Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава V

Одним из первых вопросов, который привлек к себе мое серьезное внимание после назначения моего министром иностранных дел, был вопрос о наших отношениях к Румынии. Если я не был в состоянии посвятить ему на первых же порах по вступлении моем в должность столько времени, сколько, я полагал, он заслуживал, то это произошло от того, что мое внимание было поглощено тогда усилиями поставить на прочное основание наши отношения с Германией, которые оставляли желать лучшего и которые казались мне требующими упорядочения в первую очередь, так как я не мог себе представить, чтобы русский министр иностранных дел мог вне этого условия успешно вести миролюбивую политику, необходимую в интересах России и Европы и отвечавшую воле Государя.

К несчастью, тяжелая болезнь оторвала меня на долгое время от только что налаживавшейся работы, и я был вынужден передать ведение переговоров с Берлином моему товарищу А. А. Нератову, на знания, опыт и такт которого я вполне мог положиться. Таким образом, живо интересовавшая меня Румыния должна была сойти с очереди, на которую я ее поставил, и изучение ее с точки зрения заключавшихся в ней для будущего политических возможностей было отложено до более благоприятной минуты.

Когда я снова вернулся к управлению делами, я постарался наверстать потерянное время и не пропускал случая возможно полного осведомления относительно направления ее внешней политики и внутреннего ее положения. Мне было известно, что Румыния не только тяготела к державам Тройственного союза, но и была связана с двумя из них договорными отношениями, и что вследствие этого она находилась в лагере наших политических противников. Причины, побудившие Румынию направить ее внешнюю политику в сторону, враждебную нам, были мне тоже известны. Они сводились, в общем, к чувству раздражения, унаследованному от поколения румынских деятелей эпохи войны 1877 года, негодовавших на Россию за возвращение [111] себе по окончании войны с Турцией трех южных уездов Бессарабии, утраченных на основании Парижского мира 1856 года, вопреки данному Румынскому княжеству обещанию сохранения его территориальной целости. Относясь совершенно объективно к этому уже далекому от нас событию, я готов признать, что, может быть, со стороны России в период прекращения войны были допущены по отношению к ее союзнице погрешности в форме, к которым небольшие государства особенно чувствительны и которые, как это было в данном случае, нередко оставляют по себе следы в виде чувства обиды и длящегося нерасположения. Но вместе с тем я вынужден признать, что румынское толкование этого факта, о котором я всегда искренно сожалел, едва ли вполне отвечает истине. Поступление мое на дипломатическую службу последовало всего через пять лет после Берлинского конгресса, и благодаря этому обстоятельству я лично знал почти всех лиц, принимавших участие в мирных переговорах 1878 года, из которых многие занимали еще в это время ответственные должности в министерстве иностранных дел. От этих лиц я неоднократно слышал, что румынское правительство через посредство г-на Братияно (отца нынешнего первого министра Румынии), приезжавшего до начала войны в Ливадию, где тогда находился император Александр II, для предварительных переговоров по заключению союза против Турции, было предупреждено о том, что Россия намеревается вернуть себе отторгнутую от нее придунайскую область, в которой, кстати сказать, молдавский элемент весьма слабо представлен. Мне говорили, правда, что это предупреждение не было облечено в письменную форму, а сделано лишь устно, хотя и самым недвусмысленным образом. Поэтому откуда пошла легенда о коварном обмане, жертвой которого стала будто бы Румыния, в настоящее время трудно определить. Приходится отнести ее к бесчисленному количеству тех неразъясненных еще фактов, которыми изобилует политическая история всех времен, не исключая и ближайших. Как бы то ни было, вне всякого сомнения можно считать, что румынское толкование было принято не только без малейшей критики румынским общественным мнением, но к нему отнеслись [112] с искренним или поддельным доверием и иностранные наши недоброжелатели. То обстоятельство, что Россия взамен возвращенных трех южных уездов Бессарабской губернии уступила Румынии завоеванную у турок Добруджу и тем открыла ей свободный доступ к морю, сводилось в толкованиях румынской патриотической печати к размерам незначительного факта, не вознаграждавшего Румынию за понесенный ею нравственный и материальный ущерб, или же обходилась полным молчанием.

