запомни, Вася: если тебя будут угощать — не пей. Понимаешь? [84]

— Понимаю. Вино отравлено, да?

Старик не ответил и продолжал:

— Будешь танцевать...

Мальчик раскрыл рот от удивления:

— Дедушка, я не хочу...

Харитоныч улыбнулся и раскрыл перед Васей свой план. Часть вина он успел отравить. Те гитлеровцы, которые выпьют его, быстро «затанцуют»... Но этого мало. В корзине, которую принес Вася, были не только бутылки с вином, но и с зажигательной жидкостью. Советские солдаты, отступая, оставили их в саду. Этими бутылками, говорят, танки поджигают... Когда его, Васю, вызовут в зал танцевать, он вихрем влетит туда и бросит в пьяные морды эти «гостинцы». Харитоныч поможет ему обрезом.

— И — в лес. Беги как можно дальше.

— А вы?

— Обо мне не беспокойся — догоню...

Вася повторил все, что он должен сделать.

— Молодец! — впервые в жизни похвалил старик Васю. — Не знал я, что ты такой башковитый...

В зале начался банкет. Произносились пламенные речи, провозглашались тосты. Играл патефон. Гитлеровцы быстро пьянели. Потом господам захотелось повеселиться.

Появился маленький хор, который сейчас же выставили за дверь. За ним выступали две накрашенные девицы, называвшие себя балеринами. Третьим должен был быть номер Васи Млинченко. О его выступлении Андрей Чуприна объявил так:

— Третьим номером нашей программы выступит внук всеми нами уважаемого Харитоныча — Василь Млинченко. Он исполнит украинский танец гопак.

Кто-то несколько раз хлопнул в ладоши. Чуприна сел за рояль и заиграл. Гитлеровцы повернули головы в сторону двери, которая тут же раскрылась, — в зал вихрем влетел Вася. Он бросил в фашистов одну за другой две бутылки с зажигательной смесью. Вверх взметнулись языки пламени. Оккупанты кинулись к выходу, но и здесь уже пылал огонь.

— Что, жарко стало? Ха-ха-ха! — засмеялся Харитоныч. — А может, холодно? Вот вам еще одна бутылочка...

Старик вывел Васю через заднюю дверь. [85]

— А вы?

— Бежи, я тебя догоню. Выходы надо подпалить...

Два дня ожидал Вася Харитоныча, но он не появился. Голод и тревога о судьбе человека, которого теперь он искренне полюбил, принудили его оставить лес.

На дороге мальчик встретил подводу. Остановил ее. Возница подал ему краюшку черствого хлеба и кусочек сала. Они разговорились. Крестьянин рассказал Васе о пожаре в мишуринской комендатуре.

Мальчик, интересуясь судьбой Харитоныча, всплеснул руками:

— Неужели ни один не спасся?

— Кое-какие собаки спаслись.

— И наши там были?

— Наших не было, — сердито ответил возница. — Говорят, было там три шкуры. Какой-то бывший председатель артели, переводчик и старик.

— Еще кто?

— Внук старика. Мальчик какой-то.

— И все они сгорели?

— Сгорели! — возница выругался и ударил кнутовищем коня.

Позже Вася узнал, что Харитоныч забросал все выходы бутылками с горючим и счастливо выбрался из пылающей комендатуры. Но тут его настигла пуля.

15. Чувства бывают разные

Я возвращался из политотдела бригады. Был поздний вечер. Тихо падал снег. Робко выглянул месяц, и все вокруг — поля, деревья, кусты — засияло. Только над лесом, что чернел вдали, кроваво-красный горизонт вспыхивал пожарами.

Добравшись до околицы села, я остановился. За холмом, где стоял взвод лейтенанта Рябова, играл баян.

«Горошко!» — догадался я.

Два дня тому назад он вернулся из армейского госпиталя. Надо его навестить. Вспомнил, что недавно хлопцы раскрыли мне «тайну»: Горошко влюбился «по уши» в санитарку Нину Диденко. Роман завязался еще во время взятия Штеповки, когда девушка перевязала танкисту раны. Что же, жизнь идет, ее не остановишь, любовь не мешает быть хорошим воином. Наоборот, настоящая [86] любовь придает силы, энергию. Но настоящая ли это любовь?

Спустился в землянку. Баян Горошко замолк. Во взводе я пробыл около часу. Вдоволь наговорился с хлопцами. Восхищался тем, как окрепли, выросли они. Особенно изменился Антон Горошко. Этот всегда беззаботный парень стал серьезным, вдумчивым командиром. Прощаясь около входа, незаметно кивнул ему, и он вышел за мной.

— Как себя чувствует Диденко?

От неожиданности танкист смутился.

