Содержание
«Военная Литература»
Мемуары
Николай Ланин

Командировка в Севастополь

Красавица «Сванетия», разрисованная от ватерлинии до мостика контрастными полосами защитного камуфляжа и ставшая непохожей сама на себя, вышла из Новороссийска с трюмами, заполненными артиллерийскими снарядами, и с батальоном морской пехоты на пассажирских палубах.

Этот теплоход был некогда нарядно-белоснежным. Едва ли не самый комфортабельный из довоенных черноморских лайнеров, он совершал экзотические рейсы в Александрию и Порт-Саид. А теперь сделался, как и все его собратья, военным транспортом. И вышло так, что, добравшись ранней весной 1942 года на Черное море (дорога от Москвы заняла шесть дней), я попал прямо на «Сванетию», отправлявшуюся в осажденный Севастополь.

Корреспондента центральной военно-морской газеты «Красный флот» взяли бы и на какой-нибудь из сопровождавших транспорт кораблей охранения. Попроситься на один из них было бы, как объясняли мне потом, самым благоразумным. Но в Новороссийске я не успел познакомиться с обстановкой на морских путях, связывавших Севастопольский плацдарм с портами Кавказа. И потому удивился, когда увидел, какой внушительный у «Сванетии» эскорт: два эсминца, тральщик, катера-охотники... Я не мог знать о только что принятом Военным советом флота решении: ввиду участившихся потерь судов впредь посылать в Севастополь только наиболее быстроходные транспорты, шире использовать для перевозки грузов и людей боевые корабли, а прорыв каждым конвоем вражеской блокады рассматривать как самостоятельную операцию.

И уж никак не мог я подумать, что тот рейс «Сванетии» станет для нее предпоследним — в следующем ее потопили фашистские самолеты-торпедоносцы.

А тогда нам посчастливилось пройти весь путь спокойно. Отряд кораблей почти двое суток бороздил Черное море, резко меняя курс, и, так и не обнаруженный немецкой воздушной разведкой, вынырнул из полосы предутреннего тумана прямо перед Севастополем, подойдя к нему с запада.

Война шла десятый месяц, осада Севастополя — шестой, но за это время корреспондентская судьба привела меня сюда, как и вообще на Черноморский флот, впервые. В нашей редакции военные командировки спецкоров были бессрочными («до вызова») и обычно затягивались надолго. Прошлая моя командировка, вместившая лето, осень и предзимье сорок первого, началась на Припяти и Березине, где действовала Пинская военная флотилия, и закончилась длительным выходом из окружения после боев под Киевом. Настроившись провести второе лето войны на Черном море, я надеялся стать здесь свидетелем событий более радостных. Ожидание их связывалось прежде всего с Севастополем.

Город, оставшийся на изолированном «пятачке» далеко за общей линией фронта, по сути дела во вражеском тылу, отбил два многодневных штурма и продолжал сковывать под своими стенами 11-ю немецкую армию фон Манштейна, одну из сильнейших в гитлеровском вермахте. Но положение в Крыму уже существенно изменил в нашу пользу десант, высаженный в декабре на Керченском полуострове и очистивший его от фашистских захватчиков. Хотелось верить, что для Севастополя самое тяжелое позади. В Москве мне даже говорили: «Смотри, не опоздай к снятию блокады! Обратно, наверное, поедешь напрямик, через Симферополь — Джанкой...» В радужном свете виделось [196] тогда лето, ставшее потом таким грозным.

О Севастополе и его героях, о его осадном быте писалось в газетах много. Еще больше рассказывали побывавшие тут товарищи. Я слышал, что чуть не до переднего края обороны можно доехать на миниатюрном севастопольском трамвае, а немецкие снаряды долетают в любую часть города. Слышал про подземные школы и предприятия, про подземный кинотеатр на улице Карла Маркса и еще о многом другом. И все-таки неожиданное началось с первых минут после схода на причал, с первых шагов по утренним севастопольским улицам.

Да, следы бомбежек и артобстрела были заметны. Но в глаза бросались чистота только что подметенных тротуаров, аккуратно подстриженные, с побеленными стволами деревья. Желтели свежим песком дорожки Приморского бульвара. На клумбы, как обычно в эту пору, уже высадили цветы... Севастополь, как говорят на флоте, «держал марку». Он был подобен кораблю, на борту которого и в бою поддерживается образцовый порядок. Улицы города говорили о том, как настроены его люди.

На проспекте Фрунзе действовала старинная гостиница «Северная». Постоянный корреспондент нашей газеты батальонный комиссар Меер Наумович Когут, перебравшийся в гостиницу после того, как эвакуировалась его семья, забронировал номер и для меня. Здесь же «базировались» известинец Сергей Галышев, Лев Иш из «Красной звезды», корреспондент ТАСС Михаил Туровский. Когут — севастопольский старожил, знавший в главной базе Черноморского флота все и вся, являлся старейшиной этого маленького корпуса представителей центральной прессы.

Гораздо многочисленнее была пишущая братия, работавшая во флотской газете «Красный черноморец». К довоенным сотрудникам прибавилась немалая группа надевших морскую форму писателей, и газета стала, как никогда, богата литературными силами. В штате редакции состояли или были прикомандированы к ней Георгий Гайдовский, Петр Гаврилов, Леонид Ряховский, Лев Длигач, Петр Сажин, Лазарь Лагин. Редакция «Черноморца» оставалась на прежнем месте, в центре города, но из здания, выходившего на улицу Ленина и поврежденного в дни декабрьского штурма, перебралась во двор, в помещения издательства и типографии, а некоторые отделы — в подвалы. За завтраком в тесной редакционной столовой, тоже упрятанной под землю, меня расспрашивали о Москве и вообще о Большой земле — так называли тут все, что лежало за морем, откуда не так уж часто кто-нибудь появлялся.

