Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Cверхзвуковая

Если обобщать, если оставить в стороне уточнения и оговорки, то скорость в авиации всегда была первостепенным делом.

Но скорость не самоцель. Она средство, с помощью которого можно решать самые различные задачи. Например, сесть утром в Москве на воздушный лайнер, а вечером спуститься с его трапа во Владивостоке. Расстояния в добрую четверть земной окружности как не бывало!

Правда, сегодня это мало кого впечатляет. Привыкли. А мне думается, напрасно. Перемещаться по земному шару с кожаным «дипломатом» на коленях или парой чемоданов в багажном отсеке, покрывая за час тысячу километров, неоценимое преимущество нашего века. Куда там какому-то ковру-самолету или семимильным сапогам! И сервис не тот, да и скорость ни в какое сравнение. Действительность перещеголяла сказку.

Но если тысяча километров в час для гражданской авиации скорость вполне, на мой взгляд, достаточная, то нас, военных летчиков, она перестала устраивать вскоре после того, как мы ее достигли. Причем ненасытность наша объяснялась отнюдь не личными склонностями или вкусом: нас к тому вынуждала необходимость. К сожалению, сама природа оружия такова, что она исключает статику, застой, постоянно претерпевая изменения и совершенствуясь.

В воздушном бою при прочих равных условиях побеждает тот, у кого скорость выше. Поэтому наряду с решением задачи перехвата средств воздушного нападения в любое время суток и при любых погодных условиях нельзя было упустить из виду и работу по дальнейшему увеличению скорости истребителей-перехватчиков. Не могли мы также не учитывать и то обстоятельство, что в середине пятидесятых годов в США испытывался [366] бомбардировщик Б-58 «Хастлер», способный летать на сверхзвуковой скорости. Правда, в серийное производство он был запущен значительно позже — в конце 1959 года.

Ни один из наших истребителей, включая и всепогодный перехватчик Як-25, такой скорости развивать не мог. Это, понятно, не означало, что дозвуковые истребители-перехватчики тотчас утратили свое значение и их следовало снимать с вооружения. Нет, конечно. Процесс массового перевооружения военно-воздушных сил любого крупного государства — процесс сложный, требующий значительного времени. Одним махом его не решишь. Тот же упомянутый американский бомбардировщик был лишь первой ласточкой, которая, как известно, погоды не делает. Подавляющее большинство авиации империалистических государств по-прежнему составляли самолеты, летавшие на дозвуковых скоростях.

И все же медлить было нельзя. Сегодня — первая ласточка, завтра — воронья стая.

И здесь мне со всей ответственностью военного летчика, хорошо знающего, во что обходится стране, скажем, разработка и производство какого-либо нового типа самолета, хочется сказать, что платить за навязанную нам гонку вооружений приходится очень дорого. Или взять, скажем, подготовку военного летчика 1-го класса. И тут счет идет на большие деньги. Затраты здесь не идут ни в какое сравнение с тем, что приходится вкладывать на подготовку высококвалифицированных специалистов в различных отраслях народного хозяйства.

Но дело не в абсолютных цифрах. Скажу лишь, что на то, чтобы поддерживать на должном уровне боеспособность военной авиации нашего государства, уходят поистине огромные средства. И мы, военные, никогда не забываем об этом, думаем, как и где можно сократить эти обременительные для народа расходы, не снижая в то же время общего потенциала обороноспособности страны.

Мы против бессмысленной и дорогостоящей гонки вооружений, но мы никогда не допустим, чтобы кто-то смог угрожать нам с позиций военного превосходства, получил возможность нанести безвозмездный удар.

В середине пятидесятых годов кое-кто на Западе был готов потерять голову в фигуральном смысле. Военно-политические круги империализма лихорадочно искали все новые и новые средства в тщетной надежде обрести возможность [367] сокрушительного удара с воздуха, чтобы избежать ответного.

Остудить эти излишне горячие головы, избавить их от несбыточных, но тем не менее весьма опасных иллюзий было необходимо. И чем скорее, тем лучше.

Ждать, впрочем, долго не пришлось.

Еще до того как авиация США взяла на вооружение бомбардировщик «Хастлер», в конструкторском бюро Микояна был создан первый отечественный сверхзвуковой перехватчик МиГ-19. Конечно, говоря о паритете средств нападения, которыми нам угрожали, и средств защиты, которые мы противопоставили, я отнюдь не собираюсь свести столь сложную, многоплановую проблему к соперничеству двух отдельных машин: бомбардировщика и перехватчика. Здесь необходимо учитывать целый комплекс вопросов, что, разумеется, не входит в мою задачу.

Но тем не менее овладение сверхзвуковыми перехватчиками в условиях того времени являлось важным элементом боеспособности как Военно-воздушных сил, так и авиации Противовоздушной обороны страны. И новый истребитель-перехватчик конструкции Микояна в значительной мере отвечал требованиям дня.

Это был одноместный боевой самолет с двумя турбореактивными двигателями, позволявшими ему развивать скорость свыше 1400 километров в час. Вооружен он был тремя 30-миллиметровыми скорострельными пушками и радиолокационным прицелом РП-5. Обладая отличной характеристикой скороподъемности, МиГ-19 набирал потолок в 18 тысяч метров.

Самолет этот сразу же пришелся по душе летчикам и долгие годы находился на вооружении частей ВВС и ПВО. Хотя надо сказать, что процесс переучивания летного состава отличался целым рядом сложностей. Нет смысла все их перечислять. Приведу лишь один характерный эпизод, связанный с преодолением так называемого звукового барьера.

В момент перехода самолета из дозвуковой в сверхзвуковую скорость происходит срыв воздушного потока с крыла машины, сопровождаемый ударной звуковой волной. Звуковой хлопок, как мы это называем, свойственен любой сверхзвуковой машине. Но МиГ-19 оказался в этом смысле вне всякой конкуренции: хлопок его отличался такой силой, что ничего подобного позже мне встречать не приходилось. Не случайно за месяц или полтора до Дня Воздушного Флота у меня по этому поводу состоялся [368] разговор с главкомом ВВС. Речь шла о программе воздушного парада в Тушино, и Вершинин высказал мысль, что не худо бы предварить прохождение колонны МиГ-19 не только объявлением по радио, но и звуковым эффектом, вроде своеобразного салюта из звуковых хлопков. Перехватчики на параде предстояло продемонстрировать впервые и подчеркнуть как-то их появление в небе было вполне уместным.

— Берешься? — спросил меня в заключение Вершинин. — Дело не такое простое, каким выглядит на первый взгляд. Надо, чтобы хлопки каждого самолета прозвучали по возможности одновременно. А то не салют, а канонада получится.

— А сколько «мигов» окончательно наметили включить в группу? — спросил я.

— Двенадцать! — ответил Вершинин. — Что, боишься не набрать столько умельцев? Времени у них будет достаточно. Даже если максимальный разброс составит десять — пятнадцать секунд, то общий хлопок все равно должен получиться плотным.

Вершинин имел в виду вот что. Если при выходе группы на сверхзвуковую скорость между первым и последним хлопком пройдет какое-то время — скажем, названные им 10 — 15 секунд, — то промежуточные хлопки десяти остальных перехватчиков заполнят собой всю паузу.

— Нам столько не потребуется, — сказал я. — Ошибка во времени будет в пределах двух-трех секунд.

— Слыхал, слыхал о ваших талантах, — кивнул на прощание Вершинин. Но по выражению его лица было ясно, что в подобную точность он не поверил. — Кстати, проход колонны, в которой будут и твои «миги», начнется в одиннадцать часов и займет двенадцать минут.

Задача действительно оказалась сложной. В успехе я не сомневался, но понимал, что поработать придется. Отобрали летчиков. Создали из них специальную группу под руководством главного штурмана авиации ПВО полковника Башилова. Помогал ему полковник Янович — тоже штурман, но летавший на всех типах самолетов. После подготовки специальных расчетов начались тренировки. Надо было добиться не только синхронности во времени, но и в пространстве. Иначе говоря, вся группа из двенадцати машин должна была перейти с дозвуковой на сверхзвуковую скорость в одно время и в одном месте. Ровно в одиннадцать ноль-ноль и точно над центром аэродрома. [369]

Это, конечно, в идеальном варианте. На практике же мы добились, что хлопок происходил в пределах пространства над аэродромом с растяжением во времени до двух секунд. Причем именно в 11 часов, то есть в тот момент, когда общая колонна самолетов должна была показаться над аэродромом в Тушино. От запаса в двенадцать минут, который нам предлагал Вершинин, мы решили отказаться. Хотя он и мог облегчить задачу. Дело в том, что основная колонна должна была идти на малой высоте, а группе «мигов» отводился потолок в 6000 метров. И поскольку, кроме них, на этой высоте никого не будет, то им предоставлялась возможность сперва уравнять скорости перед переходом на сверхзвуковую и только после этого появиться над Тушино в любой момент того отрезка времени, который займет прохождение основной колонны.

На генеральную репетицию приехали Вершинин и несколько ответственных работников Генштаба. Я уже говорил, что к ежегодным воздушным парадам в Тушино в те годы относились весьма серьезно. Да это и понятно. Стратегического ракетного щита тогда еще не было, и рубежи государства защищала от воздушного нападения в основном авиация. А на парадах демонстрировались не просто отдельные типы боевых самолетов, но и боевое мастерство тех, кто на них летает.

Вершинин поднялся на КП, где мы вместе с Башиловым и Яновичем руководили полетами. День выдался облачным, и разглядеть в редких разрывах туч группу перехватчиков, идущих на высоте в пять тысяч метров, представлялось маловероятным. Поэтому главком глядел не столько на небо, сколько на циферблат часов. Когда стрелки подошли к одиннадцати, Вершинин вопросительно посмотрел в мою сторону. И в этот момент над аэродромом грохнуло так, что даже заклеенные крест-накрест бумажными полосами стекла со звоном вылетели из переплетов... Кто-то от неожиданности присел. Кто-то закрыл уши ладонями.

— Вот это салют! — удовлетворенно сказал Вершинин, когда грохот ударной звуковой волны затих. — Артиллеристы с зависти позеленеют.

— А кто за стекла платить будет? — пошутил присутствовавший здесь же комендант аэродрома. — У нас в бюджете такой статьи не предусмотрено.

— Савицкий на радостях сам вставит, — улыбнулся и Вершинин. — Вот уж не думал, что ему на этот раз удастся [370] сдержать слово. Ничего не скажешь, плотный хлопок получился.

Прозвучал он, этот плотный хлопок, и в день праздника. А истребитель-перехватчик МиГ-19 благодаря особенностям своей аэродинамики стяжал себе славу непревзойденного «рекордсмена» по силе развиваемой им ударной звуковой волны.

А если говорить серьезно, МиГ-19 был во всех отношениях первоклассным истребителем. Особенно, когда его удалось вооружить ракетами.

В работе этой принимал вместе со мной активное участие новый мой заместитель генерал-майор авиации Кадомцев. Правда, сторонником модернизации перехватчика Кадомцев стал не сразу. Образование-то у него было инженерно-техническое, и знаний своих за время летной работы он не растерял, а, напротив, изрядно приумножил, внимательно следя по зарубежной и отечественной литературе за всеми новинками в авиационном деле. Поначалу нашу идею — подвесить перехватчику современные ракеты класса «воздух—воздух» — с технической точки зрения Кадомцев посчитал несерьезной. Но когда мы в порядке эксперимента переоборудовали опытный экземпляр истребителя и на практике доказали свою правоту, Кадомцев засел вместе с другими за расчеты. Расчеты подтвердили первоначальные выводы. И Кадомцев из противника модернизации истребителя стал одним из самых ее горячих сторонников. Он, впрочем, всегда, сколько я его знал, был человеком инициативы и к лагерю осторожничающих консерваторов никогда не принадлежал.

Познакомился я с Кадомцевым еще в годы войны, когда одна из его инициатив чуть было не довела до беды.

Случилось это во время Крымской операции на одном из аэродромов, где базировалась часть корпуса, которым я командовал. Однажды мне доложили, что один из офицеров инженерной службы самовольно поднял в воздух истребитель Як-7б, а при посадке не справился с управлением и поломал машину. А если говорить прямо — разбил ее. Этим летчиком и был инженер-капитан Кадомцев. Его предали суду военного трибунала и, разжаловав, направили в штрафную роту. Причем говорили, что Кадомцев еще легко отделался: как-никак боевую машину гробанул.

