Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава IV

Военные действия между Балканским союзом и Турцией открылись объявлением войны Черногорией Порте 8 октября 1912 года. Это событие совершилось в день моего приезда в Берлин на обратном пути из Лондона и Парижа в Петроград, куда я прибыл 10-го. Хотя остальные члены союза еще не объявляли Турции войны, в Болгарии, Сербии и Греции мобилизация производилась с лихорадочной поспешностью, и все предвещало скорое наступление первых вооруженных столкновений в Македонии. [72]

Перед моим отъездом из Парижа между г-ном Пуанкаре и мной были уставлены следующие три основные пункта для совместных заявлений, действовавших по полномочию всех великих держав, русского и австро-венгерского представителей в Белграде, Софии, Афинах и Цетинье: 1) державы порицают всякий шаг, могущий привести к нарушению мира; 2) на основании статьи 23-й Берлинского договора державы, в интересах христианского населения, возьмут в свои руки проведение административных реформ в Европейской Турции, сохраняя неприкосновенными права султана, а равно и территорию Оттоманской империи; 3) если бы, тем не менее, между балканскими государствами и Портою возникла война, то державы не допустят по окончании ее никакого изменения территориального статус-кво Европейской Турции.

В этих трех пунктах, принятых великими державами без возражений, воплотилась наша попытка предотвратить в последнюю минуту надвигавшуюся опасность балканской войны со всеми ее непредусмотренными последствиями. Я мало верил в успех наших миролюбивых усилий. Достигшие полного объединения в военном отношении, балканские союзники горели желанием помериться силами с исконным врагом и свести с ним окончательные счеты за вековое и безжалостное угнетение. Остановить их порыв обещанием новой коллективной попытки держав принудить Турцию провести наконец в жизнь много раз обещанные и никогда не выполненные реформы, особенно после того, как сами державы неоднократно то открыто, то под рукой из своекорыстных видов препятствовали их осуществлению, было чрезвычайно трудно. Жребий был брошен, и друзьям балканских народов оставалось только позаботиться о том, чтобы в случае неблагоприятного исхода для балканцев войны смелая их попытка не повлекла для них за собой чересчур тяжелых последствий и не отразилась бы на судьбе македонских христиан, ухудшив еще и без того еле выносимое их положение. В этом смысле третий из принятых державами пунктов имел в моих глазах главным образом то значение, что давая удовлетворение Турции как субъекту наступательной политики союзников, он вместе с [73] тем служил ручательством, что балканские государства в весьма возможном случае военного поражения не подвергались бы риску уменьшения своих и без того незначительных территорий.

В порядке дальнейшего страхования наших балканских друзей от опасностей и рисков, сопряженных с их нападением на Турцию, я поручил вслед за возвращением моим в Россию нашему послу в Париже сговориться с французским правительством относительно совместного вмешательства великих держав в балканскую войну тотчас после первого решительного сражения ради скорейшего прекращения военных действий. Этой мерой я надеялся, как сказано, спасти от разгрома силы союзников и положить конец состоянию тяжелой и опасной напряженности, в которой находилась Россия, а также и Европа с минуты, когда стало ясно, что все усилия держав отсрочить неизбежное столкновение между балканцами и Портою потерпели окончательную неудачу. Извольскому было вместе с тем поручено сообщить г-ну Пуанкаре, что императорское правительство придает своему предложению тем большее значение, что несмотря на свое твердое намерение не дать себя вовлечь в войну, ему было бы чрезвычайно трудно не считаться с требованиями русского общественного мнения, если бы балканские государства оказались в критическом положении. Франция и Англия несомненно были заинтересованы в том, чтобы Россия не оказалась вынужденной принять участие в борьбе, чего тем легче было бы достигнуть, чем скорее война была бы приостановлена. Если бы удалось прекратить ее ранее, чем средства того или иного из противников оказались бы окончательно истощенными, то, вероятно, не представилось бы трудностей найти способ разрешения спора путем компромисса, приемлемого для обеих сторон.

Мое предложение было в принципе принято всеми державами, причем разногласия сводились только к вопросу о моменте вмешательства в вооруженное столкновение. Франция предлагала для этой цели немедленное созвание международной конференции, другие державы, в том числе и Россия, стояли за вмешательство лишь после первого серьезного сражения. Между тем военные действия начались [74] и стали развиваться с необычайной быстротой. К концу октября турки были разбиты наголову в нескольких сражениях союзными войсками, которые менее чем в месячный срок завоевали всю Македонию и успели глубоко проникнуть во Фракию, упершись в Чаталджинские укрепленные линии, представлявшие последний оплот Константинополя против наступавшего с материка противника.

Головокружительные успехи балканских союзников произвели ошеломляющее впечатление во всей Европе, где как друзья их, так и враги были склонны переоценивать турецкую силу. Первые были ими глубоко обрадованы; вторые не умели скрыть своего разочарования, тем более что разгром балканских союзников ими учитывался наперед как положительный фактор при составлении их политических расчетов на ближайшее будущее. С победами болгар еще кое-как мирились в Вене, где благодаря присутствию в Софии Фердинанда Кобургского надеялись без особого труда изыскать способ устранить или по крайней мере смягчить неприятные для себя последствия успехов Балканского союза, но торжество сербских войск, обнаруживших блестящие боевые качества, разразилось над Австро-Венгрией, как удар грома среди ясного неба, и спутало все карты венской дипломатии. По сведениям, полученным мной из Берлина, и там торжество союзников произвело впечатление весьма неприятной неожиданности. Германский генеральный штаб, уже давно взявший в свои руки преобразование турецкой армии, чувствовал себя, до известной степени, ответственным за постигший Турцию разгром, обнаруживший неудовлетворительность инструкторской работы фон дер Гольца-паши и его германских помощников. В Берлине пришли к заключению, что организационная работа германского генерального штаба в Константинополе не дала тех результатов, которых от нее ожидали, и что поэтому надо было приняться за дело с новой энергией и на новых началах. Можно, без опасения ошибиться, высказать предположение, что план полного подчинения турецкой армии германскому командному составу, осуществленный осенью 1913 года посылкой в Константинополь генерала Лимана фон Сандерса, ставшей первостепенным [75] политическим событием, был составлен под непосредственным впечатлением решительных успехов союзников в первую балканскую войну.

Положение, занятое Россией до начала военных действий, перед лицом совершившихся фактов, как бы ни были они благоприятны с точки зрения нашей ближневосточной политики, должно было также до известной степени измениться. То новое взаимоотношение сил, которое создалось на Балканах как последствие победоносного наступления союзных войск под самые почти стены турецкой столицы, требовало как с нашей, так и со стороны остальных членов Тройственного согласия нового отношения и новых мер. Россия могла более не опасаться за существование своих балканских друзей, но зато перед ней вставали чрезвычайно сложные политические задачи, требовавшие ее неослабной бдительности и деятельной поддержки Франции и Англии, почти в одинаковой мере с нами заинтересованных в удачном их разрешении. Если в пору неизвестности исхода вооруженной борьбы между балканцами и турками вопрос о необходимости не дать этой борьбе принять размеры европейской войны поглощал все усилия правительств Согласия, то победа балканских государств в этом отношении не только не давала никаких гарантий, но, может быть, даже обостряла опасности, вытекавшие из нового положения вещей на Ближнем Востоке. Всем было ясно, что говорить с победителями тем же языком, которым говорили с ними, когда еще не обнаружилась безнадежная слабость их противника и их собственная сила, было уже невозможно. Надо было изыскивать новые формулы, отвечавшие требованиям нового положения, созданного событием, которое по своему значению могло быть в истории Балканского полуострова сравнено лишь со сражением на Косовом поле, хотя оно и служило ему прямым противоположением, являясь первым торжеством освобожденного балканского христианства над мусульманскими поработителями.

Формула территориального статус-кво, представлявшая известные выгоды в пору ее принятия державами, т. е. перед началом военных действий, теперь окончательно должна [76] была отпасть, и о применении ее в целях сохранения неприкосновенности Турецкой империи никто не мог серьезно помышлять даже в Вене и Берлине. Надо было найти способ сохранить за Турцией только ту часть ее балканской территории, которая была необходима для защиты ее столицы, отдав победителям для полюбовного раздела завоеванную ими Македонию и предоставив им использовать в возможно широких размерах плоды их побед.

На разрешение этой задачи была направлена неослабная работа русской дипломатии и дружественных нам правительств. В течение целого года задаче этой было суждено быть центром встречных усилий наших тесно сплоченных политических противников и бесконечных осложнений, не раз угрожавших европейскому миру.