А я, думая о будущей работе, уже начинал сомневаться, найду ли в пределах Севастопольского оборонительного района (сокращенно — СОР) что-то никем не описанное. Мне не приходилось еще работать в условиях, когда на ограниченном участке фронта сосредоточивалось так много газетчиков и писателей. К тому же крупных событий здесь в то время не происходило — на рубежах СОР стояло пусть относительное и тревожное, но все-таки затишье.

Впрочем, главная моя задача заключалась в организации командирских статей о боевом опыте, в активной помощи их авторам. Собственные корреспонденции считались менее важными. Во всяком случае, их не ждали от меня немедленно.

Но я еще не знал, что такое сражающийся Севастополь и насколько неисчерпаема, неохватна тема его героики.

Представиться командованию в день приезда не удалось. В штабе СОР сказали, что командующий флотом и оборонительным районом вице-адмирал Ф. С. Октябрьский и член Военного совета дивизионный комиссар Н. М. Кулаков очень заняты.

Однако моего «аккредитования» в Севастополе это не задержало. Дело весьма облегчалось тем, что мое командировочное предписание подписал начальник Главного Политуправления Военно-Морского Флота И. В. Рогов (он уделял много внимания газете и завел такой порядок с начала войны). Очень быстро я получил — с наказом беречь его как зеницу ока — удостоверение, разрешавшее от имени Военного совета посещать все части и корабли, выходить в море, производить фотосъемку. И даже делать зарисовки, чего я вовсе не умел: текст документа был рассчитан также и на художников.

(«Мандат», необходимый для корреспондентской работы, оказался вообще очень полезным в городе, находящемся на осадном положении. Тут стоило, например, присесть на лавочку Приморского бульвара и достать записную книжку, как появлялся вездесущий [197] патруль и строго спрашивал, что это я делаю, требовал предъявить документы. Удостоверение сразу успокаивало — патруль, откозыряв, удалялся.)

В тот же день, проголосовав на окраине города попутной машине, я отправился к Стрелецкой бухте. После войны там вырос новый район Севастополя с многоэтажными домами и красивой набережной. А тогда в бухте, окруженной пустынными желто-бурыми холмами, стояли корабли ОВР — охраны водного района главной базы флота. Эти скромные сторожевые катера и тральщики несли дозоры, контролировали фарватеры, встречали и провожали морские конвои, приходившие с Кавказа. И так как роль малых кораблей в боевых действиях флота все возрастала, я рассчитывал найти тут ценных для нашей газеты авторов.

Решая, где начать работу, принял также к сведению слова Когута о том, что приезжие журналисты обычно устремляются в бригады морской пехоты, в Чапаевскую дивизию, на прославленные береговые батареи, а вот в Стрелецкую, к «овровцам» даже сам он давненько не заглядывал. Меня всегда тянуло в части не самые знаменитые, к людям не самым известным.

Встретили в Стрелецкой бухте радушно. Начальник политотдела полковой комиссар Петр Георгиевич Моисеев рекомендовал нескольких возможных авторов — командиров дивизионов и кораблей, которым было чем поделиться. Наметились и свежие темы. Начальник политотдела как раз собирался в один из дивизионов и пригласил пойти вместе с ним, обещая познакомить с названными им моряками.

Мы шли вдоль бухты, по которой рассредоточились низкобортные, не особенно заметные на серо-синей воде катера — охотники за подводными лодками, ставшие на войне просто неоценимыми благодаря их приспособленности к решению самых различных боевых задач. Глядя на эти небольшие аккуратные кораблики, полковой комиссар сказал:

— Недавно потеряли один катер-охотник прямо у причальной стенки, вон там... А могли потерять все, что было в бухте. Большую беду предотвратил один краснофлотец. Ценою своей жизни. Его звали Иван Голубец.

— Когда это произошло? — спросил я.

— Двадцать пятого марта, — ответил Моисеев.

В тот день я еще только выезжал из Москвы. Но в подшивке «Красного черноморца» за конец марта и первые дни апреля, которую внимательно просмотрел уже в Севастополе, имя, услышанное сейчас, не встретилось. И полковой комиссар подтвердил:

— Да, в газете пока ничего не было. Еще напишут. Такого, о чем надо писать, вокруг много.

Почувствовалось, что мне приоткрывается героический подвиг, по-видимому, еще неизвестный собратьям-газетчикам, а может быть, и вообще почти никому за пределами Стрелецкой бухты. И раз уж так распорядилась судьба, надо было, отложив все остальное, идти по его следам.

Выяснение всех обстоятельств происшедшего, беседы с людьми, видевшими что-то своими глазами или что-то существенное знавшими, заняли два дня. И чем яснее становилась общая картина, тем очевиднее было, что подвиг Ивана Голубца — выдающийся даже для Севастополя, где героическое стало повседневным.

Все началось с обычного и для дней затишья огневого налета — по району Стрелецкой бухты выпустила десятка два тяжелых снарядов немецкая дальнобойная батарея, укрытая где-то на Мекензиевых горах. Осколки снаряда, разорвавшегося в воде, врезались в деревянный борт изготовленного к походу катера-охотника, ранили несколько человек и вызвали пожар. На катере была лишь часть команды, но моряки, вступив в борьбу с огнем, почти подавили его, когда еще один снаряд — это случается редко — упал в воду в том же самом месте. Теперь оказалась пробитой осколками топливная цистерна, произошел взрыв, и вырвавшийся наружу горящий бензин мгновенно охватил полкорабля. Тут уж не помогли и противопожарные средства, введенные в действие с берега: тушить горящий бензин трудно.

