Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Нет худа без добра

Как-то утром вызывает меня комендант.

— Вот, полюбуйся, — протягивая мне листок бумаги, сердито говорит Лебеденко. — Ведь, кажется, сто раз [338] твердил районным комендантам: не трогайте попов, отойдите и сотворите благо. Так нет же, словно города им мало.

Читаю бумажку. Польский ксендз Склишевский, живущий в нашей зоне, жалуется коменданту на то, что к нему на постой направили двух женщин, двух наших военных врачей. Ксендз просит освободить его от постояльцев: его духовному сану не приличествует держать у себя в доме молодых женщин.

— Разберись в этом деле, Савенок, наведи порядок... И знаешь что, сходи-ка лучше сам к этому ксендзу — ты с ними умеешь разговаривать. Извинись, но слишком в любезностях не рассыпайся. А нашим врачихам прикажи немедленно собрать монатки и убираться вон... Ну а этому районному коменданту я всыплю по первое число.

Занятый срочными делами, я отправился к ксендзу только вечером, в сумерки.

Небольшой, но солидно построенный одноэтажный каменный особняк. Как обычно за границей, вход со двора.

Открываю массивную, тяжелую калитку. Асфальтовая дорожка ведет к высокому крыльцу. По обеим сторонам дорожки до унылости симметричные цветочные клумбы. Цветы еще не распустились — рано. Весь дворик чистый, вылизанный — без единой соринки.

Неожиданно открывается дверь. С крыльца спускаются двое мужчин. Оба в светлых серых пальто и фетровых шляпах.

Впереди молодой мужчина. Хотя уже наступили поздние сумерки и фонари еще не зажглись, но я успеваю заметить знакомый мне орлиный профиль, нос с горбинкой и большие внимательные глаза, удивленно смотрящие на меня из-под густых длинных ресниц.

Где я видел его?

Очевидно узнав меня, мужчина быстро отворачивается и, ускорив шаг, идет к калитке.

За ним пожилой мужчина. Пожалуй, ему около шестидесяти. У него холеная седая борода, расчесанная надвое: такую бороду носили русские офицеры царской армии в начале этого века. Лохматые, седые, низко нависшие брови. Из-под золотого пенсне смотрят на меня колючие, настороженные глаза. [339]

— Простите, господин Склишевский здесь живет? — спрашиваю я по-немецки.

— Господин ксендз? — удивленно переспрашивает он. — Да, именно здесь, — сухо бросает мужчина и, приподняв шляпу, быстро нагоняет спутника.

Он говорил со мной по-немецки, но с явным акцентом.

Парадная дверь открыта. На пороге хорошенькая стройная женщина лет тридцати, не больше. Очевидно провожая гостей, она заметила меня и решила не уходить. На ней кокетливый белый фартук и на голове белый накрахмаленный чепчик.

— Я могу видеть господина Склишевского?

— Пожалуйста... Прошу вас, — приглашает женщина, испуганно отступая в сторону.

В небольшой передней меня встречает сам господин ксендз. Он в черной сутане, в черной шелковой шапочке на голове. Лет ему сорок с небольшим. Он строен, в его движениях чувствуется хорошо тренированное сильное тело, и хотя он явно напускает на себя смирение и кротость, но глаза живые, умные, внимательные. Жесткая складка вокруг рта и резко очерченный подбородок говорят о настойчивости и сильной воле хозяина особняка.

— Прошу вас, господин офицер, — спокойно, суховато, но вполне корректно звучит его низкий голос.

Кабинет ксендза строг, суров, аскетичен, но очень стилен. Сплошь резное темное дерево — массивный письменный стол, книжные шкафы, диван, большое старинное распятие на столе. И только сквозь неплотно задернутые шторы шкафов проглядывают яркие разноцветные корешки книжных переплетов.

Коротко излагаю Склишевскому цель моего прихода.

— Прошу извинить за письмо, адресованное мною господину коменданту, — оправдывается хозяин. — Лично меня, конечно, ни в какой мере не беспокоят мои постояльцы: они очень милые, скромные молодые женщины. Но мой сан священнослужителя налагает на меня известные ограничения. И мне бы не хотелось, чтобы злые языки распустили слух среди моих прихожан, что в моем доме живут молодые женщины. Это, конечно, условность, но, что поделаешь, господин офицер, — наша жизнь сплошь и рядом требует строгого [340] соблюдения, может быть, по существу ненужных и подчас обременительных условностей.

Ксендз воспитан, бесспорно, умен, и лишнего, неосторожного слова от него не услышишь.

— Да, была допущена ошибка, — говорю я. — Сегодня же ваши постояльцы покинут вас.

— Сегодня? — удивленно переспрашивает хозяин. — Что вы, что вы, господин офицер! Я прошу, очень прошу не тревожить молодых женщин на ночь глядя. Никакой спешности нет. Я готов ждать день, два, даже больше — словом, до тех пор, пока все не устроится с новым жильем моих милых гостей. Вы меня обяжете, господин офицер, если не будете торопиться. Крайне обяжете.

— Вы позволите мне пройти к ним? — поднимаюсь я.