Это прискорбное недоразумение пустило в Румынии глубокие корни. Искусственно подогреваемое из Германии и Австро-Венгрии, которым оно было на руку и которые занимали в Бухаресте преобладающее политическое положение со времени упрочения власти принца Карла Гогенцоллернского, сделавшегося после войны 1877 года первым королем Румынии, оно легло в основу русско-румынских отношений. Благодаря последовательности и методичности, с которыми велась в Бухаресте антирусская пропаганда, недоверие к России стало для румынских политических деятелей чем-то вроде политического догмата. Особенно недоброжелательство к нам питали консерваторы, придерживавшиеся германской ориентации и пользовавшиеся поэтому благоволением короля Карла, но ему не были чужды и их противники либерального лагеря, может быть, в силу семейных преданий своего вождя г-на Братияно. Как бы то ни было, в Румынии не было людей, относившихся не только дружелюбно к России, но даже просто беспристрастно. Редко кому приходило в голову до великой европейской войны, переоценившей все политические ценности, задать себе вопрос, могла ли еще Румыния ожидать в будущем от России новых неприятностей или, перевернув вопрос, какую существенную пользу могла она приобрести от своей вражды к своей восточной соседке и от сближения с Австро-Венгрией, которая владела Трансильванией с ее четырехмиллионным чисто румынским населением, представлявшим в культурном отношении ценную часть румынского народа. Правда, из Берлина и Вены Румынию обольщали перспективой присоединения не только вернувшихся к России придунайских [113] уездов Бессарабии, но и всей этой области с ее молдавским населением, не только не мыслящим себя румынами, каковыми они никогда не были, будучи присоединены к России по Бухарестскому миру 1812 года, когда Румынии еще не существовало, а было только два раздельных между собой дунайских княжества, но и давно свыкнувшихся с русским правлением и достигших под властью России экономического и культурного развития, которым не обладала ни одна часть Румынии, где крестьянское население жило в состоянии, близком к крепостному праву{3}. Само собой разумеется, что означенные перспективы могли обратиться в действительность лишь в случае победоносной войны с Россией, т. е. осуществление их было обставлено условиями, недостижимыми единоличными силами Румынии, что должно было значительно уменьшить их практическую ценность и вселить в благоразумных людей сомнение в целесообразности враждебной России политики{4}.

Наоборот, от сближения с Россией и остальными членами Тройственного согласия Румыния могла ожидать осуществления своего национального объединения приобретением пяти миллионов румын, которые находились под [114] пятой мадьярского правительства и поэтому искренно мечтали о воссоединении с зарубежными братьями. Мне казалось, что задачей русского министра иностранных дел должно было быть помочь румынскому правительству и общественному мнению разобраться в сущности в весьма несложном вопросе его внешнеполитических интересов и, поскольку это зависело от русского правительства, привести Румынию к сознанию неправильности и нецелесообразности того пути, на который ее поставили германские влияния как в самой стране, так и вне ее. При этом я имел в виду, само собой разумеется, прежде всего служить интересам России, стараясь примирить с ней соседнюю страну, от которой мы ничего не желали, кроме приобретения ее искреннего расположения, но которая, со своей стороны, могла ожидать от нас серьезной помощи в деле своего национального возрождения, когда таковое было бы поставлено на очередь неизбежным ходом исторических событий.