И дело шло не о судьбе одного корабля. Там, где бушевало пламя, находился полный комплект боеприпасов, в том числе глубинные бомбы, способные даже под многометровой толщей воды создавать взрывную волну, проламывающую стальные корпуса подлодок. Взрыв таких бомб на поверхности, да еще многих сразу, мог уничтожить все вокруг. Не все корабли, уже запустившие двигатели, успели бы отойти на безопасное расстояние. А те, что стояли в ремонте, были бы разрушены наверняка, [198] как и все на берегу — причалы, мастерские, склады...

Горящий корабль пытались потопить противотанковыми гранатами (людям, оттесненным огнем в носовую часть палубы, приказали прыгнуть за борт). Но это не удавалось — может быть, потому, что бросать гранаты приходилось осторожно, так, чтобы не вызвать взрыва бомб. Положение становилось все более грозным.

И пока искали выхода, краснофлотец из другого дивизиона, случайно оказавшийся поблизости, решился на то, чего никто никому не смог бы приказать. Это и был Иван Голубец. На бегу застегивая бушлат, надвинув на глаза зимнюю шапку, он стремительно пересек железную баржу, к которой был пришвартован катер, и по горящим сходням ворвался на корму, в самый огонь. Он знал, что ему нужно делать — освобождать корабль от глубинных бомб, прежде всего от восьми больших бомб, самых опасных. Рычаги бомбосбрасывателей заклинило, и краснофлотец стал вручную скатывать десятипудовые бочкообразные бомбы за борт.

Моряка скрывали клубы черного дыма. Только всплески от падения бомб подтверждали, что он жив и продолжает свое дело. Покончив с большими бомбами, Голубец принялся сбрасывать малые. Они гораздо легче, сильный матрос может просто поднять руками, но их 22 штуки — работы еще на несколько минут.

А среди огня уже начали взрываться лежавшие в палубных кранцах мелкокалиберные снаряды для катерных пушек, и трудно было представить, что человека, находившегося рядом, не задело осколками. Голубцу кричали в мегафон, чтобы он уходил, — главное было сделано. Кажется, он услышал, понял: с берега видели, как выглянувший из дыма моряк в горящем бушлате кивнул и показал жестом — я, мол, сейчас... Он хотел сделать все до конца.

И ему не хватило, наверное, какой-нибудь минуты. По силе раздавшегося взрыва потом определили, что на борту катера-охотника оставалось две или три малых бомбы. Обломки катера отбросило на десятки метров, на ближайших постройках повредило крыши, берег окатила огромная волна. Но не пострадал больше ни один корабль, не погиб ни один человек, кроме самого героя.

Свидетели подвига позволили восстановить многие детали. Однако я еще мало знал о самом Иване Голубце: рабочий парень из Таганрога, флотская специальность — рулевой-сигнальщик, девятьсот шестнадцатого года рождения, комсомолец... Рассказать больше могли только близкие его товарищи, а их в базе не было — катер, на котором Голубец служил, нес дозор на подступах к Севастополю. Но мне пошли навстречу — «подбросили» на позицию дозорного корабля.

Сторожевой катер главного старшины Николая Салагина принадлежал раньше морпогранохране, в состав Черноморского флота вошел, когда началась война. Морским пограничником был до этого и Иван Голубец. И все, с кем я здесь встретился, не только вместе с ним воевали, но и вместе охраняли в мирное время границу. Уж они-то должны были знать, каким он был.

Сидя у койки Ивана Голубца, еще никем не занятой, я в крохотном носовом кубрике слушал рассказы о нем не час и не два. Катер покачивало, за бортом глухо плескалась волна, одни моряки уходили на вахту, другие возвращались с боевых постов, и разговор продолжался. А Голубец смотрел на нас с фотографий оставшегося в его рундучке альбомчика: статный, немного щеголеватый, в ладно сидящей флотской форме, почти на всех снимках — улыбающийся...

— Самый веселый был человек на корабле! — сказал командир. — И самый умелый матрос!

Вспоминали, каким заядлым был Иван спортсменом. Как любил кино. Как помогал освоиться в море новичкам. Как верил, что вот этот катер — счастливый и нигде не пропадет. Передо мною возникал живой облик любимца команды, общего друга — смелого, неунывающего, жизнерадостного.

И трагическое стало озаряться как бы внутренним светом. Сильный и удалой Голубец вряд ли прощался с жизнью, бросаясь в огонь. Он сознавал, конечно, что может погибнуть, и не страшился этого. И в то же время надеялся победить смерть — предотвратить приближавшийся взрыв. Так считали все его товарищи. «Самую малость не успел! — говорили они. — Будь там на две бомбы меньше, остался бы жив. Он удачливый был!..»

Друзья Ивана Голубца открыли мне его душу. Появилось ощущение, что писать о нем будет легко. И складывавшейся в голове корреспонденции [199] стало уже мало — напрашивался большой очерк.

Со связью в Севастополе было плохо. По перегруженным штабным каналам передавалась в центральные газеты лишь оперативная информация от постоянных корреспондентов. Остальное либо переправлялось с оказиями на Кавказ, либо шло через маленькую радиостанцию Наркомпочтеля, неприметный вагончик, который стоял в укромном месте за Историческим бульваром. Связисты потребовали разделить мой очерк на десять самостоятельных телеграмм и последнюю передали только на третий день.