Меня эта история заинтересовала, и я решил выяснить причины, побудившие ни в чем не запятнанного до [371] того офицера решиться на такой бессмысленный и нелепый проступок. Мне рассказали, что Кадомцев хотя и был прекрасным инженером, отлично справлявшимся со своими служебными обязанностями, но давно мечтал стать летчиком и каждую свободную минуту упорно изучал теорию летного дела.

Вот и доизучался, подумалось тогда мне, и я вдруг почувствовал к знакомому только с чужих слов человеку невольную жалость. А вскоре у меня с ним состоялась короткая беседа.

— Значит, летчиком захотелось стать?! — без обиняков и довольно резко спросил я.

Передо мной стоял крепкий, широкогрудый человек с твердо очерченным лицом и прямым взглядом умных, пытливых глаз. Неказистое обмундирование штрафбатовца не портило его прямой осанки.

— Все время у самолетов, товарищ генерал, — просто сказал Кадомцев. — Ну и не выдержал.

— Взлететь взлетел. А что же с посадкой, не получилось?

— Старался. Не вышло.

— Выходит, мало одной теории?

— Самой малости не хватило, товарищ генерал, — горько усмехнулся Кадомцев.

— Жалеешь, что так получилось?

— Жаль, самолет разбил.

— И все?

— Все. Жив останусь, буду летчиком.

На том наш разговор и кончился.

А на другой день я возбудил перед членом Военного совета генералом Рытовым ходатайство с просьбой оставить Кадомцева у меня в корпусе в качестве стрелка-радиста. Корпусу моему в то время был придан в оперативное подчинение полк штурмовиков Ил-2, где не хватало стрелков-радистов. Они гибли гораздо чаще, чем летчики: их кабина сзади, а истребители противника в момент атаки обычно заходят в хвост. Ходатайство мое удовлетворили, и Кадомцев стал летать в качестве стрелка-радиста на штурмовиках. Зарекомендовал он себя с самой лучшей стороны, воевал храбро, и мы вскоре обратились с ходатайством снять с Кадомцева судимость и вернуть его в строй на прежнюю должность. Повторное мое ходатайство также удовлетворили. На том история и закончилась. Прошли годы, и следы Кадомцева окончательно затерялись. [372]

А в конце пятидесятых годов я прилетел в служебную командировку в один отдаленный гарнизон, и первым, кого там встретил, оказался Кадомцев. Узнал я его сразу: все такой же стройный, подтянутый, в форме морского летчика, с погонами генерал-майора на плечах. Обрадовались встрече, вспомнили, как водится у бывших фронтовиков, годы войны. Потом спрашиваю его, чем он здесь занимается.

— Заместитель командующего авиацией Тихоокеанского флота по боевой подготовке! — улыбаясь, доложил Кадомцев. — Какие будут еще вопросы, товарищ генерал-полковник?

— А летать-то летаешь? Или по-прежнему теорией, главным образом, увлекаешься?

— Обижаешь, Евгений Яковлевич, — отозвался на шутку Кадомцев. — Военный летчик первого класса. Хотя и теорию не позабыл. Стараюсь сохранить инженерный багаж...

— Значит, сдержал слово! — рассмеялся я. — Помнишь: «Жив останусь — буду летчиком»?

— А как же! И жив, как видишь. И летаю на всех, что здесь есть, типах самолетов.

— Ну ладно, коли так. Жди звонка из Москвы, — заключил я наш разговор.

Дело было в том, что мой заместитель генерал-лейтенант Фокин в связи со списанием его с летной работы переходил на другую должность. И у меня появилась свободная вакансия. Кадомцев был на нее со всех сторон подходящей кандидатурой. И вскоре после возвращения в Москву я позвонил ему и предложил должность своего заместителя.

Через два дня Кадомцев уже был у меня в кабинете.

— Вот что, Анатолий Леонидович! — без обиняков сказал я ему. — Должность, которую тебе предлагаю, хлопотная. Если думаешь о синекуре столичной, наперед скажу: ошибаешься.

— Я легкой работы не ищу. Я ищу работу интересную, — ни на секунду не задумываясь, отрубил сплеча Кадомцев. — А за прямоту, за откровенный разговор спасибо.

— Даю тебе два месяца. Освоишь типы перехватчиков, на которых еще не летал. Ознакомишься с войсками, с системой боевой подготовки... Словом, как войдешь в курс дел, приступай к исполнению своих обязанностей. Хватит двух месяцев? [373]

Кадомцеву хватило. Ум у него был светлый, хватка цепкая, характер напористый, настойчивый. И в делах быстро разобрался, и новыми типами перехватчиков овладел. В командировки, в части летать стал только на боевых машинах. Считал, что укрепляет тем самым в глазах летного состава престиж нашей боевой техники.

Включился вскоре Кадомцев и в большую, крайне ответственную работу по усовершенствованию управления самолетами в воздухе, которая тогда только-только начиналась. Дело в том, что связь наземных командных пунктов с находившимися в воздухе перехватчиками все еще осуществлялась по старинке, как в годы войны — в микрофонном режиме радиосвязи. На КП, скажем, давали вводные на цель, а в шлемофоне летчика порой эта информация воспринималась на фоне радиопомех. Да и подслушать ее не представляло особого труда, если в распоряжении противника имелись подходящие для того средства. Но главное было даже не в этом. Рост скоростей и вооружение истребителей-перехватчиков радиолокационными прицелами настоятельно требовали автоматизации систем управления. Во-первых, команды с земли, если они осуществлялись по старинке, с помощью голоса приходили с неизбежным запозданием. Для того чтобы произнести в микрофон даже несколько слов, требуются секунды. А при тех скоростях, на которых сближались перехватчики и цель, счет часто шел на мгновения. Во-вторых, команды, отданные с земли с помощью слов, часто не обладали необходимой для работы с радиоприцелом точностью. Все это приводило к тому, что в воздухе все чаще возникали критические ситуации, особенно, когда перехват цели осуществлялся под большими ракурсами, под большими углами встречи атакующего истребителя и мишени. Мириться с этим становилось все труднее. Сама логика развития требовала автоматизированной системы управления.

Первой такой АСУ стала разработка, получившая название «Горизонт». Управление самолетами с земли осуществлялось по специальной телеметрической линии связи. На командном пункте стояло основное оборудование, включавшее в себя электромеханическую часть, которая выдавала определенным образом находящегося в воздухе перехватчика. Операторы на КП делали необходимые расчеты, а полученная в результате информация поступала к летчику непосредственно на приборы. Стрелки их, проще говоря, отклонялись, а летчик, маневрируя [374] в воздухе, возвращал их в нужное положение, выполняя тем самым команды с земли.

Система «Горизонт» была далека от совершенства. По существу, она даже не являлась автоматизированной, так как требовала дополнительных расчетов со стороны операторов на командном пункте. И все же она успешно решила часть задач. А главное — уже самим своим существованием открывала дорогу для последующих, более совершенных разработок. В том случае, конечно, если ее принять на вооружение. Но за это еще предстояло бороться. У «Горизонта» имелись не только горячие сторонники, но и противники. Они не видели большого смысла в том, чтобы заменить одну несовершенную систему управления другой несовершенной системой. В чем-то их можно было понять. Если руководствоваться только чисто практическими, сиюминутными соображениями, то запускать дорогостоящий «Горизонт» в промышленное производство в том виде, в каком он тогда находился, было, мягко говоря, несколько преждевременным. Но нам приходилось глядеть в будущее. И мы понимали, что если «Горизонт» зарубят, то сама идея автоматизированной системы управления самолетами вполне может зачахнуть на неопределенный срок прямо на корню.

Ратовали за «Горизонт» не только мы, военные летчики, но и большинство летчиков-испытателей. С легкой руки Берегового был пущен в оборот специальный термин, которым пользуются и до сих пор — авиационный комплекс перехвата. При нынешних скоростях и вооружении, утверждал Береговой, перехватчик практически утрачивает без надежной современной связи с КП всю боевую эффективность. Боевая работа в воздухе может успешно осуществляться в том случае, если все компоненты будут действовать как единое целое. Перехватчик, ракеты на его борту и АСУ на наземном командном пункте — это и есть то, что он предложил понимать под авиационным комплексом перехвата.

И это была не простая игра в слова. Это было точно и лаконично сформулированное требование времени. А чтобы удовлетворить его, необходимо было пробивать для начала «Горизонт», добиться его промышленного производства. И я пошел на прием к главкому Войск ПВО страны маршалу С. С. Бирюзову.

Маршала Советского Союза Сергея Семеновича Бирюзова я, можно сказать, знал чуть ли не с юношеской поры. Впервые я увидел его в клубе завода «Пролетарий» у себя [375] на родине, в Новороссийске, где Сергей Семенович выступал с докладом на встрече с рабочей молодежью и молодыми командирами Красной Армии. Бирюзов уже тогда поразил мое воображение широкой эрудицией, смелыми обобщениями и неотразимой логикой своих выводов и умозаключений. И хотя он был старше меня всего на каких-нибудь шесть-семь лет, но мне казалось, что на подмостках заводского клуба стоит и режет сплеча правду-матку умудренный годами и опытом командир. Бирюзов в ту пору командовал стрелковым батальоном.

Позже, весной сорок четвертого, я вновь встретился с Сергеем Семеновичем. Начальник штаба 4-го Украинского фронта генерал-полковник Бирюзов вручил мне орден Ленина и Золотую Звезду Героя Советского Союза. Из его же рук я получил и погоны генерал-лейтенанта авиации. В одной из тогдашних бесед я напомнил Сергею Семеновичу о его выступлении в заводском клубе, рассказав заодно о впечатлении, которое он на меня произвел.

— Выходит, знакомство у нас с вами давнее, — посмеялся тогда Бирюзов. — Страна велика, а вот, поди ж ты, пути людские пересекаются. Небось и думать не думали, что приведется встретиться в такой обстановке?

Теперь я шел к главкому с докладом, не зная, как он к нему отнесется. Хотя и очень надеялся, что Бирюзов поймет меня и примет в деле с «Горизонтом» нашу сторону. Без его поддержки предприятие было обречено на провал.

Выложил я все как на духу. Не стал не только скрывать несовершенство первой автоматизированной системы, но, напротив, подчеркнул в своем докладе наиболее крупные ее недостатки. В заключение нарочито кратко изложил суть наших надежд, которые мы, летчики, с ней связывали. Мне хотелось, чтобы Бирюзов лучше понял нашу позицию, сводившуюся к тому, что мы не питаем никаких иллюзий по поводу технической уязвимости самой разработки и тем не менее совершенно убеждены в необходимости принять ее на вооружение из-за перспектив, которые с ней связаны.

Главком слушал меня, не перебивая и не задавая вопросов. Казалось, все, что я говорил, не вызывает у него никакого интереса. «Может, переборщил, — подумал я, заканчивая доклад, — может, слишком сухо и бесстрастно изложил проблему, будто и сам не придаю ей особого [376] значения?» Но опасения мои сразу рассеялись, едва Бирюзов заговорил.

— Вижу: тревожишься. Это хорошо. Хорошо и то, что не пытаешься приукрашивать, сглаживать трудности, — сказал маршал. — Перспектива здесь, согласен, всего важнее. Меня в этом убеждать не надо. Моя поддержка обеспечена. Но вопрос будет решаться на Президиуме ЦК КПСС. Продумай с учетом этого еще раз основные тезисы. Ну сам понимаешь: коротко, без многословия и чтоб предельно ясно.

На заседании Президиума ЦК КПСС, где решался ряд вопросов, касавшихся обороны, после Бирюзова предоставили слово мне. Выслушали меня внимательно. Но мнения членов Президиума разошлись. И неизвестно, чем бы тогда кончилось, если бы не поддержка Дмитрия Федоровича Устинова, занимавшего в те годы пост заместителя Председателя Совета Министров. Его мнение и склонило окончательно чашу весов в нашу сторону.