Созданный при благожелательном отношении России Балканский союз блистательно оправдал возлагавшиеся на него надежды. Но до достижения, с русской точки зрения, главной и наиболее ценной его цели — упрочения мира на Балканах посредством свободного развития государственной жизни каждого из членов союза со взаимным обеспечением от недружелюбных вмешательств извне было еще очень далеко. Поработители христианских народов Балканского полуострова были разбиты, и сила их безвозвратно сломлена, но на развалинах турецкой власти необходимо было дать развиться новой политической жизни каждого из этих народов на началах справедливого размежевания его прав и интересов. При этом надо было, стремясь к этой цели, не упускать из виду, что враги балканского славянства, озадаченные и раздраженные непредвиденными результатами войны, не преминут приложить все усилия, чтобы вырвать из рук победителей плоды их победы. И тут, как всегда, в наиболее угрожаемом положении оказывалась Сербия, над которой непрестанно висел дамоклов меч австрийского вмешательства. Я уже упомянул о негодующем изумлении венского правительства по поводу успехов сербской армии над Турцией, изумлении, которое сквозило в речах его заграничных представителей и обнаруживалось, еще более непринужденно, в суждениях всех органов австро-венгерской печати без [77] различия политических оттенков. Успехи Сербии, как бы ни были они сами по себе неприятны австрийцам, не давали им еще повода к желанному вмешательству, но таковой не замедлил явиться в связи с политическими последствиями, которые естественно вытекали из сербских побед.

Уже в последних числах октября я был осведомлен нашим посланником в Белграде о намечавшемся союзниками плане раздела их завоеваний. Судя по тому, что сообщал мне посланник, можно было опасаться, что австро-венгерская дипломатия найдет в сербских вожделениях, направленных на Албанское побережье Адриатического моря, более чем ей было нужно подобных поводов. Отрезанная ходом неблагоприятных исторических событий от Адриатики, берег которой на значительном протяжении заселен ее далматинскими и хорватскими сородичами, Сербия с первых времен своего освобождения от турецкого владычества не переставала стремиться к свободному выходу к морю. Это тяготение к Адриатике объясняется атавизмом южнославянского племени, исторически связанного с этим морем, а также и экономическими причинами, заставлявшими сербов искать освобождения от австро-венгерского гнета, тяжесть которого им приходилось испытывать в виде бесконечных пограничных стеснений свободы их вывоза каждый раз, когда в Вене или в Будапеште оставались недовольны направлением сербской политики.

Успехи сербов, превзошедшие их собственные ожидания, должны были, естественно, обострить их стремление к морю, и в этом направлении внимание их было обращено прежде всего на Албанское побережье, где было несколько портов, которые хотя сами по себе не представляли больших удобств, могли тем не менее служить сербским целям, обеспечивая ту свободу вывоза, которой сербам не удалось бы никогда добиться, не освободившись раз и навсегда от постоянно повторявшихся пограничных стеснений со стороны их соседей. Ввиду этого не приходилось удивляться тому, что Н. Г. Гартвиг писал мне, что в числе иных требований, выработанных союзными правительствами, был и раздел Албании между Сербией, Черногорией [78] и Грецией, причем Сербия наметила как свою часть добычи Северную Албанию, за исключением Скутарийской области, уступаемой Черногории, с морским побережьем от С.-Джиованни-ди-Медуя вплоть до Скумбии, предоставляя Южную Албанию Греции. Эти требования, писал мне Гартвиг, балканские победители решили отстаивать с оружием в руках.

Само собой разумеется, что со стороны России раздел Албании между балканцами не мог встретить, по существу, никаких возражений ввиду отсутствия каких бы то ни было русских интересов на Адриатическом побережье. Тем не менее на мою долю выпала, как скоро мне стали известны означенные требования, неблагодарная задача предостеречь сербское правительство от излишних увлечений этим соблазнительным планом. Для меня не было никакого сомнения, что всякое посягательство союзников на албанскую территорию вызовет немедленно самое решительное противодействие со стороны Австро-Венгрии и Италии, интересы которых являлись, к несчастью для Сербии, тождественными именно в этой части Балканского полуострова.

По сравнению с политическими осложнениями, возникшими в связи с вопросом о разделе Албании и предоставлении Сербии в полное владение порта на Адриатическом море, остальные части союзнической программы балканских победителей, в том числе и проявившиеся в ту пору вожделения болгар и, главным образом, Фердинанда Кобургского, мечтавшего возложить на себя византийскую корону, в направлении Мраморного моря и Константинополя представляли для русской дипломатии менее трудностей и тревожной работы. Допущение Сербии к выходу на Адриатику сделалось на продолжительное время центральным вопросом европейской политики, хотя само по себе оно имело чисто местное значение. Страстное к нему отношение сербского общественного мнения не замедлило перекинуться и в Россию. Некоторые петроградские круги, довольно близко стоявшие ко двору, и вся столичная печать националистического лагеря, издавна враждебно настроенная по отношению к министру [79] иностранных дел, повели против русской внешней политики шумную кампанию, выражавшуюся в уличных демонстрациях, собраниях, на которых произносились патриотические речи, требовавшие войны в защиту славянских интересов, и в целом потоке газетных статей, обвинявших русскую дипломатию чуть ли не в государственной измене. Особенно страстное к себе отношение вызвали у нас выдвинутые королем Николаем Черногорским претензии на город Скутари и прилежащую к нему область. Несмотря на несомненно албанский характер населения той местности, русское правительство, если бы решение этого вопроса зависело только от его доброй воли, никогда не противилось бы удовлетворению желаний «единственного друга России», пользовавшегося тогда, по старой памяти, большой популярностью в широких кругах русского общества, совершенно им утраченной впоследствии, но вопрос ставился иначе, и Скутари мог отойти к Черногории не иначе, как ценой удачной войны с Тройственным союзом, настаивавшем на создании целокупной и независимой Албании.

В такой политической обстановке скутарийский вопрос съеживался до своих истинных размеров вопроса исключительно временного и местного значения, ради которого было бы преступно рисковать жизнью хотя бы одного русского солдата. Теперь в этом уже давно не сомневается никто в России. Но в ту пору вся ложность и искусственность скутарийского вопроса ускользала от очень многих, и агитация, которая велась вокруг него, доставила мне немало тревожных минут. Одно время эта агитация достигла таких размеров, что отголоски ее проникли в Государственную Думу, причем правые партии отнеслись к ней особенно отзывчиво. Чтобы ознакомить наше народное представительство с истинным положением вещей, я пригласил к себе всех членов Государственной Думы, которые интересовались внешней политикой, и прочитал им в подлинниках дипломатические документы, касавшиеся скутарийского вопроса. Эти документы показались им настолько убедительными, что появившееся было в Думе неблагоприятное настроение к русской политике сменилось в скором времени [80] благожелательной ее оценкой. По этому поводу я не могу не заметить, что мне ни разу за всю мою служебную деятельность не пришлось раскаиваться, когда я вступал в откровенные объяснения с Государственной Думой по вопросам иностранной политики. Бывали иногда, что неизбежно, случаи нескромности, и отдельными членами Думы выбалтывались сведения, не подлежавшие оглашению, но особенной беды от этого не происходило ни разу. Я думаю, что несвоевременная сдержанность и скрытность могли бы в данном случае, как и во многих иных, повлечь за собою гораздо более вредные последствия, чем совершенные мной отступления от рутинного взгляда на дипломатическую тайну.

Упомянув выше об отношении петроградской печати к русской политике в период балканской войны, я считаю долгом отметить здесь, что московская, а за ней и провинциальная печать обнаружила в оценке политических событий 1912–1913 годов несомненно больший политический смысл, осведомленность и благоразумие, чем поддавшиеся всевозможным мимолетным влияниям органы столичной националистической печати. Либеральные газеты, как бывало обыкновенно, когда дело шло о вопросах внешней политики, не утрачивали способности беспристрастной и здравой оценки политического положения.

Я говорил уже о том, что еще с начала балканской войны у руководителей внешней политики держав Тройственного согласия явилась мысль о созыве международной конференции для изыскания средств локализации войны и для разрешения многочисленных вопросов, выдвигаемых на очередь в связи с развитием военных действий. Эта мысль со времени ее возникновения несколько видоизменилась в том смысле, что вместо созыва громоздкого аппарата международной конференции державы остановились, по моему предложению, на мысли учреждения совещания послов в одной из западных столиц. Для этой цели был намечен первоначально Париж, но по соображениям личного характера, утратившим теперь свой интерес, окончательный выбор пал на Лондон, причем имелось в виду привлечь к работам совещания в целях осведомления, но без права голоса, [81] представителя Румынии как державы, ближайшим образом заинтересованной во всех территориальных изменениях, могущих произойти на Балканском полуострове.

Чтобы внести возможно больше света в предстоящие совещания великих держав и подвести под их твердое основание, я предложил державам поручить своим представителям в Лондоне заявить о формальном отказе их правительств от всяких территориальных приобретений на Балканах. Мне казалось, что заявления всех участников о своем бескорыстии могли быть только полезны с точки зрения конечных результатов дипломатического вмешательства великих держав в балканскую распрю. И в данном случае, как и во всех предыдущих, когда бывали затронуты балканские вопросы, положение, занятое Австро-Венгрией, должно было иметь значительное влияние на то или иное направление, которое суждено было принять политическим событиям в Европе. В этом отношении присоединение венского кабинета к предложенному мной заявлению внесло бы сразу прояснение в сгущавшийся туман международного положения, дав надежду державам на то, что на этот раз не подует буря из гнилого угла Европы. С другой стороны, его отказ присоединиться к предложенному русским правительством и принятому остальными, за исключением германского, которое уклонилось от прямого ответа, бросил бы свет на истинные намерения австро-венгерской дипломатии и мог бы служить для нас полезным предостережением.

