Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава II

Осенью 1910 года АИ. Нелидов, занимавший пост нашего посла в Париже, заболел тяжелой болезнью, которая в несколько недель свела его в могилу. Вместе с его кончиной открывалась для Александра Петровича Извольского возможность сложить с себя ставшие ему в тягость обязанности министра иностранных дел и занять пост русского посла в союзной нам Франции.

Царская семья в это время находилась в Дармштадте, куда Извольский поехал, чтобы окончательно оформить свое назначение в Париж и равным образом и вопрос о моем назначении ему в преемники. Вернувшись в Петроград, Александр Петрович сообщил мне, что Государь велел ему объявить мне свою волю относительно назначения меня министром иностранных дел и передать мне приказание приехать в Дармштадт для сопровождения Государя в предстоящей поездке его в Потсдам, где он намеревался отдать императору Вильгельму визит, сделанный им незадолго перед тем царской семье в замке Вольфсгартен.

В последних числах октября я приехал в Дармштадт и на следующий день представился Государю в близлежащем Вольфсгартене. Этот загородный дворец, по размерам своим и по скромности обстановки напоминающий усадьбу помещика средней руки, был в это время настолько переполнен гостями, что Государь мог принять меня только в своей спальне, где едва хватало места, кроме кровати, для письменного стола и двух-трех кресел. Государь сказал мне, что остановил свой выбор на мне, потому что в довольно продолжительные сроки моего управления министерством успел со мной познакомиться в достаточной мере и что он надеется, что за время моего пребывания в Петрограде я уже успел приготовиться к занятию должности министра. Затем он перешел к обсуждению тех вопросов, которых, как нам было известно, должны были коснуться в своих разговорах со мной в Потсдаме германский канцлер и статс-секретарь по иностранным делам. «Не знаю, — прибавил Государь, — будет ли говорить с вами о делах император [26] Вильгельм. Весьма возможно, что он постарается только произвести на вас впечатление, как он часто старается это сделать при первых встречах с незнакомыми ему людьми». На следующий день вечером я сел в Дармштадте в императорский поезд, а утром мы прибыли в Потсдам, где Государь был торжественно встречен. В течение трехдневного нашего пребывания в Потсдаме я был принят императором Вильгельмом в частной аудиенции, которая продолжалась более часа. Во время этого свидания он говорил со мной о политических делах только в общих выражениях, причем неоднократно упоминал об Извольском в довольно бестактной форме, давая мне понять, что германское правительство не могло установить доверчивых отношений с министром, который служил чужим интересам по крайней мере столько же, если не больше, чем интересам своей собственной страны. Император хотел в этих словах излить свое неудовольствие на моего предшественника за его неизменную верность нашему союзу с Францией и, вероятно, также за недолго перед тем подписанное им соглашение с Англией, с которым император никак не мог примириться. Искусственное поддержание дурных отношений между Россией и Англией было, как известно, всегда одной из основных задач политики Гогенцоллернов. Затем он перешел к неисчерпаемой теме вековой дружбы между русским и прусским царствующими домами и необходимости поддерживать эту дружбу и впредь для блага России и Германии, в чем я с ним вполне согласился, сказав ему, что ближайшей моей задачей будет изыскание способа, оставаясь верным основным началам русской внешней политики, восстановить между нами доверчивые отношения, поколебленные недавно Боснийско-Герцеговинским кризисом. После нескольких рассуждений на общие темы император, отпуская меня, выразил мне удовольствие, что ему наконец привелось встретиться с русским министром иностранных дел, который мыслит и чувствует, как русский. «С национально настроенным министром, — прибавил император, — нам, немцам, нетрудно будет жить в мире и добром согласии». [27]

Как странно звучали эти слова, когда я вспоминал о них в те дни, когда тот же Вильгельм, отвергнув все примирительные попытки покойного Государя и русской дипломатии, решился на «свежую и радостную войну», которая должна была в его распаленном воображении одним ударом покончить раз и навсегда с Францией и Россией, а с ней вместе и с ненавистным ему и его народу славянством, и на их дымящихся развалинах навеки установить мировое владычество Германии!

Официально праздничная атмосфера Потсдама мало способствовала ведению деловых переговоров, которые поэтому были на следующий день перенесены в Берлин и происходили как у канцлера, Бетмана-Гольвега, так и у статс-секретаря по иностранным делам, Кидерлен-Вехтера, причем с первым они вращались больше в сфере общих принципов, а со вторым носили определенно деловой характер, вникая в сущность рассматриваемых вопросов и касаясь всех их подробностей.