Дмитрий Федорович Устинов проявлял повышенный интерес ко всему новому и перспективному, особенно если это касалось обороноспособности страны. Мы привыкли рассчитывать на его поддержку в подобных вопросах еще с тех времен, когда он возглавлял Министерство оборонной промышленности. Не ошиблись в своих надеждах и на этот раз. Он твердо высказал свое убеждение в том, что отдельные конструктивные недостатки системы не должны заслонять главного — того, что, приняв ее на вооружение, мы тем самым положим начало большой и важной работе по коренной перестройке управления боевыми действиями авиации.

Вскоре первая отечественная автоматизированная система управления «Горизонт» была запущена в производство. А это, в свою очередь, дало новый импульс к дальнейшему совершенствованию подобных проектов и разработок. И они не замедлили появиться.

Время, таким образом, не было упущено.

И когда в 1960 году начались регулярные полеты пресловутого американского самолета-шпиона «Локхид У-2», а западная пресса не без доли злорадства утверждала, что пройдет, дескать, немало времени, пока мы сумеем создать истребитель, способный помешать этим полетам, такой перехватчик, по существу, уже был создан. Во всяком случае, первые опытные образцы его были построены и испытывались. [377]

Ведущим летчиком-испытателем нового сверхзвукового перехватчика был Г. Т. Береговой. Вместе с ним испытывали этот самолет Леонид Фадеев, Николай Коровушкин, Степан Микоян. Меня утвердили председателем государственной комиссии по приемке этого самолета и, как это было принято, летчиком облета.

У американского «Локхид У-2» потолок достигал 21 — 22 тысячи метров, и ни один наш истребитель, кроме нового, не мог его на такой высоте достать. Его в небе над Свердловском достала зенитная ракета, в результате чего американский летчик Пауэрс помимо собственной воли оказался после катапультирования на русской земле. Но это же с неменьшим успехом мог сделать новый перехватчик Сухого. Обладая скоростью, вдвое превышающей скорость звука, и отличной скороподъемностью, он в считанные минуты набирал ту же высоту.

Вскоре самолет Сухого стал не просто перехватчиком, а одним из звеньев комплекса перехвата, включавшего в себя наземные радиолокационные станции, систему автоматизированного наведения на цель, самолет с бортовой РЛС и системой автоматизированного управления ракетами класса «воздух—воздух».

Большая дальность обнаружения цели, высокая точность радиолокационного прицела создавали предпосылки для создания такой машины, которая дала бы возможность применения новой тактики боевых действий перехватчиков — атаковать цель в переднюю полусферу.

Дело в том, что при атаке на встречных курсах скорости складываются, самолеты быстро сближаются один с другим и времени, чтобы прицелиться, остается мало. Поэтому лобовые атаки, когда самолеты идут навстречу один другому, в годы войны, например, применялись редко. Летчики обычно стремились зайти противнику в хвост или под углом, но тоже со стороны задней полусферы, скорость сближения, соответственно, уменьшалась, а время, для того чтобы поймать противника в кольцо прицела, росло.

При встречных курсах, когда скорость сближения высока, вместо резерва возникает дефицит времени и эффективность атак резко снижается. С ростом скоростей возрастал и дефицит времени. А когда на вооружение стали поступать сверхзвуковые машины, эффективность атак в переднюю полусферу стала и вовсе проблематичной. При атаках на встречных курсах счет шел буквально на секунды, [378] а то и мгновения. Причем летчику, и без того испытывающему острый дефицит времени, нужно было не только успеть прицелиться, но и суметь вовремя отвернуть в сторону, чтобы не попасть в зону взрыва собственной ракеты. Все это привело к тому, что атаки в переднюю полусферу долгие годы не находили себе практического применения.

Положение стало меняться, когда на вооружение перехватчиков поступили радиолокационные прицелы с большим радиусом действия. При прочих равных условиях это зависит от размеров антенны. Чем она больше, тем раньше можно обнаружить цель. Перехватчик этот, в отличие от старого, имел два двигателя, причем воздухозаборники, или входные сопла, хотя и располагались в фюзеляже, но были разнесены в стороны таким образом, что кок, или носовую часть самолета, удалось полностью использовать под антенну. Габариты ее увеличились, а вместе с тем и дальность действия радиолокационной установки. Теоретически это создавало возможность осуществлять перехват на встречных курсах, поймав метку на экране прицела еще до того, как перехватчик и цель опасно сблизятся в воздухе.

Пришла пора проверить теорию на практике.

Узнав, что на одном из южных аэродромов будут проходить войсковые испытания, я решил принять в них участие. В командировку, как обычно, вылетел из Москвы на Як-25. На аэродроме меня встретил генерал Карих. От него я и узнал, что на следующий день намечены плановые стрельбы на встречных курсах в переднюю полусферу. До этого таких стрельб у нас в стране не проводилось.

— Не возражаешь, если выполню первый перехват сам? — спросил я Кариха.

— О чем разговор, товарищ маршал? С вашим-то опытом...

— Значит, договорились, — сказал в заключение я. — Пусть к завтрашнему утру подготовят пару машин.

Но с утра небо затянуло облачностью, и Карих засомневался:

— Стоит ли рисковать? Как-никак первый перехват на встречных курсах, а тут такая мура в небе...

— Тем лучше, — возразил я. — Ближе к реальным боевым условиям. Противник ясной погоды ждать не станет.

Решили не откладывать. Оба перехватчика — основной [379] и резервный — стояли на аэродроме в полной готовности. А радиоуправляемую мишень успели поднять в воздух. Нижняя кромка облаков не превышала двухсот метров, и разглядеть, разумеется, с земли ничего было нельзя.

Взлетев и набрав нужную высоту, я оказался в сплошных облаках. Перехватчик нес на борту две ракеты. Каждая из этих ракет носила свой определенный характер управления. На одной из них выхлопы двигателя, на температуру которых рассчитана система ее наведения, в значительной мере поглощала облачность, и эффективность ракеты снижалась. В ход предстояло пустить ракету совершенно другого порядка — ей облачность не помеха, любые, самые плотные облака для нее остаются прозрачными.

На цель меня вывели удачно. Метка цели появилась на экране, когда до мишени оставалось еще несколько десятков километров. Но скорость сближения на встречных курсах огромная, и те шесть-семь секунд, что оставались у меня, чтобы загнать метку в лузу, неслись стремительно. В центре экрана прицела мерцало электронное кольцо, а метка возникла на самой периферии экрана. Заложив крен, я повел метку в кольцо, стремясь, чтобы она оказалась как можно ближе к его центру. Это и называется у летчиков — загнать метку в лузу. Чем ближе она к центру кольца, тем больше шансов поразить цель. Маневрируя самолетом, я вел по экрану метку в нужное место.

Секунды неслись в сумасшедшем темпе. Взгляд мой прикован к экрану прицела — справа от него насечки высоты, слева насечки расстояния до мишени — и к пяти круглым лампочкам, из которых горела пока только средняя, условно обозначавшая нулевую готовность. Но вот вспыхнула лампочка с буквами «ЗГ». ЗГ — означает захват головкой. По насечкам вижу, что расстояние до мишени быстро уменьшается. Но стрелять рано. Хотя головка мишени и захватила цель, но у ракеты может не хватить дальности, чтобы поразить мишень. Напряженно жду, когда загорится еще одна лампочка, с буквами «ПР». ПР — означает пуск ракеты. Расстояние до мишени продолжает уменьшаться. Указательный палец лежит на кнопке открытия огня, но автомат не дает ракете сойти с направляющих — еще рано.

Метка давно в лузе. Жду. Вспыхивает лампочка ПР и одновременно — пуск ракеты. Ни одного лишнего мгновения не потеряно. Ракета несется на цель. Но отворачивать [380] рано. Мишень какое-то время необходимо подсвечивать. Локатор перехватчика излучает в сторону мишени конус радиоволн, отразившись от нее, они возвращаются назад, попадая на головку наведения несущейся на цель ракеты: пучок отраженных волн указывает путь ракете, «подсвечивает» его. Сорвать его — означает лишить ракету ее путеводной нити.

Начинаю плавно отворачивать. Отклонение от курса в пределах пятнадцати градусов пучок отраженных радиоволн не сорвет, ракета остается в подсветке.

Наконец слышу в наушниках шлемофона:

— Порядок, «Дракон»! Цель сбита! Падает.

Это голос генерал-майора Кариха. Я знаю: он сейчас на командном пункте. На моем экране метка пропала. Но знать, сбита цель или же я ушел с курса — мне не надо. Мой экран на такое не рассчитан. На КП же экран наземного локатора показывает не только движущуюся метку моего перехватчика, но и метку пораженной, падающей на землю мишени.

В голосе генерал-майора Кариха явно слышится радость; впрочем, он и не старается ее скрыть. Я тоже ощущаю, как отпустило меня внутреннее напряжение. Все. Можно идти на аэродром. Чувство времени вновь обрело свой привычный ход.

Чувство времени... Те шесть-семь секунд от появления на экране метки до момента поражения цели — временем в обычном смысле этого слова трудно назвать. Оно и стремительно мчится, и одновременно как бы растягивается. Становится удивительно емким. То, что я только что рассказал, — лишь крохотная часть того, что успели вобрать в себя эти сумасшедшие мелькавшие секунды. Многое просто не выразить словами. Но оно было. Было ощущение полного слияния с маневрирующим на огромной скорости самолетом, когда метку надо было загнать в лузу. Была предельная концентрация внимания на приборах; от их показаний зависел исход дела. Была максимальная собранность всех физических и духовных сил, когда вне того, что происходит в кабине истребителя, ничего больше не существует. Было внутреннее напряжение, быстро нараставшее до момента пуска ракеты и столь же быстро отступившее, когда с земли подтвердили, что цель сбита. Все это было. И все это каким-то образом вместилось в те считанные секунды, которые, казалось, слились в одно бесконечно длящееся мгновение... Бесконечное мгновение. Звучит как парадокс. Но парадокс [381] этот и есть реальность жизни летчика-истребителя. Точнее, одна из ее реальностей. Летчик и истребитель. Человек и машина. Противопоставление и одновременно неразрывная, нерасторжимая связь...

Меня часто спрашивали, почему я продолжал летать, когда в этом не было никакой практической необходимости. Больше того, не раз приходилось объясняться по этому поводу с начальством, отстаивать свое право поднимать в воздух боевые машины, летать при любой погоде и в любое время суток. Медицинских противопоказаний у меня не было, здоровьем, как говорится, природа не обделила. В летной книжке после очередной встречи с врачами неизменно появлялась стандартная запись: к полетам годен без ограничений. Поэтому формально запретить летать мне никто не мог. Речь шла о другом. О должности и звании, о неоправданном риске и нецелесообразной растрате сил, о возрасте, наконец.

Мне говорили, что погоны маршала не вяжутся с тесной кабиной сверхзвукового перехватчика, что в круг обязанностей заместителя главкома Войск ПВО страны не входят ночные стрельбы по радиоуправляемым мишеням, что профессия летчика-истребителя — профессия молодых, а я давно уже немолод. Все это было верно. Обо всем этом я знал и сам. Причем знал лучше многих других. Знал и все-таки продолжал летать.

Жизнь человека, в отличие от жизни материи — предмета точных наук, не терпит жестких схем и однозначных формул. Она ими, как правило, тяготится. И что верно для одного, теряет порой всякий смысл для другого. Для некоторых профессия — способ добывания материальных и иных благ. Такие работают для того, чтобы жить так, как им нравится и как хочется. И неплохо иной раз работают; порой даже просто хорошо. Но главное для них быт и личная жизнь; работа для них не цель, а лишь средство. Не хочу никого осуждать. Всякий вправе делать собственный выбор.

Есть такое право и у меня. Я, как и многие другие, сделал иной выбор. Для меня профессия стала жизнью. Я всегда жил, чтобы работать. А следовательно, и летать. Без этого я себя просто не мыслил. Труд не только создал человека, он наполнил его жизнь содержанием и внутренним смыслом. Только делая дело, можно раскрыть себя, выявить все, на что ты способен. А частью [382] моего дела, моей профессии было летать. И я продолжал летать, потому что хотел летать, потому что мог летать, потому что должен был летать. Маршал авиации — воинское звание. Заместитель главкома ПВО — должность. А летчик-истребитель — это профессия. Моя профессия. Та самая, которой я посвятил свою жизнь.