— Сделайте одолжение. Только не знаю, дома ли они. Насколько я заметил, мои постояльцы очень много работают. Пожалуй, даже больше, чем следовало бы.

В крайней по коридору большой светлой комнате я застаю только лейтенанта Татьяну Кологривко. Капитан Светлана Иванчик на дежурстве.

Молодая, красивая, пышущая здоровьем Татьяна удивленно смотрит на меня своими большущими серыми глазами, и глубокие ямочки появляются на ее щеках.

— Товарищ полковник, вы к нам?

— Завтра утром вам придется переехать на другую квартиру.

— Переехать? — удивленно переспрашивает она. — Почему?.. Это я, очевидно, провинилась? Ну, конечно, я, — уверенно добавляет она.

— Об этом мы поговорим завтра в комендатуре. Передайте мое приказание товарищу Иванчик.

— Есть передать ваше приказание, товарищ полковник... Да, это я виновата. Он обиделся и нажаловался вам.

— Повторяю, поговорим завтра в комендатуре.

Меня провожает та же молчаливая молодая женщина в белом переднике...

И вот оба наших врача сидят у меня, и постепенно начинают выясняться довольно любопытные подробности.

Примерно месяца два назад они получили ордер за подписью районного коменданта на право вселения [341] двух госпитальных врачей Светланы Иванчик и Татьяны Кологривко в дом номер такой-то по такой-то улице.

Их встретил хозяин дома. Увидев ксендза, наши врачи удивились. В свою очередь и ксендз недоуменно разглядывал этих нежданных им молодых женщин в военной форме с узенькими погонами на плечах и красными звездами на синих беретах.

— Что вам угодно, господа?

— Нам предложено поселиться у вас, — смущенно ответила Иванчик и протянула ордер.

Ксендз внимательно прочитал документ. Он был в явном недоумении, как быть — отказать непрошеным постояльцам или принять их? После некоторого колебания решительно подошел к двери, открыл ее и сухо сказал:

— Если вас устраивает эта комната, можете занять ее.

А через несколько минут, не дав опомниться девушкам, в комнату вошла та молодая женщина в белом переднике, что открывала мне дверь, и предложила свою помощь в устройстве постояльцев.

— Вы хозяйка дома, жена господина ксендза? — со свойственной ей непосредственностью спросила Татьяна.

— Нет, я услужница, — смутившись, тихо ответила женщина.

— Чудачка ты, Таня! — обрушилась на нее Светлана, когда они остались одни. — Неужели не знала, что католическим священникам не разрешается вступать в брак? Они безбрачны, но им не возбраняется держать в доме хорошеньких молодых экономок. Поняла?

Татьяна расстроилась и несколько дней старалась внимательным, ласковым отношением к молодой женщине загладить свою невольную бестактность.

Вечером в первый же день наших девушек навестил хозяин. Он любезно справился об их самочувствии, довольны ли они комнатой, нет ли в чем нужды.

С тех пор он почти ежедневно навещал их или приглашал в столовую. И всякий раз на столе появлялось лакомство, редкое в наших венских условиях: бутылка хорошего сухого французского вина, коробка сардин или вкусные конфеты. [342]

Вначале шли разговоры так, ни о чем. Вскоре выяснилось, что Светлана любит литературу, и наши девушки были удивлены, что хозяин читал в переводе «Тихий Ден» Шолохова, «Петр I» Толстого, не говоря уже о Пушкине, Чехове, Достоевском.

Потом как-то очень кстати и отнюдь не навязчиво ксендз заговорил о религии и спросил, верят ли девушки в бога. Но девушки не верили в бога и честно сознались, что никогда серьезно даже не думали над этим — уж больно эта вера казалась им нелепой и противоестественной.

Вскоре Светлана насторожилась. И даже неизвестно почему. Просто интуитивно почувствовала что-то странное в поведении ксендза. Она всячески уклонялась от встреч с хозяином и старалась оградить от них Татьяну. Но тут, как нарочно, они начали работать в разные смены — и ксендз зачастил к Татьяне, когда она оставалась одна.

Склишевский явно начал ухаживать за веселой хохотушкой Таней. Правда, все это было очень пристойно и вежливо.

— И я, дурочка, даже кокетничала с ним, — чистосердечно признается мне девушка, сидя у меня в кабинете. — Понимаете, товарищ полковник, за мной еще ни разу в жизни не ухаживал поп. И это было так забавно...

Однажды, вернувшись из госпиталя, Светлана увидела в комнате коробку шоколадных конфет.

— Откуда это?

— В Военторге купила, — соврала Таня. — Только что привезли.

Девушки-сластены быстро опустошили коробку, и, когда последняя конфета была съедена, Таня честно призналась:

— Ксендз подарил.

Светлана обрушилась на подругу и взяла с нее честное слово никаких подарков от ксендза не принимать.

Но Татьяна не сдержала слова: через несколько дней на ее ночном столике появился флакон духов. На этот раз Татьяна не созналась Светлане, что это тоже подарок ксендза, и уверила ее, будто духи преподнес ей больной майор в госпитале. И Светлана поверила.