Канцлер произвел на меня выгодное впечатление при первой нашей встрече. Он показался мне человеком честным и прямым, хотя и малоосведомленным в вопросах внешней политики, что я объяснил себе недавним его назначением на высший пост империи после долголетней административной деятельности. Для занятия должности канцлера Германской империи было, конечно, недостаточно близкого знакомства с условиями внутренней жизни сложного политического организма Германской империи. Требовалось еще и, пожалуй, даже в большей мере, знание разносторонних и вечно меняющихся факторов международных отношений. В пору нашего первого знакомства у Бетмана-Гольвега совершенно не было этого знания, но он и не старался показать, что им обладает, и говорил о вопросах внешней политики, избегая всяких технических подробностей, с точки зрения простого здравого смысла, чем он невольно располагал собеседников в свою пользу.

Несмотря на огромный рост, он не производил впечатления человека сильного, но безыскусственность его обращения и симпатичная внешность давали иллюзию большой искренности и простоты и невольно внушали к нему доверие. [28] Таковы были первые впечатления. Более близкое с ним знакомство их не подтверждало. Верны они были только в отношении его неосведомленности в вопросах внешней политики, с которыми он, как это доказали события, так и не мог освоиться до самого конца своей политической деятельности. Этим объясняется тот факт, что ему никогда не удалось занять положение действительного руководителя германской политики.

Что же касается его прямоты и искренности, то я имел случай убедиться в отсутствии у него этих качеств еще ранее эпохи всемирной войны, бросившей ослепительный свет на лживость и двуличность германской дипломатии.

Ближайший сотрудник канцлера Бетмана-Гольвега, статс-секретарь по иностранным делам Кидерлен-Вехтер, нисколько не походил на своего начальника. Трудно себе представить человека с менее привлекательной наружностью. Чем более он старался придать мягкость и любезность своему обращению, тем более выглядывала из-под внешних форм прирожденная ему грубость. Но зато он был бесспорно умный человек, близко знакомый со всеми подробностями международного положения и не боявшийся свободно высказывать свои политические мнения. Он был другом и близким сотрудником знаменитого Гольштейна, имевшего долгие годы невидимое, но сильное влияние на ход германской политики. Это сотрудничество наложило отпечаток на всю политическую деятельность Кидерлена в смысле продолжения традиции Бисмарка. При дворе его не любили. Особенно мало расположена к нему была императрица за его безвкусные и не всегда приличные шутки. Но у себя в министерстве он был полным хозяином, и зависимость его от канцлера была скорее видимая, чем действительная. Влияние его на ход германской политики проявлялось в некоторых случаях благотворно и служило к предотвращению казавшихся неизбежными столкновений, как, например, в критические моменты франко-германских переговоров по марокканскому вопросу. В моих глазах главным его достоинством было то, что он питал к Австро-Венгрии весьма мало симпатий и смотрел на союз Германии с двуединой монархией по-бисмарковски, т. е. не как на цель германской [29] политики, а как на средство. Поэтому смерть его была событием не безразличным с точки зрения интересов европейского мира, тем более что заместитель его на посту статс-секретаря, г-н фон Яго, если и не имел вышеупомянутых недостатков Кидерлена, зато и не обладал ни одним из его качеств.

Тотчас по назначении меня товарищем министра я убедился, что германское правительство при первом удобном случае заведет с нами переговоры по среднеазиатским вопросам и приложит все усилия добиться от нас возможно больших для себя экономических уступок.