Мне могут возразить, что жизнь многообразна, что помимо профессии существуют иные стимулы и интересы, иные сферы применения духовных и физических сил. Нельзя, дескать, замыкаться в рамках избранного дела, будто вне его ничего нет.

А я и не замыкался. Я всегда жил и стремился жить полнокровно. Семья, широкий круг друзей, общественные связи, книги, спорт, искусство — да разве перечислишь все, что тебе дорого или интересно, разве можно составить реестр самому себе?! Прибавлю, пожалуй, только одно. Никогда я не чуждался никакой работы: могу столярничать и слесарничать, сварить борщ или нажарить котлет, смастерить дельтаплан или связать, если надо, свитер. За свою жизнь я научился многому. Но главным для меня все же остается то, что я научился летать. Мир широк, и жизнь действительно многогранна, но профессия у человека обычно одна. И если он выбрал ее ради нее самой, если отдал ей свою душу и сердце, значит, он выбрал вместе с ней и свою жизнь. Во всяком случае, для меня это именно так. И я рад этому.

Летчик-истребитель — великолепная профессия. И тот, кому повезло, кто сумел добиться в ней признания и подлинного мастерства, никогда не изменит ей, ни на что не променяет ее, каких бы ему благ ни сулили. Это не только мое личное мнение. Под моими словами подпишется подавляющее большинство тех, кому выпало счастье поднимать в небо эти мощные скоростные машины. Любой из них не просто беззаветно влюблен в избранное дело, но и наверняка гордится им. И это, на мой взгляд, вполне естественно. Не только потому, что всякому профессионалу свойственно гордиться тем, как он делает свое дело. Но также и потому, что летчик-истребитель — особая профессия. Далеко не каждому она по плечу. Летчиком-истребителем, как, скажем художником, охотником или верхолазом, надо родиться.

Хочу, чтобы меня правильно поняли. Я отнюдь не пытаюсь противопоставить свою профессию остальным, говорить о ней, как об уделе избранных, куда ход прочим смертным заказан. Вовсе даже наоборот. Снобизм в любых [383] формах, в том числе и гордыня престижных профессий, всегда вызывал у меня чувство неприязни и отвращения. В то же время, конечно, профессия профессии рознь.

Есть менее, есть более популярные. Есть и такие, которые мы условно называем почетными. Условно потому, что почет этот относится не к лицам, не к отдельным представителям так называемых знатных профессий, а к системе приоритетов общества. В силу каких-то причин общество выдвигает на передний план те или иные задачи, то или иное важное для всех первостепенное дело. И оно, это дело, становится престижным, пользуется у людей почетом — дело, а не тот, кто в порыве суетного тщеславия спешит к нему примазаться. Почет — общественная дань трудностям, которые приходится преодолевать, а не кокарде на ведомственной фуражке. Недостаточно, словом, взять в руки отбойный молоток, чтобы снискать почет, традиционно связываемый у нас с шахтерской профессией; мало подняться на университетскую кафедру, чтобы разделить в глазах студенчества популярность, присущую престижному труду преподавателей. Необходимо еще оказаться достойным избранного дела, и вдвойне достойным, если оно из тех, что пользуются в обществе особенным уважением и почетом.

Говорю все это к тому, что зазнайство и снобизм — болезнь довольно распространенная. Не миновала, к сожалению, она в свое время и кое-кого из представителей моей профессии. Помню, даже термин такой бытовал — летное чванство. И употреблялся он не по поводу летчиков вообще, а, как ни прискорбно, именно по адресу летчиков-истребителей. Некоторые из них, путая внешнее с сущностью, взяли было в привычку относиться свысока к своим коллегам-авиаторам — к тем, кто летал, скажем, на бомбардировщиках или самолетах транспортной авиации.

Летное чванство, надо сказать, возникло не на пустом месте. Специфика труда летчиков-истребителей действительно требует определенного набора человеческих качеств. Это и понятно. Истребитель, особенно истребитель-перехватчик, по сравнению с другими родами военной авиации — наиболее скоростная, наиболее маневренная, оснащенная наиболее мощным вооружением боевая машина. Кроме того, истребитель, как правило, — одноместная машина. И если, скажем, бомбардировщик или транспортный самолет обслуживает экипаж из нескольких [384] человек, то летчик-истребитель работает в одиночку. Ему приходится совмещать целый ряд профессий. Он и пилот, и штурман, и радист, и бортинженер, и оператор, — как говорится, един во всех лицах. Все это, разумеется, не может не предъявлять к нему повышенных требований.

И они предъявляются. Как правило, отбор происходит еще перед направлением в летное училище. Но и позже выпускников порой как бы делят на две категории, кому-то рекомендуют специализироваться на истребителях, остальных направляют в другие виды авиации, И суть тут не в том, кто был более прилежен в годы учебы или набрал больше баллов на выпускных экзаменах. Речь скорее идет о таких качествах, которые мы обычно связываем с характером человека, с типом его нервной системы, с особенностями психики.

Летчик-истребитель по характеру своему — всегда лидер. Ему просто не на кого рассчитывать, не за кем идти. В кабине он один, и все надежды только на себя. Он просто обязан быть лидером, потому, что проявлять инициативу, принимать решения в воздухе, кроме него, некому.

Или, скажем, быстрота реакции. Во время воздушного боя или перехвата цели — а именно ради этого и создан истребитель — счет идет буквально на мгновения. И если у летчика, как мы говорим, «длинный фитиль», если реакция его замедленна, летать на истребителях ему заказано. Таких обычно переводят в другие виды авиации.

Но и одной только быстроты реакции тоже недостаточно. Быстро реагировать еще не означает реагировать правильно. Необходима не просто быстрая, но и адекватная обстановке реакция. Летчик-истребитель обязан обладать способностью не только моментально оценивать сложившуюся ситуацию, но и уметь принять в тот же момент единственно верное решение.

Конечно, эти и им подобные качества отнюдь не монополия летчиков-истребителей. Присущи они и многим другим летчикам. Но если в других видах авиации они лишь желательны, то в истребительной — необходимы. Здесь без них просто не обойтись. Потому и требования, предъявляемые к летчику-истребителю, всегда были и остаются более строгими, более жесткими, чем к летчику-бомбардировщику или летчику транспортной авиации. Они продиктованы спецификой профессии. А профессия, [385] как известно, в силу закона обратной связи накладывает на людей свой отпечаток.

Смешно сказать, но я всегда узнаю в группе незнакомых мне летчиков своего коллегу. Узнаю по повадкам, по манере вести разговор, по стилю общения. Летчик-истребитель чаще всего непоседа, неусидчив в компании, ему непременно надо двигаться, что-то делать. Минуту назад стоял у окна, теперь, глядишь, крутит в другом конце комнаты ручки у радиоприемника или перебирает на книжной полке книги. Если хозяйка выронит невзначай что-нибудь из рук, то именно он, скорее всего, первым поспешит на помощь. Обычно он энергичен, оживлен, много и быстро говорит, охотно и часто смеется. Ненавязчив, но стремится быть в центре внимания, на лету подхватывает чужую затею, тут же что-то предлагает свое.

Знакомый портрет, не правда ли? Весельчак, свой парень, душа компании... Почти во всяком кругу хоть один, но непременно такой отыщется... Однако это не так. Это приметы лишь внешние. А если заглянуть поглубже, обязательно заметишь еще независимость уверенного в себе человека, спокойную готовность к любым осложнениям, к любому повороту событий. Вот этот естественный, органичный сплав, казалось бы, контрастирующих одно с другим человеческих качеств как раз и типичен для летчика-истребителя.

Конечно, я что-то утрирую, что-то, наоборот, упрощаю. Люди разные; летчики, понятно, тоже. Даже и те, которые летают на истребителях. Но если все сказанное мной рассматривать как основу, как костяк характера летчика-истребителя, то ошибки, думается, не будет.

Повторю: удивляться тут нечему. Профессия накладывает отпечаток. Мы же не требуем, скажем, от боксера в весе пера стиля поведения, присущего тяжеловесу. Хотя оба они бойцы и дерутся на одном ринге.

Так и летчик-истребитель отличается от летчика-бомбардировщика или пилота транспортной авиации. Специфика дела требует набора определенных человеческих качеств.

Это понятно и вполне естественно.

Неестественно другое: задаваться вопросами типа — кто лучше? Боксер в весе пера или тяжеловес? Научный работник, привыкший к тиши кабинета, или геолог, исколесивший на своих двоих полстраны? Летчик-истребитель, [386] наконец, или член экипажа пикирующего бомбардировщика?

Нелепый вопрос. Но именно так или примерно так его ставили в свое время те, кому адресовались упреки в попытках практиковать летное чванство. Они отождествляли себя со своей профессией, автоматически ставя себе в персональную заслугу обобщенный характер труда летчика-истребителя. Специфику дела они расценивали как личное достижение.

Это было не только нелепо, но и смешно. Как нелепо и смешно, скажем, отождествлять себя с модным покроем одежды, которую носишь, с престижной маркой автомобиля, в котором ездишь, с архитектурой дома, в котором живешь. А ко всему прочему это было еще и вредно. Легкомысленное фанфаронство и дешевый снобизм незаслуженно компрометировали то подавляющее большинство летчиков-истребителей, которые не имели к ним никакого отношения. Стоит ли говорить, что нездоровому явлению быстро и решительно положили конец.

Летчики в своей массе — народ откровенный и справедливый. Небо не приемлет ни лжи, ни хвастовства. Чванства оно тоже не терпит. Это был лишь ничтожный эпизод, досадное исключение из правила. О нем можно бы и не вспоминать. Но, говоря о своей профессии, я не хочу никаких недомолвок. Нет у меня также желания что-либо приукрашивать или, наоборот, заземлять. Дело, которому я посвятил свою жизнь и которое беззаветно люблю, не нуждается ни в том, ни в другом. Оно говорит само за себя.

Люди воздуха хорошо знают, что век летчика-истребителя, в общем-то, недолог. На истребителях летают от силы до тридцати пяти, иногда до сорока. Сказываются высокий уровень ответственности, постоянное напряжение, неизбежно ведущие к преждевременному износу нервной системы. Любому из нас об этом известно, но никого это не пугает. Напротив. Предложи летчику-истребителю перейти, скажем, в транспортную авиацию, где летают и в пятьдесят и в пятьдесят пять лет, — не согласится. Даже если перевод с повышением, даже из какого-нибудь захолустья в большой город с его щедрым набором бытовых удобств и возможностей для развлечений — все равно. А ведь летчик-истребитель, как правило, молодой человек. Ему впору не комаров кормить, добираясь по непролазной грязи до ближайшего культурного центра — какого-нибудь приграничного села на сто — двести [387] дворов. У него молодая жена, которой хочется в театр или на концерт с непременными звездами эстрады. У него сын, мечтающий о школе с математическим уклоном, или дочь, грезящая приобщиться под присмотром тренеров к искусству танца на льду. И все это приносится в жертву ради профессии, без которой он не мыслит жизни. Ради дела, которому он отдает всего себя без остатка. Нет, он согласен перевестись — хоть в бомбардировочную, хоть в транспортную авиацию. И там небо, и там самолеты. Он готов на перевод, но только — после сорока.

А пока... А пока медики пишут в его летной книжке: годен к полетам без ограничений, — он будет летать только на истребителях. Он не фанатик и не чудак. Просто он считает, что ему повезло; просто он — летчик-истребитель. А бомбардировщики или транспортные самолеты от него никуда не уйдут: жизнь продолжается и после сорока.

Говорят, кто раз поднялся в небо, того будет тянуть туда всю жизнь. И это правда. Во всяком случае, для большинства. Власть над машиной, а вместе с ней над высотой и пространством привораживает крепче любого волшебного зелья. Правда и то, что, если ты стал летчиком-истребителем, никакой другой вид авиации тебя не устроит. Высокие скорости, свобода маневра, обостренное чувство, что ты в кабине один и все зависит лишь от тебя самого, создают ни с чем не сравнимое ощущение полноты бытия, глубинной уверенности в собственных силах.