Ксендз часто и подолгу говорил с Таней. Вперемежку [343] с любезностями и комплиментами он очень осторожно расспрашивал ее, как много больных в госпитале, как относятся солдаты и офицеры к австрийцам, хотят ли советские военные вернуться на родину и охотно ли едут из «веселой Вены» в «голодную и разоренную Россию», что говорят о союзниках и нравятся ли ей веселые, богатые, жизнерадостные американцы. И всякий раз настойчиво сетовал на то, что Таня живет такой скучной и трудной жизнью.

— Неужели вам не хочется надеть красивое платье, изящную обувь, пани Таня? Неужели не хочется потанцевать, повеселиться?

— Конечно хочется.

— Вам стоит только сказать слово, и все это будет у вас.

На следующий день он принес Тане чулки.

— И вы взяли? — спрашиваю я.

— Взяла. И ведь чувствовала, что не надо брать, а все же взяла. Каждый день хотела вернуть и не могла. Все откладывала, откладывала...

Несколько дней назад к ней пришел ксендз и принес большой сверток.

— Снимайте вашу грубую военную форму и наденьте вот это, — сказал он и развернул сверток. В нем была коробка, а в коробке лежало шелковое голубое платье, отделанное серебром.

— И вот тут я почему-то не сдержалась, товарищ полковник, — признается Таня. — Гордость во мне наконец появилась. С чего это мне, советской девушке, принимать какие-то подарки, тряпки всякие? И от кого? От ксендза!.. Я не взяла у него это платье. Я вернула ему чулки — хорошо, что они были ненадеванными, — и только прозрачный мешочек чуть-чуть порвался. Хотела вернуть духи, но постеснялась: я уже истратила добрую четверть флакона. И наговорила ксендзу разных дерзостей — даже не помню каких... И вот, очевидно, сразу же после этого он написал письмо товарищу генералу. Словом, я во всем виновата. Одна я...

Обеим врачам, и особенно Татьяне, конечно, сильно попало от меня. Районного коменданта распушил Лебеденко. И на этом вся история с ксендзом, очевидно, кончилась бы, но я решил вызвать капитана Виткова. [344]

Вчера вечером, вернувшись от ксендза, я все-таки вспомнил красивого молодого человека с орлиным профилем. Это был тот самый американский лейтенант с русской фамилией Ельников, что приходил когда-то ко мне и просил постоянный пропуск в наш Дом офицеров. Я предложил ему принести официальную просьбу от американской комендатуры. Он не явился. Я сказал об этом Виткову и напрочь забыл американского лейтенанта. И вот этот Ельников снова встретился на моем пути.

— Этого Склишевского я знаю, — улыбаясь, ответил Витков, когда я подробно рассказал ему о моем разговоре с ним, — Это крупный матерый резидент. И не удивительно, что он пытался вербовать нашего врача Кологривко: они всюду забрасывают свои удочки в надежде, что авось кто-нибудь клюнет на их посулы, подарки, доллары. Жаль только, что Татьяна так быстро его спугнула, — может быть, ниточка потянулась бы дальше... И связь его с Ельниковым мне известна. А вот третий... Опишите, полковник, подробнее, как он выглядел.

— Лет ему около шестидесяти. Седая бородка, расчесанная надвое...

— Подождите! — перебивает меня Витков. — И золотое пенсне?

— Да, золотое пенсне.

— Ну, спасибо вам за это, товарищ полковник! Большущее спасибо! Я уже давно пытался установить связь этого бородатого с ксендзом и не мог. Теперь у меня руки развязаны.

— Да в чем дело, капитан?

— Позвольте вернуться к этому через несколько дней, когда мне самому все будет ясно...

Через несколько дней капитан Витков действительно явился ко мне.

— Разрешите доложить, товарищ полковник, — весело говорит он. — Господин Густав Герлях получил еще один чемодан со своими драгоценностями.

— С чем его и поздравляю. Но не могу понять, почему вы так радуетесь, капитан.

— Как почему? Еще одна ниточка к концу привела... Кстати, этот седобородый дядя в золотом пенсне — родственник одной вашей знакомой.

— Перестаньте интриговать, капитан. Садитесь и рассказывайте. [345]

— Рита Славик так и не сказала, куда она спрятала второй чемодан. Только кружным путем я случайно узнал, что этот чемодан у одного из знакомых Ельникова — у старого русского эмигранта, который носит золотое пенсне. Я подозревал Завадовского, бывшего офицера кавалергардского полка и двоюродного брата той самой княгини Гагариной, которая когда-то беседовала с вами и генералом Лебеденко. Но мне надо было непременно установить, что он связан с Елышковым и с этим ксендзом. До последнего времени это не удавалось. И вот вы случайно помогли мне.

— И что же?

— Дальше все было очень просто: я пришел к Завадовскому и взял у него чемодан.

— Значит, и старая княгиня...

— Нет, нет, — улыбаясь, перебивает меня Витков. — Не беспокойтесь, полковник: в этом случае княгиня чиста и непорочна. Мне пришлось говорить с ней. «Я ненавижу большевиков, — заявила она. — Они не хотят вернуть мне то, что принадлежало моим предкам. Но я никогда не унижусь до воровства, бандитизма, кражи. Это — грязь. Мой кузен опозорил мой род. И если я ненавижу большевиков, то кузена я презираю».

