Содержание
«Военная Литература»
Мемуары
Павел Трояновский

Солдатскими дорогами

Солдатские дороги... Это самые трудные дороги Великой Отечественной войны и самые почетные. Они шли сначала с запада на восток до Волги, до гор Кавказа. А потом с востока на запад до Берлина, Эльбы, Праги, Дуная, Белграда... Страшные испытания выдались на этих дорогах советскому солдату. Он все выдержал, вытерпел, преодолел. И победил, с честью отстояв любимую Родину, в прах повергнув грозного врага.

Часто рядом с солдатом теми же дорогами войны шел советский писатель...

Пуля... В сапоге

Первый раз я встретился с писателем Андреем Платоновичем Платоновым в июле 1943 года на Курской дуге. Было в разгаре знаменитое сражение. Я приехал в войска Центрального фронта, чтобы возглавить работавшую тут бригаду газеты «Красная звезда». Вечером того же дня во дворе дома, где квартировали фронтовые корреспонденты, появился высокий, худощавый, чуть сутулый капитан. На нем был выцветший, почти белый костюм и пыльные кирзовые сапоги. Внимательные глаза смотрели с любопытством и доброжелательностью. Но первые же его слова ошарашили:

— Новая метла?

А улыбнулся мило, хорошо, сердечно.

В «Красную звезду» Платонов пришел недавно и успел дать несколько оригинальных рассказов, очерков и корреспонденции. Мне уже здесь рассказали, что писатель с вещевым мешком за плечами любит вышагивать многие километры пешком, ездит только на попутных машинах. Пристанет к маршевой роте или к команде выздоравливающих после ранения и днями, неделями живет среди солдат и сержантов.

— На легковушках начальство ездит... А мы народ рядовой, — говорил Платонов, отказываясь в очередной раз садиться в редакционную машину.

Подолгу проводил он на передовой, устраиваясь в блиндажах с командирами рот или командирами батальонов. Изучал фронтовой быт, солдатский язык, окопные песни, частушки, шутки. Ну а когда вынуждала обстановка — вскидывал автомат и палил по врагу.

Сейчас он с солдатским изяществом вынул из кармана сиреневый кисет с махоркой и пожелтевшими от дыма пальцами мастерски скрутил «козью ножку».

— Что нового в редакции?

Разговорились. Вроде поладили.

Утром мне нужно было ехать в части, которые подходили к старинному русскому городу Кромы. Я пригласил с собой Платонова. Андрей Платонович приглашение принял, чем неслыханно удивил всю нашу корреспондентскую группу — ехать-то надо было на легковушке.

Дорогой я понял, что поехал он со мной не просто так, а хотел ближе поглядеть на нового человека, узнать, что он за фрукт.

В мирное время я как-то проезжал здешние места. До чего же красив, очарователен и поэтичен край, воспетый Тургеневым и Лесковым! Поражало обилие садов, ведь Поныри, говорят, столица знаменитой русской антоновки. Поражали несметные стада гусей. Деревенскими постройками ни курские, ни орловские земли не славились, но и тут были заметны хорошие перемены — к каменным церквам в деревнях и селах кое-где прибавились каменные школы, больницы, мастерские МТС.

Теперь ничего этого не было. Сама земля стала неузнаваема — покрылась какими-то лишаями, [56] болячками. Садов не видно — на месте их бурьян. Вместо деревень и сел ряды покрытых сорняками бугров.

Там, где были позиции противника, все перепахано снарядами, опалено огнем.

Постепенно Платонов перестал наблюдать за мной, забыл о воздухе (а вражеские самолеты появлялись не однажды). И чем больше несчастья видели мы кругом, тем более несчастным становилось лицо писателя.

— Сколько надо труда, чтобы восстановить тут жизнь!

Эти слова были единственными за всю дорогу до деревни Сомово. Деревни не было, была дощечка, прибитая к колышку, и на ней написано: «Сомово». Ни одного дома, ни одного двора, ни одной печной трубы.

У только недавно сделанного шалашика сидят три маленькие девочки и с тревогой смотрят на нашу машину.

Платонов кладет мне на плечо руку:

— Остановите машину!

Но прежде чем выйти наружу, долго возится со своим вещевым мешком.

— У вас сахару нет?

Положив на буханку черного хлеба кусок сахару, направляемся к шалашу. Из-под горы выходит женщина с ведрами воды. Знакомимся. Мария Матвеевна Овчинникова.

— Вчера вернулись из села Добрынина, куда фашисты согнали население всей округи. Убежали...

Платонов протягивает женщине хлеб и сахар. Мария Матвеевна всхлипывает, произносит слова благодарности.

Немного подальше у покрытого увядшей травой входа в землянку стояла девочка лет двенадцати с маленьким ребенком на руках. За подол ее держится мальчик двух или трех лет. Платонов бросает взгляд на меня и бежит к машине. Возвращается с моей буханкой хлеба и еще одним куском сахара.

Девочку звать Любой Зерновой.

— Мы с мамой шли домой, — рассказывает Люба. — Они встретились у Горчаковой деревни. Мать схватили и бросили в машину. Мы кричали. Мама кричала, рвалась к нам. Ее ударили по голове. Один фашист прицелился в меня ружьем. Машина с мамой уехала...

Платонов странно кашлянул, мотнул головой, потом спросил Любу:

— У вас где-нибудь родные есть?

— В соседней деревне живет тетя Лия, мамина сестра.

— Может, вам к ней пока?

Забрали ребят в машину.

Были в этой поездке и другие встречи с людьми, которые пережили ужасы вражеской оккупации. На окраине Кром увидели седую женщину. Именно она, по словам Платонова, стала прообразом старой матери в замечательном рассказе писателя «Мать».

За Кромами мы догнали стрелковый полк, в котором Платонов встретился с сержантом Александром Шадриным, героем его очерка «Сержант Шадрин».

Все, что связано с этим очерком, мне кажется типичным для Андрея Платоновича Платонова.

Командование полка предложило нам для знакомства восемь или девять человек. Были среди них два Героя Советского Союза, пять дважды орденоносцев и сержант Шадрин — кавалер двух солдатских медалей. Платонов сразу остановился на Шадрине.