Те же трудности со связью не позволяли редакции извещать о том, когда что напечатано. А газеты приходили с Большой земли нерегулярно, иные номера не попадали в Севастополь совсем, и это обычно означало, что не дошел транспорт, не долетел самолет. Я уже видел в газете командирские статьи, которые отправлял после того очерка, а о его судьбе все еще не знал.

Номер с ним где-то застрял и шел из Москвы две недели. Мой сослуживец по редакции Виктор Ананьин, тоже командированный в Севастополь, первым обнаружил этот номер «Красного флота» в отделении военно-полевой почты и, встретив меня на улице, издали замахал газетой. Очерк «Ценою жизни», выделенный ширококолонным набором, занимал половину второй полосы сверху донизу. Так мой материал до тех пор никогда не стоял, и я понял, что факт, легший в основу очерка, относится, наверное, к тому, что еще виднее издалека. Подвигу Ивана Голубца была посвящена и передовая статья номера.

— Поехали в Стрелецкую! — предложил Ананьин, близко принимавший к сердцу дела товарищей. — Может быть, там еще не получили...

Но и в ОВР газета уже пришла. От дежурного по штабу мы узнали, что по приказанию командира бригады проведена громкая читка передовой «Красного флота» и моего очерка во всех дивизионах. В одном дивизионе читал сам контр-адмирал Владимир Георгиевич Фадеев. Читка прерывалась воздушной тревогой, после отбоя была продолжена.

Словом, газета работала.

Через два месяца, в дни, когда севастопольцы отбивали новый вражеский штурм, Ивану Карповичу Голубцу было посмертно присвоено звание Героя Советского Союза. Последовал приказ командующего флотом о зачислении его в списки соединения навечно. Потом появился на Черном море сторожевой катер «Иван Голубец». В освобожденном от фашистских захватчиков Таганроге, родном городе героя, назвали его именем бригаду на заводе, где он работал до службы, железнодорожный паровоз, пионерский отряд...

О доблестном матросе было написано много стихов, не одна поэма. После войны редакция посылала меня на открытие памятника ему на берегу Стрелецкой бухты. Еще раньше Иван Голубец занял бессменный пост в Музее Черноморского флота, изваянный скульптором Л. Писаревским во весь рост, с глубинной бомбой в руках, в горящем бушлате, такой, каким шагнул он в историю флота, в бессмертие.

И сколько раз ни доводилось потом приезжать к черноморцам спустя годы и годы, Ивана Голубца знали все. Он стал одним из тех героев, которые остаются в строю каждой принявшей вахту боевой смены, каждого нового флотского поколения.

Разумеется, все было бы так же, независимо от того, кто и из какой газеты первым пошел по следам его подвига, первым о нем написал. Остаться безвестным он не мог. И не имеет теперь значения, появился ли материал о нем немного раньше или немного позже.

Но тогда это все-таки кое-что значило. О подвигах мы писали еще не для истории. Если Севастопольская оборона становилась сплошной эстафетой героических дел, то, наверное, какую-то роль играло тут и печатное слово о них. Не потому ли командир боевого соединения приказывал немедленно проводить громкую читку только что полученной газеты и сам шел с нею к матросам?

Хотя тот номер «Красного флота» и задержался в пути, в Севастополе узнавали о подвиге Ивана Голубца из него. Как-то так вышло, что за все время, пока мой материал передавался в Москву, а потом газета шла на флот, никто из редакции «Красного черноморца» не побывал в бригаде ОВР. Ну а я не делился с товарищами из флотской газеты тем, что мне там открылось. Константин Симонов тогда еще не написал свою «Корреспондентскую застольную», однако правило: «и чтоб, между прочим, был фитиль всем прочим» — существовало у газетчиков всегда. Считалось само собой разумеющимся, [200] что другой газете не сообщаешь того, о чем пишешь в свою. Тем более, если эта другая газета может использовать материал раньше.

Товарищи из «Черноморца», у которых получился неприятный «прохлоп», все это понимали и упрекнули меня очень мягко: эх ты, мол, а еще на довольствии у нас стоишь!..

Но скоро я сам сказал себе, что соперничать с флотской газетой, пожалуй, не следовало. Не тот был случай, не та в Севастополе обстановка, когда «фитиль всем прочим» мог обрадовать.

Наш посткор Когут — он был старше и опытнее меня, — вероятно, правильнее решил, как поступить при схожих обстоятельствах. Он стал вскоре первым журналистом, располагавшим достоверными данными о пяти моряках, предотвративших прорыв фашистских танков у Дуванкоя («подвиг пяти», относившийся еще к самому началу обороны Севастополя, сделался героической легендой, но прошло немало времени, пока удалось установить все подробности, а главное — имена павших героев). Об очерке Когута, отправленном в «Красный флот», корреспонденты других центральных газет не знали, однако черноморская газета вариант этого материала получила. И престиж нашего «Красного флота» вряд ли пострадал оттого, что севастопольцы прочли о политруке Николае Фильченкове и его товарищах сперва в «Черноморце».

* * *

В мае я получил от редакции задание побывать в Керченской военно-морской базе. Нетрудно было понять, что это связано с давно ожидавшимся наступлением войск Крымского фронта.

Однако пока ждал морскую оказию в Керчь, положение на востоке Крыма круто изменилось. Упредив наш готовившийся удар, там перешли в наступление немцы, и через несколько дней Керченский полуостров, освобожденный четыре с половиной месяца назад, снова оказался в их руках.