Наше соглашение с Англией привело к разделу Персии между нами на зоны влияния соответственно близости их к нашим границам. В этих зонах каждая из договаривающихся сторон пользовалась особыми политическими правами, причем третья — средняя зона — была объявлена нейтральной, и в ней обе стороны были равноправны. Подобное размежевание политических и экономических сфер влияния не давало германскому правительству покоя. В Берлине постоянно говорили о том, что персидский рынок захвачен Россией и Англией и что доступ к нему закрыт для третьих, что было верно только в отношении транзита по территории Кавказа, тогда как товары, шедшие караванным путем из Малой Азии или из портов Персидского залива, имели свободный доступ в Персию. Постройка Багдадской железной дороги, которая должна была служить одновременно проводником германского политического влияния в Малой Азии и установить в этой области германское экономическое господство, продвигалась довольно медленно. Но немцы уже учитывали то время, когда она будет доведена до местностей, прилегающих к персидской границе, и решили готовиться к этому моменту путем предварительных переговоров с русским правительством и заблаговременно установить возможность своего экономического проникновения в Тегеран и в наиболее богатые и населенные северные провинции Персии, входящие в сферу русского влияния. Старый караванный путь не мог отвечать этим целям. Надо было добиться постройки боковых железнодорожных линий, исходящих от Багдадской [30] магистрали и соединяющих ее со столицей Персии и главнейшими ее рынками.

Из личных бесед с германским послом в Петрограде я еще до моего отъезда в Германию уже знал, что этот вопрос будет служить главным предметом переговоров со мной в Потсдаме. При первом же моем свидании с германскими государственными людьми я заметил, что они придают ему чрезвычайно большое значение и будут добиваться всеми силами его благоприятного разрешения. Весь ход наших дальнейших переговоров укрепил меня в этой мысли. Кидерлен-Вехтер, в руках которого они были сосредоточены, дал мне сразу понять, что Германия не может признать за Россией и Англией монопольных прав в Персии на основании соглашений их с этой державой, в которых она сама не была участницей и которые нарушают в ущерб ее экономическим интересам принцип открытых дверей. Он прибавил вместе с тем, что из дружеских отношений к России Германия готова не настаивать на своем праве добиваться железнодорожных концессий в зоне русского влияния, но что она ожидает взамен, что Россия не будет препятствовать смычке малоазийских железных дорог с будущей сетью путей, которыми Россия имеет в виду связать Тегеран со своими закавказскими владениями.

Это требование было нам неприятно и невыгодно, так как оно угрожало нашей давно установившейся торговой монополии в Северной Персии. С другой стороны, оспаривать его законность было крайне трудно, не придавая нашему отказу явно недружелюбного характера, притом в такую минуту, когда русское правительство было озабочено ослаблением напряженности наших отношений к своему западному соседу.

Политическое наследство, полученное мной от А. П. Извольского, было крайне пестро. В отношении нашей союзницы Франции наше положение покоилось на незыблемых основаниях договорных отношений, доказавших за пятнадцатилетнее существование свою целесообразность и ценность с точки зрения гарантий европейского мира. Со стороны Англии, с которой в 1907 году нам удалось установить вполне удовлетворительные отношения, нам не [31] угрожали никакие нежелательные осложнения. Наконец наши отношения с Италией, которая пользовалась издавна нашей искренней симпатией, были равным образом удовлетворительны. После поездки Государя в Раккониджи, где эти отношения приняли определенную форму взаимного признания политических интересов (Италии — на Северо-Африканском побережье, а России — на Ближнем Востоке), мы получили возможность рассчитывать на дальнейшее укрепление дружественных с ней связей независимо от того, что она входила в состав враждебного нам политического сочетания. Таким образом, положение наше со стороны европейского Запада могло почитаться вполне обеспеченным. Зато на самых границах наших оно было весьма малоудовлетворительно, и еще раньше моего вступления в должность министра иностранных дел можно было без преувеличения сказать, что единственные вероятные враги России были ее ближайшие соседи. Относительно чувств к нам Австрии, мы со времен Крымской войны не могли питать никаких заблуждений. Со дня ее вступления на путь балканских захватов, которыми она надеялась подпереть расшатанное строение своей несуразной государственности, отношение ее к нам принимало все менее дружелюбный характер. С этим неудобством мы, однако, могли мириться до тех пор, пока нам не стало ясно, что балканская политика Австро-Венгрии встречает сочувствие Германии и получает из Берлина явное поощрение. Благодаря тому, что германское покровительство австрийских замыслов стало в 1908 году несомненным фактом, опасность столкновений с Австрией для нас удесятерилась.