— Товарищ лейтенант, Нина — серьезная девушка. Она заслуживает хорошего отношения...

— Товарищ капитан... — перебил меня Горошко, но ничего больше не мог сказать.

— Говорите, говорите!

— Насчет Нины вы правы, только...

— Что только?

Танкист опустил глаза.

— Говорите, если доверяете.

Лейтенант молчал. «Любит он ее, по-настоящему любит», — решил я.

— Лучше быть первым на селе, товарищ капитан, чем последним в городе...

— А что случилось? Может, она любит другого?

Горошко пояснил:

— Дубинин к ней пристает. Из взвода Полякова, знаете? Комплименты говорит — языком берет. А я что? Скучно ей, видно, со мной. Только прихожу, сразу советует книжки читать.

Чудесный танкист, а в «сердечных» делах наивный ребенок!

— Думаю, девушка вас очень любит, — заверил я его.

Через день я был в госпитале, навестил Нину и в разговоре с ней затронул вопрос о ее взаимоотношениях с лейтенантом Горошко.

Нина Диденко! Скромная комсомолка, храбрая санитарка, гордость нашей части. Стоит мне хотя бы на минутку отдаться воспоминаниям о фронте, сразу же перед глазами появляется образ этой отважной девушки.

...Нас вызывала «Обь» — сосед. Пехотинцы сообщали, что какой-то раненый немецкий солдат доставил к ним полуживую, в бессознательном состоянии советскую [87] санитарку. По документам — Диденко Нина. Спрашивают: не служила ли девушка у нас, танкистов?

Мы ответили:

— Наша. Где она сейчас?

Сообщают: ее срочно отправили в медсанбат. Мы поражены: каким образом она вдруг оказалась у гитлеровцев?

— Ну и денек выдался, — недовольно проговорил командир части. — Сколько погибло людей, машин... Сергеев. Только утром я разговаривал с ним. Лейтенант показывал мне фотографию отца, сталевара из Запорожья.

— А Горошко? — промолвил я. — Только вернулся из госпиталя и снова в бой.

Накануне я собирался навестить танкиста, который лежал в медсанбате соседней стрелковой дивизии. Случай с Ниной Диденко ускорил поездку. Когда я прибыл туда, девушка была на операционном столе. Оперировал пожилой хирург — майор Бровченко. Мы встретились в коридоре. Хирург попросил меня подождать и исчез за дверью.

Затаив дыхание, смотрю в щель неплотно прикрытой двери, слежу за каждым движением хирурга. Его руки в резиновых перчатках орудуют ловко и быстро. Вскоре он вытаскивает кусок перебитого ребра и две маленькие пульки...

До меня долетают тихие отрывистые требования: «Скальпель... больше света... тампон...» Глубокий вздох.

«Утомился», — глядя на часы, думаю я. Операция продолжается около часу.

Марлевая маска смешно подергивается около губ хирурга. Он тихо, но выразительно говорит:

— Жить будет, несомненно. Однако...

Он смотрит на руку девушки, которую разбинтовывает медицинская сестра:

— Она, кажется, пианистка...

«Нет, скрипачка», — хочется мне сказать, но сдерживаю себя.

Бровченко берет маленькую, огрубевшую от влаги и мороза руку девушки, долго рассматривает ее изуродованные вражеским осколком пальцы:

— Отсечь эти пальчики — пустяк. Труднее вернуть им жизнь. Кто знает, может, у этой девушки больше таланта, чем у Паганини? [88]

Никто не отвечает. Присутствующие думают об одном: не останется ли Нина калекой.

В операционной снова установилась тишина. Теперь пальцы хирурга передвигаются медленно, осторожно. Кажется, что каждый из них перед тем, как шевельнуться, взвешивает все «за» и «против».

Вторая операция сделана. Нину проносят по коридору. Узнав меня, она едва шевелит отяжелевшими веками и виновато улыбается.

Поговорить с Ниной Диденко мне удалось лишь через несколько дней в присутствии майора Бровченко, который все свободное время проводил около кровати больной. Так как на этом участке фронта стало тихо, Нину не эвакуировали в тыл, и я также стал ее частым гостем.

Долго пролежала она в медсанбате. За это время вернулся из госпиталя Антон Торошко, и теперь я шел к девушке исключительно по его «сердечным делам».

— О, комиссар пришел! Очень кстати, — встретил меня хирург как старого знакомого, весело подмигнув. — А мы здесь с Ниной Андреевной чуть не подрались. Не смейтесь, комиссар, это точно. Спор у нас, так сказать, философского порядка — о чувствах. Конечно, главным образом, о любви...