— Смелый, умный, бывалый воин из середнячков, — сказал о сержанте командир полка.

— То есть один из таких, каких у нас миллионы, — подхватил писатель. — Вот такого мне и нужно...

Писатель не сразу написал о Шадрине. Он внимательно следил за ним всю войну. Пять или шесть раз Платонов наезжал в полк, неделями жил бок о бок с сержантом. Активно обменивались письмами. И стали сердечными друзьями.

«Здесь мы кратко изложим историю лишь одного молодого человека, нашего воина, — писал потом Платонов, — одного из самых лучших, но среднего из сотен тысяч таких же прекрасных молодых людей... Он родился в селе Елани Енисейского района Красноярского края. Родители его крестьяне, и сам он до войны работал в колхозе, помогая родителям. С малолетства он был приучен к труду, к заботе о семье, к дисциплине общественного труда и ответственности. Такая жизнь и воспитала и сделала из него, Алексея Максимовича Шадрина, хорошего солдата. Он и до войны был уже тружеником и принял войну как высший и самый необходимый труд, превратив его в непрерывный, почти четырехлетний подвиг. Русский советский воин не образовался вдруг, когда он взял в руки автомат, он возник прежде, когда не знал боевого огня; характер и дух человека образуются постепенно — из [57] любви к нему родителей, из отношения к нему окружающих людей, из воспитания в нем сознания общности жизни народа».

По-платоновски коротко, но ярко, образно писатель рисует первый бой Шадрина и первые его боевые переживания. Затем следует первое ранение, госпиталь, еще бои. Часть, в которой служит сержант, переводят на Центральный фронт, на Курскую дугу. В июле 1943 года тут развертывается знаменитое сражение.

Далее следуют очень яркие строки:

«Шадрин узнал здесь, в чем есть сила подвига. Красноармеец понимает значение своего дела, и дело это питает его сердце терпением и радостью, превозмогающими страх. Долг и честь, когда они действуют, как живые чувства, подобны ветру, а человек подобен лепестку, увлекаемому этим ветром, потому что долг и честь есть любовь к своему народу и она сильнее жалости к самому себе. Шадрин и его товарищи стояли здесь на свою смерть и на жизнь России. Они дрались с воодушевлением и яростью, и враг был истощен на месте, не двинувшись в глубину нашей земли. Здесь Шадрин снова был ранен. Но он видел и понимал, что если его взвод, рота, вся часть дрались плохо, если бы командование было неумелым, то он и его товарищи вовсе погибли бы».

Но этот очерк, с героем которого писатель встретился летом 1943 года, появится только после войны. А когда мы вернулись на фронтовую квартиру, я спросил Платонова:

— Поездкой довольны?

— Пока ничего сказать не могу. Ведь для меня главное — что-то написать. Если напишется, значит, доволен...

Уже потом, в мирные дни, в его тесной квартирке на Тверском бульваре он вспомнит нашу поездку в Кромы и скажет:

— Интересная была наша поездка. Очень интересная. А Шадрин стал моим лучшим другом...

Через несколько дней Платонов снова уехал в полк, в котором служил Шадрин.

Трудно сказать, как долго пробыл бы писатель на передовой, не случись у нас беда. Во время бомбежки был убит корреспондент «Красной звезды» капитан Константин Бельхин.

Они были друзьями. Одному Андрею Платоновичу Костя Бельхин открывал на фронте душу. Молодой поэт читал ему свои стихи.

Ночью Платонов приехал в Михайловку, где мы стояли, и до похорон не отходил от гроба товарища.

Работники политуправления фронта просили Платонова выступить на траурном митинге. Писатель ответил:

— Не могу. Он у меня в сердце, а не на языке...

Через несколько дней корреспондентов газеты «Красная звезда» пригласил к себе начальник политуправления фронта генерал С. Ф. Галаджев. На месте оказались писатель Андрей Платонов и я. Оба мы только-только вернулись из района боев и еще не успели отписаться.

Мы с Платоновым не встречались больше недели, и я был удивлен, увидя, что он хромает.

— Что с вами, Андрей Платонович?

— Не знаю, честно говоря, — без охоты ответил Платонов и после паузы добавил: — Давно что-то мешает в левом сапоге, не было времени посмотреть.

Я остановился перед машиной и посоветовал ему снять сапог.

С выражением боли на лице Платонов снял сапог, размотал портянку, и из нее на землю выпала пуля.

Я поднял ее. Это была немецкая ружейная пуля.

— Вы были под автоматным или пулеметным обстрелом?

— Не помню... Хотя — нет, не был.

— Откуда же пуля?

— Понятия не имею...

Я понял, что Платонов не хочет рассказывать о том, что с ним случилось на передовой, и больше вопросов не задавал.

Мы, как я уже говорил, недавно познакомились и продолжали изучать друг друга. Сейчас мне пришлось лишний раз убедиться, какой своеобразный, сложный характер у этого замечательного писателя.

В политуправлении нас попросили помочь написать листовку, обращенную к немецким солдатам. В ней надо было сказать, что так долго готовящееся и разрекламированное летнее наступление гитлеровских войск под Курском провалилось.

Нога у Платонова продолжала болеть, и вскоре я узнал о том, о чем он по собственной своей скромности не счел нужным рассказать мне.

Я приехал в дивизию, в которой до меня находился Платонов. И в штабе мне дали провожатым [58] капитана Петра Андреева, который водил писателя по полкам и батальонам.

Капитан был буквально покорен простотой и душевностью Андрея Платоновича, его тактом, терпением, знанием жизни, умением понять солдата, сержанта или офицера. Его поразило, что Платонов курит только моршанскую махорку, не любит ходить по начальству, не любит пользоваться машиной и для передвижения всему предпочитает собственные ноги.

Самым боевым и интересным местом на позициях дивизии в дни, когда в ней находился Платонов, была высота 140,1. Но чтобы на нее попасть, надо было преодолеть более 20 метров ползком или быстрым броском.

Андреев довел писателя до конца траншеи, и они оба около часа наблюдали, как к высоте и от нее проходят бойцы и офицеры. Большинство опасное пространство преодолевало бегом. Враг открывал огонь из пулеметов и автоматов почти по каждому человеку. Бывали раненые. Один офицер был убит.