Я уже говорил о том состоянии полной военной неподготовленности, в котором нас застиг Боснийско-Герцеговинский кризис. Это обстоятельство было хорошо известно в Берлине, и им в значительной степени объясняется вызывающий образ действий германского правительства. Позволительно думать, что будь мы в 1909 году более готовыми к войне, князь Бюлов говорил бы с нами более примирительным тоном. Всегдашняя слабость России — несчастье, повторяющееся неизменно во все многочисленные [32] войны, которые ей пришлось вести, полная неудовлетворительность ее боевого снаряжения, — становилась с каждым годом для нее более грозной по мере того, что ее соседи напрягали все свои силы для приведения своих вооружений в полный порядок. Германия в этом отношении уже давно достигла поразительных результатов и находилась в состоянии «постоянной готовности». Даже Австро-Венгрия, близкая уже много лет к государственному банкротству, стояла выше России с точки зрения своего вооружения и достаточно развила сеть своих стратегических железных дорог. С этой последней точки зрения наша отсталость была особенно поразительна. Для исправления недостатков наших железнодорожных сообщений были необходимы огромные суммы, которые мы могли получать только из-за границы и в которых наши союзники нам не отказывали но, прежде всего для этого нам был необходим прочный и продолжительный мир. Ранее того, что я приехал в Петроград и успел разобраться во внутреннем положении России и, таким образом, дойти самостоятельно до сознания означенной истины, меня убедил в ней Столыпин, постоянно возвращавшийся в своих частных, а затем и официальных сношениях со мной к вопросу о необходимости избегать во что бы то ни стало всяких поводов к европейским осложнениям еще долгие годы, по крайней мере до того времени, пока Россия не достигнет должной степени развития своих оборонительных средств. О каком бы то ни было наступлении, разумеется, никто не помышлял, и оно никогда не входило в рассмотрение. В подобном же настроении я застал и Государя, по природе человека глубоко миролюбивого и находившегося еще под тяжелым впечатлением несчастной японской войны, в возможность которой он не верил накануне ее наступления. Но решительнее всех высказывался против всякой политики приключений военный министр, вероятно потому, что ему ближе всех было известно неудовлетворительное состояние, в котором находилось его ведомство. Вообще при вступлении моем в состав русского правительства в Петрограде не было и следов существования какой-либо партии, желавшей войны, и бряцания оружием не было слышно ниоткуда. Хотя раздражение [33] против Австро-Венгрии было везде очень сильно, редко кто отдавал себе отчет в том, что без поощрения или, по крайней мере, согласия Германии политика Эренталя, чуть не приведшая к войне, была бы немыслима.

Петроградские миролюбивые течения должны были, само собой разумеется, отразиться на ходе моих берлинских переговоров. Русскому правительству необходимо было, прежде всего, обезвредить Германию на долгий срок путем возможных уступок в области ее экономических интересов. Как я уже сказал выше, положение ее было довольно выигрышное, и нам трудно было удержаться на почве экономической монополии Северной Персии. Надо было сохранить, главным образом, в неприкосновенности наше политическое положение в Тегеране и добиться его официального признания со стороны Германии, что было недостижимо без соответственных уступок. Трудность переговоров состояла в том, что ввиду настойчивости германских требований относительно смычки Багдадского пути с будущей сетью персидских железных дорог нам приходилось во избежание отдачи этой смычки в руки Германии произвести ее самим. Иными словами, нам самим приходилось строить железную дорогу, не только нам не нужную, но и вредную нашим интересам, выбирая, таким образом, из двух зол меньшее. Я сознавал вполне, что наше согласие на германское требование будет недружелюбно принято общественным мнением в России и возбудит большие опасения в наших торгово-промышленных кругах, но тем не менее я решился уступить немцам по существу, оговорив наше согласие рядом условий, которые отсрочивали ее выполнение на приблизительно десятилетний срок. Я был убежден, что за это время нам удастся привлечь Англию к нашему железнодорожному строительству и парализовать таким образом опасность захвата Германией в свои руки всего торгового движения в Северо-Западной Персии.

При вступлении в деловые переговоры с германским правительством моей ближайшей задачей было установление между нами такого modus vivendi, который мог бы служить отправным пунктом для дальнейших, возможно, прочных [34] добрососедских отношений между нами. Это было настоятельно необходимо не только с точки зрения нашей собственной безопасности, но и европейского мира, и для достижения этой цели не следовало останавливаться перед принесением даже нелегких жертв.