Нина Диденко продолжала развивать мысли, высказанные до моего прихода:

— Говорят, чувства просятся наружу... Но чувства бывают разные... Глубина их не обязательно связана с сильными переживаниями, бурными проявлениями. Возьмем два чувства: увлечение и любовь. Увлечение, по-моему, чувство неглубокое, хотя оно иногда бывает очень сильным. Если же говорить о настоящей любви, то она отличается от увлечения прежде всего глубиной...

— Вы согласны с курносой? — весело спросил хирург.

— Согласен, — отвечаю. — Только хотел бы...

Девушка вопросительно взглянула на меня.

— Я бы хотел, Нина Андреевна, чтобы еще один человек услыхал эти слова.

Девушка покраснела. На помощь ей пришел хирург.

— Прошу вас, товарищ комиссар, без намеков, — снова подмигнул он. — Мы с Ниной Андреевной знаем, о ком речь идет, — о лейтенанте Горошко. Правда? Не скрываем, мы его с Ниной Андреевной любим. Правда? [89]

Девушка смеялась, шутила. Она рассказала нам о своей жизни.

Нина родилась и выросла в Винницкой области. Она была единственной дочерью у родителей. Отец ее ремонтировал швейные машины, мать работала машинисткой в райисполкоме. Девушка жила беззаботно. Никогда ей ни в чем не отказывали. Но и она не оставалась в долгу перед родителями: из класса в класс переходила с похвальными грамотами.

Ее всегда привлекала музыка. В двенадцать лет девочка научилась играть на скрипке и после окончания школы поступила в Киевскую консерваторию.

Ради любимой дочери в столицу республики переехали «добрые-предобрые» Нинины старики. Отцу удалось устроиться на хорошую работу. Он стал председателем какой-то промартели и в один год поменял маленькую квартирку на более удобную, в центре города. Появились мебель, дорогие ковры, хрустальные вазы, статуэтки...

— Мамочка, где папа все это берет? — встревожилась однажды студентка.

Ее успокоил добродушный и счастливый смех матери:

— Глупенькая! Твой отец на махинации не пойдет. Артель успешно работает, и он...

У Нины было много хороших товарищей по учебе, которые относились к ней с большим уважением. Ее выбрали членом комитета комсомола, редактором стенной газеты, часто у нее дома устраивали вечера отдыха.

Анна Федоровна, мать Нины, была рада гостям. Суетилась, приносила чай, варенье и печенье «собственного производства». С подчеркнутым вниманием относилась она к старшекурснику Вадиму Храмцову. Материнским сердцем чувствовала женщина, что этот «симпатичный пианист» влюблен в ее дочь.

Пианист держал себя в доме Диденко свободно, иногда даже развязно.

— Любезная Анна Федоровна, прибавьте, будьте добры, элексиру, приготовленного вашими чудодейственными руками, — подавал он ей стакан. — Еще один стаканчик чайку с лимончиком...

В городе созывали комсомольский актив. По просьбе горкома дирекция консерватории выделила группу лучших [90] студентов для участия в концерте. В состав группы вошла и Нина Диденко.

Она исполняла серенаду Моцарта. Трижды ее вызывали на сцену, бросали цветы, кричали «бис», а секретарь горкома партии, поздравляя девушку с успехом, сказал:

— Я не музыкант, но сердцем чувствую, что вы будете чудесной скрипачкой. Учитесь.

Девушка была счастлива.

Домой ее провожал Храмцов. На прощание он попросил разрешения поцеловать кончики пальцев, которые «новым светом озарили гений Моцарта»:

— С каждым днем убеждаюсь, что я все меньше и меньше достоин твоей любви.

Нина ничего не ответила. Простилась и убежала к себе. На пороге радостно воскликнула:

— Ой, мамочка, какая я счастливая!

Но что случилось? Мать с грустью посмотрела на нее и заплакала:

— Отца только что арестовали.

Девушка не поверила:

— Отца?! За что?! Не может этого быть!

— Его подвели гадкие люди, — сказала, не переставая плакать, Анна Федоровна.

На другой день Нина узнала, что ее отец оказался в компании авантюристов, попал под их влияние и теперь за растрату сядет вместе с ними на скамью подсудимых.

Секретарь комитета комсомола Вадим Храмцов встретил девушку сухо. Он уже знал о ее горе, но при ней еще раз прочел вслух заметку в газете.

— Хорошо, Диденко, что ты сама принесла газету, — процедил он сквозь зубы. — Однако это суть дела не меняет...

Девушка помертвела от этих слов.

— Вадик, дорогой, — промолвила она с усилием, — ведь ты же знаешь, что отец не виновен, что его погубили злые люди. Он всегда трудился честно, и я никак не могу допустить...

