Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава III

В 1912 году у императора Николая II было несколько политических свиданий на русской территории. Первым из посетителей был император Вильгельм, прибывший в Балтийский порт на своей яхте «Гогенцоллерн». Туда вышли к нему навстречу на яхте «Штандарт» Государь с императрицей и детьми. Встреча носила морской характер, так как на берегу не происходило в честь гостя никаких торжеств, за исключением смотра Выборгского пехотного полка, шефом которого состоял Вильгельм II.

Вместе с императором германским прибыли канцлер Бетман-Гольвег и многочисленная военная свита. К ним присоединился приехавший из Петрограда германский посол, граф Пурталес. С русской стороны сопровождали Государя, кроме лиц его обычной свиты, председатель совета министров Коковцов и я.

Свидания между императорами происходили на обеих яхтах. Точно также переезжали со «Штандарта» на «Гогенцоллерн» и мы для разговоров на политические темы с германским канцлером, на которых присутствовал также и граф Пурталес.

Посещение императором Вильгельмом Балтийского порта состоялось в мае 1912 года в пору, когда в международной [44] политике наступило затишье и Европа не переживала тревожного кризиса. Благодаря этому настроение как в Петрограде, так и в Берлине было спокойное. Это обстоятельство отразилось на характере наших политических разговоров, которые велись в миролюбивом и дружественном тоне и имели главным предметом обсуждение общеевропейского положения. Как в подобных случаях принято, в печать было пущено совместное сообщение, редактированное моей дипломатической канцелярией. В нем говорилось о том, что встреча государей в Балтийском порту вновь подтвердила традиционную дружбу и родственную близость отношений между обоими царствующими домами. Вместе с этим упоминалось также, что русское и германское правительства, сохраняя неприкосновенной свою политическую ориентацию и оставаясь верными союзам, на которых покоилась политика обеих империй, занимают вполне тождественное положение в отношении к вопросу о сохранении европейского мира и политического равновесия Европы. До этого времени упоминание охраны политического равновесия Европы не делалось никогда в такого рода официальных сообщениях. Целесообразность этого упоминания впервые была признана германскими государственными людьми в Балтийском порту, хотя они подписали предложенный им мной текст только после некоторого колебания. Довольствоваться одними избитыми фразами о традиционной дружбе после событий 1909 года было невозможно. Русское общественное мнение отнеслось бы недружелюбно к сообщению, составленному в выражениях, давно утративших свой прежний смысл и лишенных всякого реального значения. Как я ожидал, подписанное в Балтийском порту совместное сообщение было хорошо принято нашей печатью. Во Франции и в Англии оно произвело отличное впечатление, как мне заявили французский и английский послы по возвращении моем в Петроград.

Условия, в которых происходило свидание императоров в Балтийском порту, совершенно не походили на обстановку нашего потсдамского посещения. Здесь государи жили каждый на своей яхте и для свиданий и совместных завтраков [45] и обедов переезжали с одной на другую, причем свидания эти происходили в суженных рамках судовых помещений, что придавало им более интимный характер. Тон разговоров между монархами и лицами, их сопровождавшими, отличался поэтому большей свободой и простотой. Особенную непринужденность и веселость проявлял император Вильгельм, и чаще всего за столом. Сидя наискось от него, я не пропустил за три дня его пребывания в Балтийском порту ни одного из его анекдотов и ни одной из его шуток, из которых, я должен признаться, не все были мне по вкусу. Государь был чрезвычайно предупредителен со своим гостем, но любезность его носила свойственный его замкнутой природе сдержанный характер и совершенно не походила на шумную веселость Вильгельма II. Императрица, как всегда в подобных случаях, не обнаруживала ничего, кроме утомления.

Когда после первого обеда на «Штандарте» хозяева и гости вышли на палубу, император Вильгельм отвел меня в сторону и вступил со мной в разговор, который продолжался полтора часа. Эту беседу, которая отчетливо запечатлелась в моей памяти, Вильгельм II начал с того, что рассказал мне подробно историю своей молодости и тех своеобразных семейных условий, в которых она протекла. Он не сообщил мне ничего такого, что было бы мне раньше неизвестно. Тем не менее все, что он говорил мне по этому поводу, не могло не вызвать во мне крайнего удивления, так как я не мог объяснить себе причин, побудивших его нарисовать мне в самых ярких красках подробную картину юношеских упований и огорчений, которыми ознаменовались годы, проведенные им под родительским кровом. С откровенностью, которая производила тягостное впечатление, он говорил мне, что отец его, император Фридрих III, никогда не любил его, предчувствуя, что если он и доживет до смерти Вильгельма I и вступит на германский престол, то не надолго, и что вскоре ему придется уступить место молодому сыну, которому, по всей вероятности, предстояло продолжительное царствование. Фридрих III, будучи еще кронпринцем, был почти стариком и задолго до своей кончины уже страдал недугом, который свел его в могилу через три [46] месяца после вступления на престол. Мать Вильгельма II, дочь королевы Виктории Английской, женщина властолюбивая, по тем же причинам не любила своего сына, по каким не любил его ее муж. К этим основаниям у нее примешивались, по словам Вильгельма II, еще и другие. С раннего детства император заметил между матерью и собой непримиримое политическое разномыслие, переходившее иногда, когда он достиг более зрелого возраста, в острые разногласия. «С тех пор, что я себя помню, — говорил мне император, — я всегда чувствовал и мыслил себя добрым немцем. Мать моя, даже после тридцатилетнего пребывания в Германии, не переставала сознавать себя англичанкой. В ее глазах германские интересы всегда и во всем должны были подчиняться интересам ее родины, по отношению к которой она считала, что Германия призвана была играть служебную роль. Меня возмущало до глубины души такое пренебрежительное отношение к Германии, уже занимавшей по своему могуществу и культурному росту одно из первых мест среди великих держав Европы. Взаимное отчуждение между нами с каждым годом увеличивалось, и примирение наступило только незадолго перед ее кончиной».

Я привожу в довольно пространном виде этот удивительный рассказ не потому, что я считал бы его интересным по существу, а потому, что мне кажется, что он может служить для характеристики порывистой и неуравновешенной натуры императора Вильгельма, склонного переходить за границы той сдержанности и того чувства собственного достоинства, которых мы вправе ожидать от лиц, стоящих по своему рождению на вершине социальной пирамиды.

После этого продолжительного вступления, повергшего меня в некоторое недоумение, император приступил к тому, что, по-видимому, должно было служить главной темой нашего разговора. Это, как оказалось, была русская политика на Дальнем Востоке.