— Какой изберем способ? — спросил Платонов.

— Я бы предложил ползком, — ответил капитан. — Безопаснее.

— Нет, капитан, — решительно сказал писатель. — Бежим!

Капитан и сам предпочитал бросок, но не надеялся на готовность и умение Платонова.

Первым по команде капитана Андреева побежал Андрей Платонович.

— Это был отличный бросок! — рассказывал Андреев. — Немцы открыли огонь, но Платонов был уже в мертвом пространстве.

Поработал писатель на высоте почти сутки. На обратном пути опять перебежка. И тут вражеская пуля пробила брюки Платонова и ударилась в складной ножичек, который лежал у него в кармане. Удар был такой сильный, что писатель захромал.

Пулю тогда вгорячах не нашли.

Оперативных материалов Платонов не писал. Да их от него и не требовали.

Но вот наши войска в 1944 году перешли в наступление в Белоруссии. И случилось так, что из корреспондентов «Красной звезды» на Могилевском направлении оказался один Андрей Платонов.

«Операцию беру на себя», — телеграфировал писатель в Москву, в редакцию.

24 июля в «Красной звезде» появляется его корреспонденция «Прорыв на запад». Через четыре дня газета печатает очерк Платонова «Дорога на Могилев». А 29 июня рядом с приказом Верховного Главнокомандующего об освобождении Могилева публикуется его очерк «В Могилеве».

Более быстро и плодотворно вряд ли сумел бы поработать самый оперативный корреспондент. А когда редакция его поздравила с успехом, он сказал:

— Война и не то еще может приказать...

Всю войну Андрей Платонович носил в себе тяжелую болезнь. Одно время она обострилась до опасной степени. Редакция с большим трудом достала для писателя путевку в военный санаторий. Он тронут был таким вниманием до слез. Но... в санаторий не поехал.

Начиналось наше очередное наступление. И Платонов поспешил в знакомый полк к Шадрину.

— Как же так, Андрей Платонович? — спросили его в редакции.

— Лечиться будем после войны. Не один я такой, — ответил Платонов.

Это был великий труженик. Он был неразговорчив, больше слушал, чем говорил. Работать умел и работал в любых условиях. Шум, говор ему не мешали.

Писал охотнее всего о рядовых воинах — солдатах, сержантах, старшинах, партизанах.

Была еще одна тема, которую Платонов никогда не обходил вниманием, — это облик врага, зверства фашистов.

Почитайте очерк Платонова «На могилах русских солдат». Я помню, как он писался. В начале июля 1944 года наши войска освободили многострадальный Минск. Командующий 1-м Белорусским фронтом Маршал Советского Союза К. К. Рокоссовский попросил корреспондентов побывать в фашистских лагерях для советских военнопленных. Два дня мы ездили по лагерям, которые Платонов сразу же назвал фабриками смерти.

После посещения лагеря № 352 Андрей Платонович слег в постель.

Впоследствии он с гневом писал:

«Путь человека может быть сужен колючей проволокой и сокращен поперечными препятствиями — камерами допросов и пыток, карцером и могилой. Именно этой узкой дорогой, огражденной дебрями колючей проволоки, и мимо подземного карцера мы проходили вслед замученным, вослед умершим советским солдатам и офицерам... В комбинате лагерей [59] вокруг Минска — хутор Петрошкевичи, урочище Урочье, урочище Дрозды, деревня Дрозды... урочище Шишковка... — фашисты применили всю, так сказать, композицию средств истребления — от голода до газа и огня, всю свою «промышленность» для производства массовой смерти советского народа. И более того, они ввели здесь утилизацию золы и пепла от сожженных трупов для удобрения почвы в подсобном хозяйстве, продукты которого шли на улучшение стола немецкой полиции. Пепел шашковской кремационной печи, разбросанный на полях полицейского подсобного хозяйства, является фактом всемирного значения, даже в наше время великой трагедии человечества, когда любое действие немцев, примененное ими с целью подавления и истребления свободных людей, уже не кажется новым. В шашковском пепле есть одна принципиальная новость или особенность: пепел трупов шел в конце концов на пищу палачам...»

Победа застала Андрея Платоновича на Эльбе, куда он пришел вместе с нашими войсками, вместе с сержантом Шадриным.

Несколькими днями позже я видел Платонова в поверженном Берлине. Он выглядел помолодевшим, хотя по-прежнему был худой и по-прежнему много кашлял.

— А ведь дошли, а? — говорил он скорее себе, чем мне. — От самой Волги, от самых Кавказских гор шли, дошли... Вышло по самому высшему человеческому закону...

Писатель совестливый, добрый, одержимый, неистовый и честный, Андрей Платонович Платонов был и на фронте честен и оригинален, смел и одержим.

Горячее сердце

Окраина небольшого кубанского хутора. Собственно, хутора давно нет, он сожжен фашистской авиацией и артиллерией. На месте хат — пепелище, кое-где сиротливо стоят полуразвалившиеся печи с трубами. А вот деревьев много — тополя, клены, яблони, абрикосы, вишни, огонь только подпалил их, и листья на них раньше времени пожелтели. Дальше настоящие кукурузные дебри выше роста человека.

В глубоких капонирах стояли орудия, накрытые зеленой маскировочной сетью. Тут, в засаде, сосредоточен весь отдельный артиллерийский дивизион Кубанского казачьего корпуса.

Темнеет, но еще душно. И непривычно тихо.

Под столетним платаном, свесив ноги в окопы, сидит почти целиком дивизион — загорелые и усатые казаки всех возрастов и званий. Нет тут только расчетов дежурной батареи. В середине, возвышаясь над всеми плечами и головой, поправляя время от времени роскошный черный чуб, держит слово командир дивизиона капитан Степан Чекурда.

— Сегодня, товарищи, — говорит он, — из политотдела получена брошюра писателя Бориса Горбатова. Она называется «Письма к товарищу». Поскольку противник дал нам какое-то свободное время, я прочитаю вам первое письмо.