— И вы верите ей?

— Да, верю. У меня есть все основания для этого... Нет, полковник, одним аршином нельзя мерить всех эмигрантов. Это публика очень разная.

— Но позвольте, капитан, вы же сами свалили в одну кучу ксендза, Ельникова, Завадовского, Риту Славик.

— А вот тут действительно винегрет. Тут политика и бандитизм, принципы и воровство смешались воедино... Короче говоря, дело обстоит так. Рита Славик, конечно, ничего общего с политикой не имеет: она бандитка — и только. Ею руководил ксендз: у него большие возможности, связи, деньги. Он старался, чтобы Славик не только грабила, но и вредила нам политически. Вот почему она действовала главным образом в нашей советской зоне, а когда уходила в союзные, надевала нашу военную форму и всячески подчеркивала, что грабежи — дело рук наших советских военнослужащих. Ельников был связным между ксендзом, Славик, и более высокими сферами. А кузен Гагариной... Он и нас, большевиков, ненавидит и не прочь погреть руки на простом воровстве... [346] Как видите, «смешались в кучу кони, люди». Впрочем, это обычная картина в том «свободном» мире, где никто ничем не брезгует и где испокон веков цель оправдывает средство.

Человеческие судьбы

Этот весенний день 1947 года был не совсем обычен, хотя, строго говоря, обычных дней не знала наша комендатура: каждый был особенным по-своему.

Вечером Лебеденко сидел у меня в кабинете: в последнее время Никита Федотович зачастил ко мне. Вот и сегодня мы уже добрый час обсуждаем наши комендантские дела.

Входит улыбающийся Чепик. Он только что прочел в «Арбейтер Цейтунг» интересную заметку и спешит сообщить о ней.

В газете напечатано:

«Вчера венцы, гуляя в центре города, увидели неожиданное зрелище: на балконе второго этажа на Риммергассе был вывешен нацистский флаг. Прохожие недоуменно останавливались. Что это значит? Неужели фашистские молодчики позволили себе такую дерзость?
Оказывается, все было очень просто. На втором этаже поселились русские девушки. Найдя в кладовой спрятанный нацистский флаг, они нашли ему достойное применение: они вымыли фашистским флагом пол, а потом вывесили флаг для просушки».

— Дожили, Савенок! — весело смеется Лебеденко. — Фашистский флаг половой тряпкой стал... Ну что ж, достойное применение.

— Разрешите, товарищ генерал. — И в кабинет входит Попов.

Михаил Назарович докладывает, что к нему сегодня явился борец Генрих Коренс с жалобой на районного бургомистра. Коренс живет в нашей зоне. Это огромный детина: рост — два метра пятнадцать сантиметров, вес — сто тридцать пять килограммов, ботинки номер пятьдесят шесть.

Четырехсот граммов хлеба, положенных по продовольственной карточке, Коренсу не хватало, и он еще в прошлом году принес справку врача, в которой указывалось, что Коренсу по его комплекции надо съедать по [347] меньшей мере полтора килограмма в день. И было решено выдавать ему три хлебные нормы.

— Так ему и трех норм мало? — спрашивает генерал.

— Наоборот. Бургомистр посадил его снова на одну норму.

— Это почему же?

— Коренс выиграл первенство по многоборью и теперь зарабатывает большие деньги. Даже машину себе купил.

— Молодец бургомистр! — смеется Никита Федотович. — Правильно рассудил...

В кабинет входит взволнованный Чепик.

— Товарищ полковник! Старший сержант Журавка и господин Шпунт... Антон Шпунт, — растерянно докладывает он.

— Что случилось?

— У них горе... Большое горе...

— А ну, давай сюда, — приказывает Лебеденко.

В свое время я рассказывал Никите Федотовичу о моем посещении Шпунтов, и генерал, очевидно, не забыл их.

Они входят вместе. На Шпунте лица нет: глаза потускнели, щеки ввалились, он весь какой-то «опрокинутый». Журавка мрачен, кулаки крепко сжаты, желваки резко обозначились на скулах.

— Что стряслось, старший сержант?

— Берта отравилась, товарищ генерал.

— Этот мерзавец, — взволнованно говорит Шпунт, — обещал жениться на ней и увезти в свою Америку, а вместо этого заразил ее гадкой болезнью и бросил... Потом приехал ко мне и потребовал продать ему гуся. Я погнал его со двора. Он вынул револьвер, застрелил двух гусей, бросил вот эти шиллинги, — Шпунт вынимает из кармана несколько бумажек, — и увез гусей... Что делать, товарищ генерал?

— Да ну их к бису, твоих гусей! — резко бросает Журавка. — О Берте речь идет.

— Конечно о Берте. О гусях это я так, к слову... Что же делать, товарищ генерал? — повторяет Шпунт.

— Что делать? — задумчиво говорит Лебеденко. — Против смерти даже мы пока бессильны...

