Сдача роты и перевод в Генеральный штаб
Прибыли в роту молодые солдаты, начались с ними занятия. Я организовал соревнование между взводами. Командир лучше подготовленного взвода награждался серебряными часами, а отделенные унтер-офицеры и учителя молодых солдат — денежными премиями. Это приходилось делать уже за свой счет.
Мое основное требование оставалось прежним: учить точно по уставу и не вносить отсебятины. Прихожу однажды утром в роту и вижу: стоит взвод и прицеливается. Прицельная рамка поднята, прицел на 2700 шагов, и у всех молодых солдат открыты рты. Я никогда не делал замечаний унтер-офицерам при рядовых стрелках. И на этот раз ничего не сказал. Прошел в ротную канцелярию и вызвал командира взвода. Спрашиваю: «Почему стрелки целятся с открытыми ртами?» Взводный отвечает: «Так приказал фельдфебель». Вызываю старого служаку и говорю ему: — «По какому уставу вы дали такое указание?» «По наставлению для стрельбы», — твердо отвечает подпрапорщик. «Найдите этот параграф и покажите». Сел за наставление фельдфебель, читал его, читал, а такого параграфа не нашел. Сконфуженный Зубков явился ко мне с наставлением и заявил, что «раньше было». Тогда я стал допытываться у него, какие же выгоды дает открытый рот при прицеле на дальнее расстояние? Он объяснил, что когда он был молодым солдатом, то их учили открывать рот, так как при открытом рте повышается и правый глаз, а потому лучше видишь мушку. Вот своеобразная методика, типичная для старых сверхсрочников. Пришлось ему доказывать обратное, а чтобы он не портил молодых солдат, то впредь о таких новшествах в методике я приказал ему спрашивать меня. Особенно налегал я на снарядную гимнастику, и скоро вместо мешковатых молодых людей передо мной стояли подтянутые стрелки.
С осени 1911 года я переменил квартиру и занял три комнаты с отдельным парадным ходом и двором по Гоголевской улице, напротив общественного собрания. До казарм, правда, приходилось ходить 35 — 40 минут, но эта часть города была лучше озеленена, а получасовой переход шел только на пользу. Столовался я дома. Денщик — исполнительный и скромный стрелок моей роты, поляк по национальности, оказался аккуратным и хорошим поваром. Одно только было неудобно: утром каждого воскресенья [187] он часа на три уходил «до костела». В этом я не мог ему отказать.
Однажды фельдфебель доложил, что стрелки-поляки очень много времени проводят в костеле. Я заинтересовался этим. Оказывается, после короткой службы ксендз использует солдат на постройке нового костела. Святой отец не без пользы для себя устраивал «воскресники» Я подал об этом рапорт, и поляки стали возвращаться в роту. Ксендз оказался не кем иным, как известным экспертом по делу об убийстве в Киеве мальчика Ющинского{46}, совершенном ксендзом Пропайтисом. Это был настоящий средневековый зубр.
Читатель может спросить: неужели автор этих воспоминаний был доподлинным «чернецом»{47} Генерального штаба и кроме службы и дома, нигде не показывался? Отнюдь нет. Была и личная жизнь. Почти каждый месяц в полковом собрании мы, офицеры, устраивали товарищеский обед. Не менее одного раза в месяц зимой мы были на семейных вечерах. Правда, увлечение танцами прошло, хотелось держать себя солиднее, но побеседовать с дамами и товарищами об интересующих событиях, повеселиться, обменяться впечатлениями, вынесенными из театра, — все это входило в рамки моего офицерского образа жизни.
В гарнизонном офицерском собрании бывал редко, но раз в два месяца с 12 часов дня до 2 часов ночи приходилось здесь нести дежурство. Это дежурство было не из приятных. Компания молодых офицеров, подвыпив, не останавливалась перед позорящими звание офицера поступками. Старые полковники и генералы засиживались за картами допоздна, иногда позволяя себе игры, запрещенные в собрании. На тех и других мы, ротные командиры, нашли скоро управу. Однажды, собравшись в полковом собрании, мы, восемь ротных командиров, в присутствии председателя суда общества офицеров вызвали молодого офицера, участвовавшего в скандальных кутежах, и заявили, что просим передать всей компании: при малейшем [188] скандале дежурный по собранию всех перестреляет из револьвера, хотя бы пришлось идти на каторгу. Это подействовало, и больше скандалов не было. Что же касается «старичков», то мы проделывали так. Без четверти два давали звонок. В два часа ночи, обходя игорные комнаты, дежурный переписывал оставшихся, выбирал старшего по чину и докладывал ему, что собрание закрыто, он передает ему дежурство и уходит. В рапорте коменданту города перечислялись фамилии игроков. Не каждому генералу или полковнику хотелось попасть в этот список, а потому они предпочитали вовремя удаляться домой. Так дежурные по собранию смиряли и малых, и старых. Конечно, нас ругали, но мы вели свою линию твердо.