Ответ графа Берхтольда, заменившего в должности умершего австро-венгерского министра иностранных дел Эренталя, не заставил себя долго ждать. Венское правительство отказывалось присоединиться к предложенному нами заявлению, объясняя свой отказ опасением сделать шаг, который не был бы одобрен общественным мнением всей двуединой монархии. Вместе с тем граф Берхтольд поручил австрийскому послу в Петрограде заявить мне, что его правительство исключает всякую мысль о территориальных приобретениях и будет добиваться только достижения экономических выгод. Из этого ответа, и особенно из дополнительных разъяснений графа Турна, можно было вывести [82] заключение, что в данную минуту в Вене еще не был выработан определенный политический план и что венская дипломатия, прикрываясь формулой «экономических выгод», предоставляла ходу событий уточнить свой дальнейший образ действий. Этой неопределенности, вероятно, немало способствовало положение, занятое германским правительством, не обнаруживавшим в ту пору желания перейти к более активной политике, несмотря на разочарование, причиненное ему неожиданными победами балканских союзников над Турцией.

Еще до начала работы совещания послов в Лондоне уже можно было не сомневаться в том, что центральным пунктом конференции, тем фокусом, в котором будут преломляться трудно примиримые между собой точки зрения держав Тройственного согласия и Тройственного союза, сделаются неразделимые вопросы создания независимой Албании и допущения Сербии к выходу в Адриатическое море. Я назвал эти два вопроса неразделимыми, потому что Австро-Венгрия и Италия, в силу своих парадоксальных политических взаимоотношений, договорились относительно необходимости согласиться на создание независимого Албанского государства, как бы оно ни оказалось мало жизнеспособным, для того, чтобы ни той, ни другой из обеих адриатических великих держав не пришлось уступить другой стороне преобладающее положение на Албанском побережье. Подобная сделка не давала залога прочности, но как временная мера она представляла известную выгоду, и создание самостоятельной Албании обратилось в нечто вроде догмата как в Вене, так и в Риме. К этому взгляду немедленно присоединился и берлинский кабинет и тем придал ему еще больший вес. Таким образом, уступка какой бы то ни было части этого побережья третьей державе не преминула бы разрушить с трудом налаженное Австро-Венгрией и Италией политическое равновесие на Адриатике. Вследствие этого возможность появления Сербии, недоброжелательство к которой венского кабинета усиливалось по мере ее военных успехов, в Сан-Джиованни-ди-Медуя или Дураццо, вызывала во всех державах Тройственного союза одинаково враждебное к себе отношение. [83]

Этим обстоятельством, с которым невозможно было не считаться русскому правительству и его друзьям, предопределялся в неблагоприятном смысле исход усиленных стремлений сербского народа найти себе доступ к ближайшему морскому берегу и, таким образом, стряхнуть с себя экономическую зависимость от недоброжелательных соседей.

Я уже сказал, что единодушные симпатии русского правительства и общества были на стороне Сербии. В начале 1913 года сочувствие нашего общественного мнения сербским домогательствам стало проявляться с силой, которая внушала мне некоторые опасения относительно возможности удержать в руках правительства руководящее влияние на ход политических событий. В вышеупомянутых общественных кругах, близко стоявших к некоторым придворным и военным центрам, укоренилось убеждение, что настала удобная минута рассчитаться с австро-венгерским правительством за грехи политики Эренталя. Подобное настроение являлось результатом, с одной стороны, интриг отдельных лиц, из которых некоторые находились под гипнозом личных честолюбивых замыслов, другие же — ложно понятого патриотизма, а третьи, и наиболее многочисленные, действовали под влиянием принципиальной оппозиционности правительству, а также плохой осведомленности об общем политическом положении Европы. На самом деле, если бы Россия в эту минуту решилась пойти дальше оказанной Сербии вместе со своими союзниками дипломатической поддержки, ей пришлось бы сделать это одними ее собственными силами и на свой страх и риск, так как ни Франция, ни Англия не стали бы на ее сторону для защиты чуждых и малопонятных им интересов.

Разумные и ответственные люди вполне правильно оценивали у нас истинное положение вещей, хотя в самом совете министров и нашлось двое или трое лиц, которые не скрывали своего осуждения «слабой и антиславянской политики» министра иностранных дел. Усилия их не привели, однако, ни к каким опасным для государства последствиям. Государь, и за это Россия должна быть ему навсегда признательна, несмотря на свое сердечное сочувствие национальным [84] стремлениям сербского народа, проявил в эту тревожную минуту ясность политической мысли и твердость воли, которые положили конец тем интригам, что толкали нас на путь европейской войны при самых неблагоприятных для нас условиях и из-за интересов, не оправдывавших тяжелых жертв со стороны русского народа.

Когда я вспоминаю об этих уже далеких событиях, мне невольно приходит на ум мысль о том, что если бы в эпоху японской войны император Николай стал так же твердо в защиту государственных интересов России и не дал бы себя опутать сетью интриг безответственных искателей наживы и приключений, то весьма вероятно, что наша родина, Он сам и столько членов Его дома не захлебнулись бы в море крови и слез Русской революции, и история человечества не занесла бы на свои страницы событий, не имеющих себе равных по скорби, ужасу и позору.

Возможно, что воспоминание о грозном уроке японской войны послужило Ему на пользу и дало ту твердость, которой у него не хватило в роковом 1903 году. Поддержка, оказанная мне Государем, не ослабла ни разу в самые критические моменты обеих балканских войн и получила свое официальное завершение в рескрипте на мое имя в начале лета 1913 года, в котором император Николай одобрял мои усилия в деле сохранения мира. Одобрение Государем моей политики было высказано настолько недвусмысленно, что заставило сразу смолкнуть хор враждебных голосов моих противников и примкнувших к ним любителей интриги и скандалов из рядов наших патентованных патриотов. Я считаю долгом с благодарностью вспомнить здесь и ту поддержку, которую мне неизменно оказывал во время балканского кризиса и в другие трудные минуты моей служебной деятельности тогдашний председатель совета министров В. Н. Коковцов. Удаление от дел этого умудренного долгим государственным опытом и по природе своей осторожного и чуждого всяких увлечений человека было для меня весьма чувствительно, и я не раз имел случай глубоко сожалеть о замене его И. Л. Горемыкиным, старцем, утратившим давно не только способность интересоваться каким бы то ни было делом, кроме личного своего спокойствия и благополучия, [85] но даже просто отдавать себе ясный отчет в окружавшей его действительности.

Благодаря рескрипту Государя работа русской дипломатии, насколько это касалось внутренних условий ее течения, была чрезвычайно облегчена. Зато извне трудности нашего положения постепенно росли и нагромождались настолько, что иногда мне казалось, что всем моим усилиям сохранить мир суждено было разбиться о глухую стену безумия и злой воли австро-венгерской дипломатии, над которой покровительственно высилась громадная тень германского государственного щита.