Если первая часть нашей беседы велась в форме монолога императора, то более обширный предмет, к обсуждению которого он перешел затем, давал мне возможность вставлять свои замечания и возражения в его нервную и порывистую речь. [47]

Император начал с того, что сказал, что мне, конечно, известно, как горячо он интересовался нашей дальневосточной политикой и как он всегда благожелательно относился ко всем нашим начинаниям в этой области. «Вы, конечно, помните, — прибавил он, — ту помощь, которую я оказал вам во время долгого и опасного плавания эскадры адмирала Рождественского, снабжая ваши суда углем в открытом море. Без этой помощи она никогда не дошла бы до японских вод. Ваши союзники, французы, не сделали для вас и десятой части того, что сделано было мной». На это я заметил, что французское правительство дало своим представителям на Мадагаскаре и в Индокитае приказание содействовать всеми средствами успешному плаванью наших судов в Индийском океане и что мы широко воспользовались предоставленной нам возможностью отстаиваться во французских портах в ожидании подхода отставших судов и для снабжения эскадры припасами. Этим разрешением Франция оказала нам неоценимую услугу, тем более что продолжительные стоянки русских судов во французских территориальных водах служили Японии поводом к упрекам в нарушении Францией обязанностей нейтралитета. Оставив это замечание без возражений, император Вильгельм перешел к оценке общего политического положения на Дальнем Востоке. Император начал с того, что напомнил мне, что он раньше всех других предугадал желтую опасность, грозившую Европе, и старался, насколько это было в его власти, обратить на нее внимание европейских держав. «Как на мое предупреждение отозвались державы? — спросил император. — Они на него не откликнулись, считая меня сумасшедшим. А что сделала Англия? В 1902 году она заключила с Японией союз, который дал этой стране возможность объявить вам войну и выйти из нее победительницей. Этот тяжелый грех против расовой солидарности имел отрицательные последствия не для одной России, а для всех европейских народов, имеющих интересы в Азии. На Дальнем Востоке появилась новая великая держава, и центр тяжести в этой части света сразу передвинулся в сторону Японии. Впрочем, — прибавил Вильгельм II, — ответственная за это Англия не избегнет наказания. Успехи Японии в борьбе с [48] великой европейской державой вскружили голову всем азиатским народам, и это прежде всего отзовется на положении самой Англии в Индии. С создавшимся на Дальнем Востоке, благодаря близорукости одних и эгоизму других, новым положением Европе приходится серьезно считаться. Желтая опасность не только не перестала существовать, но стала еще грознее прежнего и, конечно, прежде всего для России. Что вами делается для ее предотвращения? — спросил император и, не дожидаясь моего ответа, продолжал: Вам остается только одно — взять в руки создание военной силы Китая, чтобы сделать из него оплот против японского натиска. Это совсем не трудно ввиду бесконечного его богатства в людях и иных естественных ресурсах. Задачу эту может взять на себя только одна Россия, которая к тому предназначена, во-первых, потому, что она наиболее всех заинтересована в ее выполнении, а во-вторых, потому, что ее географическое положение ей прямо на нее указывает. Если же Россия не возьмет этого дела в свои руки и не доведет его до конца, то за реорганизацию Китая примется Япония, и тогда Россия утратит раз и навсегда свои дальневосточные владения, а с ними вместе и доступ к Тихому океану». Если мне было возможно оставить без возражений некоторые из высказанных императором мнений, то я никак не мог согласиться с конечными его выводами и спросил его, помнит ли он, что Россия граничит с Китаем на протяжении приблизительно восьми тысяч верст и что одного этого обстоятельства достаточно, чтобы она не стремилась к созданию на своих границах, притом в областях слабозаселенных и лежащих далеко от центра ее военной организации, могущественной иноземной силы, которая могла бы легко обратиться против нее самой. Затем, с нашей точки зрения, могло бы быть приведено еще более важное соображение против высказанной императором мысли, а именно: что занимаясь созданием ненужной и даже опасной нам военной мощи Китая, мы неминуемо отвлекли бы свое внимание от имеющего для нас как для европейской державы громадное значение политического положения на западных наших границах. Императору должно быть хорошо известно, что Россия не имеет в виду никаких наступательных [49] целей и что политика ее проникнута самым искренним миролюбием. Хотя задачи ее сводятся исключительно к охране ее границ, тем не менее политическое положение Европы далеко еще не достигло той степени устойчивости, при которой мы могли бы считать невероятной возможность столкновений между европейскими державами. В числе таких столкновений нетрудно представить себе и такие, которые неминуемо затронули бы самые жизненные наши интересы. Россия не может и не должна уходить из Европы, как бы ни были важны и обширны задачи ее просветительной миссии на Азиатском материке. Это необходимо не в одних только ее собственных интересах, но и в интересах самой Европы, в которой она является одним из главных, и притом совершенно незаменимым, политическим и экономическим фактором{2}.

К тому, что я сказал императору относительно первостепенной важности европейских интересов России, я прибавил еще, что образ действий, который он нам рекомендует по отношению к Китаю в целях предотвращения японской опасности, не только создал бы непосредственно на нашей границе новую опасность, но неизбежно привел бы нас вторично к вооруженному столкновению с Японией, которая усмотрела бы угрозу себе в создании военной силы Китая руками России. Такой рискованной политике, польза которой представляется мне недоказанной, я предпочитал путь соглашений с Японией, с которой нам нетрудно договориться по всем вопросам, в которых наши взаимные интересы соприкасаются. Этот путь нами уже изведан и дал вполне удовлетворительные результаты.

На этом разговор наш прекратился. Он продолжался, как я сказал, долго, и император вел его в очень горячем тоне. Разбираясь во впечатлениях, которые у меня остались от этой беседы, я пришел к заключению, что император Вильгельм [50] и его правительство не могут примириться с оздоровлением русской политики, наступившим после окончания наших злополучных приключений на Дальнем Востоке, к которым в свое время так поощрительно относились в Берлине. Мы вышли из них сильно ошпаренными, но, к счастью, не были безвозвратно засосаны дальневосточной тиной. Если признать за словами императора какой-нибудь смысл, то очевидно, что они могли иметь только значение попытки вернуть Россию на путь, который снова привел бы ее к необходимости вести на Дальнем Востоке продолжительную и тяжелую борьбу, не вызываемую никакими реальными ее интересами, и таким образом на долгое время лишил бы ее всякого значения в Европе. Если принять в соображение, что означенный разговор происходил всего за два года до начала мировой войны, то подобное его толкование приобретает тем большее основание. В 1912 году германская «Weltpolitik», начало которой было положено Бисмарком и которая получила при Бюлове свое теоретическое и практическое завершение, благодаря веденной в неслыханных размерах пангерманской пропаганде, проникла настолько глубоко в сознание каждого доброго немца, что обратилась в нечто похожее на национальный догмат. Задачи германской мировой политики не уживались с целями и стремлениями русской политики. Историческая миссия России — освобождение христианских народов Балканского полуострова из-под турецкого ига — была к началу XX века настолько выполнена, что окончательное ее завершение могло быть предоставлено усилиям самих освобожденных народов, которые вступили в течение прошлого столетия на путь самостоятельного политического существования и успели доказать свою государственную жизнеспособность.