В конце 1911 года Самсонов, впервые за много лет, дал бал в своем генерал-губернаторском доме для старших войсковых начальников и офицеров Генерального штаба. На балу были, конечно, и чиновники гражданских учреждений, а также представители узбекской знати в дорогих, расшитых золотом халатах. Самсонов и его молодая жена оказались радушными хозяевами. Бал прошел весело и непринужденно.
Начальник штаба 1-й стрелковой Туркестанской бригады полковник Рычков начал устраивать у себя вечера с целью поучиться военному делу у молодежи. По натуре ленивый, он не читал выходившей военной литературы, а собирал у себя молодых офицеров Генерального штаба за стаканом вина, внимательно прислушивался к возникавшим спорам по военным вопросам, Я посещал эти вечера иногда не без пользы для себя.
Время катилось незаметно. Приближался день моего доклада в гарнизонном офицерском собрании. За неделю до доклада я получил бумагу с приказанием явиться к генерал-квартирмейстеру штаба округа. В установленный срок я был в приемной генерала Федяя. Особым авторитетом среди офицеров Генерального штаба он не пользовался. «Вы, капитан, будете делать доклад о сражении под Вафангоу. А вам известно, что командующий войсками генерал Самсонов участвовал в этом бою?» Таким вопросом встретил меня Федяй. «Да, известно», — ответил я. «А вы не промахнетесь в своих выводах?» — спросил Федяй. «Нет, не промахнусь». — «Ну пойдемте к начальнику штаба округа». Пришли к старику Глинскому. Тот посмотрел на меня расширенными глазами, как бы говоря: [189] «Вот выискался храбрец. Не сошел ли он с ума?» И задал тот же вопрос, что и Федяй. По своей доброте он посоветовал полегче быть в выводах. Я успокоил обоих генералов. Ведь в сражении под Вафангоу я разбирал главным образом действия японцев, а не русских. Сказав, что будет три оппонента, из них два полковника Генерального штаба — участники этого боя, — генералы отпустили меня, считая, что они сделали все: предупредили молодого штабс-капитана, который одним неосторожным словом мог испортить себе служебную карьеру. Из этого я сделал вывод, что нужно лучше изучить фактическую сторону сражения под Вафангоу, еще раз посмотреть описание военно-исторической комиссии и отчет Куропаткина.
В назначенный для доклада вечер я стоял за кафедрой. Рядом на стуле лежали нужные мне для справок источники. С прибытием Самсонова начался доклад. Спокойно и не торопясь я изложил свою тему. После небольшого перерыва слово было предоставлено оппонентам: полковнику Егорову, бывшему старшему адъютанту штаба Самсонова, а теперь состоявшему при нем для поручений, и полковнику Ахвердову, бывшему старшему адъютанту штаба 1-го Сибирского корпуса, а теперь начальнику мобилизационного отделения штаба округа. Оба они никаких поправок не внесли, а лишь дополнили доклад своими воспоминаниями о ходе боя. Третий оппонент, молодой офицер Генерального штаба Фукс, говорил что-то не по существу. Когда Самсонов спросил, что я могу ответить на выступления оппонентов, я не согласился с Фуксом, а о выступлении обоих полковников сказал, что они дополнили мой доклад. После этого Самсонов остановился на вопросе о боевом охранении. Он по-прежнему считал, что не дело боевого охранения ввязываться в серьезный бой. На вопрос Самсонова, согласен ли с ним, я ответил отрицательно и из описания военно-исторической комиссии привел два примера: отход боевой заставы 1-го стрелкового Сибирского корпуса, потерявшего из полутора тысяч только двух солдат, а затем отход полусотни казаков, стоявшей на пути обходившей фланг 1-го Сибирского корпуса 4-й японской дивизии, причем зачитал из описания, что полусотня отошла по приказанию, полученному от какого-то неизвестного казака. На этих примерах я показал, как русские открыли дорогу 4-й японской дивизии, против которой и пришлось в условиях случайного боя драться [190] дивизии Самсонова. Наше маленькое расхождение во взглядах с Самсоновым оживило доклад. Все ждали, что же будет дальше. А дальше... Самсонов встал, подошел ко мне и, улыбаясь, сказал, что хотя мы не сходимся во взглядах на роль боевого охранения, но он считает мой доклад прекрасным и благодарит за него. Подошел и старик Глинский, довольный тем, что доклад сошел хорошо и был «мягок на поворотах».