Задача моя усложнялась еще и тем, что в самой Сербии, которая была предметом искренней и горячей заботливости русского правительства, я нередко не находил того самообладания и той трезвой оценки опасностей момента, которые одни способны предотвращать катастрофы. Я упоминаю об этом факте без всякой мысли бросить укор сербскому народу, разорвавшему сравнительно недавно цепи турецкого гнета после вековой борьбы и тяжких страданий и приблизившемуся наконец к цели своих страстных чаяний. Мне наоборот вполне понятно его бурное нетерпение, когда вдруг между ним и этой целью, казавшейся его молодому воображению столь близкой, стали снова воздвигаться препятствия, которые грозили лишить его плодов с таким трудом достигнутого успеха. Сербские настроения были мне еще тем более понятны, что тогдашний русский представитель в Белграде, Н. Г. Гартвиг, предпочитал выигрышную роль потакателя этих повышенных настроений белградских правительственных и общественных кругов той менее благодарной, но более соответствующей истинным интересам Сербии, которую он должен был играть в качестве русского представителя, ближайшей обязанностью которого было, жертвуя личной популярностью, предостерегать правительство и народ от опасных увлечений. Гартвиг истолковывал в Белграде русскую политику по-своему и тем крайне затруднял мою задачу, пока, наконец, политическое напряжение не достигло во всей Европе такого состояния, что возможность серьезных европейских осложнений из-за вопроса об Албанском побережье становилась [86] все вероятнее. Как относились к подобной перспективе наши союзники и друзья, мной уже было сказано выше. Патриотические увлечения некоторых сербских заграничных представителей обостряли еще опасность общего положения. Так, например, поверенный в делах в Берлине уверял германского статс-секретаря по иностранным делам, что балканские союзники поделили между собой окончательно Адриатическое побережье и что Сербия уверена в доброжелательной поддержке не только Болгарии, но и России. Само собою разумеется, что русское правительство не давало Сербии в этом смысле ни прямых, ни косвенных обещаний; что же касается Болгарии, то союзный договор не давал Сербии никакого основания рассчитывать на вооруженную помощь своей союзницы в этом вопросе. Напоминая в Белграде обо всем этом, мне пришлось просить сербское правительство не затруднять нам взятую на себя роль защитника сербских интересов и не упускать из виду, что в вопросе о выходе Сербии к Адриатическому морю нам приходилось проводить различие между целью и средствами. Целью для нас являлось возможно полное обеспечение экономической независимости Сербского государства. Что касается до средств ее достижения, то таковыми могли быть либо обладание частью побережья, либо железнодорожное соединение с тем или иным адриатическим портом, на тех же условиях, на которых могло бы состояться свободное допущение австрийских товаров в Салоники, которого добивалось австро-венгерское правительство. Уступчивость Сербии в вопросе о приобретении порта на Албанском побережье облегчила бы ее друзьям возможность ее территориального увеличения в направлении к югу или соответственного сокращения в ее пользу будущей албанской территории. Если в Вене не отдавали себе отчета в том, что интересы Австро-Венгрии требовали установления возможно прочного мира на Балканском полуострове, то Сербии не следовало забывать, что ставя неосторожные требования, она рисковала потерять достигнутые ею в войне с Турцией блестящие результаты.

Эти дружеские предостережения не имели, к сожалению, в Белграде того успеха, которого я был вправе от них ожидать. [87] С одной стороны, народное увлечение одержанными над турками победами, превысившими самые смелые ожидания, а равно и связанные с успехом радужные надежды на скорое осуществление национальных идеалов, с другой — довольно двусмысленное поведение русского посланника в Белграде, который поддерживал в сербах, хотя, по существу, вполне законные, но в ту пору несбыточные стремления, налагали на русское правительство неприятную обязанность действовать расхолаживающим образом на порывы сербского энтузиазма и давать в Белграде советы осторожности и благоразумия, никогда и никем охотно не принимаемые, а тем более в минуту крупного успеха. Было крайне трудно убедить сербов в том, что время работало за них и против их противников. Они неохотно выслушивали доводы, приводимые им мной в пользу более спокойного выжидания дальнейшего развития политических событий. Эти доводы я брал из истории Русского государства, посвятившего полтораста лет, во время которых ему пришлось вести бесконечные войны на севере и на юге, на то, чтобы пробиться до морского берега и до наших дней еще не разрешившего удовлетворительно эту задачу.

Между тем я продолжал употреблять все усилия, чтобы достигнуть путем мирных переговоров с австро-венгерским правительством хотя бы частичного удовлетворения сербских желаний в виде предоставления Сербии исключительно торгового порта на Адриатике, но все мои старания, добросовестно поддерживаемые нашими союзниками, оставались безуспешными и встречали единодушный отпор со стороны держав Тройственного союза. В начале ноября стало до очевидности ясно, что добиться предоставления Сербии какого бы то ни было адриатического порта было возможно только силой, т. е. ценой европейской войны. При этом ярко выступало все несоответствие между поставленной себе Тройственным согласием целью и теми средствами, к которым пришлось бы ему прибегнуть для ее достижения. Я уже говорил о том, что о европейской войне ради сербского порта на Адриатике не могло быть и речи. Ни наши союзники и друзья, ни мы сами не допускали подобной мысли. Между тем напряженность [88] положения не ослабевала, и сербские войска готовились занять Дураццо. Чтобы не оставить в Белграде и тени сомнения относительно истинного положения вещей и намерений России, я вынужден был поручить Гартвигу предупредить сербское правительство, что мы «не будем воевать с Тройственным союзом из-за сербского порта на Адриатике. Что же касается до решения балканских союзников поделить между собой Европейскую Турцию, не считаясь с интересами Австрии и Италии, то мы предостерегаем Сербию от последствий, к которым необдуманная политика могла бы ее привести, лишив ее сочувствия Франции и Англии». В заключение мне пришлось предупредить наших сербских друзей, что и мы были бы принуждены отказаться от их поддержки, если бы они дали себя увлечь слишком далеко.

Я живо помню, как тягостна для меня была по отношению к сербам, на стороне которых были все мои симпатии, эта роль нравоучительного старшего брата, но политические обстоятельства настоятельно требовали решительного вмешательства русского правительства в сербские дела, грозившие уклоном в сторону национальной катастрофы, которую надо было предупредить в интересах самого сербского народа. К тому же если в Европе было правительство, от которого сербы могли принимать дружеские советы без чувства обиды или подозрительности, то это было, конечно, только русское правительство, в искренности которого они не имели основания сомневаться и которое было связано с судьбой балканского славянства бесчисленными нитями нравственных и реальных интересов.

Вся первая половина 1913 года прошла в вышеозначенных увещаниях сербского правительства и в переговорах с Австро-Венгрией и Италией, за которыми неизменно стояла их союзница Германия. Переговоры эти относились к созданию Албании и вопросу допущения Сербии, в той или иной форме, к выходу в Адриатическое море. Для придания веса своему голосу венский кабинет прибег к принятию на своих границах некоторых мер военного характера. Таким образом, поблизости от границ Сербии были сосредоточены от пяти до шести армейских корпусов, а находившиеся [89] в Галиции три армейских корпуса были доведены до состава военного времени. На эти меры русское правительство ответило удержанием под знаменами резервистов и пополнением военных снабжений в частях, расположенных вдоль границы. Тем не менее принятые как австрийцами, так и нами меры предосторожности были не таковы, чтобы затруднить дальнейший ход дипломатических переговоров на Лондонском совещании послов.

Работы этого совещания продвигались вперед крайне медленно, и каждый из участвовавших в нем представителей великих держав выдвигал предложения своего правительства лишь с величайшей осторожностью и после подготовки почвы предварительными переговорами с остальными членами той группы держав, к которой он принадлежал. В ту пору ни одному из европейских правительств не хотелось воевать, за исключением австро-венгерского, готового броситься на Сербию в надежде поправить таким отчаянным средством свое печальное внутреннее положение, но не встречавшего необходимой ему германской поддержки. Остальные относились отрицательно к войне, и каждое из них не без тревоги ощущало, что опасность европейской войны могла возникнуть тем не менее во всякое время, как бы невзначай. Даже сама австро-венгерская дипломатия, бывшая в указанном настроении, хотя и продолжала с той же настойчивостью требовать создания независимой Албании и относиться так же непримиримо к допущению Сербии к Адриатическому морю, не решалась не проявить внешним образом известной примирительности и, хотя и вынужденная к тому обстоятельствами, не отказывалась обсудить вместе с державами способы вознаграждения Сербии за тот ущерб, который причинял ей отказ Тройственного союза в каких-либо территориальных приобретениях на побережье Адриатики.

Таким образом, Лондонское совещание послов без особого труда сошлось на принципиальном решении вопроса о создании независимой и нейтральной Албании под суверенитетом султана и при коллективной гарантии великих держав, а равно на предоставлении Сербии в пользование одного из албанских портов с правом не только беспошлинного [90] ввоза и вывоза своих произведений, но и, по настоянию русского правительства, всякого рода военного снабжения и вооружения как в мирное, так и в военное время. Для этого имелось в виду соединение означенного порта железнодорожным путем с Сербией, причем этот железнодорожный путь должен был находиться равным образом под контролем великих держав. Нейтрализация Албании, а следовательно, всего албанского побережья, придавала этой сделке, с точки зрения интересов Сербии, некоторую реальную ценность, которой она бы не имела, если бы порт, предоставленный в пользование сербов, находился в стране, на которой не тяготел бы сервитут нейтральности. Во всяком случае при данных обстоятельствах ни Россия, ни остальные члены Тройственного согласия не могли достигнуть более рационального разрешения вопроса о доступе Сербии к морю. Это разрешение не давало скорого и полного удовлетворения национальному самолюбию сербского народа и его экономическим нуждам, но оценивая результат усилий русской дипломатии в пользу Сербии, не следует упускать из виду, что даже в том случае, если бы Тройственному согласию удалось на Лондонском совещании вырвать у Тройственного союза уступку Сербии части албанского побережья с портом Дураццо или Сан-Джиованни-ди-Медуя, то, практически положение вещей от этого не изменилось бы, так как требовавший для своего осуществления долгих лет и огромных расходов сложный вопрос о постройке железнодорожной линии между производительными центрами Сербии и морем не устранялся фактом территориальной уступки и облегчался лишь в незначительной мере. Единственно обладание хорватским и далматинским побережьем, с дополнительным выходом в Эгейское море, могло дать то вполне удовлетворительное разрешение экономических вопросов, о котором сербский народ мечтал столько лет и к которому сербское правительство готовилось с той минуты, когда осуществление великосербской идеи начало постепенно придвигаться к области политических достижений. В эпоху балканских войн эти идеи были еще невоплотимы. Между их осуществлением и сербским народом лежала мировая война со всеми ее бесконечными страданиями и с тем беспримерным [91] самопожертвованием и героизмом, ценой которых Сербия купила свое национальное объединение.