Резкое осложнение военной обстановки на юге напомнило, как силен еще враг. Для севастопольцев, которые опять остались в Крыму одни, керченские события означали, что затишью на рубежах обороны приходит конец и впереди не снятие осады, еще недавно казавшееся таким близким, а новый штурм города всей 200-тысячной армией Манштейна.

Гроза надвигалась постепенно. Сперва, пока не закончилась переброска фашистских войск из-под Керчи, усилились только воздушные налеты и артиллерийский обстрел города. Его жители вновь, как полгода назад, перебирались в подвалы и штольни. Но на улицах по-прежнему поддерживались чистота и порядок, быстро разбирались возникавшие завалы, работали магазины, почтамт, библиотека. На бульварах царствовала южная весна, буйно зеленели деревья, сквозь листву искрились залитые солнцем бухты...

Корреспондентский корпус еще жил в гостинице — в нее долго не попадала ни одна бомба. Только окна заделывали фанерой: предохранительные бумажные наклейки не спасали стекол при близких разрывах. В конце концов на всем фасаде осталось единственное «зрячее» окно — в номере, где помещались мы с Виктором Ананьиным, и нам завидовали. Почему-то взрывные волны не выдавливали наше окно, а только распахивали створки. Оно уцелело даже в тот раз, когда напротив рухнуло здание Сеченовского института и через открывшееся окно влетел, никого не задев, здоровенный каменный обломок.

Редакции, как обычно, требовались статьи отличившихся командиров, корреспонденции о делах кораблей и морской пехоты — я работал на отдел боевых действий флота. «Городской» тематике, проходившей по отделу информации, в нашей газете отводилось ограниченное место, даже если речь шла о Севастополе.

Но в те недели, предшествовавшие самым жестоким боям за него, особенно хотелось больше писать и о городе, о необычайной его жизни, неотделимой от жизни фронта.

Переполнял впечатлениями подземный спецкомбинат, созданный в Троицкой балке, где под многометровой толщей береговой скалы круглые сутки изготовлялись мины, гранаты, минометы, ремонтировались поврежденные орудия и танки. Восхищала самоотверженная неутомимость «фронтовых хозяек», которые, как некогда Даша Севастопольская, — только теперь их были сотни и тысячи — обстирывали бойцов, чинили им обмундирование, помогали укреплять позиции. В блокнот попадали записи о стариках из кустарной артели мраморщиков, выложивших белокаменными буквами на склоне [201] под Историческим бульваром различимый за километры лозунг «Севастополь был, есть и будет советским!» и упорно его восстанавливавших — фашисты специально бомбили эту надпись, а старые мастера вновь и вновь выкладывали огромные буквы.

Такого рода факты большей частью оседали в блокноте — передать в редакцию по радио я мог немного. Но вот корреспонденцию о Балаклаве все-таки передал.

Этот городок, прилепившийся к крутым берегам самой удивительной в Крыму бухты (с морем ее соединяет лишь узкий проход-щель между отвесными скалами, и потому вода в бухте неподвижна, как в тихом лесном озере), разделил осадную судьбу Севастополя. И уже полгода, со времени ноябрьского штурма, при котором врагу удалось потеснить правый фланг СОР, находился фактически на переднем крае.

Об этом я знал еще в Москве. Но что это значит, по-настоящему понял, когда, отправившись за материалом в знаменитый, укомплектованный черноморскими пограничниками, полк майора Герасима Архиповича Рубцова, провел ночь в возвышающейся над Балаклавской бухтой древней генуэзской башне — в ней располагались боевое охранение и наблюдательный пункт полка.

Картина, открывшаяся на рассвете из бойниц башни, сперва показалась нереальной, немыслимой. Линия фронта проходила по самому гребню огибающих бухту и городок высот, откуда по прямой всего несколько сот метров до его набережной. И на склонах между передовыми окопами и набережной, в уцелевших под скалами домиках, оказывается, продолжали жить их прежние обитатели — те из балаклавцев (известных особенной привязанностью к своему уютному городку), кто не захотел и теперь его покинуть.

Потом я побывал и в самом городке, жители которого лишь с наступлением темноты могли выйти на улицу, а днем пользовались дорожками, проходившими по укромным дворикам, по траншеям, а где и через чье-то жилье. На набережной ночью выставлялись щиты с крупным текстом на немецком языке и злыми карикатурами на Гитлера — «стенгазета» для противника, сидящего на горе. Утром оттуда начинали остервенело палить по этим щитам, а иногда скатывали по склону бочонки с зарядом взрывчатки. Но преодолеть ничтожное расстояние, отделявшее их от бухты, и овладеть лежащим перед ними городком гитлеровцы, сколько ни пытались, не могли. Балаклава служила опорой всему правому флангу Севастопольской обороны.

В городке, сделавшемся составной частью фронта, уже не приходилось удивляться тому, что оставшиеся в нем гражданские люди жили одной жизнью с солдатами, участвуя подчас и в боях. Поражало то, как и в этих условиях делали они свои обычные «мирные» дела. Блистала стерильной чистотой парикмахерская, куда забегали побриться бойцы, отпущенные на четверть часа из окопов и дотов. В штольне рудоуправления, по соседству с командным пунктом батальона, шли школьные занятия. А балаклавские рыбаки не прекращали лова, обеспечивали рыбой и город и войска. Их выходы из бухты и возвращения маскировали дымзавесами, прикрывали минометным огнем...

