Содержание
«Военная Литература»
Мемуары
Евг. Войскунский

На Хорсене и на Эльмхольме

Вверх и вниз по скалам. Часовые видят в темноте. Политрук первой роты. На попутном катере. «Подняли шум из-за царапины». Не гаснут ракеты в небе переднего края. Железный град над капонирами. В сполохах взрывов на том берегу.

После ноябрьских праздников я отправился по заданию редакции на острова западного фланга. Катер, стуча стареньким керосиновым движком, побежал к Хорсену, на котором находился командный пункт десантного отряда. Ночь была холодная, безлунная. Где-то впереди возникали туманные пятна ракет, стучал пулемет.

По скользкой от наледи тропинке мы поднялись от маленького причала на высокий скалистый берег Хорсена. Глухо шумели над головой невидимые кроны сосен, и я никак не мог отделаться от ощущения, что этот остров, затерянный в сумрачных шхерах, необитаем, еще не открыт людьми.

И вдруг — вырубленное в скале убежище, разделенное на узкие отсеки, обшитое фанерой помещение в ярком свете аккумуляторных ламп. Это — КП. Я представился командиру отряда капитану. Льву Марковичу Тудеру и комиссару Степану Александровичу Томилову.

— Новенький, что ли? — спросил Степан Александрович. — Тут много ваших щелкоперов побывало. А тебя я вроде бы еще не видел.

Добродушная улыбка нейтрализовала обидное словцо «щелкоперы».

— Вот что, — продолжал Томилов. — Пойди-ка в первую роту. Алексей Иванович, — [160] кивнул он на сидевшего рядом с ним молодого политрука, — устроит тебя на ночлег, а завтра познакомит со своими людьми. Потом придешь ко мне, поговорим. Решено?

Алексей Иванович Безобразов, политрук первой роты, энергично тряхнул мне руку и направился к выходу. Я вскинул на плечо винтовку и вышел вслед за ним в непроглядную хорсенскую ночь.

Безобразов привел меня в свою землянку, или, как принято было говорить на Ханко, капонир, и предложил лечь спать.

— А вы? — спросил я.

Он ответил, что идет проверять посты. Спать мне не хотелось, и мы пошли вдвоем. Глаза освоились с темнотой, и я перестал спотыкаться о камни, поспешая за Безобразовым по обледенелым тропинкам, вьющимся среди скал.

Нас окликнул невидимый часовой. Безобразов негромко назвал пароль.

— Ну, как, Комаров, обстановка?

— Нормально, товарищ политрук, — ответил быстрый тенорок. — Со Стурхольма из пулемета по «Мельнице» лупит. Боезапас зря переводит.

Мы двинулись дальше вдоль берега. Справа с шумом разбивалась о скалы вода, в лицо бил ледяными порывами ветер. Теперь уже не казалось, что остров безлюден. Нас окликали из своих укрытий часовые. Мы втискивались в тесные холодные дзоты, из амбразур которых глядели в ночь пустые зрачки пулеметов и бессонные глаза наблюдателей.

— Как под Москвой, товарищ политрук? — спрашивал кто-то из бойцов.

— Трудно там, Шамов. Но одно твердо знаю — не отдадут Москву.

— Не отдадут, это точно...

Чувствовалось: не хочется Шамову, чтобы ушел политрук. Но не время сейчас для долгого разговора: надо успеть обойти посты, а они раскиданы по всему островному побережью.

И снова вверх-вниз по скалам.

— Не мерзнешь, Брагин? — спрашивает Безобразов бойца на очередном посту.

— Холодновато, товарищ политрук, — отвечает простуженный голос. [161]

— Перед обедом зайди ко мне. Я велю Василину твои ботинки подлатать.

— Есть, товарищ политрук.

Мы идем дальше, и Безобразов вполголоса говорит мне:

— Я этого Брагина на днях пропесочил крепко. По тревоге действовал вяло... Достается, конечно, ребятам. Холода рано наступили, постоишь «собаку» — насквозь промерзнешь. А глядеть надо в оба... Сейчас-то еще ничего: зарылись в землю, капониров понастроили, укрепились...

Он говорил со мной, как с приезжим человеком, не зная, что еще недавно и я строил дзоты и стоял «собаку» — мучительную ночную вахту с нуля до четырех часов...