Казаки поначалу не проявили большого интереса к брошюре — слышались разговоры, смешок, кто-то курил. Чекурда читал: «Родина! Большое слово. В нем двадцать один миллион квадратных километров и двести миллионов земляков. Но для каждого человека Родина начинается в том селении и в той хате, где он родился...»

И вот уже разговоры стихли, головы казаков повернулись в сторону капитана.

«Я сижу в приднепровском селе и пишу тебе эти строки. Бой идет в двух километрах отсюда. Бой за это село, из которого я тебе пишу. Ко мне подходят колхозники. Садятся рядом. Вежливо, откашливаясь, спрашивают: О чем? О бое, который кипит рядом? Нет! О Ленинграде!

— Ну как там Ленинград? А? Стоит, держится?

Никогда они не были в Ленинграде, и родных там нет, отчего же тревога в их голосе, неподдельная тревога? Отчего же болит их сердце за далекий Ленинград, как за родное село?»

Я смотрю на людей и не узнаю их. Заметно, что взволнованность писателя передалась воинам, что речь его выражает их чувства и думы.

«И тогда я понял, — читает Чекурда, и его голос тоже звучит взволнованно. — Вот что такое Родина: это когда каждая хата под седым очеретом кажется тебе родной хатой и каждая старуха в селе — родной матерью. Родина — это когда каждая горячая слеза наших женщин огнем сжигает тебе сердце. Каждый шаг фашистского кованого сапога по нашей земле — точно кровавый след в твоем сердце...» [60]

Капитан кашляет, словно ему не хватает воздуха. И тут же раздается чей-то недовольный голос:

— Читай, чего останавливаешься...

«Пустим ли мы врага дальше? Чтоб топтал он нашу землю, по которой бродили мы с тобой в юности, товарищ, мечтая о славе? Чтоб немецкий снаряд разрушил шахту, где мы с тобой впервые узнали сладость труда и счастье дружбы? Чтоб немецкий танк раздавил тополь, под которым ты целовал первую девушку? Чтоб пьяный гитлеровский офицер живьем зарыл за околицей твою старую мать за то, что сын ее красный воин?

Товарищ!

Если ты любишь Родину — без пощады бей, без жалости бей, бей без страха врага!»

Капитан умолк, но еще долго никто не шевелился.

Потом старшина-бородач сказал:

— Вот это писатель, каждое слово за сердце берет...

Чекурда промолчал. Он, по-моему, понимал, что к горячим писательским словам сейчас прибавить нечего. К тому же зазуммерил телефон. Сержант Лушаков с передового наблюдательного пункта доложил:

— Из-за лесопосадок за рекой, квадрат восемнадцать, выходят танки... Считаю... Пять, десять, пятнадцать, восемнадцать. Пока восемнадцать... Показались машины. Везут понтоны. Не иначе как к реке, товарищ первый...

— Погоди, Лушаков.

И к дивизиону:

— К орудиям!.. Командирам батарей ждать мою команду...

Сержант Лушаков продолжал докладывать свои наблюдения. Разобравшись в намерениях врага, Чекурда связался с командиром корпуса генералом Кириченко. Тот сказал:

— Знаю... Твой сосед тоже видит танки и понтоны. Без моего приказа никаких действий не принимать.

Часов в одиннадцать ночи капитан сказал мне:

— Прошу, товарищ корреспондент, в мой блиндаж. Рекомендую до конца огня не высовывать из него голову. А мы постараемся по-казачьему ответить на письмо писателя товарища Горбатова.

Бой был скоротечным и закончился срывом планов противника, который хотел форсировать реку Ея, что под станицей Кущевская. Артиллеристы капитана Чекурды сыграли в схватке решающую роль.

Шел август 1942 года. И хотя с момента написания горбатовских писем прошел не один месяц, они, как видно, не потеряли своего публицистического и художественного воздействия.

Когда я вернулся в штаб Северо-Кавказского фронта, специальный корреспондент газеты «Красная звезда» Борис Галин познакомил меня с Борисом Горбатовым. Писатель с начала войны работал в газете Южного фронта «Во славу Родины». Был он высоким, с загорелым мужественным лицом. Из-под очков смотрели пытливые глаза.

Я рассказал Горбатову, какое сильное впечатление произвели на бойцов и командиров дивизиона капитана Чекурды его «Письма к товарищу». Борис Леонтьевич улыбнулся, поблагодарил за хорошую весть и сказал:

— Время такое, что каждый из нас должен отдавать себя своему делу сполна.

Корреспонденты с Южного фронта рассказывали, что каждое письмо Горбатова обсуждал Военный совет и после этого они давались во фронтовую газету и передавались в «Правду». Кроме того, каждое письмо печаталось отдельной брошюрой.

С Кубани летом 1942 года Борис Леонтьевич Горбатов уехал в Москву работать специальным корреспондентом газеты «Правда».

Вскоре вся действующая армия, весь советский народ зачитывались его замечательной повестью «Непокоренные».

Тема Донбасса, тема борьбы советских шахтеров с оккупантами, а потом восстановления угольного края была и осталась главной темой в творчестве Горбатова.

Уже после войны мне довелось прочитать письмо писателя к одному своему другу юности.

«Тебе будет любопытно узнать, кстати, — писал Горбатов, — что эти строки пишутся в Луганске. А несколько часов тому назад я специально остановил свою машину на Первомайском руднике и заставил всех своих спутников вылезти из нее, чтобы «поклониться» хатенке, в которой я родился... Здорово, что я на фронте в родном Донбассе... Здесь на фронте я с первого дня и стал своим человеком: куда ни приедешь — все знакомые люди. Настроен так, что с фронта до полной победы не уеду, хотя многие мои собратья по ремеслу [61] уже давно где-то там, в среднеазиатских дотах... Живу я мечтой хоть на короткое время слетать в Ташкент (там находилась семья Горбатова. — П. Т. ). Мне это давно обещано, но сам я, внутренне, еще не могу. Все опять же из-за того же Донбасса. Вот прогоним из Донбасса немца, и тогда я слетаю на недельку...»

По-моему, в этом письме весь Горбатов — большевик, патриот, воин, писатель.