О будничном героизме «штатских» людей, проявлявшемся тут как-то особенно волнующе, я и постарался рассказать. Насколько я знал, в центральной печати еще ничего не писалось о фронтовой Балаклаве. Скромная спутница Севастополя, уже овеянного славой, она оставалась как бы в тени.

Однако из задуманного тогда мало что получилось. Корреспонденцию напечатали, и газета с нею попала в Севастополь довольно быстро. Но свой материал я едва узнал. Сохранились многие факты, фамилии людей, а все географические ориентиры, малейшие указания на место описываемых событий исчезли. Балаклава превратилась в «город Н», находящийся неизвестно где...

Обижаться, впрочем, было не на кого. Разве что на себя самого — не додумался, что писать о подвиге Балаклавы, называя ее настоящим именем, еще не время: пока городок находился на переднем крае, детали его жизни не подлежали огласке.

* * *

Работая над серией корреспонденции о катерах-охотниках, конвоирующих транспорты, я пробыл некоторое время, переходя с корабля на корабль, в море и кавказских портах. Там узнал о начале июньского штурма Севастополя.

Когда вернулся туда с очередным морским конвоем, прежнего города уже не застал: предшествовавшие штурму неистовые бомбежки [202] разрушили почти все, что уцелело за долгие месяцы осады. Конвой пришел, как обычно, ночью, и в темноте руины выглядели особенно жутко. Местами лишь устоявшие деревья с побеленными весной стволами обозначали исчезнувшие улицы.

Меня разместили в штольне ФКП — флагманского командного пункта флота и оборонительного района, в отсеке, где жили политуправленцы. Тут имели койки и севастопольские корреспонденты «Красного черноморца» (редакция его уже была переведена на Кавказ) Владимир Апошанский, Андрей Сальников, Владимир Маслаков. А корреспондентский корпус остававшихся в Севастополе москвичей с нашим Когутом во главе перебрался — и не к добру это оказалось — в район Херсонеса, куда перешел командный пункт Приморской армии.

Заместитель начальника политуправления флота полковой комиссар И. В. Маслов, вводя меня в курс резко изменившейся обстановки, предупредил: без записи у дежурного никуда не отлучаться. Как тут же выяснилось, днем в Севастополе уже никто никуда не ходил без крайней необходимости — в воздухе хозяйничал враг, и «мессершмитты» обстреливали с бреющего не только каждую машину, но и пешеходов.

— Расписание у них, сволочей, такое: с шести ноль-ноль до двадцати одного, — сообщил Маслов. — Соблюдается довольно точно...

Что это действительно так, я скоро убедился сам. И если в городе все-таки было где укрыться, то проехать в течение этих 15 светлых часов по любой открытой дороге, попасть до наступления темноты в войска, на передний край, хотя он и был теперь еще ближе, стало невозможно. С ФКП уезжали в соединения и части вечером, а к утру возвращались или оставались там до следующей ночи.

К такому режиму уже приспособились журналисты из «Красного черноморца». Приспособился и я. Не располагая собственным транспортом, мы присоединялись к кому-нибудь из политуправленцев, соглашавшихся взять с собой корреспондента. А если этому товарищу надо было той же ночью возвращаться, оставались в частях до следующей оказии.

Куда ехать, решать было уже не мне, возможность выбора представлялась редко. Но политуправленцы всегда отправлялись туда, где горячо, ехали за тем, чтобы поддержать, ободрить тех, кому трудно. И будь это сегодня 3-й морской полк или 7-я бригада морпехоты, Чапаевская дивизия или зенитная батарея, превращенная в противотанковую, — всюду наверняка ждали встречи с людьми, о которых не просто стоило писать, а о которых не писать нельзя.

Бои, разгоревшиеся в июне, стали звездными часами Севастополя, вершиной его подвига. Гарнизон оборонительного района, имея за собой разрушенный город и море, по которому все труднее было доставлять подкрепления и боеприпасы, стойко отбивал вражеский натиск, превосходивший по силе все прежние. «Самоотверженная борьба севастопольцев служит примером героизма для всей Красной Армии и советского народа» — так оценивалась эта стойкость в приветствии бойцам и командирам СОР, полученном в те дни от Верховного Главнокомандующего.

Чем бы ни кончились июньские бои, планы гитлеровского командования вновь срывались. Штурм, рассчитанный на овладение городом за четыре-пять дней, длился уже недели. Стабилизировать фронт, остановить врага сил не хватало, но продвигался он все медленнее. На направлении главного удара, нацеленного к Северной бухте, немцы ценою больших потерь отвоевывали за сутки какую-нибудь сотню метров. А если бы армию Манштейна не поддерживал авиакорпус Рихтхофена, располагавший без малого тысячей самолетов, не было бы и этого.

Севастопольцам дано было видеть, ощущать то, что не всегда видно солдату, — значение удержанного сегодня рубежа в общем ходе войны. На подступах к Северной бухте изматывались фашистские войска, предназначенные для вторжения на Кавказ. Выигранные здесь дни означали, что противник потерял их для своей летней кампании на юге. Понимание этого, наверное, тоже прибавляло людям упорства, сил.

А мы, газетчики, все чаще сталкивались с фактами, которые требовалось как-то документировать, особенно тщательно фиксировать все обстоятельства, иначе написанное могло показаться неправдоподобным. Так было, когда ефрейтор Иван Богатырь (оказавшийся, кстати, сыном матроса с броненосца «Потемкин», а сам ставший вскоре Героем Советского Союза) один, да еще будучи ранен, полсуток удерживал тактически важную высотку, ведя огонь попеременно [203] из трех пулеметных точек. Или когда другой ефрейтор — Павел Линник, тоже будущий Герой, подорвал, оставшись невредимым, три танка, подводя под них мины хитроумным способом, подсказанным спецификой местности на Мекензиевых горах.