— Я ему морду набью, этому гаду! — неожиданно вырывается у Журавки. [348]

— Отставить морду бить, старший сержант... Да, а делать все-таки что-то надо... Иди, сержант, с товарищем Шпунтом к майору Берловичу... нет, лучше к Авдееву. И пусть Авдеев поможет ему написать заявление американскому коменданту. А потом и я при случае слово замолвлю. Подлость нельзя прощать, даже если она там, по ту сторону.

Журавка со Шпунтом уходят. Лебеденко широкими шагами меряет кабинет.

— Жаль. Сгубили девчонку. Зря сгубили... И ты заметил, Савенок: молодую жизнь человеческую и двух своих паршивых гусей этот Шпунт в одну кучу свалил... Да, две души живут в нем, в этом крестьянине. И какая из них возьмет верх — еще неизвестно.

Раздается телефонный звонок. Поднимаю трубку.

— Я прошу генерала Лебеденко, — говорит знакомый женский голос, но я не могу догадаться, где я его слышал.

— Вас, товарищ генерал.

— Лебеденко у телефона... А-а, здравствуйте, здравствуйте... Ну вот и добро! Рад за вас, что наконец решили, и так решили... Конечно, поговорю... Ну, еще раз поздравляю вас. Загляните к нам перед отъездом. Или сразу свидание в Ленинграде назначим? Шучу, шучу. Ждем. Непременно ждем. Будьте здоровы.

— Татьяна Николаевна Наумова звонила, — обращается ко мне Лебеденко. — Подала заявление в наше посольство разрешить ей вернуться на родину. Молодец! Да, вот они, разные судьбы человеческие: одна от честной жизни к грязному золоту руки тянет и погибает, другая от богатства в большую, настоящую жизнь рвется... Пожелаем, Савенок, Наумовой доброго пути на родину и всяческого благополучия...

Сквозь открытое окно слышится какой-то далекий многоголосый шум, возбужденные женские голоса.

— Что там, Григорий Михайлович?

Подхожу к окну.

К зданию комендатуры подъехали три грузовые машины. Из них выскакивают полицейские и оцепляют наше здание. А где-то в стороне от ратуши все ближе и ближе гул возбужденных женских голосов.

Дежурный по комендатуре подходит к полицейскому офицеру и что-то говорит ему. [349]

Через пять минут дежурный в кабинете.

— Разрешите доложить, товарищ генерал. Из союзных зон сюда, к нашей комендатуре, движется толпа женщин, жен военнопленных. Они требуют вернуть им мужей. Полицейским приказано оцепить нашу комендатуру.

— Провокация! Явная провокация! — вырывается у Лебеденко.

А гул все громче, все шире. Уже видно из окна, как сплошной лавиной, заполнив всю широкую Рингштрассе, быстро движется к нам толпа женщин.

Около здания парламента женщин пытается остановить редкая цепь полицейских, но они легко прорывают ее, и толпа уже у самого подъезда комендатуры.

— Верните наших мужей!

— Требуем возвращения пленных!

— Мужей отдайте! Мужей!..

Полицейские с трудом сдерживают женщин. А из-за парламента уже подходят новые людские толпы.

Под напором толпы цепь полицейских медленно отходит к зданию. Сейчас они прорвут и эту цепь.

Что могут сделать с ними два наших автоматчика у подъезда?..

Женщины ворвутся в комендатуру. Что тогда?..

— Может, вызвать роту из батальона охраны? — вслух думает генерал и тут же бросает: — Отставить роту...

— Мужей отдайте!

— Требуем коменданта!

— Коменданта!..

Лебеденко весь подобрался. Лицо спокойно. Только глаза зорко прищурены.

— Авдеев, немедленно полицейского офицера ко мне. Почему Паммер не остановил женщин там, в тех зонах?

— Ясно, товарищ генерал, — замечаю я. — Хотел устроить эту скандальную демонстрацию именно у нашей комендатуры.

Входит полицейский офицер и вытягивается перед комендантом.

— Передайте женщинам, что я не намерен говорить с толпой. Пусть выберут делегацию. Я приму ее и выслушаю.

Снова шум за окном, какие-то выкрики, горячие [350] споры — и в кабинет входят пять женщин. Глаза блестят, платья помяты, волосы взлохмачены.

Мне хорошо запомнились две из них. Одна ярко-рыжая, уже не молодая, но вся, как огонь, — вот-вот вспыхнет. Другая — очень красивая брюнетка лет тридцати, внешне относительно спокойна.

Делегатки начинают что-то наперебой горячо говорить, но Лебеденкоостанавливает их.

— Я буду слушать только одну из вас.

Вперед выходит брюнетка:

— Наше требование сводится к одному, господин комендант: верните из плена наших мужей. Мы не можем больше так жить.

— Это требование или просьба? — спрашивает генерал.

— Не все ли равно? Верните наших мужей! — упрямо повторяет брюнетка.

— Нет, не все равно. На основании каких прав вы предъявляете ваше требование?

— На правах человечности. Простой человечности, господин комендант. Война окончена — пленные должны вернуться домой, в свои семьи, к своим женам.