Вторично на фронте я встретился с Борисом Горбатовым в дни великой битвы за Берлин. Он приехал к нам на 1-й Белорусский фронт в марте 1945 года. Газету «Правда» тут кроме Горбатова представляли Всеволод Вишневский, Василий Величко, Мартын Мержанов, Иван Золин и фотокорреспонденты Федор Кислов и Виктор Темин.

Никогда не забуду выступления Бориса Леонтьевича на партийном собрании фронтовых журналистов:

— Я категорически против конкуренции в нашей среде, против так называемых «фитилей», — говорил Горбатов, полемизируя с докладчиком. — Мы все работники партийной прессы, все делаем одно партийное дело. Главная наша забота — качество материала, литературное мастерство, публицистичность, глубина разработки темы. Тут мы должны быть на высоте, и тут вступает в соревнование талант.

Он был волевым, общительным, внимательным. И горячим, страстным, настойчивым, трудолюбивым. И главное — партийным во всем. На нашем фронте корреспондентом «Фронтовой иллюстрации» работал Анатолий Егоров. В 1941–1942 годах Горбатов и Егоров служили вместе на Южном фронте. Там Горбатов дал Егорову рекомендацию в партию. У нас они вновь встретились и трогательно было видеть, как старший коммунист помогал молодому. Горбатов радовался каждому успеху Егорова, огорчался и сердился при неудачах. И при любом удобном случае старался брать фотокорреспондента с собой. Мы их видели вместе у танкистов, в гвардейской стрелковой дивизии, у летчиков.

В дни наступления на Берлин правдисты Борис Горбатов и Мартын Мержанов облюбовали 3-ю ударную армию.

Как-то я зашел на узел связи и увидел Горбатова. Поговорив о том о сем, Борис Леонтьевич сказал мне:

— Ты все в восьмой гвардейской сидишь? Смотри, Павел, не допусти просчета, рейхстаг будет брать наша, Третья ударная...

Я не верю в предсказания и неожиданные удачи, но в данном случае писатель, сугубо гражданский человек, не тактик и не стратег, оказался на высоте, оказался пророком. Именно 3-я ударная армия, которой командовал генерал-полковник В. И. Кузнецов, продвигалась к Берлину быстрее других армий, первой ворвалась в фашистскую столицу и по приказанию Военного совета фронта развернула свои дивизии в направлении нацистского рейхстага.

Бои были упорными, ожесточенными. Каждый день менялась оперативная обстановка, и каждый день давал корреспондентам новые темы.

Я уже рассказывал о партийном собрании корреспондентов перед Берлинским сражением. На нем представители всех центральных газет договорились информировать друг друга о виденном и слышанном. Честнее и аккуратнее всех выполнял эту договоренность Борис Леонтьевич Горбатов.

Как-то вечером на квартиру, которую занимали корреспонденты «Красной звезды», постучали. Мы писали корреспонденцию о боях в берлинском метро. Я открыл дверь. В нее не вошли, а влетели Борис Горбатов и Мартын Мержанов.

— Вот где они! — зашумел Горбатов. — Мартын, узнай, о чем пишут эти разбойники пера!

И тихо сел на стул рядом со мной.

— Ищем вас, чертей, с раннего утра. Военный совет Третьей ударной раздал по дивизиям знамена, которые должны быть водружены над рейхстагом... «Правда» выдает эту величайшую тайну «Красной звезде» с величайшим удовольствием. Увидите известинцев — поделитесь с ними этой новостью.

— Борис, — сказал Мержанов, просмотрев наши черновики. — У них тоже интересная тема — бои в берлинском метро.

На следующий день мы были в 3-й ударной. Член Военного совета А. И. Литвинов подтвердил, что в армии учреждены и розданы соединениям специальные знамена. И спросил:

— Писателя Горбатова нигде не видели?

Мы рассказали о нашей встрече накануне.

Генерал с недовольными нотами в голосе сказал: [62]

— Носится по частям, как метеор. И лезет в самое пекло...

К обеду добрались до командного пункта командира корпуса генерала С. Н. Переверткина. Две дивизии этого соединения были нацелены на рейхстаг.

— В какую дивизию рекомендую? — переспросил генерал. — Горбатов и Мержанов с ночи в хозяйстве генерала Шатилова. Если хотите, проводим к Шатилову. Но можно и к полковнику Негода.

Пошли к Шатилову. К нему было ближе. Командира дивизии нашли на втором этаже массивного дома. Он нервно шагал по большой комнате от стены до стены. Рядом с телефонистом сидел встревоженный Мержанов.

— Что случилось, Мартын? — тихо спросил я его.

— Горбатов пошел с разведчиками, и вот уже пять часов о разведчиках, о Горбатове ни слуху, ни духу.

И к телефонисту:

— Позвони еще.

Поздно ночью из полка сообщили:

— Горбатов вернулся. Был с нашими подразделениями в тюрьме Моабит. Ждет у нас Мержанова.

Работники армии, командиры дивизий и полков старались «придержать» Горбатова, не пустить в особенно опасные места. И это было закономерно — нельзя рисковать жизнью такого большого писателя.

Но Горбатов действовал по-своему, по своей совести. В момент боев за рейхстаг он оказался в боевых порядках роты лейтенанта Петра Гриченкова.

Мне рассказали:

— Не успела рота пробежать и пятидесяти метров, как сильный вражеский огонь заставил ее залечь. Пролежали минут двадцать, поползли дальше. Ни Гриченков, ни кто другой в роте не знали Горбатова в лицо и поэтому решили, что подполковник, приставший к подразделению, представляет собой политотдел дивизии или корпуса. Достигли трансформаторной будки. Гриченков дал команду ползти зигзагообразно. Этим рота спасалась от губительного огня. Горбатов находился неподалеку от Гриченкова. И вдруг между ними упала мина. Люди замерли, но она не разорвалась. Это было чудо, которое потом Горбатов назвал подарком советским воинам от берлинских рабочих...

Дальше подполковника Горбатова не пустили. Он долго еще лежал под огнем, потом вернулся на НП полка.

— Вот теперь можно будет хорошо написать о боях за рейхстаг, — говорил писатель. — Кое-что пережил сам, многое увидел...