Конечно, только юность позволяет не соглашаться с начальством и даже немного критикнуть его. Потом, уже в более зрелом возрасте, мне приходилось переживать такое состояние, но результаты были другие. И передо мной всегда вставал благородный образ Самсонова, несчастно погибшего. В Каннах всегда должен быть с одной стороны Ганнибал, а с другой — Теренций Варрон{48}. Судьба поставила Самсонова под Сольдау на место Варрона.
Наступил 1912 год.
Занятия в роте шли своим чередом. Мои взводные унтер-офицеры хорошо вели боевую подготовку, и я не боялся срыва, хотя не имел ни одного младшего офицера в роте.
Начальник штаба корпуса генерал Лилиенталь привлекал меня временами к работе в своем штабе, правда, без выезда из Ташкента. Нужно сказать несколько слов об этом генерале. Обладая большим опытом, он хорошо знал службу Генерального штаба, но допускал нетактичность и находился под башмаком своей жены. Страдая больным самолюбием, подталкиваемый к тому же еще и женой, Лилиенталь превышал свои полномочия по службе. В 1912 году у эмира в Бухаре случилось какое-то волнение среди его верноподданных, и для консультации к нему направили генерала Лилиенталя. Последний не нашел ничего лучшего, как, присылая телеграфные донесения в штаб корпуса, адресовать их копии и своей жене.
Однажды в читальне гарнизонного собрания произошло чрезвычайное событие. На столе офицеры обнаружили номер самой черносотенной газеты «Русское знамя». Он-то и произвел сенсацию. Одна из его страниц содержала [191] фельетон под заголовком: «Поход в Бухару русских генералов за бухарскими звездами». В фельетоне речь шла о Лилиентале и других русских генералах, причастных к бухарским делам. По недосмотру солдата-библиотекаря номер этой газеты пролежал неделю в читальне, и, конечно, с большим интересом фельетон прочли многие. В нем довольно хлестко описаны неблаговидные делишки тех генералов, которые запятнали свою репутацию. Лилиенталь, конечно, не мог равнодушно отнестись к фельетону и газете, опубликовавшей его.
...В середине марта началась окружная военная игра старших войсковых начальников под руководством командующего войсками. На этот раз Самсонов сдержал свое слово: «воевали» в Фергане «красные» против «синих», а о былых «битвах» «русских» с «афганцами» уже не вспоминали. Игра подходила к концу, когда ее пришлось прервать : из Оренбурга прибывал военный министр генерал Сухомлинов. Командующий войсками выезжал в Казалинск встречать его. Этой поездке Сухомлинов в своих воспоминаниях уделил несколько страниц: «Условия службы и жизни в Туркестане, и особенно в Закаспийской части области, были тяжелые. Мой приезд и то, что я, по поручению верховного вождя армии, входил во все подробности обстановки и условий существования войск на окраине, имело, бесспорно, немаловажное значение... В беседах с офицерами после обеда обыкновенно в собрании, меня трогало то жадное внимание, с каким они относились ко всему, что касалось государя... Когда перед выстроенными войсками я передавал привет государя и его благодарность за службу, трудно описать тот неподдельный восторг, который охватывал всю солдатскую массу, наполнявшую ряды колонн».