Под утро, отупевший от усталости, я свалился на нары в капонире Безобразова. Через три часа проснулся от холода, от дыма, покалывавшего ноздри. Со времени летнего лесного пожара я стал чувствительнее к дыму. Незнакомый краснофлотец растапливал в землянке печку. Я сел на нарах и, протирая глаза спросонья, спросил, где политрук.

— А он пошел на КП последние известия слушать. Да ты спи. Он еще не скоро ляжет.

Я так и не заметил, когда отдыхал Безобразов. Видел, как он инструктировал политбойцов (так называли комсомольских активистов, агитаторов), раздавал им свежие номера «Красного Гангута». Видел, как после обеда он отправился в первый взвод проводить политинформацию, а потом ушел на шлюпке на островок Ленсман (восточнее Хорсена), где держало оборону отделение его роты. К ужину Безобразов вернулся на Хорсен, провел беседу о текущих событиях во втором взводе, потом поспешил на КП — слушать вечернюю сводку. А ночью — снова обход постов.

— Ну что, щелкопер, собрал материал? — спросил, дружелюбно улыбаясь, Томилов, когда я вечером зашел к нему.

Я заговорил о Безобразове, о его поразительной неутомимости.

— Ты напиши, напиши об Алексее Иваныче, — сказал Томилов. — Кстати, он и пулеметчик прекрасный, и минометом владеет. Хотел я его взять секретарем партбюро отряда, но он — наотрез. Да я и сам вижу: нельзя [162] ему из роты. Любит его народ. Большой авторитет у человека.

Томилов призадумался.

— У вас в газете много писали о наших людях, — продолжал он. — О Фетисове, Комолове, Щербановском, Гриденко... И правильно. Храбрецы, герои. Но разве только они? Вот я думаю о младшем лейтенанте Ляпкове. Знаешь ты, что это был за человек?

— Был? — переспросил я.

— Мы с Ляпковым вместе прибыли сюда, на острова, — сказал Томилов, не ответив на вопрос, да и как будто не расслышав его. — Он командовал резервным взводом здесь, на Хорсене. А в ночь на третье сентября финны высадили десант на Гуннхольм, — Томилов остановился перед картой, висящей на стене, и ткнул пальцем в островок к северу от Хорсена. — Взводам Ляпкова и Щербановского было приказано переправиться на Гуннхольм и выбить противника. Ляпков быстро преодолел заградительный огонь на переправе, закрепился на южном берегу острова, а потом повел людей в атаку. К утру вражеский десант был сброшен. Это был бесстрашный человек, я бы сказал — прирожденный боец. Он активизировал действия гарнизона. Сам лежал часами за камнем со снайперской винтовкой, уложил восьмерых... Был представлен к ордену. И вот шальная мина, нелепая смерть...

Томилов горестно махнул рукой.

— Вот еще о ком надо написать — о Васильеве, — сказал он, помолчав. — Это наш инженер, минер. Многое сделал для укрепления островов. Будем представлять его к награде.

Я спросил, как пройти к Васильеву, где его капонир. Но оказалось, что Васильев сейчас на Эльмхольме.

— Скоро катер туда отправится, — сказал Томилов, взглянув на часы. — Пойдешь на Эльмхольм?

— Пойду, — ответил я.

* * *

Эльмхольм имел кодовое название «Мельница». Думаю, не случайно так окрестили это угрюмое нагромождение скал, поросшее сосняком и кустарником. Эльмхольм был вырван у противника в июле. Враг предпринял несколько попыток отобрать его. В августе на острове шли ожесточенные бои, и немало жизней было [163] перемолото на этой окаянной «Мельнице». Здесь насмерть стояла шестерка бойцов во главе с сержантом Семеном Левиным — последние уцелевшие защитники острова. Здесь погиб один из отважнейших бойцов Гангута лейтенант Анатолий Фетисов. Отсюда в разгар боя, когда оборвалась телефонная связь, поплыл под огнем к Хорсену, чтобы доложить обстановку, Алеша Гриденко, балтийский орленок. Здесь, после гибели Фетисова и ранения политрука Гончаренко, краснофлотец Борис Бархатов принял на себя командование и сумел с горсткой бойцов удержать остров до прибытия подкрепления — ударной группы Ивана Щербановского.

Таков Эльмхольм, «Мельница», один из аванпостов гангутской обороны.

Лишь несколько десятков метров отделяет его от большого острова Стурхольм — главной базы операций противника против западного фланга Ханко.