Мой деятельный интерес к положению вещей в Румынии совпал с пробуждением там, в либеральном лагере, критического отношения к укоренившейся в придворных кружках и среди консерваторов привычке искать вдохновения только из германских источников. В этом отношении наибольшая заслуга принадлежала главе либерального правительства г-ну Братияно, находящемуся ныне после долгих перепитий снова у власти. Этим счастливым совпадением намеченная мной цель в значительной степени облегчалась. Я старался придать моим служебным отношениям с румынским посланником в Петрограде г-ном Диаманди более искренний и доверчивый характер, тем более что этот дипломат пользовался особым расположением г-на Братияно. Задача моя упрощалась еще тем, что в г-не Диаманди я нашел человека умного и свободного от многих устарелых политических предрассудков, охотно пошедшего навстречу моим примирительным попыткам. С другой стороны, я добивался той же цели путем тщательного выбора наших представителей в Бухаресте, которым давал инструкции в смысле установления возможно дружественных отношений с румынским правительством и обществом. [115]

Идя в этом направлении, я должен был стараться достичь не только согласия Государя на нашу новую политику в отношении Румынии, но и вызвать с его стороны личное в ней участие, без которого она была бы обречена на неудачу. Я, кажется, говорил уже не раз, что император Николай легко и правильно понимал вопросы внешней политики, а в доброй воле его откликнуться на новый почин, от которого можно было ожидать в этой области пользы для России, я не имел никакого основания сомневаться. На самом деле, после нескольких моих докладов по румынскому вопросу, в которых я изложил ему, что России надлежало сделать первый шаг по пути политического сближения с Румынией, чтобы не дать этой стране перейти бесповоротно в лагерь наших врагов, Государь стал обнаруживать искренний интерес к этому делу и выразил мне свою готовность оказать личным своим участием помощь усилиям русской дипломатии. Для подобного участия можно было без труда найти подходящий повод.

Конференция, собравшаяся под моим председательством в Петрограде весной 1913 года, на которой при деятельном участии русского правительства было решено удовлетворить желания Румынии относительно уступки ей Силистрии и обеспечения безопасности ее дунайской границы, могла служить отправной точкой для всяких дальнейших дружественных шагов.

Первым проявлением возрождавшейся после продолжительного охлаждения русско-румынской дружбы было пожалование Государем королю Карлу фельдмаршальского жезла в память его славного участия в победах наших союзных войск в войне 1877–1878 годов. Блестящая мысль этого пожалования принадлежала императору Николаю, и я мог только отнестись к ней с самым искренним сочувствием, видя в этом самопочинном акте Государя проявление того личного его участия в политике нашего с Румынией сближения, которому я придавал особенное значение. Когда Государь сообщил мне об этом намерении, он прибавил, что желал бы обставить вручение жезла королю особой торжественностью, поручив это вручение одному из членов Императорского дома, но не знал, на ком остановить свой [116] выбор. Зная, по близкому личному знакомству с ним, интерес, который Великий Князь Николай Михайлович издавна питал к вопросам внешней политики, я предложил Государю дать это почетное поручение этому члену его семьи, имя которого было хорошо известно за границей благодаря его многочисленным трудам по русской истории начала XIX столетия.

Перед отъездом своим в Бухарест Великий Князь заехал ко мне за получением более подробных указаний относительно целей своей командировки, к которой он, как я и ожидал, испытывал самый живой интерес. Так как на него не возлагалось никакой специальной миссии, я мог ограничиться поручением ему быть в Румынии истолкователем тех настроений, которых он не мог не заметить в России и которые сводились к искреннему желанию Государя и императорского правительства поставить наши отношения к ней на более близкую и дружественную ногу, чем они были за последнее время. Наряду с этими общими указаниями я просил Великого Князя, отличавшегося большой любознательностью, не без примеси любопытства, которое он стремился удовлетворить, где бы ни находился, общением с возможно большим количеством лиц разнообразных слоев общества, осведомиться о господствовавших в Румынии настроениях по отношению к нам, проверяя свои впечатления по сведениям, которыми располагал наш посланник Н. Н. Шебеко, успевший создать себе хорошее положение в Бухаресте.