Хотя эти молодые государства и не нуждались уже в русской опеке, они не были еще настолько сильны, чтобы обойтись без помощи России в случае покушения на их национальное существование со стороны воинствующего германизма. Этой опасности подвергалась в особенности Сербия, сделавшаяся предметом еле скрываемых, из приличия, вожделений австрийской дипломатии. Ей же подвергалась, [51] до известной степени, и Болгария, лежавшая на пути германского проникновения на Восток, с той только разницей, что болгарские государственные деятели и болгарский народ относились к этой опасности гораздо менее сознательно под влиянием гипноза, под которым держал их германский принц и офицер австрийской службы, посаженный соединенными усилиями берлинской и венской дипломатии на болгарский престол.

Если в истории русско-болгарских отношений и бывали моменты, когда ошибки нашей политики могли подать повод врагам России обвинять ее в попытках лишить болгарское правительство всякой независимости и установить над Болгарией что-то вроде протектората, то едва ли подобные обвинения были всегда искренни. Позволительно думать, что чаще всего ими преследовалась определенная цель сеяния ввиду собственной выгоды недоразумений и раздора между освободительницей и освобожденными. К несчастью, семена подозрения падали нередко на благоприятную почву и приносили обильные плоды. На самом деле — в этом не усомнится никто, кто сколько-нибудь знаком с целями русской политики, — Россия никогда не ставила себе подобных задач на Балканах. Единственно, чего она неизменно добивалась, это чтобы освобожденные ценой ее вековых усилий и жертв балканские народы не подпали под влияние враждебных ей государств и не обратились в послушное орудие их политических интриг. Конечной целью русской политики было достижение свободного доступа к Средиземному морю и, равным образом, — возможности обеспечить защиту своего Черноморского побережья от постоянной угрозы прорыва враждебных морских сил сквозь турецкие проливы. Если вообще можно говорить о политическом эгоизме России в связи с ее балканской политикой, то этот эгоизм сводится к стремлению достигнуть гарантий свободного развития своих экономических сил и обеспечения безопасности наиболее уязвимой части своей территории. Иными словами, Россия всегда добивалась и всегда будет добиваться, каков бы ни был ее государственный строй, того же, чего добивалась в течение двух столетий со свойственной ей непреклонной энергией Англия и [52] чего она достигла еще в XIX веке, захватив в свои руки все важнейшие стратегические пункты Средиземного моря и Персидского залива, лежащие на пути к ее индийским владениям. Нечто похожее на это сделала и Германия, хотя в несравненно более скромных размерах, в Немецком море и в западной части Балтики. С подобным же явлением мы встречаемся в Атлантическом океане, где Северо-Американские Соединенные Штаты подчинили себе, в политическом и стратегическом отношениях, Панамский канал, соединяющий два океана и не примыкающий ни к одной из частей Штатов, а находящийся на территории независимого государства.

Россия провозгласила и защищала принцип независимости балканских государств, как принцип по существу справедливый, ввиду неотъемлемого права балканских народов на независимое политическое существование. В наших глазах он имел, кроме своего нравственного значения, еще и практическое, потому что не только не противоречил ни одному из жизненных интересов русского государства, но и способствовал, косвенным образом, их охране. Балканский полуостров — для балканских народов — вот та формула, в которую вмещались стремления и цели русской политики и которая исключала возможность политического преобладания, а тем более господства на Балканах враждебной балканскому славянству и России иноземной власти.

Боснийско-Герцеговинский кризис обнаружил с неопровержимой ясностью цели австро-германской политики на Балканах и положил начало неизбежному столкновению между германизмом и славянством. Факт непримиримости их интересов признавался открыто многочисленными как военными, так и гражданскими писателями пангерманского лагеря, проповедовавшими необходимость для Германии деятельно готовиться к предстоящей борьбе. Германская дипломатия воздерживалась от открытого признания своих захватнических планов на европейском востоке, но и у ее представителей иногда выскальзывали мнения, довольно близко подходящие к убеждениям лиц, не связанных, как она, профессиональной тайной. [53]

Ко времени свидания императоров в Балтийском порту вышеизложенная оценка взаимных политических отношений между Австро-Германским союзом и Россией стала в руководящих кругах Германии общепризнанной истиной. Нет сомнения в том, что император Вильгельм, никогда не отличавшийся самостоятельностью своих политических суждений, разделял господствующее в его стране настроение. Делая попытку убедить меня перенести центр тяжести русской политики из Европы на Дальний Восток, он, может быть, думал, что этим советом дает нам доказательство своего дружеского расположения. Мы мешали ему в Европе, и поэтому лучшее, что мы могли сделать, по его мнению, было сойти с его пути и уйти подальше от тех мест, куда влекли Германию интересы ее новой мировой политики.

Вернувшись из Балтийского порта в Петроград, я воспользовался моим первым свиданием с японским послом, виконтом Мотоно, с которым я был в дружеских отношениях, и передал ему содержание удивительного разговора, которым почтил меня император Вильгельм. Как сказал мне впоследствии Мотоно, этот разговор был передан им в Токио по телеграфу. Вскоре за тем японский посол был вызван на родину, чтобы занять место министра иностранных дел. Я бы не удивился, если бы недружелюбные слова Вильгельма II в адрес Японии имели некоторое влияние на решения японского правительства при политической группировке держав в момент объявления Германией войны России и Франции в 1914 году.

* * *

В августе 1912 года в Петроград прибыл председатель французского совета министров и министр иностранных дел г-н Р. Пуанкаре. Это посещение не представляло ничего необыкновенного ввиду установившегося уже тогда обычая между руководителями иностранной политикой союзных государств время от времени съезжаться для устного обмена мыслей по текущим политическим вопросам.