Обогнув с юга Хорсен, катер повернул вправо. В этот миг вспыхнула ракета, вырвав из мрака узкий пролив с торчащими из воды, как тюленьи головы, скалами, горбатую, в пятнах снега, спину острова (это и был Эльмхольм), а чуть дальше — зубчатую стену леса на Стурхольме. Не успел погаснуть зеленоватый свет ракеты, как там, на Стурхольме, замигало пламя, застучал пулемет, и в нашу сторону брызнула струя трассирующих пуль. Все, кто был на катере, пригнули головы. Лучше было бы просто лечь, но мешали ящики с продовольствием и мешки с хлебом. Пулемет все стучал, взвилась еще ракета, но катер уже проскочил открытое место.

На эльмхольмском причале нас встретили двое или трое «островитян». Один из них, в ватнике, с командирской эмблемой на шапке, распоряжался разгрузкой.

— Гуров! — крикнул он в темноту. — Ну, где твой раненый? Давай быстрей, катер отходить должен.

— Сейчас! — ответил чей-то голос. — Никак не уговорю вот...

Я спросил человека в ватнике, как пройти на КП. Он вгляделся в меня:

— С Большой земли, что ли? Иди направо по тропинке. Скалу увидишь — там и КП.

Мне запомнилось это: на Эльмхольме Большой землей называли полуостров Ханко, а для Ханко Большой землей был осажденный Ленинград. [164]

Я двинулся в указанном направлении. Что-то звякнуло под ногами. Тянуло морозным ветром, привычным запахом гари. На повороте тропинки стояли двое, один — с забинтованной головой под нахлобученной шапкой.

— Чего упрямишься, Лаптев? — услышал я. — Отлежишься неделю на Хорсене в санчасти, потом вернешься. Давай, давай, катер ждать не будет.

— Не пойду, — сказал забинтованный боец. — Подняли шум из-за царапины. Не приставай ты ко мне, лекпом.

Он круто повернулся и пошел прочь.

— Ах ты ж, горе мое, — сказал лекпом. — Ну, ступай ко мне в капонир. Я сейчас приду. Кожин! — крикнул он в сторону причала. — Отправляй катер, Лаптев не пойдет...

Спустя минут двадцать я сидел на островном КП, в землянке, освещенной лампой «летучая мышь» и пропахшей махорочным дымом. Жарко топилась времянка, дверца ее была приоткрыта, и красные отсветы огня пробегали по лицу политрука Боязитова. Он сидел у стола, сколоченного из грубых досок. На столе рядом с лампой стояли полевой телефон и кружки. До моего прихода у Боязитова был, как видно, крупный разговор с краснофлотцем мрачноватого вида, сидевшим спиной к печке.

— Снимай шинель, корреспондент, — сказал Боязитов. — Чай будем сейчас пить. Нравится тебе наша наглядная агитация?

На дощатой стене землянки белели вырезки из нашей базовой газеты, весь отдел «Гангут смеется» — карикатуры, стихи, фельетоны. Тут же висело несколько цветных картонок от эстонских папиросных коробок — улыбающееся лицо блондинки с надписью «Марет», корабли викингов, ощетинившиеся копьями.

— Нравится, — сказал я, ничуть не покривив душой. Затем я спросил о лейтенанте Васильеве. Как выяснилось, его вызвали на Кугхольм (остров к югу от Эльмхольма). Ну, ничего не поделаешь. Не гоняться же за ним по всему архипелагу.

Боязитов рассказывал о бойцах своего небольшого гарнизона, младший сержант Сахно вставлял замечания. Потом пришли фельдшер Гуров и старший сержант Кожин — тот самый, который разгружал катер. [165]

Гуров и Кожин были закадычными друзьями. Они выполняли не только свои основные обязанности. Фельдшер и интендант дежурили на КП, проверяли посты. Они освоили трофейный миномет и не раз били из него по Стурхольму, когда накалялась обстановка. Словом, это были опытные десантники.

Я спросил Гурова о давешнем раненом, который отказался уйти на Хорсен.

— Это Лаптев, пулеметчик из отделения Кравчуна, — ответил фельдшер, густо дымя махоркой. — Он сегодня малость поспорил с финской «кукушкой», рана вообще-то не опасная, но все-таки... Да ничего, я ему и здесь создам условия. Поправится.