Так описал Сухомлинов в 1924 году свое пребывание в Туркестане. В моем же представлении это была не инспекторская поездка военного министра, а какая-то увеселительная прогулка. Ташкентский гарнизон видел Сухомлинова только на параде у вокзала, когда он объезжал ряды колонн в форме «кавелахтских гусар». Никакого приветствия войскам от государя Сухомлинов не передавал. Наоборот, по городу ходили слухи, что его больше интересуют дела какой-то хлопковой компании, представителя которой, князя Андроникова, оказавшегося впоследствии, по воспоминаниям самого же Сухомлинова, аферистом, военный министр привез в своем вагоне в Ташкент. Не знаю, может быть, где-нибудь на периферии округа военный министр и входил в нужды войск, но в Ташкенте он явно ими не интересовался.
Весна вступила в свои права, и Туркестанский стрелковый полк вышел в лагеря. Лето 1912 года прошло для меня в обычных командировках от штаба корпуса. В начале мая пришлось в составе комиссии выехать в Керки для проведения опытной мобилизации стоявшего там стрелкового полка. Для меня это был первый опыт мобилизационной работы. Добирались мы до Керки на пароходе: железной дороги туда еще не было, единственным путем сообщения служила Амударья. Амударьинская флотилия считалась военной, пополнялась солдатами из сухопутных частей, а капитанами на ней служили моряки торгового флота. Русло Амударьи чрезвычайно изменчиво, поэтому на борту парохода находился лоцман. Пароходы были старые, плоскодонные. Плыли только днем, а ночью приставали к берегу. Суточный переход не превышал 30 верст. Мелкие перекаты из наносного песка пароход брал с разбегу, а крупные преодолевал часами.
Керки — это маленький городок. Русское население состояло исключительно из солдат и офицеров войсковых частей и семей командного состава. Мобилизационный план полка оказался хорошо разработанным, поэтому комиссии пришлось указать лишь на мелочи, пропущенные в плане. Жизнь командного состава в Керках, как и во всех небольших гарнизонах, была тяжелой, иногда таила много трагического, особенно для молодежи. Помню, как я, будучи командиром роты, наряжался в караул. Предстояло дежурить по казармам. В тот день на ташкентской главной гауптвахте наказание отбывал поручик, служивший в Кушкинской крепостной роте. Попал он сюда за дуэль. Дело было так: однажды в столовой офицерского собрания поручик-сапер услышал нелестный отзыв о своей жене. Нелестные слова произнес поручик стрелкового полка, сидевший в компании офицеров и рассказывавший о своих победах у женщин. Поручик-сапер подошел к столу и попросил поручика-стрелка отойти с ним в сторону. Объяснение окончилось тем, что на следующий день они условились драться. Услав денщика под благовидным предлогом в город, оба офицера, встав посреди комнаты спиной друг к другу с револьверами в руках, разошлись [193] в противоположные углы комнаты. Достигнув своего угла, каждый имел право повернуться и выпустить все семь патронов. Поручик-сапер, приближаясь к углу, вдруг услышал, что его противник взводит курок. Сапер быстро повернулся и увидел, что стрелок уже стоит к нему лицом и целится из револьвера. Поручик-сапер выстрелил навскидку и убил своего противника. Конечно, это была «американская» дуэль, напоминающая те дуэли, которые описывал Брет-Гарт в своих рассказах, а не поединок «по всем преданьям старины». Сапера судили за убийство, но смягчающими обстоятельствами служили показания товарищей убитого, подтвердивших, что он действительно оскорблял честь жены поручика-сапера. Поэтому для последнего дело закончилось только годичным заключением в крепости, а не ссылкой на каторжные работы. И это — не единственный случай в глухих гарнизонах Туркестанского военного округа.
Едва я успел вернуться из поездки, как снова пришлось выехать на рекогносцировку намечавшихся в 1913 году корпусных маневров в районе Ходжента.
Во время этой поездки я пережил сильный приступ тропической малярии и вынужден был дня три пролежать в постели в горах.