Когда около года спустя наше соглашение с Германией приняло окончательную форму, оно вызвало, как можно было ожидать, отрицательное к себе отношение в печати и в нашем торгово-промышленном мире. Это было естественно и неизбежно, так как ближайшие интересы и цели обыкновенно заслоняют собой в глазах общественного мнения более отдаленные и, нередко, более важные. С этим надо мириться. Из-за границы до меня также доходили известия о некотором беспокойстве, вызванном у наших союзников и друзей потсдамскими переговорами. Наши представители в Лондоне и в Париже сообщали мне, что английское и французское правительства озабочены возможностью неблагоприятных для них последствий нашего соглашения с Германией. Эти опасения касались, главным образом, вопроса Багдадской железной дороги и новым, как им казалось, отношением к нему русского правительства. Англичан беспокоила, кроме того, представлявшаяся им возможность стратегической опасности как последствие проникновения Германии в Персию. На самом деле нового в отношении русского правительства к вопросу о Багдадской железной дороге было только то, что оно обязалось Германии не препятствовать, насколько это от него зависело, окончанию постройки этой линии, причем под Багдадской дорогой подразумевалась только уже находившаяся в постройке железнодорожная линия, которая должна была соединить Конию с Багдадом, но которая еще далеко не была доведена до этого конечного пункта. Таким образом, Россия не давала своего согласия на постройку каких-либо новых линий на юг от Багдада, по направлению к Персидскому заливу, могущих нанести вред политическим или торговым интересам Великобритании в областях, в которых она считала эти интересы господствующими и которые поэтому английское правительство всегда оберегало особенно ревниво от всякого иностранного проникновения. Мы обещали [35] только не препятствовать доведению до конца предприятия, на которое мы хотя и смотрели без особенного удовольствия, но завершение которого ни мы, ни наши западноевропейские друзья приостановить уже не были в силах. Одним словом, в своем соглашении с Германией Россия не предоставляла ей каких-либо новых льгот, а лишь давала свою санкцию давно совершившемуся факту. В настоящую минуту этот вопрос не имеет никакого практического значения, но в свое время он причинил мне немало хлопот и послужил поводом к многочисленным недоразумениям и нападкам на меня как в русской, так и в иностранной печати. Я упоминаю об этом обстоятельстве, чтобы подчеркнуть еще раз, что русская дипломатия в своем искреннем желании устранить всякий повод к размолвкам и недоразумениям с Германией и добиться установления с ней добрососедских отношений не останавливалась перед принесением с этой целью довольно чувствительных для себя жертв. Как эти жертвы были оценены, показали дальнейшие события. Вскоре после моего возвращения в Петроград между русским и германским правительствами было заключено новое соглашение, касавшееся не политических их отношений, а частноправовых. Уже давно и довольно остро ощущалась потребность в упорядочении вопросов, связанных с правом литературной собственности, которую русский закон ограждал только по отношению к русским подданным. При большем количестве переводных сочинений, которые находили себе у нас постоянный сбыт, и при значительно возросшем за последнюю четверть века спросе на произведения русской литературы за границей подобное положение перестало быть более терпимым. Наша союзница Франция первая обратила на него внимание русского правительства и достигла с ним соглашения, которое обеспечивало право литературной собственности ее подданных в пределах России и давало должную защиту во Франции правам русских писателей. Как одно из последствий потсдамского свидания, расчистившего на время атмосферу русско-германских отношений, было обращение к нам германского правительства с выражением желания заключить с нами подобное же соглашение, на что мы поспешили выразить [36] наше согласие. Германские делегаты прибыли в Петроград, и собравшаяся под моим председательством комиссия быстро закончила свои работы. Они велись в дружелюбном тоне и оставили по себе как у нас, так и у немцев приятное воспоминание.

В конце зимы я тяжело заболел и был вынужден уехать в Давос, где провел шесть месяцев, передав моему товарищу, А. А. Нератову, правление министерством. Сознавая, что я на долгое время лишен возможности заниматься делами, я обратился к Государю с просьбой об увольнении меня от должности министра. Государь отказался принять мою отставку и в выражениях, в которых сквозила его редкая душевная доброта, велел передать мне, чтобы я заботился только о своем здоровье, а делами министерства будет заниматься он сам с Нератовым вплоть до моего выздоровления.