— А на правах какой человечности ваши мужья воевали с нами на стороне гитлеровской Германии? На правах какой человечности они вторглись в нашу страну и принесли так много мук, горя, страданий нашему народу? Вы подумали над этим?.. И почему вы требуете этого у меня, у советского коменданта? Разве я могу решить этот вопрос? Идите к своему правительству. И пусть оно, если найдет нужным и своевременным, обратится к Советскому правительству. Пока же, насколько я знаю, ваше правительство не заикается о возвращении военнопленных и даже не торопится заключить мирный договор. Нет, вас обманули, граждане женщины, и направили не по тому адресу.

Брюнетка смущена: она явно не ожидала такого ответа. С минуту она молчит. Потом тихо говорит:

— Может быть, вы и правы, господин генерал. Может быть... Это все ты, Грета, взбаламутила воду! — зло бросает она в сторону рыжей женщины. — Послушала их...

— Кого послушала? — быстро спрашивает Лебеденко. [351]

— Хорошо, господин генерал, — уйдя от ответа, говорит брюнетка. — Мы пойдем к господину канцлеру...

Опять гул возбужденных голосов за окном — и толпа женщин широким потоком течет по Рингштрассе к дворцу правительства.

— Ты прав, Савенок: это не стихийная демонстрация. Ведь не случайно, что здесь не было ни одной женщины из нашей зоны, — уверенно говорит Лебеденко, смотря на опустевшую улицу.

— А мне кажется, что тут не один Паммер замешан. Здесь наверняка наши союзники руку приложили.

— Да, без них тут не обошлось. Ну что же, пусть теперь расхлебывает эту кашу тот, кто ее заварил..

Две Вены

Апрель 1947 года. Весна в Австрии, как обычно, начинается рано. Город оделся в зеленый наряд. На улицах многолюдно. Синее безоблачное небо. Солнечные лучи льются в окна.

Столица Австрии готовилась к первомайскому празднику.

Австрийская коммунистическая партия предложила социалистам провести совместно праздничную демонстрацию и выдвинуть общие первомайские лозунги.

Лидеры социалистической партии ответили решительным отказом. Они не согласны. Коммунисты, дескать, просто не уверены в своих силах: едва ли им удастся вывести на улицу несколько тысяч человек. Боясь оскандалиться, компартия хочет нажить политический капитал за счет социалистов. Нет, господа коммунисты, проводите демонстрацию самостоятельно и покажите, чего вы стоите.

Стало ясно — совместной демонстрации не быть. Значит, надо договориться о порядке прохождения раздельных колонн.

После долгих дебатов было решено: с девяти утра демонстрируют по Рингу колонны социалистов, с одиннадцати часов Ринг предоставляется коммунистам. Центр социалистической демонстрации — Университетская площадь, центр коммунистической — площадь перед зданием парламента. [352]

Так уже заранее сложилось, что Первого мая на улицы австрийской столицы выйдут две Вены.

Рядовые члены социалистической партии были явно против разъединения, и они красноречиво показали это в последних числах апреля, когда у здания ратуши проходил митинг, организованный профсоюзами.

Сюда пришли все — беспартийные, социалисты, коммунисты. Они смешались друг с другом и вместе горячо аплодировали Карлу Хоннеру, говорившему о славном боевом пути Австрийской коммунистической партии.

Я слушал горячие слова Хоннера, и мне вспомнились недавние январские дни памяти Ленина в Вене. В переполненном зале, где большой портрет Владимира Ильича был украшен живыми цветами, вот так же, как сегодня, собрались австрийские рабочие, и трудно было сказать, кто из них коммунист, кто социалист. И так же, как сегодня, там выступал член ЦК Австрийской компартии. И все, кто были в зале, вне зависимости, какой партийный билет лежал у них в кармане, горячо аплодировали оратору, когда он говорил о бессмертии учения великого Ленина.

Я сидел в зале и думал. Сейчас в Москве вьюжная зима. Стоят в инее голубые ели у зубчатой кремлевской стены. Широкий молчаливый простор Красной площади. Стрельчатые башни, белые трибуны, бронза надгробий. И Мавзолей — черный и серовато-дымчатый Лабрадор, красный гранит и над входом порфиром выложено слово: Ленин. И тысячи людей идут сюда со всех концов Москвы, чтобы еще раз увидеть черты своего любимого вождя.

И мне невольно вспомнился такой далекий, но такой незабываемый морозный январский день 1924 года. К нам в казарму вошел старый политрук. Всю гражданскую войну он провел в боях.

— Товарищи. Умер Ленин, — тихо сказал он и больше говорить не мог: слезы неудержимо текли по его щекам...

* * *

Приближалась вторая годовщина освобождения Вены — 13 апреля.

Мы понимали, что в обострившейся обстановке союзные коменданты не согласятся на проведение демонстрации [353] и парада в этот день, чтобы лишний раз не подчеркивать славу советского оружия. И Лебеденко без спора согласился провести парад 8 мая, в день капитуляции фашистской Германии.

И этот парад состоялся.

Площадь была украшена союзными флагами.

Парад открыл батальон королевского шотландского полка. Они, как всегда, в гофрированных клетчатых юбках. Вслед за оркестром, игравшим на волынках, неторопливо шествовал знакомый нам молодой козел.