Вернувшись в Петроград, Великий Князь рассказал мне, что король был глубоко тронут оказанным ему Государем вниманием, которое было оценено по достоинству в политических кругах и в общественном мнении страны, и что он считал, что наша попытка завязать более дружественные отношения с Румынией была встречена с искренним сочувствием как правительством, так и широкими кругами румынского общества. Исключением являлась одна консервативная партия, остававшаяся верной своим германским симпатиям. Последнее можно было сказать и о короле, связавшем договорными отношениями судьбу Румынии с судьбой своей германской родины и этим предопределившим [117] направление своей политики на все продолжение своего царствования. Что касалось до наследника престола и в особенности умной и энергичной его супруги, внучки по матери императора Александра II, а также членов многочисленной либеральной партии с г-ном Братияно во главе, находившейся тогда у власти, то на них, по словам Великого Князя, имевшего случай слышать их откровенные мнения, были явно заметны следы новых веяний, из чего можно было вывести благоприятные заключения для будущности наших отношений с Румынией. В этих сведениях для меня было мало нового, но мне было приятно получить подтверждение из уст человека свежего и не лишенного дара наблюдательности всего того, что доходило до меня по этому поводу из дипломатических источников.

Вскоре после поездки Великого Князя Николая Михайловича в Бухарест в Петрограде состоялось освящение памятника Великому Князю Николаю Николаевичу, бывшему главнокомандующему наших армий в турецкую войну 1877 года. Для сохранения живой памяти нашего братства по оружию в борьбе за освобождение Болгарии Государь пригласил румынский двор и представителей румынской армии принять участие в этом торжестве. С этой целью прибыли в Петроград наследный принц Фердинанд и наследная принцесса Мария с их старшим сыном, 20-летним принцем Карлом, а также и депутации от разных частей румынской армии. Наследная чета провела около недели в Царском Селе, и за это время я несколько раз имел случай видеть румынских гостей. В связи с их приездом в Россию возникли слухи о возможности помолвки одной из старших дочерей Государя с принцем Карлом. Эти слухи не были лишены основания. По многим причинам этот брак мог быть признан русским двором вполне подходящим, а лично мне он казался, по политическим соображениям, желательным, чего я не скрывал от Государя и императрицы. Их Величества, не возражая ничего против моих доводов, настаивали только на том, чтобы брак Великой Княжны — тогда говорили главным образом об Ольге Николаевне — состоялся только по более близком знакомстве [118] молодых людей между собой и при непременном условии свободного согласия на него их дочери.

Кто хоть немного был знаком с семейной атмосферой Царскосельского дворца, не мог ожидать ничего другого. В царской семье родителей и детей связывала самая нежная привязанность, и мысль о браке по чисто политическим соображениям или, попросту говоря, по принуждению представлялась всем ее членам совершенно невозможной. По этому поводу мне припоминается разговор, который у меня был с императрицей на брачные темы на террасах Ливадийского дворца и который я привожу, как иллюстрацию ее взглядов на семейные отношения. «Я с ужасом думаю, — сказала мне императрица, — что приближается время, когда нам придется расстаться с нашими дочерьми. Я бы ничего, разумеется, так не желала, как чтобы они и после замужества оставались в России. Но у меня четыре дочери, и это, очевидно, невозможно. Вы понимаете, как трудны браки в царствующих домах. Я знаю это по собственному опыту, хотя я и не была никогда в положении моих дочерей и как дочь Великого Герцога Гессенского мало подвергалась риску политического брака. Тем не менее и мне грозила опасность выйти замуж без любви или даже просто без привязанности, и я живо помню, что я пережила, когда в Дармштадт приехал... — тут императрица назвала члена одного из германских владетельных домов, — и от меня не скрыли, что он имел намерение на мне жениться. Я его совершенно не знала и никогда не забуду, что я выстрадала при первой с ним встрече. Бабушка моя, королева Виктория, сжалилась надо мной, и меня решили оставить в покое. Господь иначе устроил мою судьбу и послал мне семейное счастье, о котором я и не мечтала. Тем более я считаю себя обязанной предоставить моим дочерям право выйти замуж только за людей, которые внушат им к себе расположение. Дело Государя решить, считает ли он тот или иной брак подходящим для своих дочерей или нет, но дальше этого власть родителей не должна идти». В конце нашего разговора императрица сделала еще одно характерное замечание, чисто практического свойства, которое я привожу, потому что оно указывает на то сильное влияние, которое [119] имело на ее образ мыслей 20-летнее пребывание ее в положении русской императрицы. «Подумайте, — прибавила она, — что означает для русской Великой Княжны выйти замуж за иностранца, даже в самых счастливых условиях. Тут я опять говорю по личному опыту. Сравните, как живут чем пользуются они у себя дома с тем, что в огромном большинстве случаев ожидает их за границей. Как трудно им поэтому решиться променять прежнюю жизнь на новую. Чтобы сделать подобный переход возможным, нужно по крайней мере сильное увлечение».