Оправившись от болезни осенью 1911 года, я воспользовался моим пребыванием в Швейцарии, чтобы отправиться в Париж для вступления в личные отношения с государственными людьми нашей союзницы Франции. Это было мое первое официальное появление за границей после назначения меня министром, так как поездка моя с Государем в Потсдам за год перед тем предшествовала этому назначению и я сопровождал его в качестве временно-управляющего министерством. В Дармштадте, накануне нашего выезда в Потсдам, Государь, объявляя мне свою волю относительно моего назначения министром, сказал мне, что он желает сделать его тотчас же, чтобы придать больший вес моим переговорам с германскими министрами. Я просил его отложить мое назначение до возвращения в Россию, потому что мне не хотелось дебютировать в качестве министра на берлинской сцене. Я полагал, что мне не следовало связывать мое первое официальное появление за границей с посещением Германского двора, чтобы не дать нашим союзникам ложного впечатления о моей политической ориентации. Я и без того предвидел, что мое искреннее стремление договориться до приличных отношений с немцами приведет к тому, что я попаду в Париже под подозрение в германофильстве. Это опасение оправдалось, и мне [37] понадобилось некоторое время, чтобы обелить себя в этом отношении в глазах наших союзников и друзей.

Ввиду весьма распространенной у нас привычки судить об образе действий людей на основании присущих, а еще чаще приписываемых им личных соображений, вкусов, симпатий или антипатий мне хочется разъяснить здесь в двух словах мое отношение к германскому народу и к его культуре. Я никогда не страдал германофобией даже в самой легкой форме этого политического недуга. Причиной этому служит, может быть, тот факт, что в моих жилах есть доля германской крови, а вернее всего то, что я хотя и был воспитан под влиянием чисто русских национальных начал, привык тем не менее подчинять их началам общей всем христианским народам культуры, не допускающей никаких предвзятых антипатий, а тем более всего, что походит на расовую ненависть. Знакомый с раннего возраста с немецким языком и германской культурой, я научился питать искреннее уважение к народу, создавшему науку и своеобразную культуру, которые не только глубоко проникли в самые недра его народной жизни, но внесли ценный вклад в умственное достояние всего мыслящего человечества. Германское искусство, если и не целиком, то во многих своих проявлениях, особенно в области музыки и поэзии, возбуждало во мне искреннее восхищение, хотя это восхищение относилось преимущественно к эпохе сравнительно отдаленной. Культурные формы современной Германии казались мне гораздо менее привлекательными, так как я находил в них элементы грубости и безвкусия, от которых они никогда не были совершенно свободны. Этот недостаток с течением времени стал постепенно обнаруживаться все с большей силой, проникая даже в музыку, где раньше его не было и следа. Каковы были причины, которые обусловили это явление, нельзя решить в беглой заметке, но несомненно, что оно совпало с эпохой создания Германской империи, состоявшегося под знаком «железа и крови» и послужившего началом вступления Германии на путь мировой политики, который впоследствии привел ее и всю Европу к самой кровавой из всех когда-либо бывших исторических катастроф. По мере продвижения вперед Германии на этом пути [38] искусство ее постепенно замирало, и сама наука, не искавшая до того вне себя самой своих целей, стала все более занимать служебное положение по отношению к государству, пока наконец не приняла во многих своих отраслях определенно казарменно-фабричного характера. Дерево германской государственной и экономической мощи росло и бросало свою огромную тень на все части света, но источник духовных и нравственных сил германского народа начал понемногу иссякать. Благодетельное культурное влияние Германии на европейские народы начало утрачиваться и, наконец, стало уступать место чувству антипатий, когда конечные цели ее мировой политики стали делаться для всех ясными. Вместе с тем у немцев не заглохли еще их старые национальные добродетели: горячая любовь к родине, повиновение долгу и железная дисциплина. Эти чувства, наряду с редким даром организации, позволили германскому народу выдержать в течение четырех с лишним лет неравную борьбу с мировой коалицией. За эти качества нельзя не уважать германский народ, но людям, видевшим и пережившим то, что видело и пережило наше поколение, любить Германию невозможно. Им достаточно не питать к ней ненависти.

Возвращаюсь к моей первой поездке во Францию в конце ноября 1911 года. После официального посещения президента республики Фальера в Рамбулье где он находился во время моего приезда в Париж, я имел несколько деловых свиданий с председателем совета министров г-н Кальо и министром иностранных дел г-н де Сельвом.