Пока балканские союзники стояли лицом к лицу с общим врагом и напрягали свои усилия к его одолению, договор 29 февраля 1912 года служил порукой их союзнической верности. Но боевой период войны оказался, для них самих неожиданно, поразительно кратким. Бои были жестоки, но немногочисленны, и в общем победа далась им сравнительно легко. С ней вместе наступила и пора недоразумений, взаимных заподозреваний и раздоров, грозивших превратить вчерашних союзников в завтрашних врагов и свести на нет результаты достигнутых ими сообща успехов.

Этнографически трудноразграничимая Македония, уже давно бывшая предметом их соревнований, снова обратилась для них в яблоко раздора. Установленное союзным договором размежевание, сделанное на скорую руку под давлением спешных требований минуты, оказалось неудовлетворительным, не отвечая более ожиданиям ни одной из договорившихся сторон. В особенности были им недовольны сербы, деятельное участие которых в боевых операциях в Восточной Македонии и под Адрианополем значительно превысило их предварительные расчеты. Положение усложнялось еще недоразумениями, возникшими одновременно между Болгарией и Грецией из-за вопроса об обладании Салониками, которые греческие войска успели, к великой досаде болгар, занять в ту минуту, когда болгарские войска собирались туда вступить.

Русская дипломатия, с беспокойством следившая за возникновением и скорым обострением сербо-болгарской распри, употребляла все усилия, чтобы не дать ей превратиться в разрыв, а тем более в открытое столкновение, которое было бы равносильно не только нравственной, но и политической катастрофе и растворило бы настежь двери враждебным проискам венского кабинета. Текст союзного договора давал России право вмешательства в междусоюзнические недоразумения, отводя, как было упомянуто выше, русскому императору место посредника и третейского судьи в сербо-болгарском разграничении. Чтобы предотвратить [92] по возможности опасность дальнейших осложнений между союзниками и возможность распадения Балканского союза ранее, чем он успел бы завершить удачно начатое национальное дело, императорское правительство решило использовать означенное право, хотя оно не делало себе никаких обольщений насчет того, какие трудности предстояло ему преодолеть, чтобы сделать возможным его осуществление.

Между тем и без того крайне запутанное и сложное положение превзошел еще новый политический фактор, с которым державам, и прежде всего России, приходилось серьезно считаться и о котором здесь до сих пор было упомянуто лишь вскользь. Этим политическим фактором была Румыния, которая, не будучи в собственном смысле слова балканским государством, тем не менее, в силу своего географического положения, была ближайшим образом заинтересована в судьбах Балканского полуострова.

С самого начала балканской войны румынское правительство заявило о своем намерении не вмешиваться в борьбу до тех пор, пока в результате ее не получится на Балканах территориальных изменений, которые могли бы иметь для нее неблагоприятные политические последствия. В последнем случае Румыния оказалась бы вынужденной требовать для себя соответствующих вознаграждений. Быстрые успехи болгарских войск предуказывали создание на границах Румынии новой Болгарии, весьма значительно увеличенной в своем территориальном составе и усиленной в отношении численности своего населения. Этот факт, оспаривать который никто не мог, послужил румынскому правительству поводом предъявить определенные требования Болгарии относительно территориальных уступок в Добрудже ради обеспечения своего стратегического положения на Дунае. С этой целью Румыния требовала себе уступки города Силистрии и исправления своих границ путем прирезки болгарской территории от пункта, лежащего на запад от этого города и вплоть до Балчика на Черном море. Это требование, само по себе несколько преувеличенное, затрудняло миролюбивое усилие держав Тройственного согласия и побудило их искать выхода из создавшихся [93] неблагоприятных для балканского мира осложнений на Дунае посредством передачи румыно-болгарского спора третейскому решению великих держав. Нахождение в это время у власти в Болгарии кабинета Гешова, дружественно настроенного по отношению к России, а также и то обстоятельство, что доверие Румынии к политике русского правительства постепенно возрастало, были причиной избрания спорившими сторонами Петрограда для заседания третейской конференции.

По моему приглашению послы Австро-Венгрии, Великобритании, Германии, Италии и Франции приступили первого апреля 1913 года к рассмотрению румынских притязаний. Хотя с первого же заседания конференции обнаружилось обычное разногласие между представителями держав Тройственного согласия и Тройственного союза, занятия ее подвигались миролюбиво. Было ясно, что ни одному из участвовавших в ней правительств не хотелось в связи с вопросом не первостепенной политической важности подливать масла и в без того ярко горевшее пламя балканских раздоров. Первоначально поддерживавшие в полном объеме румынские требования представители Тройственного союза отошли довольно скоро от своей точки зрения и присоединились к положению, занятому русским правительством и его единомышленниками, которые, признавая обоснованность требования Румынией стратегического исправления своей границы, видели в уступке Болгарией одной Силистрии, без прирезки значительной части Добруджи, вполне достаточную в этом смысле гарантию. Уже 15 апреля работы конференции были закончены и был составлен текст ее постановления, утвержденный вслед за тем заинтересованными правительствами и принятый без оговорок спорившими сторонами. Город Силистрия с небольшой территорией отходил к Румынии, которая обязывалась вознаградить болгар, выразивших желание выселиться из уступленной местности. Болгария принимала обязательство не возводить укреплений вдоль своей границы вплоть до Черного моря и выражала свое согласие на создание в частях завоеванной Македонии, населенных куцо-влахами, особых епархий, [94] а равно и на церковную и школьную автономию румынского населения в этих областях.

Этим исчерпывались результаты Петроградской конференции. Они были малоэффективны, но должны быть признаны удовлетворительными, так как предупредили возможность новых осложнений в пору и без того тревожную и опасную. Тем не менее они оказались недолговечными. Бухарестский мир, положивший конец второй балканской войне, не оставил от них и следа, и Румыния с лихвой вознаградила себя за обнаруженную в свое время умеренность.

Не так легко было русской дипломатии справиться с весьма серьезными затруднениями, рождавшимися на почве все более запутывавшихся сербо-болгарских отношений. Рядом с ними обозначались еще и другие опасные течения, которые осложняли не только общее политическое положение на Балканском полуострове, но и грозили вовлечь в борьбу великие державы. Невзирая на советы и предостережения России, занятие Скутари сербскими и черногорскими войсками казалось близким. Восторженное настроение в пользу славян, о котором я уже упоминал, достигло в это время в Петрограде своего апогея. Уличные и иные демонстрации повторялись ежедневно и относились к Великому Князю Николаю Николаевичу, зятю короля Черногорского, а также и к сербскому и болгарскому посланникам. Эти шумные проявления чувств славянской солидарности не влияли на спокойную и сознательную работу русского правительства, направленную к ограждению государственных интересов России и самих балканских славян, хотя и затрудняли ее правильный ход и сильно беспокоили наших союзников и друзей, опасавшихся сдачи правительством занятых им позиций под давлением разгоравшихся национальных страстей, подогреваемых неразумной или недобросовестной агитацией. Особенную тревогу обнаруживал по этому поводу французский посол Делькассе, не скрывший от меня, насколько была неприятна парижскому кабинету эта газетная и уличная шумиха, которая в случае слабости русского правительства могла привести к самым серьезным последствиям. Благодаря его выдающемуся уму и политическому такту, а также установившимся [95] между нами весьма скоро дружественным отношениям, высказываемые им советы неуступчивости и твердости могли быть выслушиваемы мной тем легче и охотнее, что я мог не сомневаться в том, что они были проникнуты сознанием общности интересов, которые нам обоим приходилось тогда отстаивать. К тому же поощрять меня в неуступчивости не было нужды. Я твердо решил выйти в отставку скорее, чем уступить давлению искателей приключений и уличной толпы. Об этом я доложил тогда Государю. Ответ, полученный мной от него, дал мне возможность судить о том, как ясно и правильно он мыслил, когда чужая воля, к несчастью, более упорная, чем его собственная, не насиловала его личных взглядов.

Чтобы положить конец опасности, связанной с ожидавшимся занятием Скутари сербами и черногорцами, и успокоить наших заграничных друзей, я заявил, что взгляд императорского правительства на этот вопрос не изменится даже в том случае, если бы это занятие состоялось, и что мы будем продолжать смотреть на Скутари как на область, предназначенную войти в состав будущей независимой Албании. Вслед за этим правительство запретило всякие манифестации на почве славянских симпатий и таким образом очистило политическую атмосферу столицы от внесенных в нее безответственными лицами нездоровых веяний.