Эти соображения императрицы были, конечно, не лишены основания. Но с какой холодящей душу иронией отозвались на них события, которых впору означенного разговора, происходившего в прелестной рамке благоухающих ливадийских садов, над темной синевой Черного моря, ни императрица, задумывавшаяся над будущностью своих дочерей, ни я, чужой, но преданный и желавший им добра человек, не могли предугадать и в самой отдаленной степени!

Чтобы окончательно наладить начинавшееся улучшение наших отношений с Румынией, нужно было увенчать усилия русской дипломатии в этом направлении поездкой Государя в Румынию для отдачи королю Карлу визита в ответ на состоявшееся уже несколько лет до того посещение им Петергофа. Будучи весной 1914 года в Ливадии, я обратил внимание Его Величества на настоятельную необходимость этой поездки, о которой он перестал думать под влиянием установившегося в нем убеждения, что на Румынию надо было смотреть не как на независимое, а как на подсобное Тройственному союзу государство.

Я представил Государю мои соображения относительно легкости и удобства, с которыми путешествие в Румынию могло бы быть совершено во время пребывания двора в Ливадии. Из Крыма царская семья могла прибыть морским путем в Констанцу, откуда, если бы свидание должно было бы состояться в Бухаресте, ей было бы уже недалеко до румынской столицы. Если же оно могло произойти в самой Констанце, куда король и королева Румынии обыкновенно ездили каждое лето, то дело обстояло бы еще проще. Государь [120] признал мои доводы убедительными и через несколько дней поручил мне сообщить в Бухарест о своем желании посетить короля Карла в Констанце вместе с императрицей и всеми детьми. По взаимному соглашению свидание было назначено на первое июня.

Я приехал в Констанцу сухим путем из Петрограда незадолго до прибытия туда императорской яхты «Штандарт» и присутствовал на пристани при торжественной встрече царской семьи королем и королевой Румынскими и наследным принцем и всей его семьей. Встреча была радушная и блестящая, с обычными в этих случаях взаимными представлениями, затем следовали парад войск, банкет с обменом теплых приветственных речей и т. д. Государь принял Председателя совета министров Братияно, а король Карл — меня в длительной аудиенции, во время которой он выразил мне свою искреннюю радость видеть у себя Государя и царскую семью. Он говорил об императоре Николае с тем особенным чувством, с которым говорят старики о людях гораздо моложе себя, к которым они питают расположение.

Этот старый, умный Гогенцоллерн, сидевший на престоле чужой и далекой страны, не без гордости оглядывался на свое долгое царствование и на многочисленные труды, положенные им на устройство и развитие своего государства, о благе которого он заботился с чисто германской выдержкой и последовательностью и в германском же духе плотно скрепил связь его со своей старой родиной, за горизонты которой его политический взор мало проникал. Касаясь вопросов современной политики, король Карл спросил меня, предвижу ли я возможность войны в Европе. Было видно, что он относился к этому вопросу с несколько тревожным интересом, что было вполне естественно со стороны Государя, близко стоявшего, в прямом и переносном смысле, к балканским событиям предшествовавших двух лет. Хотя в июне 1914 года и казалось, что Европа благополучно вышла из балканских осложнений, вместе с тем ни у кого из близко стоявших к делам людей не было твердого убеждения, что это благополучие установилось прочно. Все мы знали, что Лондонский и [121] Бухарестский мирные договоры не потушили балканского пожара, а лишь засыпали его дымившиеся остатки, продолжавшие тлеть под слоем пепла и готовые вспыхнуть, если бы до них проникло какое-нибудь свежее дуновение. Но всем хотелось верить в наступающее успокоение, и никто, конечно, не подозревал, что эти тлевшие угли обратятся в течение ближайших месяцев в пожар, которому суждено было захватить весь мир, уничтожить одну половину Европы и разорить другую.