Уезжая из роты, я обычно оставлял фельдфебелю подробные указания, чем заниматься, а он мне писал, как идут в роте дела. Однажды получаю от Зубкова письмо, в котором он сообщает, что командир стрелковой бригады генерал Воронов осмотрел 2-й батальон и нашу 7-ю роту. «Все сошлет хорошо, — писал Зубков, — вот только со словесностью плохо». Дело не в словесности, решил я. Возвратившись в Ташкент, подробно расспросил Зубкова о смотре Воронова. То, что я узнал, было достойно пера фельетониста. Казарма 7-й роты представляла собой длинную комнату, в которой на наиболее освещенной стене висели плакаты, картины с Архипом Осиновым{49} и другими героями. Входя в казарму, начальство всегда шло по [194] более освещенному проходу. Это и натолкнуло усердного служаку Зубкова разместить вдоль светлой стены тех стрелков, которые были сильнее в словесности, т. е. знали всех «архипов», могли прочитать без запинки «Отче наш» и ответить на вопросы начальства. Я спросил Зубкова, как же он поставил стрелков, ведь кровати с ярлыками были не их. «Как не их? — уставился фельдфебель. — Я заставил перенести и кровати!» Одним словом, было сделано так, что называется, комар носа не подточит. Однако Воронов, войдя в казарму, повернул в темный проход и когда стал задавать вопросы, то получал скверные ответы, даже «Богородицу» один солдат не мог прочитать. Зубков, конечно же, почувствовал себя так, словно провалился сквозь землю.
Вскоре я встретил на улице Воронова. Ответив на мое приветствие, он остановил меня и сказал, что в роте боевая подготовка хорошая, а вот со словесностью плохо. Тогда я рассказал генералу о проделке фельдфебеля, и мы от души посмеялись.
Приближалось 26 августа 1912 года — столетие Бородинского сражения. Мне было приказано сделать доклад об этой исторической битве всему офицерскому составу лагерного сбора. Подобрав новый материал, я подготовился и вечером 25 августа в столовой нашего полка сделал доклад, придав ему характер юбилейного. Конечно, я не думал, что в 1941 году Бородино снова окажется в поле моего зрения: как начальник Генерального штаба Красной Армии, я следил за ходом Московской битвы...
Через некоторое время начались боевые стрельбы рот. В мою роту приехал старик Воронов : в этом году я кончал цензовое командование ротой и должен был получить аттестацию, в которую входила и оценка боевой стрельбы. На незнакомой местности я провел стрельбу и получил отличную оценку.
В начале сентября 1-й Туркестанский полк ушел в город для несения караулов, а я был командирован на рекогносцировку так называемой Джагисской степи, между Самаркандом и Катта-Курганом. В это время в лагере произошло вооруженное выступление 1-го и 2-го саперных батальонов. Дело кончилось перестрелкой с учебной командой 2-го стрелкового полка. Зачинщики были выданы и арестованы. Начался судебный процесс. [195]
В двадцатых числах сентября Самсонов снова приехал в лагерь, на этот раз проверить состояние тактической подготовки 1-й стрелковой бригады. По утвержденному им заданию отряд в составе четырех батальонов, отойдя от лагеря верст на десять к северу, должен был атаковать высоту, расположенную южнее стрелкового лагеря, на которой находился барак корпусного командира. Полтора батальона стрелков были выделены для защиты высоты. Начальником наступающего отряда был назначен командир 4-го стрелкового полка пожилой уже полковник Долженков, а начальником штаба — я. Набросав план, в котором выразил свои предположения, я отправился к полковнику Долженкову. Он согласился с планом. Однако в дополнение, чтобы не было разногласий в наступлении, я начертил и схему наступления, на которой показал, до какого рубежа батальоны должны были наступать в строю поротно, где рассыпаться, до какого рубежа совершать перебежки взводами, отделениями и поодиночке. Схему эту отпечатал на шапирографе и приказал раздать всем ротным и батальонным командирам. Получилось нечто вроде как у моего фельдфебеля Зубкова со словесностью, ну а дальше все уже предоставлялось случаю.