Французское правительство и в еще большей степени общественное мнение были в эту пору под тягостным впечатлением германской попытки добиться, в противовес занятию французскими войсками Феца, от Франции новых уступок в марокканском вопросе. Этой цели должна была послужить неожиданная посылка германского военного судна в Агадир, якобы для защиты в этом незначительном порту довольно сомнительных интересов германских подданных. Г-н Кидерлен-Вехтер надеялся вынудить французское правительство пойти на признание германских интересов в Марокко для того, чтобы иметь средство достигнуть [39] выкупа Францией этих интересов ценой значительных территориальных уступок во французских центральноафриканских владениях. На все растущее в Германии желание колониальных приобретений определенно указывает следующее место донесения русского посла в Лондоне, графа Бенкендорфа, от 6/19 июля 1911 года. В нем посол передает заявление, сделанное германским послом в Лондоне, графом Вольф-Меттернихом, сэру Артуру Никольсону, занимавшему пост помощника статс-секретаря по иностранным делам, такого содержания: «Между 1866 и 1870 годами Германия сделалась великой державой, но побежденная ею Франция и Англия поделили между собою мир в то время, как Германия получила одни крохи. Теперь настала для Германии минута предъявить свои законные требования».

Агадирский инцидент создал чрезвычайно обостренное положение между Францией и Германией и грозил одно время вовлечь европейские великие державы во всеобщую войну. Русская дипломатия использовала наступившее после потсдамского свидания заметное улучшение своих отношений с Германией, чтобы воздействовать умеряющим образом на берлинские настроения. Этой же цели способствовали заявления английских министров в Палате Общин о невозможности для Англии оставаться безучастной зрительницей упрочения Германии на Африканском побережье Атлантического океана, где ее появление могло бы угрожать морским сообщениям Англии с Южной Африкой. После этого вмешательства держав Тройственного согласия дипломатические переговоры между французским и германским правительством пошли более ускоренным ходом и привели в октябре 1911 года к заключению между ними соглашения, по которому Германия признала особые права Франции в Марокко, которая, в свою очередь, уступила ей часть своих владений в Центральной Африке. Хотя эта сделка, как это обыкновенно бывает, подверглась критике как во Франции, так и в Германии, она тем не менее являлась, по обстоятельствам времени, лучшим исходом из затянувшегося спора, который принимал порой характер серьезной международной опасности. В сущности обе стороны не имели основания быть недовольными состоявшимся [40] соглашением и, может быть, Франция даже более Германии, так как, устанавливая свой протекторат над Марокко, она дополняла чрезвычайно ценным приобретением свои северо-африканские владения и уступала взамен того противнику, хотя и довольно обширную, область, из которой она до тех пор извлекала весьма мало пользы.

Марокканское соглашение 1911 года спасало самолюбие германской дипломатии, но не может быть названо ее успехом. Заслуга Кидерлен-Вехтера состоит в том, что, убедившись, что симпатии Европы на стороне Франции, он отказался натянуть струну до разрыва и тем отсрочил на три года катастрофу, вызванную после его смерти преступным легкомыслием Бетмана-Гольвега и его дипломатических сотрудников.

Темой моих разговоров с президентом Фальером и г-ми Кальо и де Сельвом по прибытии моем в Париж служило прежде всего благополучное окончание марокканского кризиса, дававшее Франции и всей Европе возможность облегченно вздохнуть на некоторое время. Французское правительство признавало ценную помощь, оказанную ей Россией в Берлине, и выражало мне за нее свою признательность. Беспристрастие заставляет меня признать, что решающим моментом в разрешении политического кризиса 1911 года было, однако, твердое заявление английского правительства о своей солидарности с Францией. При этом я не могу не выразить убеждения, что если бы и в 1914 году сэр Эдуард Грей, как я о том настойчиво просил его, сделал своевременно столь же недвусмысленное заявление в плане солидарности Великобритании с Россией и Францией, он этим спас бы человечество от того ужасающего катаклизма, последствия которого подвергли величайшему риску самое существование европейской цивилизации.