За англичанами — американцы. За американцами — французы.

Парад замыкали наши сталинградцы...

Войска возвращались по Рингу. На тротуарах тысячи венцев. Они приветствовали каждую из проходивших частей — улыбались, аплодировали, дарили цветы. «Но больше других получили улыбок, рукоплесканий, цветов защитники Сталинграда и освободители Вены», — писали австрийские газеты.

И характерная деталь, о которой тоже упомянули венские журналисты. Американских солдат привезли на парад на грузовиках. На пустые машины забрались венцы. Когда они приветствовали уходившие с парада батальоны западных союзников, никто из американцев не трогал жителей. Но как только с грузовиков раздался грохот аплодисментов в адрес батальона сталинградцев, когда загремели приветствия: «Да здравствует Советская Армия!», — американские солдаты начали сталкивать с машин ликующих венцев.

Так прошел парад 8 мая 1947 года. Но, несмотря ни на что, столица Австрии торжественно отметила и день освобождения Вены: вечером 12 апреля по инициативе австрийского Союза свободной молодежи состоялось факельное шествие.

Это было красочное зрелище. Молодость Австрии шла по Рингу. На стенах домов, на мостовой, на молодых лицах участников шествия трепетали красные отсветы факелов. Гремели революционные песни. И, проходя мимо нашей комендатуры, молодежь скандировала:

— Да здравствуют освободители Вены!.. [354]

На следующий день мы получили письмо:

«Дорогие товарищи!
13-й партийный съезд Австрийской коммунистической партии, первый со времени освобождения, состоится с 19 по 22 апреля в Вене. Было бы для нас большой честью приветствовать вас при торжественном открытии съезда 19 апреля в 6 часов вечера в Большом концертном зале. Вы окажете нам большую честь своим присутствием.
Секретарь ЦК Компартии Австрии Фюрнберг».

Большой, вместительный зал заполнили до отказа делегаты съезда и его гости. На сцене стол президиума, покрытый кумачом. В глубине сцены портрет Ленина. На фронтонах сцены портреты членов ЦК Австрийской компартии, замученных и убитых в застенках гестапо. Съезд открывается необычно. Выходит хор, и несется по залу боевая песня «Смело, товарищи, в ногу»... Словно вернулись те далекие славные революционные годы, когда большевики России дрались с царизмом, когда грудью отстаивали свою молодую Советскую республику.

К столу президиума подходит председатель партии седой Иоганн Коплениг.

— Дорогие товарищи!

Почти двенадцать лет прошло со времени нашего последнего съезда. Двенадцать лет тяжелых испытаний и величайшей освободительной борьбы народов против фашистской тирании...

Товарищ Коплениг подробно говорит об этих трудных и героических годах жизни Австрийской коммунистической партии.

...Гитлер, захватив Австрию, обрушил первый удар своего меча на руководство Австрийской компартии. Буквально за несколько дней были схвачены тринадцать членов ЦК и расстреляны без суда и следствия. За время своего господства гитлеровцы привели в исполнение шесть тысяч смертных приговоров, и среди убитых — две тысячи четыреста коммунистов. Более четырех тысяч членов партии было брошено в концентрационные лагеря. [355]

Зал встает и глубоким молчанием чтит память погибших.

...Гитлеру казалось, что он убил Австрийскую коммунистическую партию. Однако тяжелые потери не сломили воли австрийских коммунистов. Они были душой партизанских отрядов и групп Сопротивления, которые взрывали железнодорожные мосты и проводили саботаж в военной промышленности и на транспорте.

Члены ЦК Компартии Австрии организовали боевые подразделения — они сражались бок о бок с Народно-освободительной армией Югославии. Австрийские коммунисты дрались в отрядах французских маки.

И даже в эти страшные годы аншлюса в ряды Австрийской компартии вступило около четырнадцати тысяч новых членов.

Австрийские коммунисты не уставали разоблачать антипатриотическую политику правых лидеров австрийских социал-демократов, которые ратовали за отказ от борьбы за самостоятельность и независимость Австрии.

Сейчас продолжает крепнуть партия австрийских коммунистов, объединяя под своими боевыми знаменами лучших представителей своего народа. С каждым днем пополняются ее ряды. Организован и работает Союз свободной австрийской молодежи. И никто, кроме Австрийской коммунистической партии, так бережно, так свято не хранит великие революционные традиции австрийских рабочих...

— Товарищи делегаты! Разрешите тринадцатый съезд Коммунистической партии Австрии считать открытым и заявить, что мы никогда не забудем, что этот, тринадцатый съезд собрался только благодаря героической Советской Армии, которая принесла нашей стране и-нашему народу долгожданную свободу...

* * *

И вот наконец наступает Первое мая.

Мы с Лебеденко в его кабинете. Сейчас мимо комендатуры по Рингу пройдут две демонстрации — две Вены. Это будет смотром сил в грядущих боях за сердца и души венцев. И мы волнуемся.

Первой появляется колонна социалистов.

Не сговариваясь, словно по команде, мы с Лебеденко [356] смотрим на часы: только так мы сможем относительно точно определить многолюдье каждой колонны.