Среди этих вопросов был в ту пору один, который требовал уже тогда особенно внимательного к себе отношения [54] и мог получить должное рассмотрение только при личном свидании между нами.

Это был вопрос о создавшемся в течение зимы 1911–1912 годов Балканском союзе, заключенном если не по почину русского правительства, то с его ведома и согласия. Зародыш сближения балканских народов для защиты своих интересов относится к началу 1909 года, т. е. ко времени того же Боснийско-Герцеговинского кризиса, о котором я уже неоднократно упоминал и который оставил столько горечи в душе сербского народа. Почин переговоров по предмету этого сближения был сделан сербским министром иностранных дел Миловановичем, ездившим с этой целью в Софию. Хотя все внимание Фердинанда Кобургского и его правительства в это время было сосредоточено на вопросе о признании державами болгарской независимости и на Младотурецкой революции, разразившейся в Константинополе, сербское предложение не было отвергнуто в Софии, и Малинов, тогдашний глава болгарского правительства, просил Миловановича заняться дальнейшей разработкой проекта Сербо-Болгарского соглашения. Вскоре, однако, в обмене мыслей между Белградом и Софией произошла заминка, которую сербы объяснили, не без основания, нежеланием Фердинанда Кобургского навлечь на себя неудовольствие австрийского правительства сближением с Сербией, к которой Эренталь продолжал относиться с прежней непримиримостью, несмотря на одержанный им незадолго перед тем дипломатический успех.

Всякая попытка сближения между собой балканских народов по соображениям, изложенным выше, должна была встретить сочувствие и поддержку русской дипломатии. Так, и в данном случае наши представители в Белграде и Софии получили инструкцию содействовать, в пределах должной осторожности, сербскому почину соглашения, польза которого казалась тем более очевидной, что в это время начала обозначаться возможность заключения военной конвенции между Турцией и Румынией, которая, если бы ей суждено было состояться, явилась бы серьезной угрозой по отношению к Болгарии. [55]

После продолжительных затяжек и колебаний со стороны Фердинанда Кобургского 29 февраля 1912 года между Болгарией и Сербией было подписано соглашение «для оказания взаимной помощи и для охраны общих интересов на случай изменения status quo на Балканах или нападения третьей державы на одну из договаривающихся сторон». Об этом, наши послы в Париже и в Лондоне известили французское и английское правительства с просьбой хранить данное сообщение в строгой тайне. Самый текст Сербо-Болгарского соглашения был сообщен г-ну Пуанкаре полгода спустя при личном моем свидании с ним во время его пребывания в Петрограде, так как я опасался переслать его полностью в Париж до этого времени из боязни проникновения во французскую печать слуха об этом секретном соглашении и возможной в этом случае ее нескромности, чему было уже несколько примеров.

В оценке этого дипломатического акта между французским председателем совета министров и мной произошло разногласие, которое было прямым и, может быть, неизбежным последствием различия точек зрения, с которых мы смотрели на самый факт заключения Балканского союза. Г-н Пуанкаре усматривал в нем прежде всего опасность балканской войны и потому обращал свое главное внимание на отрицательные его стороны, которых было немало и на которые и я не мог закрывать глаза. Но помимо этих отрицательных сторон мы видели в этом союзе еще многое другое, что побуждало нас относиться к нему сочувственно и признавать за ним очень большое политическое значение.

Я уже имел случай сделать выше общую характеристику нашей балканской политики. Ее главной целью было, как сказано, обеспечение свободного развития призванных Россией к самостоятельному политическому существованию балканских народов. На пути к достижению этой цели было, однако, много препятствий. Прежде всего ему мешали согласованные усилия германской и австро-венгерской политики, из которых каждая преследовала в борьбе со славянским элементом на Балканах свои собственные цели, причем их связывала общность противника, которого так или иначе надо было сломить и устранить. Помимо этих [56] внешних помех торжество идеи господства балканских народов на Балканском полуострове тормозилось также в значительной степени их взаимными между собой раздорами на почве соревнования в Македонии, еще не дождавшейся своего освобождения от турецкого ига. Поэтому в глазах русской политики первая серьезная попытка полюбовного размежевания взаимных интересов сербов и болгар в этой спорной области, которая, очевидно, не могла ввиду роста национального самосознания македонского населения не разделить в более или менее близком будущем участь прочих владений Турции на Балканах, имела особое значение, ускользавшее от наших западных союзников и друзей. Ожидать от русской дипломатии отрицательного или только безразличного отношения к подобной попытке было неразумно. Не сделать ничего для облегчения достижения Сербией и Болгарией их целей значило для России не только отказаться от завершения своей исторической миссии, но и сдать без сопротивления врагам славянских народов занятые вековыми усилиями политические позиции.

Каждый раз, что австро-германская политика ударяла по славянам, она метила в Россию, стоявшую на страже как славянских, так и своих собственных жизненных интересов на Балканах. В Вене и Берлине отлично понимали, что без России никакого балканского вопроса в XX веке не было бы и что Сербия и Болгария уже давно перестали бы существовать как независимые государства.

Это убеждение послужило отправной точкой той политики, которая привела в 1914 году к мировой войне, а вслед за ней — к безвозвратной гибели монархии Габсбургов и к крушению, хотя и временному, государственной мощи России и Германии.

Как бы то ни было, сочувственное отношение русского правительства к Балканскому союзу вызвало, как я сказал выше, некоторую тревогу в правительственных кругах Франции. Г-ну Пуанкаре казалось, что этот союз в той форме, в которую он вылился, неизбежно приведет к войне на Балканах со всеми возможными ее дальнейшими последствиями. Мы также, со своей стороны, верили в ее возможность, [57] хотя и менее усматривали опасность войны в заключении Сербией и Болгарией союза, даже и наступательного характера, чем в том обстоятельстве, что с осени 1911 года Турция находилась в войне с Италией из-за обладания Триполи и Киренаикой. Мы были убеждены, что балканские государства не пропустят случая воспользоваться затруднениями, созданными для Турции фактом ее войны с европейской великой державой, и предвидели, что удержать их от сведения счетов с Турцией в такую для себя благоприятную минуту будет чрезвычайно трудно. Нам было известно через приезжавшего в 1911 году в Россию г-на Данева о настроениях, господствовавших в Болгарии и подтверждавших нас в мысли о неизбежности в ближайшем будущем новых осложнений на Балканах. Нам поэтому оставалось только постараться смягчить остроту положения тем, что мы приняли деятельное участие в сближении между собой балканских государств. Мы надеялись, что их сплоченным усилиям будет легче нести риск, связанный с борьбой, которую им предстояло неизбежно вести против младотурецкой Турции ради вскрытия македонского нарыва, а может быть, и против Австро-Венгрии — в случае, всегда возможном, дальнейших попыток ее продвижения на Балканах. Наше участие в заключении Сербо-Болгарского союза давало нам право контроля над действиями союзников, а, также, наложения запрета на решительные шаги союзников, не отвечающие видам русской политики. Несомненно, что подобные гарантии были крайне недостаточны, как доказала это осень 1912 года, но заручиться другими, более действенными, оказывалось совершенно невозможным, но точно так же невозможно было для нас стать спиной к балканским славянам в критическую минуту их существования и отречься от обязанностей, налагаемых на нас нашим политическим первородством и всем славным прошлым России как величайшей славянской державы.