22 апреля, после непродолжительных переговоров между командующим черногорским отрядом и Эссадом-пашой, засевшим в Скутари, был подписан договор о сдаче города черногорцам. С этой минуты ход дальнейших политических событий зависел от двух факторов, определить которые наперед было нелегко: во-первых — от согласия короля Николая уступить настояниям великих держав и отказаться от своих притязаний на Скутари взамен обещанного ему за это вознаграждения, и во-вторых — от тех способов воздействия, на которых остановилось бы в случае его отказа австро-венгерское правительство, чтобы принудить его к уступчивости.

Хотя русское правительство твердо стояло на том, что оно не даст себя вовлечь в войну из-за второстепенного балканского [96] вопроса, ему, по весьма понятным причинам, было чрезвычайно важно предотвратить единоличную расправу Австро-Венгрии с Черногорией, всегда нежелательную и особенно антипатичную ввиду огромного несоответствия сил монархии Габсбургов и маленького балканского королевства. Поэтому все мои усилия были направлены к тому, чтобы побудить Францию и Англию, ввиду невозможности для России принять участие в принудительных мерах против Черногории, послать свои суда в Антивари и, если затем оказалась бы нужной высадка десанта, придать этой мере международный характер, менее обидный для самолюбия Черногории. Таким образом предотвращалась бы вместе с тем опасность бесконтрольного распоряжения Австро-Венгрии судьбой славянского государства, связанного с Россией вековой дружбой и пользовавшегося особым покровительством наших государей. Было чрезвычайно трудно согласовать в этом вопросе взгляды не только всех членов Лондонского совещания послов, но даже представителей держав Тройственного согласия, не желавших участвовать в таком бесславном предприятии, как морская демонстрация в водах Антивари, навязанная Европе угрозой единоличного вмешательства венского кабинета. В этих докучливых переговорах прошло около двух тревожных недель, когда наконец король Николай объявил 5 мая, что, подчиняясь воле держав, он отдает судьбу Скутари в их руки. Этим актом кончился эпизод, не имевший по существу никакого политического значения, но искусственно раздутый до размеров события, от которого могло зависеть нарушение европейского мира. Единственная выгода, которую русскому правительству удалось извлечь в пользу сербского народа из отречения Черногории от Скутари, была уступка Австро-Венгрией балканцам Ипека, Дьякова, Призрена и Дибры. Беспристрастие заставляет меня признать, что в этом вопросе русская дипломатия встретила поддержку со стороны берлинского кабинета.

Тем временем положение на Балканах не улучшалось, а делалось все более натянутым. Было очевидно, что если не наступит во взаимных отношениях балканских союзников благоприятный кризис, то разрыв, а за ним и вооруженное [97] столкновение станут неизбежными. Положение было тем более серьезно, что нельзя было ожидать никаких практических результатов от непосредственных переговоров между главами союзных правительств, настолько непримиримо относилось каждое из них к требованиям других. Болгары, греки и сербы сосредоточивали значительные силы в тех местностях, которые они хотели сохранить за собой, и настроение в войсках достигло такой степени напряженности, что при малейшем к тому поводе между ними могли начаться враждебные действия. Поэтому русскому правительству пришлось отказаться от мысли, которая явилась у него первоначально, — устроить съезд между председателями советов министров трех балканских государств и попытаться при помощи своего умеряющего влияния склонить их к соглашению. Оставалась одна надежда, и то довольно слабая, — побудить их подчиниться третейскому решению держав Тройственного согласия, на что одно время Болгария как будто была готова идти, но и это средство скоро было признано самими державами Согласия малопригодным ввиду противодействия, которое неминуемо встретила бы со стороны держав Тройственного союза попытка Согласия разрешить Балканами спор без его участия. Привлечь же кабинеты Союза, в особенности венский, к его разрешению означало, в лучшем случае, затянуть его на бесконечное время, когда надо было действовать быстро, а в худшем — ускорить наступление катастрофы. На неизбежность одной из этих альтернатив указывал ход работ совещания послов в Лондоне, где сэру Эдуарду Грею с величайшим трудом удавалось отговорить австро-венгерское правительство от выхода из состава Совещания и вступления на путь единоличных решений и мероприятий.

Ввиду этого в начале мая у меня явилась мысль попытаться прибегнуть к тому средству, которое давал русскому правительству текст Сербо-Болгарского союзного договора, и внести успокоение в общее положение на Балканах путем примирения хотя бы двух из споривших сторон, предоставляя временно самой себе греко-болгарскую распрю. [98]

Упоминая выше о роли третейского судьи, которую договор отводил русскому Государю, я оговорился, что не связывал с ней никаких преувеличенных ожиданий. Я отдавал себе вполне ясный отчет в том, что вмешательство России в спор двух союзников, который не трудно было предвидеть уже в момент заключения между ними союзных отношений, будет иметь практическое значение лишь в том случае, если обе стороны найдут в себе достаточно нравственной силы и политической зрелости, чтобы добровольно ему подчиниться. На это при самой искренней симпатии к балканскому славянству было трудно рассчитывать. Но имея означенное средство в руках, каково бы оно ни было, нельзя было в критическую минуту оставить его неиспользованным и подвергнуть блестящие политические результаты, достигнутые союзом, риску быть навсегда утраченными.

Само собой разумеется, предлагая сербам и болгарам прибегнуть к третейскому суду Государя, петроградский кабинет ставил условием, что третейское решение Его Величества будет принято обеими сторонами безапелляционно. К этому мы присоединяли еще другое условие, а именно сохранение полной неприкосновенности Балканского союза. На первых порах казалось, что эти условия не встретят возражений со стороны союзников. Вскоре однако обнаружилось, что ни болгары, ни сербы не были расположены выпустить из собственных рук заботу о своих интересах, для обеспечения которых они считали более надежными иные средства, чем те, которыми мог располагать самый беспристрастный третейский суд. Тот же приблизительно взгляд на способ разрешения междусоюзнических споров установился к концу мая и у греков, с минуты на минуту ожидавших нападения со стороны болгар для вытеснения их из Салоник. Хотя союзный договор, поскольку он касался Греции, не предвидел третейского решения спорных вопросов, русское, а с ним вместе и остальные правительства держав Согласия влияли на г-на Венизелоса в смысле передачи греко-болгарского спора на суд России или держав. В Сербии все более укреплялось убеждение, что что бы ни делало правительство г-на Пашича, ему не удастся договориться [99] с болгарами, и что война неизбежна. Получаемые нами известия из Софии указывали на чрезвычайное возбуждение умов в военных кругах, с которым г-дам Гешову и Даневу, на миролюбие которых можно было до известной степени рассчитывать, едва ли удалось бы совладать, уже не говоря о том, что в Болгарии последнее слово во всех важных вопросах было не за правительством, а за царем, истинные намерения которого никому не бывали известны. К тому же в это время до нас начали доходить слухи, что венский кабинет действовал на Фердинанда Кобургского в смысле неуступчивости обещанием поддержки, а германский и австро-венгерский представители в Бухаресте употребляли свое влияние на румынское правительство, чтобы побудить его не осложнять со своей стороны положение Болгарии.

Вся совокупность этих условий представлялась настолько серьезной, что мне не оставалось ничего другого, как прибегнуть к крайней мере воздействия на царя Болгарского и короля Сербского путем личного обращения к ним Государя с призывом прекратить свои распри, угрожавшие самыми пагубными последствиями для славянства, и отдать решение своего спора в руки русского императора. Я долго колебался, прежде чем решиться обратиться к Государю с просьбой о личном его вмешательстве в славянский спор. Я сознавал, какую ответственность брал на себя с точки зрения внешнего престижа России, идя на риск не вызвать со стороны балканских государей должного отклика на призыв Государя. Тем не менее, зная императора Николая, я решился просить его бросить на весы событий свое слово как последнее средство предотвратить братоубийственную войну двух народов, в судьбе которых Россия имела решающее значение.

В это время вся империя праздновала трехсотлетие своего Царствующего дома, и двор, и лица, стоявшие во главе правительства, находились в Москве, Теперь, после того как Россия была потрясена до основания социальным катаклизмом и вырванная из исторической почвы, в которой хотя и с задержками и перерывами она росла и развивалась, сбрасывая с себя постепенно обветшалые формы [100] своего государственного строя и приноравливаясь к требованиям времени, и когда чуждые ей по духу, а часто и по крови люди стараются пересадить ее корни в бесплодную почву, непригодную для какой-либо культуры, между недавним прошлым, кажущимся для его свидетелей еще живым и свежим, и настоящей безотрадной действительностью открылась страшная пропасть, на заполнение которой понадобится не менее одного поколения человеческих жизней, принесенных в жертву безумной попытке разрыва исторической преемственности русского национального существования. Те, кто стоит по ту сторону этой пропасти, не в состоянии составить себе представления о том глубоко и неподдельно национальном настроении, которое переживала вся Россия, за исключением худосочных элементов своей интеллигенции, во дни московских и костромских торжеств, связанных с празднованием трехсотлетнего юбилея дома Романовых, создавшего современную Россию со всей ее былой славой и со всеми ее безбрежными возможностями дальнейшего мирного развития и процветания.