Социалисты идут организованно, по восемь человек в ряду. Демонстранты несут штандарты, знамена, красные флажки. В петлице каждого непременная красная гвоздика.

Стоя у окна, мы внимательно вглядываемся в колонну.

Нет, не видно лидеров социалистической партии. Они все там, на Университетской площади, ждут на трибуне, когда мимо них пройдут демонстранты.

Ищу в колонне знакомые лица. Идут железнодорожники — среди них особенно сильно влияние социалистов. Отдельной колонной шагают пожарники в спецодеждах, в касках. Идет какой-то завод.

И вот наконец я вижу знакомых. Гордо выпятив вперед свою впалую грудь с красной гвоздикой в петлице, идет господин Ульмах, незадачливый лидер несуществующей партии «Свобода и прогресс». А рядом с ним толстенький самодовольный ювелир, господин Густав Герлях. И у него тоже красная гвоздика в петлице.

Ну что ж, логичное, закономерное соседство.

Смотрю на эту колонну и думаю, как не похожа она на наши, советские: ни плакатов, ни портретов, ни песен. Идут медленно, молчаливо, словно по обязанности, а не по велению сердца.

— Как на похоронах! — вырывается у Лебеденко.

Проходят последние ряды. Мы смотрим на часы: колонна шла час пятьдесят минут.

Лебеденко что-то считает на бумажке.

— Получается пятьдесят тысяч. А обещали вывести сто. Или я ошибся?..

Тихо и безлюдно на Ринге. Но вот где-то вдали раздаются звуки оркестра. Он играет знакомый мотив. Музыка все отчетливее, все ближе — и уже совсем рядом звучит та старая и вечно молодая революционная песня, которой открылся съезд партии австрийских коммунистов, — «Смело, товарищи, в ногу»...

— Коммунисты идут! — взволнованно говорит Лебеденко.

Во главе колонны все руководство партии. [357]

В центре — Коплениг. Он высоко поднял голову, и весенний ветер треплет его длинные седые волосы.

В одном ряду с ним маленький смуглый Фюрнберг, высокий плечистый Хоннер, солидный Альтман, миниатюрная Постронецки, чуть прихрамывающий Штейнгардт.

Смотрю на демонстрацию, и кажется мне, что я на Красной площади.

Демонстранты несут портреты Маркса, Энгельса, Ленина, Димитрова, Копленига. Реют над головами национальные знамена Австрии, красные флаги с серпом и молотом, лозунги, гирлянды цветов. И в каждом ряду веселые, радостные лица, шутки, смех.

Демонстранты несут громадного фанерного Гитлера. Советский солдат бьет его прикладом по голове, и лицо фюрера перекошено от ужаса.

Вот едет крестьянская повозка, запряженная клячей в американскую звездную упряжку. Клячей правит один [358] из лидеров народной партии. Из его головы торчит пук соломы.

Едут украшенные цветами автомобили и повозки — в них старики и дети. И снова плакаты, лозунги, цветы, веселье.

И опять я вглядываюсь в лица.

Первым узнаю профессора истории Венского университета Крамаржа. Высоко над головой он держит бело-красно-белый флаг Австрии.

Неподалеку инженер Кербер. Он идет плечом к плечу с рабочими электростанции, идет твердо, уверенно, прямо смотря вперед — словно в атаку поднялся.

За ним Вебер, Цуккер, Хрумель. А между ними слесарь депо Шобер — он сделал наконец свой выбор.

Вижу наших женщин с Университетштрассе. Они такие же, как всегда, — спокойные, скромные, но уверенные в своей правоте.

Чета Фриер... Взявшись за руки, они идут у самого края нашего тротуара, и я отчетливо вижу, как радостно блестят их глаза.

Вторая знакомая нам чета — Отто и Марта. Они надели свои праздничные платья, и уже нет в них недавней скованности, неуверенности — они чувствуют себя свободно и гордо среди этой массы новых друзей.

А вот и семья Шпунт — Антон и фрау Эвелина. Смерть Берты привела их сюда, в колонну под знамена коммунистов...

Смолкает оркестр, и неожиданно над рядами демонстрантов раздается наша старая партизанская песня:

По долинам и по взгорьям
Шла дивизия вперед...

Она рождается где-то в голове колонны. Ее сразу же подхватывают сотни, тысячи голосов. Она разливается по всему Рингу, несется все дальше и дальше, и кажется, поет вся Вена — ее дома, площади, улицы, скверы...

Над Рингом гремят приветствия:

— Да здравствует великий Советский Союз! Да здравствует Советская Армия!

Уже прошло около полутора часов с тех пор, как первые ряды демонстрантов появились у комендатуры, а колонна все идет, идет. [359]

И в этот радостный майский день, когда так ярко светит весеннее солнце, а под ним полыхают красные знамена и гремит наша боевая партизанская песня, мне хочется обнять этих подлинных представителей австрийского народа кто горд за свою родину, кто честен душой, кто ни за какие доллары не продаст свободу и достоинство своей земли, и громко, от всего сердца, крикнуть им:

— Мы друзья твои, Австрия! [360]

Дальше