Наш наступающий отряд за день ушел в исходный район и расположился биваком. Вечером к нам приехал Самсонов и попросил доложить решение. Начальник отряда предложил мне сделать доклад. Обрисовав обстановку, я доложил о принятом решении. Возражений со стороны Самсонова не последовало. «Ну, капитан, вы кончаете в этом году командовать ротой, и я хочу, чтобы вы остались служить в штабе округа!» — сказал мне Самсонов. Я поклонился, В это время начальник штаба корпуса генерал Лилиенталь стал просить Самсонова, чтобы меня отдали в штаб корпуса. «А вы как хотите?» — спросил Самсонов. «Как решит начальство», — ответил я уклончиво, не говоря о том, что уже задумал уйти из Туркестанского военного округа. «Ну, посмотрим», — закончил разговор Самсонов и уехал от нас к обороняющейся стороне. С утра началось походное движение, и к середине дня мы уже развертывали боевой порядок по схеме при поддержке огня нашей артиллерии. С 14 часов началось наше медленное, методическое наступление на высоту с соблюдением самых строгих мер маскировки. К 7 часам вечера, когда солнце уже садилось, мы вышли на исходный рубеж [196] для атаки и усиленно начали окапываться. Ночью саперы должны были проделать проходы в проволочных заграждениях. Артиллеристы обратились ко мне с вопросом, стрелять ли ночью? «Может, побеспокоим командующего войсками?» — с опаской спрашивал меня старший артиллерийский полковник. «Обязательно, господин полковник, всю ночь обозначайте огонь», — ответил ему я. И всю ночь нет-нет, да и грохала пушка холостым зарядом. В 5 часов утра наши батальоны с дружным криком «Ура!» ворвались на позицию «противника». Учение было закончено. Офицерский состав обоих отрядов собрался на разбор учения у барака командира корпуса. Самсонов остался доволен нашим наступлением. И вдруг, обратившись к Долженкову, спросил, кто приказал ночью вести артиллерийский огонь. Долженков беспомощно посмотрел на меня. Я сейчас же доложил, что артиллерийский огонь приказал вести я. «Какая же польза от артиллерийского огня ночью?» — спросил Самсонов. Я ответил, что польза большая. «Нет, вы ошибаетесь, капитан!» Возражать я не стал, но уже в 1914 году, во время мировой войны, вспомнил, как глубоко заблуждался Самсонов относительно действенности ведения артиллерийского огня ночью.
Больше Самсонова я уже не видел. Что же он собой представлял? К сожалению, русские военные историки под влиянием миража немецких побед под Сольдау критически относятся к личности генерала Самсонова. Иные авторы готовы смешать его имя с грязью, что и проделывали не раз на страницах журналов. Пусть это остается на их совести, но я твердо верю, что найдется исследователь, который отвергнет все гнусное, что писалось о Самсонове, и выявит его истинное лицо. Самсонов был умным военачальником. Будучи начальником штаба Варшавского военного округа, он отлично знал Восточно-Прусский театр и все время ожидал удара немцев с запада в левый фланг своей армии. Если бы Самсонов выполнял все директивы командующего армиями Северо-Западного фронта генерала Жилинского, то он понес бы еще большее поражение. Пусть историк разберется в действиях Северо-Западного фронта и верховного главнокомандующего, тогда Сольдауская операция представится в ином свете, и вина Самсонова в значительной степени уменьшится. Наделенный острым чувством воинской чести, Самсонов не пережил своего поражения и покончил жизнь самоубийством. [197] Иначе поступил бывший начальник штаба Варшавского округа командир 13-го корпуса генерал Клюев. У него было 12 тысяч солдат, а он не смог проложить себе дорогу через два немецких батальона, чтобы выйти из окружения, и предпочел сдаться в плен. К сожалению, Самсонова отвлекали генерал-губернаторские дела, и он отстал от военной науки. Этого отрицать не приходится. Но разве Самсонов был хуже тех генералов, которые тогда стояли во главе русских армий? Я должен уверенно сказать: нет! И как начальник, и как человек Самсонов был обаятельной личностью. Строгий к себе, приветливый к подчиненным, он был высоко честным человеком. Но жизнь бывает, жестока, сплошь и рядом такие люди, как Самсонов, становятся жертвами ее ударов, а негодяи торжествуют, так как они умеют лгать, изворачиваться и вовремя продать самого себя за чечевичную похлебку в угоду другим. Самсонов не был таковым и поступил даже лучше многих «волевых» командующих армиями. Что бы ни говорили про Самсонова, но от моих встреч с ним остались самые светлые воспоминания. Немного я встречал на своем служебном пути таких начальников, как генерал Самсонов{50}.
Конец лета 1912 года был печален для меня: в середине августа на 75 году жизни умер горячо любимый отец. После шестидесятилетней непрерывной работы у него отказало сердце, и без больших предсмертных мучений он ушел из жизни. Теперь на нас, братьев, ложилась обязанность поддерживать мать. Очень и очень остро я переживал ничем невосполнимую утрату отца. Не хотелось верить, что его нет среди живых. Но смерть, жестокая смерть — неумолима...