Подростков воспитывают посредством доверия. Мужчиной становятся через чувство ответственности. Там, где ее нет, человек набирает возраст, но не взрослеет. Подлинная мужская зрелость приходит лишь вместе с уверенностью в себе. С сознанием того, что ты можешь на себя положиться — ты и те, кто рядом с тобой. Но для этого нужно испытать свои силы, необходима борьба с трудностями, и прежде всего с самим собой. Все это с избытком дает профессия летчика-истребителя. Мера личной ответственности здесь необычайно высока.

Конечно, наивно было бы считать, будто летчик-истребитель предоставлен только самому себе. У него постоянная связь с землей, программа полета обычно продумана и определена до того, как он оторвет машину с полосы аэродрома. И все же предусмотреть заранее многого нельзя. Я уж не говорю о непредсказуемости поведения вероятного противника. А ведь именно из-за вероятности [388] встречи с ним несут боевое дежурство истребители-перехватчики. Но только этим дело отнюдь не исчерпывается. Неожиданный поворот событий нередко подстерегает летчика-истребителя, казалось бы, в самой мирной, в самой обыденной обстановке. И он постоянно должен быть к нему готов.

К чему? Этого наперед не знает никто. Случиться может всякое. И в любую минуту.

У летчиков вошел в обиход такой термин — нештатная ситуация. Нештатная — значит не числящаяся в программе. Непредусмотренная и непредвиденная. Что может произойти — неизвестно, но ко всему надо быть готовым. Чаще всего ничего не происходит. ЧП или нештатные ситуации случаются крайне редко.

Кстати, само выражение это пустили в ход именно летчики-истребители. Впервые — еще до войны — его употребил при разборе обстоятельств аварии в воздухе заместитель командующего ВВС Дальневосточного военного округа.

На одном из «ишаков», как называли тогда истребитель И-16, сорвало во время полета обшивку крыла. Самолет начал вращаться вокруг продольной оси. Спасти машину было нельзя. Я понял это сразу. Надо прыгать. Но как? Катапультных устройств в то время еще не изобрели. А прыгать с крутящейся в воздухе на манер волчка машины нас, летчиков, не обучали. Не помню как, но все же сумел выпутаться. Улучил момент, выбросился с парашютом и благополучно приземлился недалеко от аэродрома.

Тогда-то и было впервые сказано:

— Типичная нештатная ситуация. Предусмотреть, что сорвет обшивку на крыле, никто не мог. Молодец, летчик! Настоящий летчик-истребитель.

Так и вошло в обиход выражение — нештатная ситуация. Во время войны о нем позабыли. Не до того было. А в наши дни термин взяли на вооружение летчики-космонавты.

Не будет преувеличением сказать, что нештатная ситуация для летчика-истребителя явление вполне привычное. Он, можно сказать, настроен на него повседневно. Случится или нет — это уж как повезет, а готовность к неожиданному повороту событий необходима в каждом полете. [389]

Возвращался я как-то в Москву из служебной командировки на истребителе Як-25. Промежуточную посадку запланировано было сделать на аэродроме возле одного города. Погоду синоптики обещали хорошую. Горючее рассчитано так, чтобы при необходимости хватило до запасного аэродрома. Машина к полету тщательно подготовлена моим постоянным техником. Казалось бы, беспокоиться не о чем. Все, что можно предусмотреть, предусмотрено. Да и полет самый что ни есть рядовой — возвращение из обычной служебной командировки.

Подлетаю к городку, погода — хуже не придумаешь. Ничего общего с тем, что предсказывали синоптики. Нижняя кромка облаков пятьдесят метров, видимость — пятьсот. Ничего, думаю, сяду. Но пока подходил к аэродрому, пока делал заход на посадку, неожиданно навалился туман, и видимость стала еще хуже. Уйти на запасной аэродром уже нельзя. Горючего до него хватало, но в самый обрез. Теперь же, когда я сжег часть его, заходя на посадку, отворачивать на запасной рискованно — много ли нужно, чтобы не дотянуть до полосы...

Словом, хочешь или не хочешь — надо садиться. А оборудование для автоматического захода на посадку на Як-25 не предусмотрено. Все надо делать самому, все вручную. Вот она и нештатная ситуация. С одной стороны, садиться нельзя. А с другой — деваться некуда. Садись как хочешь...

Сел. Но стоило чуть растеряться, усомниться на секунду-другую в собственных силах — и дело могло обернуться совсем по-другому.

Возможно, в случившемся была доля и моей вины. Правильнее, видимо, было не терять время и горючее, а сразу идти на запасной аэродром. Но, во-первых, и там, как сообщили по радио, погода была лишь немногим лучше. А во-вторых, кто же мог предположить, что в самый последний момент натащит тумана. Так что винить себя можно, пожалуй, лишь чисто условно.

Могу привести другой пример. Тогда тоже шла речь о горючем. Здесь уж ни о какой вине, пусть даже условной, говорить не приходится.

Однажды в конце войны корпусу предстояло перебазироваться с аэродрома близ местечка Морин на аэродром в Перице. Две дивизии успели перелететь, но сидели на земле без горючего — отстали тылы. А я со своим ведомым Героем Советского Союза полковником [390] С. П. Шпуняковым задержался, и перелет вам предетояло совершить одним.

Поднялись в воздух, взяли курс на Перицу. На подходе, когда до Перицы оставалось километров сто, сообщают по радио:

— «Дракон»! Аэродром в Перице блокирован. Группа «фоккеров» бомбит. Принять бой не можем. Сидим без горючего. Возвращайтесь назад.

А у нас со Шпуняковым горючего тоже в обрез, только-только дотянуть до Перицы.

— Сколько немцев в воздухе? — спрашиваю.

— Восемнадцать «Фокке-Вульф-190».

Многовато на двоих. Но что делать? Радирую вновь:

— Иду на Перицу. Горючее на исходе. Прикройте нашу посадку огнем зениток.

— Зенитчики еще не подошли. Прикрыть не можем.

В общем, как ни кинь, всюду клин. Завязать парой бой с восемнадцатью вражескими истребителями — и думать нечего. Живьем съедят. Возвращаться назад — в баках пусто. Зато боезапаса полный комплект.

— Перехожу в набор! — говорю ведомому. — Будем подходить на высоте шесть тысяч.

— Ага! — соглашается Шпуняков. — Сверху виднее.

На высоте шесть тысяч метров нужны кислородные маски. Их у нас, конечно, не было. Летим, как говорится, с одышкой, зато расход горючего меньше.

На подлете к Перице видим: штурмуют «фоккеры» аэродром, обрабатывают и пушечным огнем и бомбами — обнаглели, чувствуя, что отпора не будет. Однако штурмовка у них явно неудачная. Истребителей наших нигде не видно, летный состав тоже укрылся в траншеях и щелях... Шуму, словом, много, а толку чуть.

На душе у нас со Шпуняковым как-то полегче стало.

Но садиться все равно надо: мотор последние капли горючего дожигает. Если даже принять бой, на пару виражей не хватит. Правда, с высотой порядок, высота есть.

Радирую Шпунякову:

— Буду атаковать с ходу. Ты не прикрывай. Садись, как только выберешь удобный момент. Это — приказ!

— «Дракон»! Понял тебя. Ты атакуешь, я — ведомый.

Хитрит Шпуняков, мелькнуло у меня. И приказ не выполнить не хочет, и поступить по-своему норовит. Раз ведомый, значит, обязан прикрывать.

Но спорить было уже некогда. Один из «фоккеров», увлекшись штурмовкой, оказался совсем низко над аэродромом. [391] Резко снизившись, я завязал с ним бой и на первом же вираже зашел ему в хвост. Длинная очередь — и немец воткнулся в грунт. А через несколько секунд мой Як-3 уже бежал по полосе. Тут же, вслед за мной, сел и Шпуняков.

Все произошло настолько быстро, что немцы не успели среагировать, упустив прямо из-под носа легкую добычу. Когда я заруливал с полосы, мотор у меня заглох: горючее было выжжено до последней капля.

— На один вираж всего и хватило, — удивляясь, что все кончилось столь удачно, сказал я чуть позже Шпунякову.

Группа «фоккеров» уже ушла на запад.

— Для него оказалось достаточно! — усмехнулся Шпуняков, кивая в сторону сбитого самолета.

Очередь, как выяснилось, прошила немецкого летчика насквозь. Он, видимо, упал грудью на ручку, и машина, потеряв управление, сразу же врезалась в землю. По документам, которые мы нашли на трупе, удалось установить, что немецкий летчик был ведомым известного фашистского аса.

— Вот уж не повезло, так не повезло, — сказал кто-то из летчиков. — Такой пилотяга, а его, как мальчишку, на последних каплях горючки срезали!..

В годы войны таких неожиданных развязок хватало с избытком. По существу, война сама по себе — одна сплошная нештатная ситуация. Порой случалось такое, что пока собственными глазами не увидишь — поверить трудно. Не то чтобы наперед предусмотреть — просто в голову не придет.

Возвращались мы после штурмовки аэродрома противника под Мелитополем. Основную группу вел капитан Маковский. Я в паре с ведомым шел выше — в прикрытии. Во время штурмовки завязался скоротечный бой, но вышли из него, как мне показалось, без потерь. А когда сели у себя на аэродроме, гляжу: двух машин недостает. В том числе и машины ведущего группы, капитана Маковского. Как же так, думаю, ведь я с ним на обратном пути по радио переговаривался?! У Маковского все в полном порядке было: ни единой пробоины не получил и горючего в баках вполне достаточно. Куда же он мог деться?

Недоумения мои развеял командир звена, не помню сейчас его фамилию. Доложил, что Маковский вскоре после нашего разговора передал ему приказ вести вместо [392] него группу, а сам отвернул в сторону. Куда и зачем — неизвестно. Кто-то сказал, что во время штурмовки ведомый Маковского внезапно пошел на вынужденную. Видимо, что-то случилось с машиной. Еще, думаю, загадка. Мало того, что Маковского нет, оказывается, и ведомый его сел на территории противника. Час от часу не легче...

И вдруг над верхушками сосен показался Як-7б. Низко идет. А главное, силуэт какой-то странный — над кабиной вроде надстройки что-то возвышается. Самолет Маковского. Откуда на нем надстройке взяться?..

Сел Маковский нормально. Смотрим, а из кабины у него чьи-то ноги в сапогах торчат.

Оказалось, Маковский вернулся на место вынужденной своего ведомого. Сел рядом. А кабина на Як-7б тесная, на двоих никак не рассчитана. Вдобавок немцы на бронетранспортере прямо на них шпарят. Раздумывать, словом, некогда. Запихнул Маковский к себе в кабину ведомого вниз головой — иначе не получалось — и взлетел в таком виде на глазах обалдевших от неожиданности немецких автоматчиков. Те даже огонь со своего бронетранспортера не успели открыть.

— Как же ты истребителем управлял? — спросил я Маковского. — Ведомый-то у тебя не из щуплых.

— А что делать? — отвечает тот. — Да мне, честно говоря, его верхняя половина не очень мешала. Вот нижняя часть туловища у него действительно массивная.

Сейчас, конечно, смешно вспомнить. Но тогда не до смеха было. Товарищ в беде — надо выручать. А на виду у противника каждая секунда считанная. Решать, как выйти из безвыходного, казалось бы, положения, пришлось с ходу.

Говоря о летчиках-истребителях, я, естественно, не имею в виду, будто профессия наша из ряда вон выходящая. У летчиков-испытателей, например, те же нештатные ситуации — чуть ли не рабочие будни. Каждый вылет у них — встреча с неизвестностью. Немало и других, не связанных с авиацией профессий, требующих от человека максимальной собранности, сильной воли, умения мгновенно находить в сложной обстановке единственно верное решение. Сфера человеческой деятельности бесконечно широка и многогранна, она практически неисчерпаема, как и сам человек.

И все же берусь утверждать, что профессия летчика-истребителя — одна из тех, где к человеку предъявляются наиболее жесткие требования, где само дело, которое [393] он делает, ставит его в особый ряд. Уверен, например, что практически любой летчик-истребитель после соответствующей переподготовки может стать летчиком-космонавтом. Не случайно большинство командиров космических кораблей в прошлом летчики-истребители. Этим я хочу подчеркнуть, что уровень массовой подготовки летного состава нашей истребительной авиации сегодня настолько высок, что летчик-истребитель способен решать самые сложные и ответственные задачи.