В эти незабвенные дни я был принят Государем в Кремлевском дворце, обратившемся теперь в никому недоступную цитадель большевизма, в которой вожаки его проживают под бдительной охраной своей опричнины. Из этих оскверненных коммунизмом исторических стен раздался в 1877 году голос императора Александра II, призывавшего Россию взять на себя подвиг освобождения болгарского народа от турецкого ига. Мне казалось, что в силу этих славных воспоминаний призыв Государя к миру и единению враждующих между собой славянских братьев должен был раздаться из Кремлевского дворца.

Когда я изложил Государю те доводы, которые вынуждали меня прибегнуть к его личному вмешательству как к единственному средству спасти положение на Балканах, он спросил меня, могу ли я по совести сказать ему, что все остальные средства достигнуть мирного разрешения сербо-болгарского спора изведаны и найдены непригодными, и имею ли я уверенность, что личное его обращение приведет к желанной цели. Я мог, не колеблясь, ответить утвердительно [101] на первый вопрос. Что же касалось второго, то я был вынужден признаться, что такой уверенности у меня не было и что я сознавал, что беру на себя большую ответственность, испрашивая его согласия на такой необычный шаг, как личное его вмешательство в спор двух независимых государств, хотя бы оно и было предусмотрено при заключении между ними союзного договора, как бы в предвидении тех безысходных затруднений, в которых они в ту пору находились. Но мне казалось, что Государь сам, вероятно, пожалел бы в случае вооруженного столкновения между болгарами и сербами, если бы не мог сказать себе, что не оставил не примененным бывшее в его власти последнее средство мирного улаживания балканской распри. Государь слушал меня внимательно и после недолгого колебания сказал мне, что подпишет текст обращения к королю Сербскому и царю Болгарскому, если он у меня с собою, так как он думал, что в час опасности для славян он имеет не только право, но и обязанность возвысить свой голос, чтобы предостеречь их от ее последствий. «Если они меня не послушают, — прибавил Государь, — то зачинщики понесут за это кару. Я исполню свой долг, и совесть моя ни в чем меня не упрекнет, что бы затем ни произошло».

Все это было сказано с той чарующей простотой, которая всегда производила на меня свое неотразимое влияние и которая не ускользала ни от кого, кто был восприимчив к подобного рода впечатлениям.

Прочитав проект телеграммы, который я привез с собой, Государь приказал мне отправить ее тотчас же, желая, чтобы призыв его к чувству славянского братства и единения исходил из Москвы. Уезжая из Кремля, я размышлял о том, чему только что был свидетелем, и о тех последствиях, которые могло иметь важное решение, принятое Государем. Из впечатлений, уносимых мной из этого свидания с ним, резче всего выступало два факта, а именно: император Николай не связывал неразрывно представления о славе с успехом, как делает это большинство людей, и самолюбие не играло никакой роли в его решениях, когда сознание долга ему их подсказывало; и во мне росло и крепло к нему чувство любви и преданности. [102]

Из Белграда приходили известия, что там все более и более укреплялось убеждение, что враждебное отношение болгарского правительства к сербским требованиям о пересмотре статей договора, определяющих размежевание македонской территории между союзниками, в целях вознаграждения сербов за деятельную помощь при осаде Адрианополя, должно было неминуемо привести к столкновению, даже если бы и удалось при помощи России найти временный выход из создавшихся затруднений. Ко мне обращались официальные лица за советом относительно того, что делать Сербии ввиду осложнившихся обстоятельств, и не скрывали своего мнения, что ей выгоднее всего было бы, предупредив болгар, самой начать военные действия, так как в армии господствовала уверенность в успехе. Я отвечал, что не считаю себя вправе давать стратегические советы, но что с политической точки зрения, а также и с нравственной, которой тоже опасно было пренебрегать, такой почин причинил бы Сербии непоправимый ущерб, который не мог бы быть заглажен никакими военными успехами.

Отправлению телеграммы Государя королю Сербскому и царю Болгарскому предшествовало исходившее от русского правительства приглашение председателям советов министров балканских государств, в том числе и Греции, прибыть в Петроград для улаживания их споров. Еще раньше того, по настоянию России, состоялось свидание между г-ми Гешовым и Пашичем, которое должно было затем быть расширено привлечением г-на Венизелоса. Означенное свидание принесло, хотя и на короткое время, некоторое успокоение в политическую атмосферу на Балканах. Довольно скоро однако обнаружилось, что ни сербский, ни болгарский министр не сделали никаких примирительных предложений и что положение оставалось по-прежнему натянутым.

Когда текст личного призыва Государя к согласию и миру стал известен за границей, он произвел везде, и прежде всего в балканских государствах, чрезвычайно сильное впечатление. В искренности и полном бескорыстии, которыми было проникнуто это воззвание, и в глубоком его [103] миролюбии, которых не могли не признать враги России, сосредоточивалась, как в фокусе, вся балканская политика петроградского кабинета в эту тревожную для будущности балканских народов минуту. Ответ на такой призыв должен был бы быть один — передача спора в руки России и безусловное подчинение ее решениям. С внешней стороны он и последовал. Первым из славянских государей на него откликнулся царь Болгарский в ответной телеграмме, в которой он заявлял о принятии Болгарией посредничества России, но вместе с тем ссылался на двусмысленное отношение Сербии к своим союзным обязательствам и на негодование болгар на сербские замыслы лишить их плодов своих побед.

Вслед за ответом Фердинанда Кобургского в Петрограде был получен ответ короля Петра. Король Сербский, со своей стороны, жаловался на отношение своих союзников к справедливым требованиям сербов, но в заключение говорил о том, что Сербия возлагает свои надежды на справедливость и благоволение России.

Нет сомнения в том, что из двух ответов первый был категоричнее второго в смысле выражения согласия на требование Государя отдать балканский спор на свой суд. Если память мне не изменяет, ответ короля Петра не упоминал прямо о третейском решении Государя. Тем не менее, оценивая оба ответа, не следует упускать из виду, что первый, т. е. ответ Фердинанда Кобургского, был отправлен менее чем за две недели до 17 июня, дня, когда болгарские войска совершили на Бригальнице свое нападение на сербские аванпосты и началась вторая балканская война, веденная союзниками уже не против общего врага, а против Болгарии, мечтавшей решить македонский вопрос в свою пользу и установить свое господствующее положение среди балканских государств путем предательского нападения на своих союзников. У русского правительства никогда не было в руках прямого доказательства участия венского кабинета в этом замысле. Тем не менее мы имели достаточно поводов предполагать, без всякой натяжки, что почин Фердинанда Кобургского был сделан не без ведома и поощрения со стороны австро-венгерского правительства. Нравственное соучастие [104] венского кабинета в этой вероломной попытке тем более вероятно, что австрийская дипломатия, как было уже сказано, никак не могла свыкнуться с мыслью, что первая балканская война, вместо ожидаемого разгрома турками сербской армии, кончилась блестящей победой союзников, которая должна была привести к соответственным территориальным увеличениям каждого из балканских государств, в том числе, конечно, и Сербии, армия которой выказала прекрасные боевые качества и превосходную военную организацию. Поддерживая Фердинанда Кобургского и его единомышленников, венская дипломатия надеялась наверстать потерянное и сразу отыграться после первого крупного проигрыша. И на этот раз события показали ошибочность расчетов венского кабинета, и ненавистная ему Сербия вышла снова победительницей из вторичного испытания и своими победами над Болгарией значительно приблизилась к осуществлению пансербского идеала.