На вопрос короля о возможности европейской войны я сказал ему, что думаю, что опасность войны наступит для Европы только в том случае, если Австро-Венгрия нападет на Сербию. Я прибавил, что во время первой балканской войны я откровенно высказался в этом смысле австро-венгерскому послу в Петрограде графу Турну, а затем и германскому, графу Пурталесу, прося их довести это до сведения своих правительств. Король ничего на это не возразил и сидел задумавшись. Затем он проговорил: «Надо надеяться, что она этого не сделает». Я искренно присоединился к этой надежде.

Мое мнение относительно угрозы европейскому миру вследствие покушения венского кабинета на независимость Сербии произвело впечатление на старого короля. Принимая через несколько дней после свидания со мной австро-венгерского посланника в Бухаресте графа Чернина, бывшего впоследствии недолгое время министром иностранных дел, король передал ему дословно мое замечание. В своих воспоминаниях, изданных в 1919 году под заглавием «Im Weltkriege», Чернин останавливается довольно подробно на этом эпизоде, о котором он немедленно известил венское правительство. В виде личного комментария Чернин прибавляет, с той своеобразной логикой, которая была присуща старой австро-венгерской дипломатии, что в то время, когда я говорил с королем Карлом, мне, вероятно, уже было известно о каких-то сербских замыслах против Австро-Венгрии.

«Штандарт» простоял в порту Констанцы двенадцать часов и вечером первого же июня отошел с императорской семьей в Одессу после сердечных проводов короля и королевы [122] и всей королевской семьи. Перед отходом яхты я просил Государя разрешить мне провести еще несколько дней в Румынии, так как я собирался, по приглашению г-на Братияно, съездить в Бухарест, чтобы познакомиться с остальными членами румынского правительства и иметь случай поговорить о делах вне суеты официального приема с нашим незадолго перед тем назначенным посланником С. А. Поклевским.

На следующий день по отплытии Государя я завтракал у короля в маленьком павильоне, построенном на краю далеко вдающегося в море мола, в котором жила королева Елизавета, не утратившая с сединой поэтического дара и любившая прислушиваться к плеску морских волн. О политике не говорили из-за присутствия дам, но вспоминали о прошлом и делали планы на ближайшее будущее. Королева рассказывала о том, как она, будучи молодой девушкой, гостевала в России у своей тетки, Великой Княжны Елены Павловны. Эта замечательная женщина оставила по себе глубокий след в общественной и культурной жизни нашей Родины тем горячим участием, которое она принимала в деле освобождения крестьян, а равно и покровительству, оказанному ей русской науке и искусствам в первую половину царствования императора Александра П. Говоря о Великой Княгине, королева называла многих из выдающихся деятелей этой приснопамятной эпохи, для которых Михайловский дворец служил общественным и умственным центром и из которых я лично знал еще в мои молодые годы довольно многих. Планы на будущее строили, что было вполне естественно, молодые члены королевской семьи, главным образом наследная принцесса, со свойственным ей оживлением говорившая о предстоявшей ей осенью, по приглашению Государя и императрицы, поездке со старшим сыном на более или менее долгое пребывание в Ливадию, которой она, как и вообще всем Крымом, очень интересовалась. Вместо этой поездки в сентябре 1914 года состоялся прорыв через турецкие проливы двух германских военных судов, а затем — их появление в Черном море, бомбардирование Одесского порта и нескольких городов Крымского побережья, т. е. началась [123] и на южном фронте война, бушевавшая на западных границах России уже более шести недель.