И я горжусь этим. Горжусь делом, которому отдал всю свою жизнь. Горжусь товарищами по профессии — и теми, которых знаю лично, и теми, с которыми незнаком, — горжусь их трудной, опасной работой, их самоотверженностью и беззаветной преданностью избранному делу, их чистой и бескорыстной любовью к великолепной боевой машине — истребителю. В этом и заключается мой ответ на вопрос, почему я стремился летать на боевых истребителях-перехватчиках даже тогда, когда в этом, на сторонний взгляд, особой нужды не было.

Вскоре после того как меня утвердили в должности заместителя главкома Войск ПВО страны, разбился Кадомцев.

Незадолго до его гибели меня спросили, кого бы я мог рекомендовать на ставшее вакантным место командующего авиацией ПВО. Ни минуты не колеблясь, я назвал Кадомцева. Он к тому времени не только блестяще справлялся с обязанностями заместителя командующего, но я всесторонне изучил весь круг задач и проблем, стоявших перед авиацией ПВО. Работать с ним было одно удовольствие. Кадомцев все схватывал на лету, особенно остро реагируя на все новое, перспективное и передовое. Кипучая энергия, постоянная склонность к инициативе уживались в нем с трезвой сдержанностью, присущей зрелому, сознающему всю меру лежащей на нем ответственности руководителю. Мне в ту пору исполнилось пятьдесят шесть. Кадомцев был значительно моложе. Но опыт он успел накопить не по годам богатейший. Великолепно разбирался во всех вопросах, досконально знал положение дел на местах и к тому же летал практически на всех типах истребителей. Лучшего преемника себе я и желать не мог.

Рекомендации мои приняли во внимание, и Кадомцев был назначен на должность командующего авиацией [394] ПВО. Но поработать на новой должности ему, к сожалению, довелось недолго.

В тот период как раз проходил испытания новый сверхзвуковой перехватчик. Это была отличная боевая машина, способная развивать скорость около трех тысяч километров в час и набирать достаточно большой потолок. Называть я ее не буду, скажу только, что бортовой номер того опытного экземпляра, о котором идет речь, был «тройка». Меня утвердили председателем государственной комиссии по приемке нового самолета и летчиком облета. Все экземпляры опытной машины находились, естественно, в распоряжении летчиков-испытателей, но «тройка» не имела специальных заданий, связанных с испытательной программой, и была закреплена за строевыми летчиками, чтобы получить оценку еще и с их стороны.

В качестве летчика облета я уже свободно владел машиной, совершая на ней ежедневные тренировочные полеты. Кадомцеву показалось обидным, что заместитель главкома летает на новом перехватчике, а он — командующий авиацией — нет. И, не ожидая конца испытаний, обратился с просьбой разрешить ему летать на «тройке». Ни у меня, ни у главкома ПВО маршала Батицкого не было причин отказать в просьбе, и Кадомцев поспешил воспользоваться полученным разрешением. В первый полет его, как и меня, выпускал известный летчик-испытатель А. В. Федотов. Спарки не было, и Федотову не оставалось ничего другого, как ограничиться привычным уже для нас методом обучения. Однако это ничуть не помешало Кадомцеву быстро овладеть машиной и успеть совершить на «тройке» около десяти полетов.

За день до того как Кадомцев в последний раз поднял в небо истребитель, я работал на «тройке» в зоне. Машина вела себя как обычно. Не выявил никаких неполадок и взлетевший после меня другой летчик облета, совершивший на ней очередной тренировочный полет: все системы действовали безотказно, и никаких поводов для беспокойства ни он, ни я не выявили.

Авария произошла неожиданно.

Едва Кадомцев набрал высоту и вошел в зону, кабину истребителя заволокло дымом — загорелся левый двигатель. Кадомцев включил тумблер противопожарной системы и, сделав разворот, взял курс обратно на аэродром. Однако с земли уже настаивали на катапультировании. [395]

Но Кадомцев хотел спасти машину.

— Левый двигатель я отсек. Противопожарная система сработала, — сказал он в эфир. — С пожаром, думаю, удастся справиться. Буду садиться.

На КП видели, что истребитель перестал дымить. Но там не исключали возможность, что пожар лишь загнан внутрь, и поэтому вторично предложили катапультироваться. Кадомцев не согласился. Он, видимо, либо верил, либо очень хотел верить, что все обойдется благополучно. До аэродрома оставалось каких-то несколько минут лета.

— Хочу спасти истребитель, — передал он на землю.— Правый двигатель у меня работает. Буду садиться на одном двигателе. Все будет хорошо.

Но Кадомцев ошибался. Позже комиссия по расследованию причин аварии установила, что принятых мер оказалось недостаточно и загнанное внутрь пламя пережгло в конце концов тяги рулей управления. Система управления вышла из строя, когда Кадомцев, заходя на посадку, шел уже по прямой. Чтобы дотянуть до полосы, ему не хватило каких-то полутора-двух минут. На подходе к аэродрому предстояло пересечь реку. Рули отказали в тот самый момент, когда под плоскостями истребителя показалась вода. Самолет упал в реку. При падении он взорвался, причем взрывом машину разнесло на куски.

Кадомцева не стало...

Гибель Кадомцева все мы переживали тяжело. Его не только уважали как талантливого летчика и способного руководителя, но и любили. Все, кто его знал, долго еще испытывали глубокую душевную боль, горькое чувство бег возвратной утраты. Память о нем жива среди его друзей до сих пор.

Но я говорю о чисто человеческих чувствах. Что же касается самой аварии, она какого-то особого, чрезвычайного впечатления на летчиков не произвела. И уж, конечно, отнюдь не по причине душевной черствости. Просто для всякого летчика-истребителя любая нештатная ситуация в воздухе, даже если она кончается катастрофой, никогда не представляется чем-то из ряда вон выходящим, являясь в его глазах неизбежным риском профессии, ее издержками. Трагедия, понятно, остается трагедией, но без них в авиации покамест не обойтись. Абсолютно надежную технику человек создавать еще не научился. Особенно если иметь в виду такую сложную машину, как современный сверхзвуковой истребитель-перехватчик. [396]

Испытательные полеты продолжались, и новую машину после соответствующей доводки запустили в серию.

Если в качестве председателя государственной приемочной комиссии и летчика облета мне постоянно приходилось иметь дело с самой новейшей техникой, то в служебные командировки я чаще всего продолжал летать на полюбившемся мне истребителе-перехватчике Як-25. Эту машину для меня несколько доработали — добавили баки с топливом, так что с одной лишь посадкой я мог долететь до Дальнего Востока. Кроме того, на самолете было не двойное управление, как на боевом Як-25, а одинарное. Летал со мной обычно майор И. Шулудяков — исполнял штурманские обязанности. Летали мы с ним отнюдь не при «генеральском минимуме». «Генеральским минимумом» летчики шутливо называют ясную безоблачную погоду. Выходило, что из общего правила — летать летчиком-истребителем до сорока — могут, как говорится, иметь место и исключения. Водку я никогда не пил, табаком не баловался, спорт тоже не бросал, у меня и теперь дома стоят спортивные гимнастические брусья; вот и приходилось медикам лишь разводить руками, перед тем как сделать в документах очередную официальную отметку: к полетам годен без ограничений.

Готовил истребитель к полету мой неизменный техник Володя Гладков. С Гладковым меня свела судьба сразу после войны. До него техником самолета у меня был младший лейтенант Меньшиков. Оба — великие знатоки своего дела. Особенно Гладков. С ним я всегда чувствовал себя, как у Христа за пазухой, знал: никогда не подведет.

Техник в жизни летчика занимает особое место. Летчик в известной степени, можно сказать, у него в руках. И если руки эти золотые, как, к примеру, у того же Гладкова, спать можно спокойно. К утру машина будет в полном порядке, а следовательно, не придется опасаться за материальную часть и во время полетов.

Летчики обычно дружат со своими техниками. А если характеры не сошлись, если возникла личная неприязнь или то, что теперь называют психологической несовместимостью, то летчика переведут на другую машину. Именно летчика, а не техника. Техник закреплен за самолетом и машин без крайней нужды не меняет. Так надежнее. Дружба бывает не только у людей, в авиации нередко дружат и с машиной. Хороший техник не только назубок знает закрепленный за ним самолет, но и часто [397] относится к нему, как к одушевленному существу. Вникает в его норов, изучает все его слабости и мелкие недостатки, следит за тем, чтобы его сложный, требующий постоянного ухода железный организм вовремя получал все, что ему положено: профилактику, смазку, контроль за работой всех его систем.

Словом, сама суть вещей требует в отношениях между летчиком и техником полного взаимопонимания и доверия. А это и есть основа любой дружбы. Дружбы, возникающей независимо от чинов и званий. По званию, понятно, старше чаще всего летчик.

Хотя случается и наоборот. Но командир в этой паре всегда летчик. И субординация между ними соблюдается. Ничего не попишешь — устав требует. В армии даже дружба подчиняется требованиям дисциплины. И если летчик называет своего техника по имени, то тот в свою очередь обращается к нему согласно званию: товарищ майор или, скажем, товарищ генерал-лейтенант. Но теплоте душевной это не мешает. Техник, хотя это и не входит в его прямые обязанности, перед взлетом обычно приставит к самолету стремянку, поможет летчику пристегнуть привязные ремни, подсоединить кислородную маску, поправит, если надо, лямки парашюта. А после посадки, пока еще летчик в кабине, первым вопросом, который он услышит на земле, будет непременное: как работала материальная часть? И если у летчика есть какие-то замечания, их тут же вместе и обсудят. Здесь разговор идет, что называется, по душам, без официальностей. То же самое и во внеслужебное время. Если, скажем, техник уехал в отпуск или попал в госпиталь, летчик берет на себя заботу о его семье. Той же монетой платит при аналогичных обстоятельствах и техник. Делается все это, разумеется, совершенно бескорыстно, по велению души. Оба отвечают за одно и то же дело, оба любят его, а отсюда — и общий язык. Самолет между ними тот третий, который, вопреки житейскому присловью, никогда не бывает лишним.

Взаимоотношения такие, надо сказать, типичны только в среде авиаторов. Ни в одном другом роде войск ничего похожего не существует. Авиация и тут предъявляет к людям свои особые требования.

Помню, как переживал Гладков, когда я в послевоенной Германии вбил себе в голову, что непременно добьюсь способа разогнать машину, перед тем как после одной полупетли пойти на вторую. [398]

— Ничего не выйдет у вас, — озабоченно твердил Гладков. — Скорости не хватит.

Полупетля, или иммельман, как известно, фигура сложного пилотажа. Сначала идешь как на обычную «мертвую петлю», а когда самолет находится в верхней ее части в положении колесами вверх, делаешь полубочку и выворачиваешь тем самым самолет в нормальное по отношению к земле положение. Я же решил прибавить к одной полупетле вторую, чтобы получить новую фигуру высшего пилотажа, выглядевшую в пространстве как вертикальная восьмерка. Позже эту изобретенную мной фигуру стали именовать двойным иммельманом.

Но это было позже. А тогда Гладков стоял на своем.

— Ничего не выйдет, — озабоченно твердил он мне.— Скорости вам не хватит.

А по глазам чувствовалось, что Володе Гладкову, как и мне, очень хотелось, чтобы вышло. Он внимательно всматривался в схему, которую я рисовал для него прутиком на песке, и все повторял свое:

— Не хватит скорости!

И ее действительно не хватало. Едва только я пытался начать вторую полупетлю, самолет раз за разом неизменно срывался в штопор.

— Башку свернете! — пробурчал наконец себе под нос, окончательно рассердившись, Володя. — Бросьте вы эту затею. Мало, что ли, и без того фигур высшего пилотажа... Вполне, думаю, достаточно. А восьмерка ваша просто нереальна. Вторая полупетля разгона требует. А откуда в верхней точке иммельмана большой скорости взяться? Ее там, считай, практически вовсе нет.

— А если разгон начинать еще в положении вверх колесами? — вслух думал я. — А на полубочке продолжать набирать скорость?