Если первая балканская война продолжалась весьма непродолжительное время, то вторая протекла еще гораздо быстрее. Между сражением на Овчем Поле, последовавшим за схваткой на Брегальнице, открывшей войну 17 июня, и 13 июля, когда болгарское наступление превратилось в полный разгром, прошло меньше месяца. Сербы и греки неудержимо наступали с запада и юга, а румынские войска переправились через Дунай, чтобы поддержать силой оружия требования территориальных уступок в Добрудже. Даже турки вышли из-за Чаталджинских линий, перед которыми остановилось незадолго перед тем победоносное наступление болгар, и стали продвигаться по направлению к Адрианополю. Казалось, что никогда еще кара не следовала так быстро за преступлением. Только немедленное прекращение военных действий могло спасти Болгарию от окончательного разгрома. Так как разрушение Болгарии не входило в планы великих держав, а тем более России, то петроградский кабинет, не теряя времени, выступил в Софии с настоятельным требованием немедленной приостановки враждебных действий. Такое же требование было предъявлено одновременно в Белграде, Бухаресте и Афинах. В этом [105] требовании намечались в общих чертах основные положения будущего мира. Они отдавали Сербии всю территорию, лежащую на запад от линии водораздела Вардара и Струмы, а Греции — всю Южную Македонию с городом Сересом и побережье Эгейского моря до Орфанского залива. Румыния еще раньше заявила о своем намерении перенести свою границу с Болгарией на линию Туртукай — Балчик. Наше требование немедленного перемирия было сочувственно принято в Белграде. В Афинах же оно встретило живое сопротивление со стороны г-на Венизелоса, честолюбивые замыслы которого относительно его родины было нелегко удовлетворить. Он не довольствовался для Греции приобретением Салоник, и виды его простирались и на Кавалу, оставляя, таким образом, за Болгарией на Эгейском море только один Дедеагач, мало пригодный как коммерческий порт. Как бы ни казались преувеличенными требования Греции, державам приходилось с ними считаться, потому что по мере того, как выдвигались г-ном Венизелосом эти требования, яснее обнаруживались симптомы сближения между императором Вильгельмом и его зятем, королем Константином, которых до этого времени не было заметно. Берлинский двор еще незадолго перед тем отвечал бедному греческому родственнику полным равнодушием на изъявления его германских симпатий. Эти симптомы особенно тревожили французское правительство, опасавшееся противодействием греческим желаниям лишиться того влияния, которое давало ему в Афинах давнишнее его эллинофильство, и увидеть свое место захваченным германским императором. Что касается английского правительства, то оно не обнаруживало никакого энергичного почина для скорейшего достижения перемирия.

Тем не менее многое было уже достигнуто благодаря тому, что намеченные в общих чертах в русском предложении условия мира были приняты болгарским правительством. Оставалось, за невозможностью совместных действий великих держав, путем непосредственных переговоров между противниками достичь возможно скорой приостановки враждебных действий и условиться относительно подходящего места для будущих мирных [106] переговоров. Выбор мог колебаться только между Лондоном и Парижем, так как Тройственный союз наложил бы свой запрет на Петроград как совершенно неприемлемый для Австро-Венгрии центр дипломатических переговоров по балканским делам. В Лондоне, где незадолго перед тем был подписан мирный договор, завершивший первую балканскую войну, и где еще продолжало работать совещание послов под председательством сэра Эдуарда Грея, трудно было бы собрать еще новую мирную конференцию, не обременив тяжело британского министра иностранных дел. Что касается до Парижа, то выбор его, хотя и менее неприемлемый для центральных держав, чем выбор Петрограда, тоже не улыбался правительствам Тройственного союза. Поэтому когда по почину берлинского кабинета Бухарест был предложен местом новых мирных переговоров, этот выбор не встретил ни с чьей стороны возражений.

Надо было торопиться положить конец военным действиям, потому что пользуясь полным расстройством болгарских военных сил и паникой, господствовавшей в Софии, куда подвигались из Варны румынские войска, турки беспрепятственно вступили 21 июля в Адрианополь, нарушив этим Лондонский договор, по которому этот город отходил к Болгарии и болгарско-турецкая граница проходила от города Эноса на Эгейском море до Мидии на Черном. Самовольное нарушение Турцией только что подписанного ею мирного договора, само по себе недопустимое, имело еще последствием возвращение всей Южной Фракии с ее в большинстве христианским населением под власть турецкого правительства. Чем угрожало греческому и болгарскому населениям этой области такое вторичное подчинение туркам, было ясно для всех.

Как ни ослабели под влиянием предательского нападения болгар на своих союзников симпатии России к освобожденному ею народу, захват турками Адрианополя вызвал у нас всеобщее негодование. Государь прервал свое летнее крейсирование в финляндских шхерах, возвратился в Петергоф для обсуждения правительственных мер, которые [107] могли быть приняты ввиду восстановления нарушенного турками мирного договора. Мне пришлось иметь несколько энергичных объяснений с Турхано-пашой, лично мне очень симпатичным, давая ему понять, что русское правительство не могло согласиться на нарушение договора. В этом же смысле говорил официально и британский первый министр г-н Асквит, и из Парижа раздавались в адрес Турции серьезные предостережения. Но в это же самое время из Берлина меня извещали о том, что германское правительство не примет участия ни в какой враждебной Турции демонстрации. В Италии обнаруживалось подобное же настроение, и нашему представителю объявили в Консульте, что Италия не будет участвовать ни в каких принудительных мерах против Турции.

Как во всех подобных случаях, и на этот раз проявилась разительным образом та раздвоенность, которая была последствием различия, а часто и непримиримости точек зрения великих держав во всех вопросах, касавшихся Ближнего Востока. Тут отсутствие общеевропейского интереса выступало особенно ярко, и объединение держав даже тогда, когда дело шло о поддержании основных требований христианской этики, представлялось недостижимым. Чтобы добиться поставленных нами целей — принудить турок выполнить обязательство Лондонского мирного договора — и, очистив Адрианополь, вернуться за линию Энос — Мидия, было бы вполне достаточно морской демонстрации держав Тройственного согласия в турецких водах. Но и это средство оказывалось неприменимым, так как эта демонстрация внесла бы полный раскол и в без того плохо спаянные действия великих держав в минуту, когда было особенно важно поддержать в глазах ближневосточных народов фикцию согласованности европейской политики.

Ввиду этого Лондонское совещание послов приняло решение поручить представителям великих держав в Константинополе сделать тождественное заявление Порте о необходимости подчиниться постановлениям Лондонского договора относительно новой турецко-болгарской границы, причем державы обещали принять во внимание те условия, [108] которые Турция считает нужными для обеспечения безопасности означенной границы.

Несчастья Болгарии, явившиеся последствием ее политического греха и повергшие ее в очень тяжелое положение, вернули ей, в известной мере, сочувствие России. Наше общественное мнение с растущей тревогой следило за ходом событий на Балканах, и императорское правительство не жалело усилий поддержать создавшуюся в Европе благоприятную для Болгарии в адрианопольском вопросе атмосферу. При этом создалось парадоксальное положение, в котором на нашей стороне очутилась Австро-Венгрия, ставшая на нашу точку зрения в вопросе об уступке Болгарии Кавалы и очутившаяся благодаря этому в противоречии с Германией, которая начинала явно покровительствовать греческим притязаниям по соображениям, о которых нетрудно было догадаться и в ту пору, но истинный смысл которых обнаружился только в европейской войне 1914 года.

Я уже указывал на то, что, с другой стороны, наша союзница Франция не разделяла нашего взгляда на желательность предоставить Болгарии лишний порт на Эгейском море, нужный ей для обеспечения правильных торговых сношений со средиземноморскими государствами. Подобной любезностью по отношению к Греции французское правительство надеялось предупредить установление преобладающего влияния Германии в Афинах в ущерб тому, которым оно само пользовалось там со времен войны за греческое освобождение. Насколько расчеты эти были неверны, показало в скором времени поведение короля Константина в эпоху мировой войны.

Как бы то ни было, происшедшая в связи с вопросом о Кавале путаница во взаимных отношениях великих держав была мимолетна и осталась без вредного влияния на прочность их союзных обязательств. Все кончилось тем, что венский кабинет получил из Берлина внушение отказаться от взятой на себя роли покровительницы если не Болгарии, то Фердинанда Кобургского, и в конце концов Кавала отошла к Греции, благодаря настойчивому требованию императора Вильгельма и невзирая на личное обращение [109] царя Болгарии к президенту Французской Республики, не изменившее отрицательного взгляда французского правительства на требование Болгарии второго порта на Эгейском море. Лондонский кабинет оставался в этом вопросе нейтральным, а русское правительство хотя и не изменило своего мнения, не сочло нужным из-за вопроса о принадлежности Кавалы тому или иному из балканских государств затягивать ход мирных переговоров и отсрочивать таким образом заключение всеми одинаково горячо желаемого мира.

10 августа мирные переговоры между Румынией и балканскими государствами пришли к заключению, и был подписан Бухарестский договор, по которому Болгарии пришлось заплатить по счетам как своих бывших союзников, так и своей северной соседки Румынии, которая, не ведя войны, а ограничившись занятием своими войсками без боя части болгарской территории, вышла из этого предприятия с весьма существенной земельной прирезкой.

Бухарестский мир был только пластырем, налепленным на незалеченные балканские язвы, которым было суждено снова вскрыться не далее как через год. Для Австро-Венгрии этот мир означал тяжелое нравственное поражение вследствие вторичного, в течение всего одного года, блестящего успеха Сербии. Существование этого государства на самых границах Австро-Венгрии было несовместимо с видами венской дипломатии, которой однако удалось лишь в незначительной мере и не на долгое время задержать его государственный рост лишением его свободного доступа к Адриатическому морю. Для Болгарии Бухарестский мир запечатлевал крушение честолюбивой мечты Фердинанда Кобургского о создании Болгарского Царства от пределов Албании и до Мраморного моря, горечь обманутых надежд и затаенная злоба против тех, кого они считали виновниками испытанных ими разочарований, поставили судьбы болгарской политики в тесную связь с венским кабинетом, как это наглядно доказала мировая война 1914 года. [110]

Дальше