Вот так работал в Берлине правдист Борис Горбатов.

Хорошо помню день 8 мая 1945 года. В этот день мы встречали делегации союзных войск, которые прилетели в Берлин для подписания акта о безоговорочной капитуляции фашистской Германии. У всех был праздничный вид, все сияли. Борис Леонтьевич радовался особенно бурно. Он горел, пылал, ему казалось, не хватало воздуха. Он часто снимал фуражку и вытирал лоб и голову платком.

В первом часу ночи на 9 мая официальная часть великого дня закончилась. Маршал Советского Союза Г. К. Жуков пригласил союзных и советских офицеров и генералов на праздничный банкет.

Мы с подполковником Высокоостровским стояли рядом с Горбатовым.

— Как вы? — спросил Горбатов. — На банкет?

— Садимся писать, газета ждет, — ответил я.

— Мы тоже пишем, а погуляем утром, — сказал Горбатов.

Мы закончили передачу своего репортажа немного раньше правдистов. Через несколько минут слышу недовольный голос Горбатова:

— Нет у нас с тобой, Мартын, энергичной концовки...

Встал, походил и сказал Мержанову:

— Пиши: «Победа! Сегодня человечество может свободно вздохнуть. Сегодня пушки не стреляют!»

Было уже светло. Начинался первый мирный день.

Спецкор «Известий» Всеволод Иванов

Есть снимок, ставший давно историческим. На нем запечатлены писатели и журналисты, которые шли с войсками 1-го Белорусского фронта на Берлин. Он сделан у стен немецкого рейхстага 5 мая 1945 года. Всеволод Вишневский, Всеволод Иванов, Борис Горбатов, Александр Бек, Евгений Габрилович, Лев Славин, Леонид Высокоостровский, Яков Макаренко, Леонид Кудреватых, Георгий Пономарев... [63]

Всеволод Вячеславович Иванов стоит сзади всей группы. А я хорошо помню, как мы упрашивали маститого писателя встать впереди. Он с улыбкой ответил:

— Разве важно сейчас, где оказаться, — впереди или сзади. Важно то, что снимаемся в поверженном Берлине, у стен рейхстага...

Вот такой он, Всеволод Иванов — человек и писатель, воин и большевик, фронтовой корреспондент газеты «Известия». Несмотря на громадную известность, Иванов не любил, когда его выделяли, хотели сделать ему больше, чем другим.

Почти месяц после прибытия на 1-й Белорусский фронт писатель был «безлошадным». На передовую ездил то в машине Леонида Кудреватых, то с правдистами, то с краснозвездовцами, а то и на попутных. Именно в одной из таких поездок в армию генерала В. И. Чуйкова Всеволода Иванова встретил командующий фронтом Маршал Советского Союза Г. К. Жуков.

— Вы не имеете машины, товарищ Иванов?

— Не обзавелся, товарищ маршал, — ответил писатель. — Говорят, что на фронте очень сложно с автомашинами.

Я слышал, как маршал выговаривал начальнику политуправления фронта генералу С. Ф. Галаджеву:

— Нехорошо получилось, товарищ генерал. У нас в штабе чуть ли не каждый офицер обзавелся трофейным транспортом, а автор «Бронепоезда» ездит в части на попутных...

— Я об этом только сегодня узнал, товарищ командующий.

— Вот в том-то моя и ваша вина и состоит, что мы только сегодня об этом узнали. Впрочем, что много говорить — разрешаю выбрать из резерва Военного совета любую машину и вручить ее Всеволоду Иванову.

Став владельцем машины, писатель сразу загрузил ее целиком — подсадил к себе трех недавно приехавших на фронт корреспондентов.

Вспоминаю еще один очень интересный случай. Всеволод Иванов и Леонид Кудреватых ночью приехали в штаб стрелкового корпуса, которым командовал генерал И. П. Рослый. Оба не знали устного пропуска и были задержаны комендантской службой.

Дежурный сержант проверил у корреспондентов «Известий» документы и доложил дежурному по штабу:

— Товарищ майор, задержаны, как не знающие пароля, майор Кудреватых и товарищ без звания по фамилии Иванов.

Рядом с дежурным в это время находился генерал-майор И. П. Рослый, который распорядился доставить задержанных к нему.

Вскоре в блиндаж вошли Всеволод Иванов и Леонид Кудреватых. Командир корпуса тут же признал в «товарище без звания» писателя Всеволода Иванова и шагнул к нему:

— Писатель Всеволод Иванов?

— Да, я писатель Иванов. А мы разве с вами знакомы, товарищ генерал?

— Пять или шесть раз с великим удовольствием смотрел вашу замечательную пьесу, зачитывался романом «Пархоменко». А узнал по портретам, которые видел в ваших книгах.

Всеволода Иванова и до встречи с генералом не испугало и не смутило задержание. Но все-таки такой вот хороший конец происшествия растрогал.

Писатель крепко пожал протянутую И. П. Рослым руку и поторопился сказать:

— А часовой, конечно, прав, товарищ генерал. И я от имени нас обоих прошу извинения за то, что мы не знали пароля.

* * *

Третью или четвертую поездку на передовую Всеволод Иванов сделал со мной и другим корреспондентом «Красной звезды» подполковником Леонидом Высокоостровским. Мы повезли его под Альтдам, где вела бои 61-я армия. В двух километрах от города нас остановили и объявили, что дальше ехать пока нельзя — шоссе повреждено фашистским самолетом-снарядом.

— А объезда нет? — спросил Высокоостровский.

— Объезд не готов. Саперы только приступили к работе.

Все же мы вышли из машины и разыскали старшего офицера. Узнав, что с нами писатель Всеволод Иванов, саперный командир вызвался проводить нас. Поехали. Саперы валили деревья и устилали ими дорогу, которая шла по сильно заболоченной низине. Миновав фронт работ, оказались на проселке, развороченном танками. Через несколько метров застряли в грязи. Что делать?

Саперный офицер побежал за трактором, а Всеволод Иванов предложил вытащить машину своими силами. И тут же начал отдавать [64] команды шоферу и нам. Зная, что в гражданскую войну писатель был партизаном, мы охотно подчинились.