По окончании учения под руководством командующего войсками округа завершался и сам лагерный сбор. Войска расходились на зимние квартиры. Ушел с ротой и я.
В 1912 году у нас в корпусе произошли большие перемены. После лагерного сбора ушел в отставку командир корпуса Козловский, получил дивизию командир стрелковой бригады Воронов. Вместо него командиром 1-й Туркестанской [198] стрелковой бригады был назначен командир бригады 3-й гвардейской пехотной дивизии генерал Моржицкий. Прослужив все время в лейб-гвардии Литовском полку в Варшаве, Моржицкий был, что называется, заядлым гвардейцем.
Однажды, когда я зашел в канцелярию полка, меня позвали в кабинет к командиру полка, который, смеясь, спросил, не из моей ли роты денщик, что служит сейчас у начальника штаба округа Глинского. Я ответил: «Из моей». — «Почему же этот денщик ходит с пробором, а не острижен под машинку?» — спросил Федоров. «Глинская не велит иначе, как мне докладывал фельдфебель». Действительно, у Глинского состоял денщиком стрелок моей роты из поляков. В роту он всегда являлся чисто одетым и производил впечатление дисциплинированного солдата. Один был у него «недостаток» — причесан на пробор. Но я, памятуя, как меня насильно стригли в училище, особенно не придирался к его прическе. Оказалось, что генерал Моржицкий приехал с визитом к начальнику штаба. Денщик открыл ему дверь, вежливо поклонился, снял шинель, провел в гостиную и спросил, как доложить. Узнав фамилию, денщик доложил Глинскому. Уходя, Моржицкий в передней опять увидел денщика, — тот подавал ему шинель. Генерал спросил, какой он роты. Денщик назвал седьмую. Вернувшись домой, Моржицкий позвонил командиру полка по телефону и с возмущением рассказал о распущенном денщике. «Кто командует ротой?» — гневно спросил Моржицкий. «Причисленный к Генеральному штабу штабс-капитан Шапошников», — ответил Федоров. «Ну, конечно, сразу видно, что Генерального штаба, поэтому и рота распущена!» — заключил Моржицкий. «Знаете, господин полковник, — ответил я на это Федорову, — пусть Моржицкий сам идет разговаривать с Глинской, а я по таким пустякам солдата неволить не буду!» На этом мы и порешили, а денщик продолжал ходить с пробором.
Вскоре Моржицкий назначил строевой смотр рот. Когда очередь дошла до моей роты, он внимательно осмотрел и обмундирование, и снаряжение, и винтовки. Замечаний не было. Не последовало их и при различных перестроениях роты. Когда после смотра построились все офицеры полка, Моржицкий, увидев меня, удивился, что я в форме полка. «Разве вы не причисленный?» — спросил он. «Нет, я причислен к Генеральному штабу, но командую ротой в своем полку!» — ответил я. «Сколько же лет вы служите в полку?» — «Девять». Тут только до него дошло, что в армии причисленный к Генеральному штабу стремится откомандовать ротой у себя же в полку, а в гвардии, окончившие академию стараются уйти командовать в армию, так как не хватает денег, чтобы продолжать служить в гвардейских полках.
К счастью, я не служил под руководством этого ограниченного генерала. Как рассказывали потом товарищи, немало крови пролила бригада во время мировой войны по вине безграмотного в военном деле генерала Моржицкого.
20 октября 1912 года я приступил к сдаче роты ее постоянному командиру капитану Кессарийскому и к 1 ноября закончил сдачу дел. После этого я был прикомандирован к штабу 1-го Туркестанского корпуса. Товарищи по полку устроили мне проводы, которые продолжались два вечера. Мы выпили немало вина за дружеской беседой.
В штабе корпуса я пробыл недолго. 9 ноября был прикомандирован к штабу Туркестанского военного округа впредь до перевода в Генеральный штаб или до назначения в другие округа.
К этому времени из главного управления Генерального штаба на мое имя пришел пакет, содержавший список офицеров нашего выпуска по старшинству, а затем и список вакансий. От нас требовалось прислать список вакансий, расставленных в порядке предпочтительности для назначения уже по Генеральному штабу.