Остро чувствовалось, что ты не в состоянии охватить все заслуживающее внимания и способное потеряться, остаться неизвестным — отыщешь ли потом причастных к этому людей и будут ли они завтра живы? И все труднее становилось со связью. Радиостанции Наркомпочтеля больше не существовало, и быстро передать сколько-нибудь крупный материал я во второй половине июня уже не мог. Оперативную информацию о событиях дня, я знал, передает Когут. И постепенно стал работать в основном «на блокнот».

Верилось: то, что здесь накапливаю, не устареет, не обесценится, и если останусь жив, то обо всем этом еще напишу. Так и получилось — все понадобилось, все получило потом выход на газетную, да и не только газетную полосу. Севастопольский материал сохранял актуальность долго, а кое-что из него становилось нужным всегда.

Живя в штольне ФКП, видеться с журналистами-москвичами и посткором «Красного флота» Когутом уже не приходилось — до Херсонеса, где они обосновались, было далеко. Не удалось даже лично поздравить Когута с награждением орденом Красной Звезды, о чем узнал из газеты. Ананьина еще в мае вызвали в Москву. И вдруг неожиданная радость: повстречал около ФКП политрука Степана Баранова из редакционного отдела партполитработы. Тихий и скромный литсотрудник (по штату военной газеты — «инструктор»), нечасто выступавший с собственными материалами, он был безотказным отдельским тружеником и добрым товарищем.

Степан признался, что в Севастополь его, собственно, никто не посылал — командировка была в кавказские базы, за статьями политработников. Но в Поти его взяли на шедший сюда корабль — повидаться с братом. Только тут я узнал, что военком ОХР (охраны севастопольских рейдов) батальонный комиссар Баранов — старший брат нашего Степана.

Штаб ОХР помещался в старинном Константиновском равелине, ставшем одним из главных узлов обороны за Северной бухтой. Фронт уже подступал к ней вплотную, корабли этой бухтой больше не пользовались и только в темное время можно было переправиться через нее на легком катере или шлюпке. Вечером Степана принял на борт шедший к равелину катерок. Бухту он пересек благополучно, но Степу Баранова я больше не увидел.

Батальонный комиссар Баранов, как стало вскоре известно, пал в бою у Константиновского равелина. Военный журналист политрук Баранов не расстался с братом в трудный час и разделил его судьбу.

После того как гитлеровцы прорвались к Северной бухте, центр Севастополя обстреливался уже не только артиллерией, но и минометами. По тому участку берега Южной бухты, куда выходила штольня ФКП, враг смог бить прямой наводкой. Штольню прикрывал бетонный бруствер, по береговому склону была проложена траншея, выводившая во двор бывшей редакции «Красного черноморца». И все-таки выбраться из штольни при сильном обстреле, как и спуститься к ней, стало не так-то просто.

Тогда корреспонденты «Красного черноморца» вспомнили про подвал, где не так давно помещались некоторые отделы их редакции. Он находился очень близко от траншеи и оказался самым подходящим местом, где можно переждать по пути на ФКП огневой налет. И даже с удобствами — там сохранилась кое-какая мебель.

Этот «перевалочный пункт» показал мне Владимир Апошанский, с которым мы иногда вместе выезжали в войска, как правило, в морские части. Кадровый командир флота, старший лейтенант корабельной службы, нашедший свое второе призвание в военной журналистике, Апошанский беззаветно любил все морское, в том числе и форму, сидевшую на нем как-то особенно красиво. А попадая на передовую, отважный и увлекающийся Володя рвался принять участие в бою. Он погиб через год с небольшим, высаживаясь с первым броском одного из десантов на Тамани...

В подвал редакции «Черноморца» я попал и при последнем возвращении с фронта. Меня завалило вместе с другими в разбитом блиндаже и контузило. Очнувшись на дне окопа, увидел над головой яркие звезды и на чей-то вопрос о том, как себя чувствую, ответил, пытаясь пошутить: «Лучше всех». На что мне сказали вполне серьезно: «Это уж точно!» Оказалось, что из тех, кто был в блиндаже, отделался так легко только я. Шедшая в город [204] машина завезла меня в редакционный двор, водитель помог спуститься в подвал — я сказал, что тут меня найдут.

Мне было не одолеть одному длинную крутую траншею до штольни. Но к утру должен был вернуться с передовой Володя Апошанский, и я знал, что он не пройдет мимо подвала — заглядывать сюда вошло у нас в привычку. И на исходе ночи Володя появился.

Я верил, что вот-вот встану на ноги, но дня три из этого ничего не получалось и приходилось отлеживаться в дальнем уголке штольни. Это были последние дни июня. Они оказались также последними из 250 дней, в течение которых в подземелье у Южной бухты находился флагманский командный пункт Севастопольской обороны.

Ее передний край проходил совсем близко, по Корабельной стороне. Шли бои за Сапун-гору. Севастопольцы дрались с неослабевающим упорством. Враг и теперь нигде не мог продвинуться быстро, броском. Но наши дивизии поредели так, что соответствовали не больше, чем батальонам. Остро не хватало снарядов, доставляемых уже только подводными лодками и самолетами, — крупные надводные корабли прорываться сюда больше не могли. В Севастополе никогда не говорили о возможном оставлении города. Я ни разу не слышал ни от кого слова «эвакуация». Однако в сложившихся условиях неравная борьба уже не могла продолжаться долго.