Не прошло и получаса, как наш «виллис» снова выехал на шоссе. Но скоро нас опять остановили и предупредили, что впереди опасный участок: просматривается и простреливается противником. Проскочить его можно только на большой скорости. Знающий обстановку саперный командир предложил Всеволоду Иванову спешиться и миновать этот отрезок дороги лесом. Мы поддержали сапера.

— А вы? — спросил нас писатель.

— Мы попробуем проскочить на машине.

— За кого вы меня принимаете? — вспылил Иванов. Он был возмущен, обижен и долго не мог прийти в себя.

Преодолели участок благополучно, и все трое горячо поблагодарили за это водителя Сергея Макарова — мужественного и вообще отличного парня.

Весь остаток дня работали в частях. Всеволод Иванов добрался до артиллеристов.

Ночевали на наблюдательном пункте командира гвардейского стрелкового полка гвардии подполковника, Героя Советского Союза И. Т. Волкова.

Блиндаж неярко освещался самодельным светильником. Усталые и продрогшие, мы с Высокоостровским сразу же легли отдыхать. А Всеволод Иванов сел писать. Я какое-то время с интересом наблюдал за одухотворенным лицом писателя, потом заснул. Когда утром проснулся, Всеволод Иванов сидел на прежнем месте и увлеченно работал.

Всеволод Иванов писал корреспонденцию «Дорога наступления», которая была опубликована в «Известиях». В корреспонденции есть такое место:

«Батарея расположилась среди елок. Артиллеристы плохо спали ночь, но вид у них был неусталый. Ими владело еще возбуждение боя. А бой шел направо от нас, откуда донесся звук, словно кто гигантской гребенкой водил по лесу, — это стреляли гвардейские минометы. Там, дальше, за лесом, видны клубы медленно ползущего вверх дыма. Он сизой бахромой повисает в небе.

Возле елочки в ватной, замасленной куртке, с заплатой на брюках, сделанной своими руками, стоит девятнадцатилетний юноша, донбассовец Потапов. До войны он работал трактористом, а сейчас наводчик орудия. Недавно, в боях за Шнайдемюль, когда немцы не давали нам подойти к городу и зацепиться за окраину и когда был ранен командир, Потапов принял командование орудием, одновременно работая наводчиком. Немцы с шестисот метров били по нему из минометов и четырех пулеметов. Потапов прямой наводкой завалил дом тремя снарядами, подавив таким образом пулеметы. Немцы побежали. Наша пехота теперь могла зацепиться за окраину, и начались уличные бои.

Я смотрю на молодое, еще юношески пухлое лицо и спрашиваю:

— Однако опасность вы должны были чувствовать?

Он некоторое время молчит. По глазам я вижу, что вряд ли придавал он значение опасности. Однако ему хочется быть любезным, и он, смущенно, угловато улыбаясь превосходной молодой улыбкой, отвечает:

— Опасность, конечно, чувствовал, но подавлял. Пехоту надо было поддержать.

Некоторое время он молчит, а затем спрашивает:

— Извините, вы ведь через границу Германии переезжали?

— Как же.

Он опять молчит, затем добавляет — и я должен понять, что таковы были его мысли, когда он переходил границу, и что именно из этих мыслей вышел его смелый поступок в Шнайдемюле:

— Два брата погибли. Младший — артиллерист, старший — помкомвзвода в пехоте...

И он говорит, глядя мне в глаза своим хорошим чистым взглядом:

— Раньше я за других мстил, а тут за братьев хотел отомстить...»

* * *

Во время боев на Берлинском направлении фронтовые корреспонденты центральных газет сами выбирали армии, с которыми шли к фашистской столице. В. Вишневский облюбовал 8-ю гвардейскую армию генерала В. И. Чуйкова, Б. Горбатов «прописался» в 3-й ударной армии генерала В. И. Кузнецова. А Всеволод Иванов почти все время пропадал в 33-й армии, которой командовал генерал В. Д. Цветаев.

Знакомство с 33-й армией началось с неприятности. Мы уже говорили, что Всеволод Иванов не имел звания, поэтому ходил без погон. Одет он был в форму, носил шинель, но [65] военная одежда не очень шла к нему. К тому же на складах штаба фронта не нашлось фуражки нужного размера, и он носил головной убор, похожий на блин. Из-за этого писатель часто вызывал подозрения на дорогах, в штабах, в окопах. И его задерживали. Задержали и при входе в штаб 33-й армии.

Но потом к нему привыкли, а когда узнали — стали уважать, называя Иванова «нашим писателем».

Член Военного совета армии генерал-майор Р. П. Бабийчук рассказывал мне:

— Всеволод Иванов относится к людям, к которым привязываемся с первых же минут знакомства. Он покоряет простотой, благородством, эрудицией и еще какой-то особенной житейской мудростью. Короче, в первый же день он в Военном совете стал своим человеком. Его крепко полюбили командующий, начальник штаба, командующий артиллерией, члены Военного совета. Кто-то из штабных назвал его «нашим писателем». И вся армия стала его так звать...

Целыми днями писатель бывал рядом с командующим армией, с членами Военного совета, другими военачальниками. И нигде не расставался со своим блокнотом. Наверное, уже тогда он задумал роман «При взятии Берлина» и с присущей ему тщательностью собирал для него материалы.

Все, что видел Всеволод Иванов, что пережил, он вкладывал в свои корреспонденции и очерки. Особенно, мне кажется, удался Всеволоду Иванову очерк «Великая битва», который был напечатан в «Известиях» 29 апреля 1945 года. Вот какими яркими, сочными красками он рисует Военный совет 33-й армии:

«Мы возвратились с плацдарма и стоим теперь на террасе сельского дома, выходящего в сад. По тропинке, возле куста сирени, бегает ручной ежик. Три генерала — командующий армией, командующий артиллерией армии и член Военного совета — вышли сюда, к нам, на минуту, отдохнуть после длительного совещания. Завтра — штурм укрепленных позиций противника на западном берегу Одера. Наводятся переправы, подвозятся войска, стягивается артиллерия. Завтрашний день начинается артиллерийской симфонией, где лейтмотивом будет: «К Берлину, товарищи! К Берлину! В Берлин!»