— А что? — разом воодушевился Гладков. — С земли незаметно будет. Пожалуй, стоит попробовать, товарищ генерал.

«Ага, — думаю, — раз мой Гладков на официальный тон перешел, значит, и в самом деле тут что-то есть».

И я начал пробовать. Было это, кстати, в конце 1945 — начале 1946 года.

Перед иммельманом самолет сперва разгоняют в зоне и фигуру начинают только после того, как наберут нужную скорость. Сначала я определил необходимый ее минимум и засек положение стрелки на приборе. Затем стал раз за разом крутить обычный иммельман и, не делая [399] попытки переходить в конце его на вторую полупетлю, старался только загнать стрелку прибора в нужное место. Брал перед выходом в верхнюю точку полупетли на себя ручку, заставляя перевернутый вверх колесами самолет опускать нос и набирать тем самым разгон, а затем продолжал наращивать скорость в процессе выполнения полубочки. Стрелка прибора раз от раза становилась все ближе и ближе к заветной цифре. Наконец удалось загнать ее куда нужно. Все! Скорость есть. Теперь можно приступить к делу...

И сразу же получилось.

Заканчивая очередной иммельман и убедившись, что стрелка прибора колеблется там, где нужно, я тотчас же начал вторую петлю и благополучно завершил ее второй полубочкой. В итоге мой Як-3 описал в воздухе полную восьмерку. Двойной иммельман — фигура, которой прежде не было в программе высшего пилотажа и о которой еще никто никогда не слышал, — получил свою прописку в небе.

— А как перегрузки? — выпалил в меня Гладков вопросом, едва я закончил рулежку после посадки.

Физиономия его так и сияла нескрываемой радостью. Да и как иначе! Пилотировал я, а машину готовил техник. Есть, значит, и его доля в нашей общей удаче.

— Вполне терпимые! — ответил я. — Зови Рубахина.

Командир полка Рубахин знал, чего мы с Гладковым пытались добиться, но в успех нашей затеи не верил. А когда я продемонстрировал ему в тот же день свою восьмерку над аэродромом, тоже загорелся: дай, дескать, и я попробую.

Я, понятно, на земле все ему подробно объяснил, и Рубахин, так до конца и не веря, что у него тоже получится, неожиданно для самого себя, да и для меня в том числе, сразу же выполнил двойной иммельман.

— Терпеть не могу штопора! — объяснил он на земле собственную удачу. — Вот и старался вовсю, набирал скорость, чтобы не сорваться...

— Когда знаешь, сколько ее нужно, повторить фигуру — не фокус! — не без доли ревнивой обиды в голосе отозвался Гладков. — И вовсе ни при чем тут нелюбовь к штопору.

Гладков, надо заметить, попал в самую точку. Если есть необходимый разгон, выполнить вторую полупетлю не составляет особого труда.

А вот штопорить летчики действительно не любили. [400]

Хотя, конечно, выходить из штопора умел каждый. И все же неприятное это дело... А если сорвешься в штопор близко ох земли, и самолет угробишь, и сам выпрыгнуть не успеешь.

Когда через несколько дней из Москвы ко мне прибыла комиссия по инспектированию боевой подготовки летного состава во главе с полковником Ткаченко, никто из них не поверил в возможность новой фигуры высшего пилотажа. И Ткаченко, и прибывшие с ним летчики-инспектора Середа и Ефремов, с которыми мне впоследствии довелось вместе работать в Управлении боевой подготовки истребительной авиации ВВС, только и твердили про штопор.

Непременно сорвется машина! Откуда ей взять нужную скорость...

Я лишь улыбался в ответ: слышал, мол, от своего техника, и не однажды слышал. Гладков стоял рядом и молча кивал: дескать, что было, то было — не отпираюсь.

Наконец Середа не выдержал и пошел к самолету. И надо же так случиться, действительно сорвался в штопор. Сделал пару витков, вывел в горизонт машину, зашел на посадку, сел.

Ткаченко тут же за свое:

— Я же говорил, сорвется. Вот и сорвался.

Но Середа ему возразил:

— Не в том дело. Вина моя: забыл взглянуть на прибор — на том ли месте, где надо, стрелка. Придется еще раз повторить.

Но со второго раза у Середы получилось. А вслед за ним выполнили двойной иммельман и Ефремов, и Ткаченко.

Позже новая фигура высшего пилотажа вошла в курсы боевой подготовки, ее уверенно выполняли многие летчики-истребители. А Гладков гордился тем, что ему довелось принимать участие в обогащении программы высшего пилотажа новой фигурой и любил вспоминать об этом.

Как-то нам с ним предстоял длительный, с промежуточными посадками перелет — служебная командировка в части, дислоцированные на нашей дальневосточной границе.

Камчатский аэродром встретил меня во всеоружии суровой дальневосточной природы. О красотах ее не говорю: края эти завораживают человека первозданной [401] мощью и необузданной силой. Дают знать себя эти силы и во вполне конкретных своих проявлениях. Как-то, сидя за завтраком, я заметил, как качнулась и поплыла в сторону люстра, а лежавшие на тарелках ножи с вилками едва слышно звякнули.

— Ничего особенного, — успокоили меня. Это Авача о себе напоминает. Легкое землетрясение.

Вулкан Авача неустанно дымил, будто на его вершине кто-то разжег гигантский костер. Глядя на дымящуюся громаду, мне не раз уже хотелось подобраться поближе и заглянуть в кратер. Землетрясение показалось подходящим поводом, и я, не откладывая дела в долгий ящик, решил им воспользоваться.

По моей просьбе подготовили самолет. Раннее безоблачное утро обеспечивало прекрасную видимость. Кратер лежал подо мной как на ладони. На всякий случай я вначале кружил над ним на высоте пятьсот метров — могли быть сильные восходящие воздушные потоки или выброс камней. Но и с пятисот метров кратер был хорошо виден. Правда, мешал дым и пар, но тут уж ничего не поделаешь — вулкан-то действующий. Потом я снизился до пятидесяти метров и выбрал радиус виража так, чтобы не удаляться далеко от жерла вулкана. В кратере тяжело ворочалась раскаленная лава. Она то вспучивалась, поднимаясь вверх, то оседала. Причем, оседая, выбрасывала всякий раз облако пара и дыма. Иногда взметывались вверх и какие-то огненные куски багрово-малинового цвета. Один из таких выбросов оказался сильнее остальных, и мне пришлось сделать обратный крен, чтобы отвалить в сторону. На всякий случай я вновь набрал высоту и покружил над кратером еще несколько минут. Сильное зрелище. Какая же невообразимая мощь скрыта в недрах земли, подумалось мне, а мы ходим над огнедышащей пучиной по тонкой корке земной тверди, как по тонкому льду, и не задумываемся над тем, что у нас под ногами!..

Странно все же устроен человек. Живет на пороховой бочке, а думает о чем придется, только не о том, чтобы с нее слезть. Это я уже не о раскаленной магме, а о накаленности атмосферы в мире. И не о людях вообще, а о тех, кто беспечно подкладывает и подкладывает пищу для огня в костер гонки вооружений. Будто у них есть какая-то особенная, персональная, что ли, возможность выскочить невредимым из пламени, если упустить время и дать ему опалить весь мир. Нет, [402] обратного крена тут не дашь и отвернуть в сторожу, как я отвернул от кратера, никому не удастся...

Мы знаем, что такое война. Мы не хотим войны. Но мы к ней всегда готовы. Потому что только готовность к ней может остановить тех, кто позволяет себе забыть, что сидит вместе со всем человечеством на одной пороховой бочке.

Возвращаясь из командировки, я решил проверить боеготовность одной из частей ПВО с помощью своего давнего метода: предупредить по радио — пусть перехватывают. Без промежуточной посадки все равно не обойтись — необходимо было заправить баки горючим. Почему бы попутно не провести и проверку... Тем более к способу этому я давно уж не прибегал, и в частях, скорее всего, о нем успели забыть. А значит, какая-никакая, а будет польза. И тут со мной произошел незначительный сам по себе казус, который впервые навел на мысль: а не пора ли бросать летать. В сущности, такой пустяк оказался лишь поводом для того, чтобы обнажить зревший процесс, происходящий в тот или иной период в душе каждого летчика. Каждый из нас временами остро чувствует, что сколько ни оттягивай, а расставания с профессией летчика-истребителя все равно не избежать. В такие минуты становится и горько, и грустно. Но их надо пережить, чтобы вновь летать. А потом пережить еще раз, после того как летать перестанешь. Но к этому я еще вернусь...

А в тот раз я, связавшись с КП части по радио, настолько рьяно старался запутать собственные следы, так часто менял курсы, что в конце концов выжег чуть ли не все горючее, и пришлось сесть на запасной аэродром.

Пока заруливал на стоянку, пока из кабины вылезал, пока дежурного вызвал... Словом, время идет, а меня и перехватчики найти не могут, и на основной аэродром не прилетел. В общем, поднялся переполох.

Инцидент вскоре был исчерпан. Для всех, кроме меня самого. Пришла мысль о том, что мне скоро шестьдесят и что по всем правилам и канонам давно бы пора перестать летать на боевых истребителях, — пришла и не отступала. Я ее гнал, а она возвращалась ко мне вновь и вновь. Суть, конечно, не в том, что я увлекся и не рассчитал горючее. У летчиков за грех это не считается. Суть заключалась в моем возрасте. На деле, он мне ничуть не мешал. Физически, телесно, что ли, я его не чувствовал. И сил, и здоровья хватало с избытком. Зрение, [403] слух — абсолютная норма. Быстрота реакции если и снизилась, так совсем незначительно; во всяком случае, о том, чтобы это могло подвести меня при полетах, и речи не могло быть. Словом, если бы изменить дату рождения в документах да вдобавок забыть, что она изменена, — летай и дальше! Но дата оставалась на месте, и забыть о ней было невозможно. Моральный фактор вступал в противоречие с физическим. В глубине сознания копилось какое-то странное ощущение, словно я сбился с дороги, понимаю, что сбился, но не хочу этого признать.

А тут еще, когда я вернулся из командировки, главком поддал жару.

— Не совестно тебе людей пугать? — посмеиваясь глазами, громыхал на весь кабинет своим могучим — того и гляди, стекла задрожат! — басом Батицкий. — Небось ориентировку потерял, вот и плюхнулся на первый попавшийся аэродром? А? Признавайся!

— Не на первый попавшийся, а как положено, на запасной, — возразил я.

— А мы сейчас проверим! — гремел Батицкий.

Настроение у главкома в тот день было отличное. Надавив кнопку, он приказал доложить, какой у меня был запасной аэродром, когда я уходил от поднятых на перехват с основного аэродрома истребителей. И хотя Батицкому, разумеется, подтвердили, что я сказал правду, но правда эта была неполной. Выходило, будто я сел на запасной аэродром не вынужденно, а вполне сознательно. Так, по крайней мере, понял дело Батицкий.

Чувствуя, что мне приходится преодолеть в себе какое-то внутреннее сопротивление, я взял себя в руки, откашлялся и, старательно выговаривая каждое слово, сказал:

— По существу, вы правы, товарищ маршал. Хотя я и сел, как докладывал вам, на запасной аэродром, но не по своей воле, а из-за того, что горючего ее хватило.

— Ну и что? С кем не случается?! — удивленно взглянул на меня Батицкий.

Он уже успел забыть начало нашего разговора и теперь не понимал, отчего я вдруг вновь заговорил об этом, да еще таким напряженным тоном. Объяснять я ничего не стал, и мы заговорили на другую тему. Но какой-то осадок у меня остался. И горечь его я ощущал до самого вечера. И опять дело было не в самом разговоре [404] с главкомом: разговор как разговор — начался с шутки, закончился обсуждением текущих дел. Обычная встреча в рабочей обстановке. Осадок объяснялся результатом собственной внутренней неудовлетворенности; он только напомнил о себе в кабинете главкома, а накапливался давно и сам по себе. Он был итогом скрытой работы, подспудного процесса в нижних этажах сознания, внезапно обнаруживший себя в остром привкусе душевной горечи.

Однако летать я не прекратил.