Я уже знал от Боязитова, что отделение Кравчуна несет наиболее трудную вахту на северном мысе Эльмхольма, в шестидесяти метрах от южной оконечности Стурхольма, которую десантники называли «хвостом». Меня разморило в тепле землянки и клонило в сон. Но когда я услышал, что Сахно собирается идти туда, к Кравчуну, я сделал усилие, стряхнул дремотное оцепенение. Сахно повесил на шею трофейный автомат «Суоми», я закинул за спину родную винтовку, и мы вышли в ночь, прихваченную морозцем и перекрещенную пулеметными трассами.

Опять что-то звякнуло под сапогами, и только теперь я понял, что это стреляные гильзы. Кажется, ими был засыпан весь остров.

— Туда днем не пройдешь, — говорил мне вполголоса Сахно. — Да и ночью только по-пластунски. Уж очень открытое место, все как на ладони...

Мы вскарабкались на каменистый, голый, как лоб, узкий перешеек, ведущий к северной оконечности острова. Дальше можно было только ползти. Сахно был прав: тут все как на ладони. Очень неприятно было чувствовать себя чем-то вроде живой, медленно передвигающейся мишени. Проклятые ракеты висели над нами, как люстры, пулемет работал, казалось, в двух шагах, пули так и свистели над головой, цвикали о камень.

Наконец мы скатились в расселину скалы. Тут был хорошо замаскированный капонир, скудно освещенный коптилкой. Николай Кравчун оказался молодым парнем с горячими карими глазами. Мне он велел не высовываться из капонира и ожидать, а сам с Сахно пошел (вернее, пополз) проверять посты. Взять меня с собой [166] Кравчун отказался наотрез: «Пристрелят корреспондента, а мне потом отвечай? Сиди, потом поговорим».

Я все же вылез из капонира, осторожно выглянул. Вот он, стурхольмский «хвост», прямо передо мной — темный, притаившийся. Сколько настороженных глаз смотрят сейчас оттуда на мыс Эльмхольма? Звонко ударил пушечный выстрел, тяжело прошелестел снаряд, потом донесся приглушенный расстоянием звук разрыва. Еще выстрел, еще и еще. Батарея противника вела огонь по Ханко. Я знал, что артобстрелы теперь не причиняют почти никакого вреда гарнизону, зарывшемуся в землю. Но почему-то возникло тревожное ощущение: что-то должно вот-вот начаться. На Стурхольме сразу в нескольких местах заработали пулеметы, светящиеся трассы устремились к Эльмхольму и к соседнему островку справа, тоже занятому нашими десантниками, — Фуруэну.

Чья-то рука с силой надавила на мое плечо.

— Зачем вылез? — услышал я свистящий шепот Кравчуна.

Некоторое время мы прислушивались к звукам ночи.

— С Вестервика по Ханко бьют, — сказал Кравчун. — А вот ответили наши.

И верно, теперь снаряды буравили воздух в обратном направлении. Резко приблизился грохот разрывов.

Я спросил Кравчуна, не сыплются ли на его мысок осколки, когда наши бьют по Стурхольму.

— Бывает, — сказал он. — Да ничего, сейчас капониры поставили, все-таки крыша над головой. Вот раньше...

Я оглянулся на капонир, умело встроенный в расселину скалы, окинул, так сказать, профессиональным взглядом землекопа. Не очень-то просто было строить здесь, на виду у противника...

Мы вошли в капонир, и я попросил Кравчуна рассказать о себе.

Да, воевал Николай Кравчун хорошо. Он был на Гуннхольме в ту самую ночь на 3 сентября, когда враг высадил десант. Николай со своим пулеметом задержал маннергеймовцев, стремившихся овладеть сухой переправой, которая связывала Гуннхольм со Старкерном — островком, прикрывавшим с севера подступы к Хорсену. Кравчун бил с правого фланга, а Рымаренко с левого, [167] но боезапас подходил к концу, и не дожить бы им до рассвета, если бы не подоспели резервные взводы...

Здесь, на эльмхольмском мысочке, простреливаемом насквозь, Кравчун и его отделение — всего десять бойцов — несли бессменную вахту. Много раз обрушивалась на них минометная гроза. Под огнем построили здесь бойцы восемь дзотов, включая запасные, для двух пулеметов. Вахты были долгие — по двенадцать — четырнадцать часов. Коченели ноги в разбитых от постоянного скалолазания ботинках. Но и днем и ночью несколько пар глаз неотрывно наблюдали за вражеским островом, на котором им были знакомы каждый камень, каждая сосна, следили за проливом. Чуткие уши прислушивались, не шуршат ли прибрежные кусты на Стурхольме, не плещется ли под веслом вода...