Командарм — седой и стройный, с чеховским лицом, с застенчивыми движениями.

Командующий артиллерией — широкоплечий, грузный, в молодости бывший бурлаком на Волге, с массивным лицом, словно двумя взмахами резца вырезанным из гранита. Член Военного совета — темно-русый украинец с бархатными глазами. Все они одинаково бледны от волнения, все они погружены в напряженные думы.

И вдруг, видимо уловив общие мысли, командарм говорит:

— А знаете, я видел Льва Толстого. Мой отец был начальником железнодорожной станции неподалеку от Ясной Поляны. Толстой почти каждый день приезжал на станцию верхом за газетами. И каждый день я, мальчишка, выбегал на крыльцо, чтобы встретить его. Он ездил на маленькой лошаденке. Я не успею сказать: «Здравствуйте, Лев Николаевич», — как он уже снимает шляпу и легкими, быстрыми шагами идет к станции...

И командарм смотрит в сад. И всем нам кажется упоминание о Льве Толстом таким уместным, таким понятным и таким трогательным, словно где-то здесь, за кустами воздушной сирени, прошла его тень. Нынче все — от командарма до бойца — под впечатлением огромной ответственности приближающейся битвы, в которой сыны великой Отчизны будут защищать от фашизма культуру не только нашей страны, но и жизнь и культуру всего человечества, а кто лучше Льва Толстого мог понять и воспеть величие битвы за счастье человечества?»

Наступление советских армий развивалось стремительно, и враг не смог его остановить. 21 апреля 1945 года соединения 1-го Белорусского фронта ворвались в Берлин.

33-я армия вела бои южнее фашистской столицы, и теперь задача Всеволода Иванова осложнилась. Ему не хотелось оставлять без внимания знакомую армию, а надо было все чаще и чаще бывать в Берлине. Писатель справился с этим за счет отдыха. Отныне он отдыхал больше всего в пути — от штаба фронта до передовой и от передовой до штаба фронта. Без штаба фронта он тоже обойтись не мог — отсюда была устойчивая связь с Москвой.

Нагрузка была очень большая. Но никто из нас ни раньше, ни потом не видел Всеволода Иванова таким счастливым и радостным, как сейчас. Он помолодел душой, немного похудел и стал более стройным.

Тут произошел случай, который мне никогда [66] не забыть. Вышло так, что мы одновременно с Всеволодом Ивановым приехали в корпус генерала С. Н. Переверткина, дивизии которого были нацелены на рейхстаг. Из окон здания, где был наблюдательный пункт генерала, открывался хороший обзор Берлина. От горизонта до горизонта громоздились дома, корпуса и трубы заводов, многочисленные кирхи вздымали свои высокие и острые шпили. И над всем этим висело громадное облако дыма — Берлин горел.

Всеволод Иванов зло сказал:

— Так и надо городу, который породил эту кошмарную войну!

Потом вынул блокнот и погрузился в записи.

Я решил походить по дому и в квартире ниже этажом увидел на стене вставленное в зеркальную рамку письмо. Писал своему дяде — хозяину квартиры немецкий офицер Альбер Неймген. Вот дословный перевод письма:

«Под Москвой, ноябрь, 1941 год. Дорогой дядюшка! Я не могу в эти минуты не вспомнить тебя и своего обещания тебе. Десять минут тому назад я вернулся из штаба нашей гренадерской дивизии, куда возил приказ командира корпуса о последнем наступлении на Москву. Через два часа его наступление начнется. Я видел тяжелые пушки, которые к вечеру будут обстреливать Кремль. Я видел полк наших гренадеров, который первый должен пройти по Красной площади у могилы их Ленина... Это конец, дядюшка. Ты знаешь, я не восторженный юноша и не горячий невежда. Это конец. Москва наша, Россия наша, Европа наша... Тороплюсь. Зовет начальник штаба. Утром напишу из Москвы и опишу тебе, как выглядит эта прекрасная азиатская столица...»

Прелюбопытный документ! И первым моим желанием было, чтобы он был использован в наших корреспонденциях из Берлина и мной и Всеволодом Ивановым. А он сказал:

— Это находка ваша, и я не хочу лишать вас удовольствия первооткрывателя...

На обратной дороге мы много раз обгоняли толпы освобожденных от фашистской неволи людей. И они потрясли писателя.

В корреспонденции «Русские в Берлине» Всеволод Иванов писал:

«Среди великого множества удивительных и благородных дней, которые переживает человечество, дни, которые мы наблюдаем в Берлине, быть может, самые возвышенные и удивительные. Достаточно мельком взглянуть на дороги, прилегающие к столице фашистской Германии, чтобы увидать необыкновенную и трогательную картину. По обеим сторонам дороги идут нескончаемой лентой два гигантских потока людей — один из Берлина, другой — в Берлин.

Из Берлина — пешком, на фурах или тележках, с узелками и чемоданчиками — уходят те, которые под кнутом и кровавой свастикой работали на немцев. Выражение их глаз не выразимо никакими словами. Но пусть каждый, кто хочет знать их состояние, вспомнит самые радостные и счастливые минуты своей жизни, и, возможно, перед ним встанут их лица. Они идут, оставив позади себя гнев, тоску, голод, унижения. Они идут на восток для счастья и творчества. По другую сторону дороги идут к Берлину немцы. Это те, кто убежал в леса или в ближайшие селения от титанического огня нашей артиллерии или бомбежек союзников, или вообще на всякий случай. Теперь они идут обратно. Лица их бледны, пыль струится по их одежде и темными пятнами ложится у глаз, неподвижных, вопросительных, угрюмых.

И посреди этих потоков в грохоте, говоре, песнях — на машинах, конях, пешком — идет Красная Армия. Запад охвачен алым дрожащим светом. Горит Берлин. Пахнет гарью. Тени от пушек, танков и людей, густые и темные, как деготь; вглядываемся в лица бойцов и видим, что все дрожат от нетерпения и все наполнены глухим и ярым чувством к врагу, тем чувством, которое несет победу...»

Всеволод Иванов увидел Победу в поверженном Берлине. Он сделал для нее все, что мог. [67]

Дальше