Было много трудной, подчас тяжелой, всегда ответственной, но интересной работы. Были новые истребители — великолепные боевые машины, которые создавались в конструкторских бюро и о которых сегодня рассказывать еще рано. Я по-прежнему возглавлял государственные приемочные комиссии, по-прежнему поднимал в воздух сверхзвуковые перехватчики в качестве летчика облета. Шли годы, но в судьбе моей ничего не менялось, и мне не хотелось ничего менять.

Однако день, о котором в глубине души я теперь никогда не забывал и который неизбежно должен был наступить, наконец пришел. Он стал днем, который положил конец моей профессии летчика-истребителя. Мне в ту пору шел шестьдесят четвертый год.

Поздним вечером 1 июня 1974 года я приехал на один из подмосковных аэродромов, где обычно проводились тренировочные полеты. Зарядивший с утра дождь прошел, но небо оставалось затянутым сплошной облачностью. Впрочем, именно такую погоду и обещали синоптики. В плане моем значился ночной полет в сложных метеорологических условиях. Лететь предстояло на одном из недавно принятых на вооружение сверхзвуковых истребителях-перехватчиках. Полетное задание: высота 21 тысяча метров, скорость 2650 километров в час. Обычное задание, обычная для летчика-истребителя работа.

Чувствовал я себя прекрасно. Утром, как всегда, сделал двадцатиминутную физзарядку, днем удалось выкроить часок, чтобы размяться как следует на теннисном корте. Настроение было отличное, голова ясная, в отдохнувшем после короткого вечернего сна теле ощущался прилив бодрости и свежих сил.

Истребитель — одноместная боевая машина — стоял на бетонке с до отказа заправленными баками и тщательно подготовленный к предстоящему полету. У меня в запасе было несколько свободных минут, и я — в который [405] раз! — невольно залюбовался могучим, гордым силуэтом машины, ее нетерпеливой готовностью стремительно рассекать пространство, владея им и покоряя его. И вдруг — казалось бы, ни с того ни с сего, без каких-либо видимых причин — уже на аэродроме я ощутил, что предстоящий полет в качестве летчика-истребителя будет последним. Нет, это было не просто предчувствие — это было решение. Окончательное и бесповоротное. Мне только казалось, что оно пришло внезапно, на самом деле оно было уже продумано и подготовлено.

Незадолго до этого, в один из редких свободных вечеров я, ища какие-то деловые бумаги, наткнулся на старую, еще довоенных времен, летную книжку. Машинально перелистал ее и надолго задумался. Потом достал вторую, уже послевоенную, летную книжку. Теперь они обе лежали передо мной на столе. В них заключалась вся моя биография, хроника и летопись всей жизни. Жизни летчика-истребителя.

Весь вечер я так и просидел за столом, неторопливо переворачивая одну за другой густо исписанные страницы летных книжек. В памяти всплывали давно позабытые дни, отдельные эпизоды и целые пласты жизни. Самолеты, самолеты, самолеты... Каких только здесь нет! И с каждым непременно связана частица моего бытия, мои мысли, думы, переживания. Вот, например, юность, начало пути: У-2, Р-1, Р-5, И-2, И-3, И-4, И-5, И-15, И-16, И-153... А вот самолеты военной поры: Ла-5, Ла-7, МиГ-3, ЛаГГ-3, Ил-2, или «черная смерть», как прозвали его фашисты, — я тоже на нем летал. В войну, кстати, летные книжки не велись, не до того было... А вот и зарубежные марки. На них — трофейных и поступавших по ленд-лизу — приходилось летать и на фронте, и в первые послевоенные годы. Пресловутые «мессеры»: Ме-109, Ме-109ф — с форсированным двигателем, Ме-262; английские истребители: «спитфайр», «харрикейн», американская «аэрокобра» и прочие — «мартинсайд», «арадо», «бюккер», «физилер-шторх», «зибель», на котором возили в Прагу загадочного пассажира — вратаря-футболиста... А это «яки». Сколько же их: Як-1, Як-3, один из лучших фронтовых истребителей военных лет, Як-6, Як-7, Як-9, Як-11, Як-12, Як-15, Як-17, Як-25, Як-28, Як-50... Какие-то из них пошли в серийное производство, иные существовали лишь в опытных образцах. А затем пошли самолеты [406] сверхзвуковые: МиГ-19, МиГ-19С, МиГ-19П, МиГ-21, МиГ-21Ф. Конечно есть и еще. Но, пожалуй, хватит. Пожалуй, стоит прервать ряд. Всех не перечислишь, все не назовешь. Да и нет в том надобности. Сорок пять лет, почти целых полвека, летал я на истребителях. И не только на них. Правда, остальные типы самолетов скорее исключение... Сорок пять лет жил профессией военного летчика-истребителя. Почти тринадцать тысяч часов налета. А если уж абсолютно точно — 12943 часа. Если поделить на те 24 часа, которые имеются в сутках, получается ровным счетом полтора года. Полтора года в воздухе! Не всякому удается столько прожить в небе на истребителе. А вот мне повезло...

Еще как повезло! Овладеть одной из лучших в мире профессий — по крайней мере мы, летчики-истребители, именно так считаем — и почти полвека летать... А мои ученики, ставшие, как и я, людьми воздуха... Их не меньше, чем типов самолетов, которыми я овладел. Какое там — не меньше! Больше. Куда больше. И все они, думается, благодарны мне, а я — им. За преданность избранному делу, за беззаветную любовь к нему и бескорыстное ему служение.

Не знаю, может, кто-то летал и больше. Но вряд ли. А уж на истребителях — наверняка. Во всяком случае, мне неизвестно имя ни одного летчика-истребителя, который летал бы на боевых машинах до шестидесяти четырех лет. «Летал? — спросил я мысленно в тот вечер себя. — Почему вдруг в прошедшем времени? Ты вроде бы и теперь летаешь. Вроде бы не собираешься бросать».

И тут я окончательно понял: пора! Пора прекращать полеты. Пусть медики еще не сказали «нет». Это слово, это горькое для летчика-истребителя слово, должен сказать я сам. Не потому, что надоело испытывать судьбу, не потому, что устал или вот-вот выдохнусь. Это вовсе не так и не об этом речь. Просто всему есть конец. И пусть конец этот будет не принудительным, не навязанным кем-то или чем-то извне, а добровольным. Надо уметь вовремя сойти со сцены.

И я решил, что следующий мой полет будет последним. Пять тысяч пятьсот восемьдесят пять посадок я сделал. Сделаю пять тысяч пятьсот восемьдесят шестую — и точка...

В тот вечер я лукавил перед самим собой. Делал вид, что просто листаю летные книжки, листаю, потому [407] что давно не заглядывал в них, А мысли... Какие мысли? Мало ли что взбредет в голову, когда коротаешь в мирной обстановке собственного дома свободный вечер! Мне очень не хотелось сознавать, что я принял окончательное решение. И я сделал вид, будто никаких решений не принимал. Просто свободный вечер... Просто сижу и перелистываю свои летные книжки...

Ложась спать, я попытался забыть обо всем. Иначе бы со сном ничего не вышло.

И вот теперь я стою возле готовой устремиться в пространство боевой машины. Стою и знаю, что это будет мой последний полет. Мне не удастся зачеркнуть ни тот недавний вечер, ни тем более пролетевшие — такие емкие и такие быстролетные — годы. Я понимаю это и потому медлю....

Но — время! Пора в кабину. Рядом стоит техник и ждет, когда я возьму из его рук свой гермошлем. Это не Володя Гладков. Это другой техник. Его зовут Дмитрием Федоровичем, и эта машина закреплена именно за ним. Я беру у него из рук гермошлем, надеваю его и встаю на ступеньку стремянки. С этой минуты ни о чем, кроме полета, думать нельзя. И мне сразу становится легче.

...Когда через полчаса перехватчик коснулся колесами шасси бетонки, когда я зарулил на стоянку, на душе было спокойно. Решать уже ничего не надо — все решено. Полет был сложным. И во время таких полетов посторонние мысли не приходят. Да в них больше и не было нужды.

Выбравшись из кабины, я подошел к острому конусу кока перехватчика, который только что рассекал на огромной скорости стратосферу, похлопал по нему рукой н поцеловал.

Техник смотрел на меня изумленно. Видимо, чтобы прервать молчание, он спросил:

— Прикажете готовить самолет ко второму вылету? По плану в ту ночь у меня значился еще один полет. Но я повернулся к технику и сказал:

— Второго вылета не будет. — Помолчав секунду, я негромко добавил: — Все, Дмитрий Федорович. Маршал Савицкий кончил летать. Это был его последний полет.

Техник смотрел на меня во все глаза. Наверно, я выглядел [408] немного странно, говоря о себе в третьем лице. А может, он просто не верил моим словам.

Я улыбнулся, дружески тряхнул его за плечо, дескать, ничего страшного, все в порядке, и, круто повернувшись, молча зашагал в сторону служебного помещения, где находилась летная комната. Там, как всегда, было много летчиков, много суеты и шума. Людям между полетами нужна разрядка.

Завидя меня, летчики прервали разговор и встали. Это были мои товарищи по профессии, такие же влюбленные в свое дело люди, как и я. Но устав уставом. Я жестом руки показал, чтобы они сели, а сам подошел к шкафу, где хранилось летное обмундирование. Сложил туда все, что мне больше никогда не понадобится, и подозвал сержанта:

— Принимай все по списку!

Дежурный сержант явно не понимал, чего я хочу, и столбом стоял возле шкафа, не зная, что ему делать. Я прикрыл дверцу и вынул из прорезей рамки табличку: «Маршал авиации Е. Я. Савицкий». В помещении вновь наступила тишина. От окна отделился, шагнув в мою сторону, генерал-майор Карих.

— Товарищ маршал, что-нибудь случилось?

— Ничего особенного. Просто я кончил летать.

Кажется, мне никто не поверил.

Уже под утро, после окончания ночных полетов, мы все вместе возвращались на Ан-24 в Москву.

— Не бросит по своей воле человек летать, — услышал я. Говоривший явно оседлал любимого конька, и голос, хотя он и старался его приглушить, чтобы не долетело до меня, звучал напористо и убежденно. Я сидел закрыв глаза, делая вид, что сплю. Перешли к обсуждению объявленного мной решения.

— Шутил маршал. Виданное ли дело, чтобы такой пилотяга, как он, бросил ни с того ни с сего летать. Никогда не поверю.

— А я верю маршалу. Правду он сказал. — Узнав голос генерала Карих, я чуть не вздрогнул от неожиданности. От кого-кого, а от него я никак не ждал, что он так быстро сдастся. Но Карих, как хороший артист, выдержал драматичную паузу и закончил: — А чему тут не верить? Не только Савицкий, мы все на сегодня полеты закончили. А завтра снова будем летать. Маршал небось и заявку на свой любимый Як-25 уже подал, чтобы куда-нибудь в часть лететь. [409]

Все облегченно рассмеялись.

Не смешно было одному мне. Сидя с закрытыми глазами, я думал, что мое завтра уже никогда не наступит.. Хотя для остальных оно уже наступило, короткая летняя ночь подходила к концу, и на востоке занимался ранний рассвет. «Дорогие вы мои друзья, — думал я, — дорогие мои товарищи по общему делу, спасибо вам за то, что вы так верны, так преданны нашей замечательной профессии! Душой я с вами. Да и думаю так же, как вы. И впредь буду думать. Вы правы: никто из нас не перестанет летать по своей воле. И то, что решение мое принято мной добровольно, оказалось на деле всего лишь недолгим заблуждением. Именно вы помогли мне это понять. Власть времени — вот сила, которой не одолеть никому. Не одолел ее, разумеется, и я. Время поставило меня перед выбором: или — или. Или сегодня ты сам бросишь летать, или завтра я заставлю тебя это сделать. И я выбрал. Если это можно назвать выбором...»

Власть времени... Что же, это только естественно. Всему приходит конец. Но жизнь сильнее, жизнь щедрее времени. Она дает нам, пока мы живы, неоценимую возможность — претворять конец одного дела в начало других новых дел.

Когда мы подлетали к Москве, новый день занимался вовсю. И я знал, что в этом наступившем дне жизнь не забыла припасти и на мою долю массу дел и невпроворот работы.

Дальше