— Довольно! — грубо перебил ее Храмцов. — Скажу прямо, твоим хитростям не верим. Ты все знала. Все! Вы еще пытались опутать меня, втянуть в вашу преступную семью — не вышло! [91]

Нина как ужаленная вскочила с места, изо всей силы ударила Храмцова по лицу.

— Негодяй! — вырвалось у нее, и она выбежала на улицу.

Отца осудили, мать уехала к дальней родственнице в Самарканд. Нину вызвали на заседание комитета и за «потерю бдительности» исключили из комсомола. Храмцову этого было мало. По его настоянию девушку лишили стипендии.

И вот Нина Диденко осталась одна, без какой-либо моральной и материальной поддержки. Не зная до сих пор тягот жизни, не зная ударов судьбы, она не выдержала такого горя и решила покончить с собой. Нина выпила отраву, но не умерла. Ее спасли соседи, отвезли в больницу.

Шесть месяцев пролежала она, прикованная к кровати. Здесь, среди больных, Нина нашла подругу — фрезеровщицу Лиду Шапошникову. Девушки полюбили друг друга, и, когда Лиду выписали, она продолжала приходить к Нине. Приносила ей тетради, книги, нотную бумагу. Так постепенно, шаг за шагом молодая скрипачка начала возвращаться к жизни.

Диденко вышла из больницы двадцать первого июня. Она пошла к подруге в общежитие. Поздравить скрипачку с выздоровлением пришли молодые токари, фрезеровщики, слесари. Они принесли с собой не только цветы, но и то, что больше всего было необходимо Нине, — веру в товарищей, в коллектив.

Всю ночь друзья провели на берегу Днепра...

А днем Нина по примеру Лиды Шапошниковой добровольно пошла на фронт санитаркой.

Ее направили в стрелковую часть Пятой армии Юго-Западного фронта. Она несколько раз выходила из окружения, была ранена в ногу, дважды бежала из фашистского плена.

Вот какой путь прошла Нина Диденко до того, как попала к нам, танкистам, под Штеповкой осенью сорок первого года. В нашей бригаде не было человека, которого бы так искренне любили, как эту девушку.

Может, она брала внешностью, красотой? Ничего подобного. Внешность у нее была самая обычная. Ее любили и уважали за скромность, за чуткое отношение к раненому товарищу. Спасая его, она прежде всего думала [92] о жизни раненого, а не о своей. Через самую густую завесу огня пробиралась бесстрашная Нина к раненому. Оказав первую помощь, выносила из боя и, отправив в тыл, возвращалась к другому.

...Противник, откатываясь под нашим натиском от хутора Зубовки, оставил на нейтральной полосе много своих раненых солдат. Они кричали, стонали, плакали.

Нина поправила шинель, проверила санитарную сумку и, прижимая голову к снегу, поползла к раненым.

Вражеская минометная батарея тем временем прекратила огонь, это еще больше окрылило санитарку, ускорило продвижение к нейтральной полосе.

Перевязка ненавистному врагу! Трудно словами передать чувства, которые переживаешь в такую минуту. Диденко помнит, как в сердце пробрался какой-то колючий ледяной холод, и она отвернулась, опустила руки.

Девушка не могла смотреть в глаза солдату в ненавистной гитлеровской форме, который заискивающе улыбался и плакал. Но пересилила себя, забинтовала ему голову.

Минометы возобновили обстрел. Санитарка не прекратила работу: переползала от одного раненого к другому.

И вдруг девушка оцепенела от ужаса: на нее смотрели хищные, с зеленым огоньком глаза фашиста, державшего в руке пистолет. Гитлеровец послал в нее весь заряд. Она упала без сознания. Успела только заметить, как на того, кто стрелял, навалился другой человек, ударив его чем-то по голове.

Потом санитарка почувствовала, что ее схватили сильные руки и потащили куда-то по снегу. Она хотела кричать, звать на помощь, но не было сил. Кто-то тяжело дышал ей в лицо и шептал:

— Я задушил, девушка, эсэс. Я был русский плен первый мировой война...

Нина Диденко умолкла. Затем добавила:

— Кажется, я вам все рассказала, — и улыбнулась нам своею детской улыбкой.

— У меня к вам, Нина Андреевна, вопрос, — нарушил тишину хирург.

Врач заинтересовался, известно ли девушке, где сейчас находится пианист Вадим Храмцов. Нина безразлично махнула рукой, сказала, что она не имеет с ним [93] ничего общего, но по письмам подруг знает: после окончания консерватории Храмцов всеми правдами и неправдами добился того, что его оставили в тылу.

Майора позвали к телефону. Оставшись с девушкой, я осторожно заговорил о ее отношениях с Антоном Горошко. Рассказал о своем разговоре с ним. Нина, сияя от радости, смеялась, потом призналась, что и она любит танкиста.

Дальше