Вопрос об участии России в заключении Сербо-Болгарского союза (в расширении его путем привлечения к нему Греции и Черногории русское правительство не принимало непосредственного участия) был единственный повод к [58] некоторому разномыслию между нашим французским гостем и мной. По всем остальным вопросам нам удалось без труда прийти к удовлетворительным заключениям, хотя в числе этих вопросов был один довольно деликатного свойства. Он касался личности французского посла в Петрограде, г-на Жоржа Луи. Этот дипломат совершенно не отвечал требованиям занимаемого им поста, с условиями и особенностями которого ему никак не удавалось освоиться. Благодаря этому пребывание его в России служило помехой той дружной и доверчивой дипломатической работе, которую, в собственных интересах, необходимо вести правительствам союзных государств, особенно в том случае, когда они имеют дело с противниками, которые достигли полной согласованности в области внешней политики. К счастью, г-н Жорж Луи был в скором времени отозван и заменен самым выдающимся из государственных людей Франции того времени Теофилем Делькассе, потерю которого оплакивают в настоящее время его соотечественники, не сумевшие оценить его по заслугам при жизни. Делькассе удалось без труда, в весьма короткий срок, занять в Петрограде подобающее ему место и приобрести горячую симпатию и полное доверие русских правительственных кругов.

Незадолго перед посещением г-ном Пуанкаре Петрограда между Россией и Францией была подписана морская конвенция. Этот акт не вносил ничего нового в наши союзные отношения и являлся только дополнением и расширением русско-французского союза, как логически необходимое его развитие.

В лице г-на Пуанкаре мы видели с полным основанием убежденного сторонника союза между Россией и Францией. В нем, как и мы сами, он усматривал единственную надежную гарантию европейского мира. Прямота характера и непреклонная твердость воли г-на Пуанкаре делали его в наших глазах особенно ценным союзником, миролюбие которого было так же несомненно, как и его горячий патриотизм. Император Николай, часто ценивший в людях те качества, которыми он сам не обладал, был более всего поражен во французском первом министре определенностью [59] и твердостью воли, которые являются основными чертами его характера и тем более замечательны, что встречаются довольно редко в такой степени у французов, по природе своей впечатлительных и изменчивых.

Провожая г-на Пуанкаре, я расставался с ним ненадолго, потому что в середине сентября собирался поехать по приглашению короля Георга Английского в Шотландию и на обратном пути намеревался остановиться на несколько дней в Париже. Положение на Ближнем Востоке было настолько неустойчиво, что личный обмен мнениями с руководителями внешней политики нашей союзницы Франции и дружественной нам Великобритании был в моих глазах очень желателен, так как он облегчал нашу совместную работу в целях предотвращения в эту минуту более возможных, чем когда-либо, европейских осложнений.

В конце сентября я прибыл в Лондон, откуда, через день или два, выехал вместе с нашим послом в Англии графом Бенкендорфом в Шотландию, где в это время находились король Георг и его семья. Я провел в замке Бальмораль шесть дней в качестве гостя короля и сохраняю самое приятное воспоминание о любезном гостеприимстве, которое при этом случае оказала мне королевская семья и которым я обязан близким отношениям, существовавшим издавна между покойным Государем и его английскими родственниками.

На другой день по моем приезде в Бальмораль прибыл приглашенный королем для свидания со мной английский министр иностранных дел сэр Эдуард Грей, а вслед за ним глава бывшей в то время в оппозиции консервативной партии г-н Бонар-Ло, нынешний первый министр Великобритании. По мудрому обычаю, установленному в Англии вековой парламентской практикой, внешняя политика исключается из области политических вопросов, в которых правительство и оппозиция занимают непримиримое друг к другу положение. Благодаря этому иностранная политика Великобритании приобрела в течение последних двух столетий ту последовательность и устойчивость, которой так редко удается достигнуть другим, более молодым парламентским правительствам. [60]

Наше утро было посвящено деловым переговорам, касавшимся очередных политических вопросов. Таковых было немало в тревожную осень 1912 года, и многие из них требовали принятия быстрых и решительных мер со стороны тех обеих групп государств, на которые разбились европейские великие державы. Нетерпеливые порывы балканских государств, торопившихся осуществить на деле незадолго перед тем заключенный между ними союз и воспользоваться внутренними и внешними затруднениями Турции, чтобы свести с ней свои старые счеты, могли быть введены в должное русло только совместными усилиями Тройственного согласия и Тройственного союза, в ту пору еще одинаково заинтересованных в предотвращении всяких осложнений, могущих легко выйти из рамок балканской войны и превратиться в войну европейскую. Австро-Венгрия и Германия считали, что час этой войны еще не пробил. Ни та, ни другая не были в достаточной мере подготовлены в военном и финансовом отношениях, и поэтому не считали минуту благоприятной для сведения окончательных счетов с соседями. Благодаря этому обстоятельству миролюбивые усилия Тройственного согласия не встретили препятствий ни в Берлине, ни в Вене, и разразившаяся 8 октября война началась в условиях, которые позволяли державам надеяться на возможность ее локализации.

Во время моего пребывания в Бальморале французское правительство сделало предложение, на основании которого великие державы поручали России и Австро-Венгрии, как державам, наиболее заинтересованным в балканских делах, выступить совместно в балканских столицах с серьезными представлениями в целях предотвращения военного столкновения. Это предложение могло быть принято мною без колебаний, так как и в этот раз, как и в предыдущие, главная опасность положения находилась гораздо более в Вене, чем на Балканах. Только непосредственное вмешательство австро-венгерского правительства в балканскую войну могло сделать безнадежными усилия держав Тройственного согласия локализовать ее и превратить эту войну в общеевропейскую. Этого вмешательства было необходимо избежать прежде всего и во что бы то ни стало. Еще из Бальмораля [61] я поручил нашему послу в Париже подробно изложить г-ну Пуанкаре наш взгляд на этот вопрос, и результатом сообщения Извольского и явилось вышеозначенное предложение французского правительства.