Я решил уйти в другой округ, где можно было получить практику на маневрах и военных играх в большем масштабе, чем в Туркестане. В порядке старшинства мне нужно было наметить по списку только десять вакансий. Записав вперед пять петербургских вакансий, которые, конечно, будут взяты раньше меня, шестой я поставил штаб 35-й пехотной дивизии — город Рязань и седьмой — штаб 14-й кавалерийской дивизии — город Ченстохов{51}, в четырех часах езды от Варшавы.
Во время командировки в Кинель, куда я сопровождал эшелон кончивших действительную службу солдат, приказом по военному ведомству (от 26 ноября 1912 года) [200] я был переведен в Генеральный штаб с назначением старшим адъютантом штаба 1-й кавалерийской дивизии, дислоцировавшейся в городе Ченстохов. 6 декабря состоялся высочайший приказ о производстве меня в капитаны. Не знаю, какую аттестацию мне дало начальство, но, по-видимому, командование мною ротой было признано хорошим, если я без всяких осложнений попал в Генеральный штаб. На моей памяти были и другие факты, когда старшие командиры зааттестовывали причисленных. Так случилось с капитаном Петиным{52}, командовавшим ротой в 4-м стрелковом Туркестанском батальоне. Его несправедливо очернил командир батальона. Назначенная от округа комиссия установила факт неправильного аттестования, и командир батальона скоро ушел в отставку, а Петин продолжал свою службу в Генеральном штабе.
В 1937 году в секретариате Народного комиссара обороны я ознакомился с аттестацией, данной на окончившего со мной академию штабс-ротмистра Смоляка командиром 14-го драгунского Малороссийского полка. Смоляка я знал в академии три года. Это был исполнительный и скромный офицер 5-го драгунского Каргопольского полка. Командира 14-го полка, давшего аттестацию, я уже не застал в полку, он ушел в отставку. Что же ставилось в вину Смоляку? Его скромность и необщительность с офицерами. По едва ли это могло служить поводом к зааттестованию. Так на это посмотрели и командир 1-й бригады генерал Чайковский, начальник 14-й кавалерийской дивизии генерал Грановский и начальник штаба округа генерал Клюев. Все они довольно пространно мотивировали свое несогласие с выводами командира 14-го драгунского полка и настаивали на переводе Смоляка в Генеральный штаб.
Самсонов в то время, когда меня перевели в Генеральный штаб, отсутствовал, 8 или 9 декабря меня вызвали [201] к начальнику штаба округа, который прочитал нотацию за то, что я, знающий Туркестан, не остался служить в округе. Оказалось, что из трех человек моего выпуска, отбывавших командование ротой, все ушли в другие округа. Глинский собирался по этому поводу писать протест начальнику Генерального штаба. Доводы старого генерала были справедливы, но, с другой стороны, нужно было принять во внимание и желание молодых офицеров Генерального штаба послужить в округах, в которых можно было получить большую практику в руководстве войсками, нежели в Туркестане. Это я и высказал генералу Глинскому. Простились мы с ним дружески.
Вечером 10 декабря офицеры 1-го Туркестанского стрелкового полка в полном составе вместе с командиром полка провожали меня на вокзал. Там выпили по бокалу шампанского. Да, не думал я, что многих из провожавших этих меня старых товарищей и сослуживцев вижу в последний раз.
Я располагал несколькими свободными днями и решил свернуть от Самары на Златоуст, чтобы навестить больную мать, которая остро переживала смерть своего мужа (моего отца).
Через двое суток поезд мчал меня мимо знакомых с детства гор от Уфы к Златоусту. Приятно было снова оказаться в родительском доме. Мать жила с бабушкой, когда-то воспитавшей меня. Для нее я, взрослый, капитан, все еще оставался малышом, которого можно было поставить в угол за шалости.
Быстро промелькнули четыре дня, которые я провел в Златоусте, и вот мы с матерью на вокзале. Она плачет, стараясь сдерживаться. Третий звонок... Я стою в вагоне у окна, поезд трогается, и я вижу, как мать поворачивает к выходу из вокзала. Это была последняя встреча с матерью. Умерла она в начале 1915 года, когда я был на фронте...