— Здесь не соскучишься, — сказал Кравчун. — И вообще — настроение бодрое. «Собаку» вот только трудно стоять. Да и то — сейчас снег выпал, легче стало. Почему? Да очень просто: снегом протрешь глаза, и сон долой, — он проводил взглядом мой блокнот, который я запихнул в карман шинели. — А у тебя служба, как я погляжу, тоже не скучная, всюду лазить приходится, а?

В капонир, бесшумно отворив низенькую дверь, заглянул боец.

— Что случилось, Генералов? — спросил Кравчун.

— На «хвосте» что-то не так, — сказал тот хрипловатым шепотом. — Выйди, послушай.

Я вслед за Кравчуном выскочил из капонира. Было тихо. Заслонясь рукой от морозного ветра, я лежал на каменистой земле. Довольно долго мы вслушивались, всматривались в ночь, но ничего не уловили, кроме завывания ветра да однообразного звука прибоя. Меня стала одолевать зевота. Я таращил глаза, чтобы не заснуть здесь постыдным образом.

Вдруг донесся легкий шорох. Я встрепенулся. Да, на «хвосте» что-то было не так. Вот приглушенный голос... будто выругались сердито... Снова тишина. Давящая, подозрительная...

Мы с Кравчуном переглянулись. Он, пригнувшись, юркнул в капонир, стал крутить ручку телефона. Сказал вполголоса:

— Кравчун докладывает. На «хвосте» — слабый шум. Будто по гальке что-то протащили... Есть... Есть продолжать наблюдение. [168]

Вернувшись, прошептал мне на ухо:

— Сейчас на КП доложат.

Спустя минут десять с Хорсена взвилась одна за другой две ракеты. Ахнула пушка, на «хвосте» стали рваться снаряды. В сполохах огня мы увидели темные, бегущие по берегу фигуры, переворачивающиеся шлюпки, услышали яростные крики...

Свистнули, вжикнули о камень осколки.

— В капонир, быстро! — крикнул Кравчун. — Сейчас начнется концерт!

Ночь взорвалась бешеным стрекотом пулеметов. Со Стурхольма через узкий пролив с дьявольским визгом понеслись мины. Не менее часа молотил противник по эльмхольмскому мысочку. Казалось, вот-вот наше укрытие рухнет, разлетится в щепы. Но это только казалось. Я знал, что капонир выдержит.

* * *

Наконец-то я поймал неуловимого лейтенанта Васильева. Начинало темнеть, а это означало наступление его рабочего времени, и Васильев куда-то торопился, так что беседа наша была короткой.

Родился он в Калининской области, учился в ленинградском строительном техникуме, потом окончил военно-инженерное училище, участвовал в финской войне. В десантный отряд Николай Григорьевич Васильев прибыл в августе — в самый разгар боев за острова западного фланга. С тех пор он вел исключительно ночной образ жизни. Подобрав команду бойцов, сведущих в минном и строительном деле, Васильев занимался укреплением островов.

Начинал он с тех, которые были ближе к противнику, — с Эльмхольма, Фуруэна, Гуннхольма и нескольких безымянных. На Хорсене рубили деревья, вязали плоты, гнали их ночью к островкам переднего края. На открытых местах финны освещали плотовщиков ракетами, обрушивали на них минометно-пулеметный огонь. Храбрецы-плотовщики Недоложко, Буянов и другие не терялись под огнем, ухитрялись быстро проскакивать открытую зону. Из доставленных ими бревен бойцы делали накаты для дзотов и капониров. Под носом у противника — на Фуруэне, на северном мысе Эльмхольма — сооружались дзоты, ставились рогатки проволочных [169] заграждений, минировались берега. Каждый удар топора, каждая искра, высеченная из камня перетаскиваемой рогаткой, вызывали обстрел. Васильев и его люди (Погорелов, Ставцев, Сачава, Цимбаленко и другие) пережидали огонь, укрывшись кто где — за камнем либо в расселине скалы, а потом опять продолжали упрямо работать.

«Ползуны по скалам» — так прозвали здесь этих людей. Под гром перестрелки они быстро делали свое дело. Тот самый капонир на Эльмхольме, в котором мы недавно сидели с Кравчуном, был построен всего за одну ночь... [170]

Дальше