На обратном пути из Шотландии я навестил в Лондоне австро-венгерского посла, графа Менсдорфа, чтобы сообщить ему о том значении, которое мы придавали сотрудничеству с его правительством в эту критическую минуту. При этом я обратил его внимание на то обстоятельство, что воздержание России от вмешательства в балканскую смуту обуславливалось в глазах русского правительства подобным же воздержанием со стороны Австро-Венгрии.

Предложение г-на Пуанкаре представляло для нас еще и ту выгоду, что давало нам возможность без того, чтобы почин исходил от нас, находиться в постоянном общении с Веной по всем текущим балканским делам, причем благодаря такой постановке вопроса на свободу действий венского кабинета налагалась некоторая узда.

Кроме обсуждения злободневного балканского вопроса, к которому в Англии были склонны относиться, как мне показалось, с преувеличенной осторожностью, чтобы избежать всего, что могло быть истолковано как поползновение произвести нажим на Турцию, во время моего пребывания в Бальморале был поставлен на очередь вопрос довольно сложных взаимоотношений России и Англии в персидских делах. Несмотря на самое искреннее желание русского правительства идти рука об руку с англичанами, между нами накапливалось немало всякого рода недоразумений, и нам не всегда удавалось вполне согласовать наши взгляды, особенно в области внутреннего управления Персии, находившейся в состоянии близком к анархии, что крайне вредно отзывалось на русских интересах. Общественное мнение в Англии, а за ним и правительства, видели спасение Персии в представительном образе правления и применяли к ней мерило, мало подходящее к степени культурного развития этого азиатского государства, этнографически разношерстного и не пережившего еще в отношении едва ли не половины своего населения кочевого быта. [62]

Как я имел случай заметить выше, русское правительство весьма дорожило достигнутым не без усилия соглашением 1907 года и готово было идти на известные жертвы для того, чтобы сохранить его в неприкосновенности, признавая за ним политическое значение, заходившее далеко за пределы той страны, которая служила предметом этого соглашения. Поэтому усиленные попытки парламентаризации Персии со стороны Англии не встретили у нас отрицательного отношения, хотя мы и не верили в чудотворное действие подобных попыток. Иногда нам казалось, что с таким же скептицизмом к ним относятся и некоторые из тех британских агентов, которые были призваны на местах следить за неукоснительным проведением в жизнь плана перекройки персидского политического строя по английскому образцу и между которыми было немало превосходных знатоков азиатских обычаев и нравов вообще и персидских в частности. Труднее всего было привести в унисон действия наших консульских представителей как с их британскими товарищами, так и с новым курсом нашей политики в Персии. Тот скептицизм, от которого мы не могли отделаться в Петрограде, давал себя чувствовать на местах еще гораздо острее. Здесь приходится искать источник тех многочисленных недоразумений, которые возникали между нами и англичанами и которыми тегеранские правители пользовались в своих целях с мастерством, свойственным в этом отношении многим восточным народам. Тем не менее наши недоразумения на почве персидской политики никогда не принимали характера разногласий, могущих иметь нежелательные последствия с точки зрения общих политических отношений между нами и Англией. С одной стороны, порукой этому служила сознаваемая русским правительством и значительной частью нашего общественного мнения необходимость поддерживать в полной силе существование Тройственного согласия как единственно возможного противовеса опасным для европейского мира стремлениям Австро-Германского союза, а с другой — то доверие и уважение, с которым относились у нас многие инстинктивно, а я, благодаря личному с ним знакомству к высоким [63] нравственным качествам сэра Эдуарда Грея, тогдашнего руководителя британской внешней политики. Я намеренно упомянул только что об одном Австро-Германском союзе, так как Тройственный союз, хотя он и возобновлялся более или менее автоматически по истечении своих сроков, не увеличивал, как нам было хорошо известно, наступательной силы Двойственного союза ввиду того, что пребывание в нем Италии имело преимущественно значение страховки ее от риска войны с Австро-Венгрией, неизбежной при иных условиях. Парадоксальное взаимоотношение этих двух, по существу непримиримых союзниц являлось наиболее слабым местом бисмарковской системы союзов и тем косвенно отвечало интересам Тройственного согласия.

Для окончательного выяснения некоторых требующих улаживания среднеазиатских вопросов я остановился на пути из Шотландии в Лондоне для свидания с лордом Кру, который занимал тогда пост статс-секретаря по делам Индии. Это свидание укрепило во мне убеждение, что наше искреннее желание не дать персидским делам обратиться в яблоко раздора между Россией и Англией разделялось правительством Великобритании и что поэтому ничто не угрожало нашему дальнейшему мирному сожительству как в Азии, так и в Европе.

Будучи в Бальморале, я коснулся в моих разговорах с королем и сэром Эдуардом Греем одного вопроса, который с 1909 года, т. е. с того момента, когда вероятность войны с Германией из туманной дали стала приближаться к области политических возможностей, начал привлекать к себе внимание нашего морского министра. Глава ведомства, адмирал Григорович, в это время деятельно занимался приведением в порядок обороны Рижского и Финского заливов, находившихся уже много лет в неудовлетворительном состоянии. С этой целью морским генеральным штабом под руководством министра и при деятельном участии адмирала Колчака, бывшего тогда еще только в штаб-офицерских чинах, был выработан подробный план морской обороны наших балтийских портов и Петрограда. Этот план, прекрасно задуманный и талантливо приведенный в исполнение [64] в первые два года всемирной войны, дал блестящие доказательства своей продуманности и целесообразности. Как известно, все попытки Германии прорваться в Рижский и Финский заливы закончились полной неудачей, несмотря на громадное превосходство ее морских сил над нашими, и Рига, а затем и все Балтийское побережье были заняты немцами с суши только тогда, когда сопротивление наших армий начало ослабевать под влиянием растущего недостатка в вооружении.

Государь живо интересовался ходом работ по морской обороне столицы и перед моим отъездом за границу поручил мне постараться выяснить в Англии, насколько там считали возможным оказать нам в случае, если бы дело дошло до совместной защиты наших интересов от германских посягательств, некоторую помощь со стороны британского флота.