В тот же вечер второго июня я уехал в Бухарест вместе с г-ном Братияно и бароном Ивиллингом, начальником моей канцелярии и ближайшим моим сотрудником, всегда сопровождавшим меня в моих служебных поездках. С нами вместе возвращался в Бухарест и наш посланник Поклевский.

За те два дня, что я пробыл в румынской столице, я часто имел случаи беседовать с г-ном Братияно, который оказался умным и симпатичным собеседником, хотя и более любопытным, чем сообщительным. Хотя мне приходилось при первых приступах к деловым разговорам, дальше которых мы не могли идти при первой встрече, тоже быть довольно сдержанным и не исчерпывать ни одного из затрагиваемых нами вопросов, я тем не менее успел составить себе некоторое представление о личных взглядах главы румынского правительства. Из того, что я слышал от г-на Братияно, мне нетрудно был о установить, что он совершенно освободился от тех предубеждений, которые в течение стольких лет мешали многим из его соотечественников хладнокровно оценивать пользу для себя сближения с Россией в предвидении политических событий, неминуемость которых становилась с каждым годом очевиднее. Я не мог сомневаться, что он ясно сознавал, что дряхлевший австрийский император и дряхлевшая еще быстрее его Габсбургская монархия были плохими союзниками для молодой Румынии, нетерпеливо ожидавшей минуты предъявить свои неоспоримые права на крупную часть австрийского наследства. Братияно отлично понимал, что его отечество могло получить это наследство только при помощи России. Поэтому мы уже тогда могли надеяться найти в нем сторонника нашей политики сближения с Румынией и с ним вместе во многих других видных политических деятелях, из которых одни пошли бы нам навстречу из единомыслия с ним, а другие — из страха быть им опереженными.

Впечатления, вынесенные мной из моей поездки в Румынию, определили по отношению к ней нашу дальнейшую политику, которая с тех пор не уклонялась в сторону от данного [124] ей направления. Мы были только в известности относительно того, насколько мы могли спокойно опереться на г-на Братияно и на тех румынских деятелей, которые были готовы, по патриотическим соображениям, связать свою судьбу с нами, так как мы не имели достаточно данных для определения их нравственного калибра, фактора, имеющего в политике не меньшее значение, чем во всякой иной деятельности. С этой стороны нам предстояло ознакомиться с ними позднее, в течение великой войны, еще в то время сокрытой от нашего взора, несмотря на ее грозную близость.

В день моего отъезда из Констанцы король Карл сказал мне, что он надеется, что я успею съездить из Бухареста в Синаю, летнее местопребывание королевской семьи в Карпатских горах, вблизи от венгерской границы. Чтобы исполнить желание короля, а может быть, чтобы иметь случай ближе со мной познакомиться, Братияно предложил мне совершить вместе с ним поездку в Синаю. После осмотра замка, любимого создания короля, построенного в вычурном стиле и не представлявшего художественного интереса, Братияно, желая дать мне более точное понятие о красотах карпатского пейзажа с его великолепными лесами, довез меня до какой-то местности, название которой я забыл, лежащей на самой границе. После минутной остановки наш автомобиль, к немому удивлению гонведной стражи, быстро переехал пограничную черту, и мы углубились на несколько верст в венгерскую территорию. Когда мы вступили на почву Трансильвании, у нас обоих, вероятно, промелькнула в голове одна и та же мысль, а именно, что мы находились на румынской земле, ожидавшей освобождения от мадьярского владычества и воссоединения с зарубежным братским народом. Но мы не обменялись этими мыслями, потому что пора откровенных бесед для нас еще не наступила.

На другой день после нашей поездки будапештские газеты поместили заметку, в которой выражали свое неудовольствие по поводу прогулки Братияно вместе со мной по венгерской территории. В Вене, как я узнал впоследствии, наше совместное появление в Трансильвании тоже подверглось осуждению. [125]

Эта трансильванская экскурсия оказалась проявлением, хотя и непредумышленным, зарождавшейся между Россией и Румынией политической солидарности.

Дальше