Товарищи из «Красного черноморца» сообщили, что им приказано отбыть на Большую землю. Принесли и мне посадочный талон на подводную лодку, но воспользоваться им было еще не по силам. В Севастополе оставался и Когут — он прислал проведать меня старшину Николая Черкасова, шофера черноморского корпункта нашей газеты.

30 июня, почувствовав, что ко мне возвращаются силы, я обошел коридор штольни, замечая вокруг необычную пустоту. Как выяснилось, командование СОР еще накануне вечером перешло на запасной командный пункт, оборудованный на 35-й береговой батарее в районе Казачьей бухты, а здесь временно оставлена небольшая оперативная группа. Не работал уже и камбуз. В кают-компании, где с корабельной точностью выдерживалось время завтраков, обедов и ужинов, были просто выставлены на стол консервы.

Потом пришли минеры со взрывчаткой, и всем, кто оставался в штольне, приказали ее покинуть. Наверху, под уцелевшей еще аркой редакции «Красного черноморца», стояли две машины — «эмка» и полуторка. Но пришлось ждать, пока стемнеет — над улицей проносились «мессершмитты».

Ехали медленно и долго, лавируя между воронками и завалами. В кузове полуторки все молчали. Оставление Севастополя, для защиты которого было сделано за восемь месяцев все мыслимое и немыслимое, наваливалось на каждого как огромное личное горе. И никто не знал, что будет дальше с ним самим.

Тридцать пятая батарея, представлявшая собой вросший в береговую твердь двухбашенный форт с мощными, линкоровского калибра, орудиями, приняла нас в свои подземные казематы. Пробираясь по полутемному проходу, который вел неизвестно куда, я смутно надеялся встретить Когута или кого-то из знакомых, кто мог бы ориентировать в обстановке. И вдруг увидел через полуоткрытую дверь сидящего за столом в глубине какого-то сильно освещенного отсека члена Военного совета флота дивизионного комиссара Кулакова.

Это был человек, которого буквально все на флоте знали не только по фамилии и должности, но и в лицо. Назначенный на Черное море за год до войны, когда ему было всего 34 года, Николай Михайлович Кулаков успел заслужить здесь популярность, уважение, да и любовь совершенно особые. Морякам импонировали его воля и темперамент, переполнявшая его энергия, его дар пламенного оратора, его жизнерадостность. Мало кто умел так, как он, поговорить с людьми, идущими в бой или трудный поход, сочетая призыв к мужеству с добрыми советами и веселой шуткой. Ему везде бывали рады, всюду его ждали...

Любили слушать Кулакова и журналисты. Встречаться с ним мне доводилось нечасто, но это всегда много давало, и не только в смысле каких-то интересных сведений, фактов — Николай Михайлович заражал своим настроением. А сейчас он был человеком, от которого полностью зависела моя судьба.

Я никак не рассчитывал, что смогу к нему попасть в ту ночь. Да и не знал, где он находится. Но раз уж выпал такой счастливый случай, не раздумывая, переступил порог приоткрытой двери и, как положено, представился.

Дивизионный комиссар сдвинул свои густейшие брови и резковато спросил, почему я до [205] сих пор в Севастополе. Не сразу найдя слова для самого короткого объяснения — встреча произошла слишком неожиданно, — я на мгновение замялся. Кулаков, может быть, что-то поняв по моему виду, махнул рукой — объяснять, мол, не нужно. Он вызвал капитана 3-го ранга Ильичева, планировавшего все перевозки, теперь — эвакуационные, и приказал обеспечить мне место на подводной лодке. У члена Военного совета я пробыл три-четыре минуты. Уходя от него вслед за Ильичевым, едва успел осознать, что с этих минут обязан Николаю Михайловичу Кулакову жизнью в самом прямом смысле слова.

— Ваш номер в списке — сорок шесть, — сказал Ильичев. — Старший начальник — контр-адмирал Фадеев. Ждать посадки будете вот здесь...

* * *

Подводная лодка Л-23, принявшая на борт сто с чем-то человек помимо своей команды, уходила в ту ночь последней, на рассвете — после сигнала о вылете с Херсонесского аэродрома последнего самолета, на котором находилось командование флота. До Новороссийска шли больше двух суток. Лодку долго преследовали и бомбили (но очень неточно) неприятельские катера, не давая всплыть для проветривания отсеков. Дышать было тяжело, меня снова сковала противная слабость. Мучили мысли о товарищах: где они сейчас, попали ли на какой-нибудь корабль или на самолет?..

Потом выяснилось, что ни нашему Когуту, ни Сергею Галышеву из «Известий», ни Льву Ишу из «Красной звезды» (печатавшемуся под псевдонимом Л. Озеров) эвакуироваться не удалось. С ними, как и со Степаном Барановым, довелось встретиться лишь у мемориальной доски, открытой потом в Центральном Доме журналиста, — на ней есть их имена. А старшина Николай Черкасов пробрался в горы к партизанам, геройски там воевал, был награжден орденом Красного Знамени и погиб незадолго до освобождения Крыма.

После Севастополя стало яснее, что война продлится еще долго, гораздо дольше, чем думалось весной сорок второго. И в то время окрепла вера в нашу победу, в то, что сломить нас нельзя, невозможно.

Но мог ли я тогда представить, что газета «Красный флот» еще пошлет меня своим специальным корреспондентом в Нюрнберг, что я буду, заново переживая войну, писать о допросах Геринга, Кейтеля, Деница!.. А ведь выпало мне и это. [206]

Дальше