На поставленный мной в этом смысле вопрос король и английский министр иностранных дел сказали мне, что не могут дать мне никакого определенного ответа, а тем более взять на себя какие-либо обязательства в этом отношении. Тем не менее из дальнейшего обмена мыслей выяснилось, что если бы политические обстоятельства сложились таким образом, что Великобритания и Россия оказались бы вовлеченными в войну с Германией, английское правительство не отказалось бы оказать нам свое содействие на море в пределах практической возможности. Это содействие, по всей вероятности, должно было бы ограничиться главным образом отвлечением на себя германских морских сил в Немецком море, так как британскому флоту едва ли удалось бы проникнуть в Балтийское море для совместных с нами морских операций.

Этот ответ в ту пору меня удовлетворил, а иного у нас и не ожидали. Несмотря на темную тучу, нависшую над Балканами осенью 1912 года, никто не мог предвидеть, что те общие меры предосторожности, которые обсуждались между правительствами Тройственного согласия для обеспечения европейского мира, приобретут менее чем через два года характер крайней спешности и роковой настоятельности. Поэтому в ту минуту дальнейшее углубление подобного [65] рода вопросов было бесполезно и неуместно, так как шло против своей цели.

По пути в Париж я виделся в Лондоне с посетившим меня турецким послом Тевфик-пашой. В течение нашего свидания я неоднократно обращал его внимание на желательность возможно быстрого заключения мира между Портой и Италией, потому что мне казалось вероятным, что таким путем станет возможно если не предотвратить надвигавшуюся неудержимо балканскую войну, то, по крайней мере отсрочить ее наступление. Я мог тогда убедиться в том, что в заграничных правительственных кругах начинали приходить к более справедливой оценке усилий русской дипломатии достигнуть согласного действия кабинетов великих держав для прекращения Триполитанской войны ранее, чем успеет вспыхнуть вызванный ею пожар на Балканском полуострове. С разных сторон до меня доходили по этому поводу выражения запоздалых сожалений, но время было уже упущено, и оставалось только думать о принятии наиболее действенных мер для тушения разгоравшегося пламени.

Еще гораздо ранее моей поездки в Англию политика британского кабинета в отношении к мусульманскому миру руководствовалась желанием снискать его расположение для того, чтобы найти себе опору в магометанской части населения Индии против растущей революционной деятельности местных индусских элементов. Этой заботой объясняется равнодушие, которое мы замечали в Англии к судьбе турецких христиан и которое находилось в противоречии с преданиями политики английских либеральных кабинетов. Отсюда же проистекали и колебания британской политики в Персии и Средней Азии. Помимо этой основной причины у англичан, вероятно, была еще и другая, побочная, — не ослаблять положение турецкого правительства, во главе которого тогда находился преданный Англии Киамиль-паша, и помешать замещению его младотурецким кабинетом Ферида-паши, симпатии которого клонились определенно в сторону Германии. Означенными соображениями объясняется то обстоятельство, что Англия, несмотря на свое искреннее желание содействовать умиротворению [66] Балканского полуострова, неоднократно скорее мешала достижению этой цели, отказываясь присоединиться к тому или иному дипломатическому шагу, имевшему в виду эту цель, из боязни произвести в Константинополе нежелательное впечатление. Мне стало очевидно, что мы не могли рассчитывать на деятельную помощь Англии в случае, если бы обострение балканских событий потребовало со стороны держав энергичного давления на Турцию.

Моя трехдневная остановка в Париже прошла, главным образом, в совместных усилиях с г-ном Пуанкаре задержать ход балканских событий, развивавшихся со стремительной быстротой. Для этого были испробованы все средства, которыми располагает дипломатия, начиная от убеждений и кончая угрозой непризнания того нового территориального положения, которое явилось бы результатом удачного для балканских союзников исхода войны. Все наши усилия остались тщетными. Союзники сознавали, что чрезвычайно благоприятно сложившиеся для них обстоятельства могли повториться нескоро, и решили воспользоваться своей политической и военной подготовленностью, чтобы силой оружия покончить с турецким владычеством на Балканах, служившим помехой естественному росту их молодых национальных организмов и давно ставшим уродливым анахронизмом.

Единственная возможность предотвратить войну заключалась в применении средства, предложенного мной нашим друзьям еще во время Триполитанской войны, т. е. в единодушном и энергичном давлении на турецкое правительство с целью заставить его стать, без потери времени, на путь коренных реформ в Македонских вилайетах, но это средство было именно то, на которое было труднее всего получить согласие великих держав, из которых каждая преследовала в Константинополе свои собственные цели. Ни одна из них не желала в 1912 году балканской войны со всеми ее возможными грозными последствиями (менее других ее опасались Германия и Австро-Венгрия по соображениям, о которых я упомяну ниже) но подвергнуть, хотя бы временно, некоторому риску свои интересы в Турции для предотвращения этой войны не решалась ни одна из них, [67] за исключением России и, может быть, Франции, причем последняя решилась бы на это только при условии поддержки со стороны Англии, которой, как мы видели, нельзя было ожидать.

Отношение французского правительства к балканскому кризису было с самого начала вполне определенно. Как было сказано выше, г-н Пуанкаре видел в нем единственно возможность европейских осложнений, которых он, чтобы ни говорили впоследствии о его воинственном настроении его германские противники, опасался более всего и старался избежать всеми силами. Судьба балканских народов сама по себе мало интересовала французское правительство. Поэтому оно отнеслось недоброжелательно к возникновению Балканского союза, в чем мы, хотя и стояли на иной точке зрения, не считали себя вправе упрекать наших союзников.

За время моего управления министерством иностранных дел мне пришлось быть три раза во Франции. Возвращаясь в Россию, я принял за правило останавливаться проездом на один день в Берлине для свидания с руководителями германской внешней политики. Я считал эти остановки полезными, потому что, невзирая на их кратковременность, они давали мне возможность удостовериться в политическом настроении германского правительства в данную минуту. Помимо интереса, который представляла подобная поверка, мои свидания с канцлером и статс-секретарем по иностранным делам имели еще некоторое значение в том отношении, что обыкновенно вносили известное успокоение в берлинские правительственные круги, где ко всяким проявлениям союзнических отношений между нами и Францией относились всегда с крайней подозрительностью, хотя со своей стороны точно изыскивали способы при всяком удобном случае подчеркнуть свою политическую солидарность с монархией Габсбургов.

Я знал, что германское правительство, несмотря на свою весьма реальную силу, страдало еще со времен князя Бисмарка манией преследования и постоянно воображало себя предметом враждебных поползновений со стороны своих [68] западных и восточных соседей. Поэтому я считал своим долгом посредством совершенно искреннего обмена мыслями по текущим политическим вопросам действовать, насколько это от меня зависело, успокоительно на это болезненное расположение духа.