Я уже упоминал о том, что мое стремление достигнуть удовлетворительных отношений между Россией и Германией во время потсдамского свидания государей навлекло на меня во Франции и в Англии подозрение в германофильстве. Мое первое официальное посещение Парижа дало мне желанный повод рассеять в умах наших союзников это ошибочное представление, и я надеюсь, что после вполне откровенных [41] разговоров с французскими министрами мне удалось твердо установить в их глазах мое истинное политическое мировоззрение. Главным аргументом при этом мне служило высказанное им мое убеждение в необходимости для России, как в ее собственных интересах, так и в интересах всей Европы, достигнуть возможно удовлетворительных отношений с Германией и таким способом содействовать укреплению европейского мира. Помимо этого поддержание старой дружбы между русским и прусским царствующими домами давало нам возможность проявлять наше умиротворяющее влияние на германское правительство к выгоде самой Франции, что нами и было неоднократно с успехом выполнено в критические моменты франко-германских дипломатических столкновений за период времени, начавшийся с 1875 года и вплоть до агадирского эпизода.

Председатель совета министров г-н Кальо произвел на меня впечатление человека, одаренного в самой высокой степени теми особенными свойствами ума, которые составляют как бы монополию французского народа. В стране, где даровитость и блестящее остроумие не являются уделом отдельных лиц, а настолько широко распространены во всех слоях народа, что перестают казаться счастливым исключением и становятся почти общим правилом, теряя при этом в значительной степени свою прелесть, глава французского правительства казался в этом отношении чем-то вроде исключительного явления. Приходится жалеть, что благодаря некоторым присущим ему недостаткам его политическая карьера оборвалась при печальных обстоятельствах в такую пору жизни, когда менее выдающиеся люди только начинают закладывать ее основание, и что редкие его дарования не дали родине его всего того, что она была вправе от него ожидать.

После трехдневного пребывания в Париже я выехал в Петроград с остановкой с утра до вечера в Берлине, откуда нашим послом мне были переданы приглашения от германского канцлера и г-на Кидерлена-Вехтера.

Г-н Бетман-Гольвег и его помощник чрезвычайно интересовались впечатлениями, которые я вывез из моего пребывания [42] во Франции и из свиданий с ее руководящими деятелями. В Берлине я нашел смешанное настроение под влиянием, с одной стороны, удовольствия по поводу окончания продолжительных и трудных переговоров с французским правительством по марокканскому вопросу, не раз угрожавших прерваться и этим открыть дверь опасным международным осложнениям в неудобную для Германии минуту, и с другой — опасений, что Германия была вовлечена в невыгодную для себя сделку, из которой она выходила с более кажущимся, чем реальным успехом.

Насколько подобное настроение было действительным, я мог убедиться из разговора с одним из молодых сотрудников канцлера, которому затем привелось сыграть довольно видную роль в германской дипломатии, сказавшим мне после обеда в канцлерском дворце, что октябрьское соглашение обогатило Германию огромным количеством квадратных миль тропических болот, взамен признания исключительных прав Франции над такой ценной страной, как Марокко. Эта нота неудовольствия звучала и в свободных органах германской печати, и, как говорил мне наш посол, во многих общественных кругах германской столицы.

Как канцлер, так и статс-секретарь по иностранным делам настойчиво справлялись у меня, не замечал ли я в Париже после окончания марокканских переговоров новой вспышки шовинизма и не видел ли я там обострения жажды отместки по отношению к Германии. Я ответил им, что если бы такие чувства существовали во Франции, на что у меня не было решительно никаких указаний, то они не проявились бы в разговорах со мной французских государственных людей, знающих, насколько у нас отрицательно относятся к подобным проявлениям. Помимо этого я мог, по совести, уверить канцлера в том, что соглашение с Германией, несмотря на дорогую цену, которую Франции пришлось заплатить за него, в общественном мнении страны не вызвало никакого обострения шовинизма, а тем более желания отместки. Вместе с тем я счел долгом прибавить, что если в Берлине под шовинизмом подразумевают продолжение болезненно-чуткого отношения к отторжению от Франции Эльзаса и Лотарингии, то это чувство еще живо [43] во всех слоях народа, и на исчезновение его в скором времени не было основания рассчитывать. Франция, сказал я, ничего не забыла, и требовать от нее забвения старой обиды было бы неразумно, но тем не менее я вполне уверен в том, что она никогда не сойдет с пути мирной политики, на который она стала и который один спас ее от политического одиночества в Европе и дал ей возможность найти в России союзницу, а в Англии надежного друга.

Не знаю, успокоили ли мои откровенные разъяснения подозрительность германского канцлера и его помощника, но во всяком случае они благодарили меня за них и обещали довести их до сведения императора, находившегося, по обыкновению, вне Берлина.

Дальше