На этот раз германская подозрительность могла найти себе обильную пищу в моем двухнедельном пребывании в Англии и в последовавшем за ним посещении Парижа. Поэтому остановка в Берлине представлялась мне особенно целесообразной, уже не говоря о том, что мне было важно самому убедиться, насколько в Берлине были склонны воздействовать умеряющим образом на венское правительство в минуту, когда европейский мир зависел от того или иного образа действия австро-венгерской дипломатии, на благоразумие которой в балканских вопросах было опасно возлагать преувеличенные надежды.

К счастью, как мне без труда удалось установить в этот мой приезд в Берлин, там господствовало не желание доказать лишний раз перед лицом Европы несокрушимую твердость Австро-Германского союза, как это было в марте 1909 года, а наоборот, некоторое беспокойство, вызываемое возможностью благодаря этим союзным обязательствам быть вовлеченным в нежелательные международные осложнения в минуту, не избранную для этого самой Германией. Я мог с удовольствием отметить, что в Берлине настроение очень походило на то, которое я нашел в правительственных кругах Парижа. Как во Франции, так и в Германии были готовы сделать все возможное, чтобы предотвратить балканскую войну или, если бы это оказалось недостижимым, по крайней мере не дать захватить ей полЕвропы. Исходя из этой отправной точки, германская дипломатия искренне приветствовала почин г-на Пуанкаре дать России и Австро-Венгрии поручение быть выразительницами в балканских столицах миролюбивой воли европейских великих держав. При этом мне было неоднократно повторено в Берлине, что Германия заявляет наперед свою готовность присоединиться ко всем шагам, относительно которых Россия и Австрия придут между собой к соглашению. [69]

Обнаруженные мной в Берлине настроения не остались, вероятно, без влияния, как мне стало известно впоследствии, существовавшей в это время в Вене если не полной уверенности, то, во всяком случае, сильной надежды на то, что столкновение балканских союзников с Турцией кончится их полным поражением, и, таким образом, опасность усиления Сербии на Балканах будет, без всяких для того усилий венского кабинета, предотвращена на долгое время.

Эта не оправдавшаяся надежда способствовала сохранению как в Вене, так и по отражению в Берлине того нравственного равновесия, которое сделало возможным совместные усилия всех великих держав спасти человечество осенью 1912 года от ужасов европейской войны.

* * *

Я начал эту главу упоминанием о политических свиданиях императора Николая II в течение лета 1912 года.

Третьим из них было посещение Государя и императрицы шведской королевской четой в финляндских шхерах, где по давно заведенному обычаю царская семья проводила часть лета.

Приезд шведских гостей хотя и не был лишен некоторого политического значения, так как короля сопровождал в его путешествии министр иностранных дел граф Эренсверд, не имел тем не менее характера политического события, который неизбежно носили свидания Государя с императором германским, несмотря на их периодичность и на то обстоятельство, что они тщательно прикрывались флагом близких семейных отношений.

Между Россией и Швецией до 1914 года существовали, как казалось, прочно установившиеся добрососедские отношения, не нарушавшиеся политическими недоразумениями или пограничными спорами. Россия относилась с искренней благожелательностью к своему северному соседу и поддерживала с ним оживленные торговые сношения. Тем не менее за последние годы до великой европейской войны стали обнаруживаться некоторые симптомы, указывавшие на появление в шведском общественном мнении [70] известной тревоги, вызываемой постоянно появлявшимися в местной печати слухами о каких-то неприязненных намерениях России по отношению к Швеции. Происхождение этих слухов должно быть отнесено к попытке моего предшественника А. П. Извольского снять лежавший на Аландских островах со времен Парижского мира 1856 года сервитут, на основании которого Россия не могла воздвигать на этом архипелаге военных сооружений. Следует тем более пожалеть о том, что этот вопрос был поднят, что он не имел для нас практического значения. В мирное время постоянные военные сооружения были излишни, а в политическом отношении они были даже нежелательны, потому что являлись бы в глазах шведов угрозой их столице вследствие близости к ней архипелага. В случае военной опасности, как это было доказано опытом войны 1914 года, Аландские острова могли быть весьма быстро, путем минных заграждений, приведены в должное состояние обороны и таким образом преградить неприятельским силам доступ в Ботнический залив. При моем вступлении в должность министра иностранных дел я решил тотчас же прекратить всякие переговоры об Аландских островах, чтобы не создавать между нами и Швецией нежелательных недоразумений, тем более что мне было известно, что берлинские правящие сферы поддерживали тревожное настроение, создавшееся в Стокгольме в связи с поднятием долго и спокойно дремавшего вопроса об Аландском архипелаге. Основания к такому беспокойству, как сказано, на самом деле не могло быть ни малейшего. Поэтому нам важно было не давать означенному настроению укрепляться в соседней стране, с которой мы желали жить в мире и согласии.

Прибытие в русские воды короля и королевы Швеции, встреченных чрезвычайно радушно Государем и императрицей, дало мне желанную возможность сделать все от меня зависевшее, чтобы рассеять в наших шведских гостях всякие подозрения в существовании у нас каких-либо недружелюбных замыслов против Швеции.

Как можно было предвидеть, граф Эренсверд сделал аландский вопрос главным предметом наших разговоров. [71]

В это время у дел находился либеральный кабинет г-на Валенберга, который не обнаруживал склонности поддаваться в своей внешней политике внушениям Германии, а скорее симпатизировал нашим французским союзникам и английским друзьям. Такого же направления придерживался, само собою разумеется, и шведский министр иностранных дел, о деловых беседах с которым на Питкопасском рейде у меня сохранилось приятное воспоминание. Не принимая на себя никаких новых обязательств по отношению друг к другу, мы тем не менее без труда могли установить, что ни Россия, ни Швеция не преследовали политических целей, направленных против безопасности другой стороны, и не имели в виду входить в какие-либо соглашения, преследующие подобные цели.

Что касается в частности аландского вопроса, то я с полной искренностью мог дать шведскому министру иностранных дел от имени русского правительства положительные уверения, что Россия отнюдь не имеет намерения предпринять какие-либо меры для превращения Аландского архипелага в наступательную базу против Швеции. Вся предшествовавшая дружественная политика России по отношению к Швеции, начиная с Фридрихсгамского мира, т. е. более чем сто лет, придавала весьма реальную ценность миролюбивым уверениям русского правительства, и мне оставалось только надеяться, что наши шведские гости отнесутся к ним с должным доверием.

Дальше