На банкете
15 января генерал Лебеденко передает обязанности главного коменданта Вены полковнику Люису и по установившейся традиции дает банкет в своем особняке.
Перед приездом гостей Никита Федотович придирчиво осматривает сервировку стола. Начальник АХО майор Лузан, человек очень солидной комплекция, по указанию Лебеденко несколько раз переставляет на столе таблички с фамилиями приглашенных.
К назначенному часу начинают съезжаться гости.
Первыми приезжают французы во главе с генералом Жоппэ. На груди генерала три ряда орденских знаков. Французский комендант представляет Лебеденко свою супругу полную синеокую кокетливую даму.
За французами появляются англичане: комендант генерал Верней с высокой худощавой женой типичной англичанкой и его заместитель, полковник Гордон Смит длинный, худой, костлявый, со щетинистыми усами и крупным с горбинкой носом, до удивления похожий на Дон-Кихота Ламанчского.
Американский комендант Люис входит в зал во главе своей семьи: у него сухопарая жена и такие же, схожие с ней как две капли воды, взрослые дочери. У заместителя Люиса, полковника Самуса, молодая жена миниатюрная, красивая, стройная, как статуэтка.
Мы с Травниковым стоим чуть в стороне и приветствуем гостей.
Николай Григорьевич, когда они успели привезти свои семьи? тихо спрашиваю Травникова и чувствую, что в моем голосе явная зависть.
Они всю войну возили их во вторых эшелонах, отвечает Травников. И сюда с семьями явились...
К нам подходит Гордон Смит.
Приветствую вас, мой генерал! улыбаясь, громко говорят он. И вас, господин полковник! Мы, кажется, [209] с вами впервые встречаемся, и я рад пожать вашу руку.
Я кое-что знаю о Смите. В империалистическую войну он состоял при армии Самсонова представителем английского командования, получил орден Георгия и очень гордился этим. Потом был военным атташе в Одессе. Поэтому, очевидно, так легко, свободно говорит по-русски.
На днях, генерал, продолжает Гордон Смит, у меня был очень интересный разговор с вашими солдатами. Я их сигаретами угостил, они меня махоркой.
О чем же вы беседовали, полковник?
О разном. А в общем, был простой солдатский разговор... Геройские они парни, ваши солдаты: хорошо и много воевали, и у них есть, о чем рассказать. Особенно понравился один, высокий такой, плечистый, с двумя орденами Славы за Сталинград и Вену. Жаль, фамилию его забыл. Демократ, настоящий демократ. Никаких чинов и званий не признает. Со мной сразу же на «ты» перешел. А когда прощались, хлопнул меня по плечу и сказал: «А ты, англичанин, разговариваешь, как наш рязанский мужик. Откуда язык наш знаешь? Для дела или просто так, для интереса язык выучил?»... Да, хороший был разговор, откровенный. И он громко смеется.
Смит болтает, все время поглядывает на меня, словно я мешаю ему. Потом, очевидно решившись, обращается к Травникову:
У меня к вам предложение, генерал. Мой сын, лейтенант, служит в Египте. Телеграфировал, что на днях получает орден... Давайте слетаем на самолете в Африку. Поздравим сына, Каир поглядим, кутнем как следует, познакомимся с египтянками. Уверяю вас, генерал, они стоящие женщины. Уж поверьте мне: я в этом деле кое-что понимаю. Словом, покутим. И обратно.
С удовольствием бы, полковник, улыбается Травников. Но времени нет.
Жаль. Очень жаль... А может быть, все-таки выкроите недельку? Я уже с Вернеем о вас договорился. Он согласен. Больше того он приветствует вашу поездку в Египет. Само собой, все формальности и самолет беру на себя. Подумайте, генерал. Я вам завтра позвоню. [210]
Говорите, генерал Верней согласен и даже приветствует? улыбается Травников. А вы знаете, полковник, мы с вашим комендантом познакомились не совсем обычно.
И Травников рассказывает, как вскоре после приезда Вернея в Вену какой-то английский солдат, набедокурив в советской зоне, был доставлен в нашу комендатуру.
Сообщили вам. Через четверть часа является сам генерал Верней. Злой-презлой. «Вот я ему сейчас задам перцу!» гневается он. И задал: такую оплеуху отпустил солдату, что тот еле на ногах удержался. А я стою и не знаю, как поступить: запретить бить не имею права, а спокойно глядеть не могу уж больно дико это. Очевидно, по выражению моего лица Верней заметил, что я не в восторге от его обращения с солдатом, повернулся и тут же уехал... Так, значит, генерал Верней приветствует мою поездку в Каир? улыбается Травников.
Да, да, генерал... Ну а этот эпизод, о котором вы напоминаете, я знаю: мне Верней говорил. Видите ли, он очень хороший, даже я бы сказал сердечный человек, но крайне вспыльчивый... Так, значит, я вам завтра звоню, генерал...
Гости все в сборе, и Лебеденко приглашает откушать.
Никита Федотович садится во главе стола. Справа от него Люис с женой и домочадцами, слева Верней и Жоппэ с женами. Мое место между Гордоном Смитом и французским полковником. Напротив нас Травников. А рядом с ним переводчица английской комендатуры Татьяна Николаевна Наумова.
Мне уже однажды рассказывал о ней Лебеденко.
Свое детство она провела в Петрограде, в семье отца, крупного инженера то ли на Путиловском, то ли на Металлическом заводе.
В семнадцатом году инженер Наумов вместе с семьей уезжает в Англию и поступает на завод фирмы Виккерс, с которой давно поддерживал тесные деловые связи.
Шли годы. Наумова жила в Англии, много путешествовала, но не переставала тосковать по родине. И после войны, случайно узнав, что в Вене будет английская комендатура, уговорила взять ее переводчицей: ей захотелось поближе увидеть советских людей. [211]
Поднимается Лебеденко.
Господа! Я рад приветствовать вас у себя, за нашим русским столом. Позвольте не произносить политической речи мы достаточно говорим их в Межсоюзной комендатуре. Война кончилась. Европа избавлена от фашизма. Наступил мир. Так разрешите предложить первый тост за дружбу между народами. За дружбу Советского. Союза, Америки, Англии, Франции!
Я слежу за гостями. Все пьют только водку. Даже дамы. Хотя на столе достаточно разных вин.
Как обычно, первая рюмка зовет за собой вторую, и поднимается Верней.
Господа офицеры! Дамы! Лучшего тоста, чем тост нашего хозяина, не скажешь. Позвольте повторить его. Я пью за нашу общую дружную работу, за взаимное понимание мыслей и желаний каждого из нас.
И почти тотчас же встает Жоппэ.
Нет ничего приятнее, как сидеть за столом гостеприимного хозяина. Предлагаю тост за традиционное русское гостеприимство, за здоровье генерала Лебеденко.
Люис пока медлит. Но вот и он уже стоит с бокалом в руке.
Все тосты за этим столом свелись к одному комендантам надо работать дружно и согласованно. И я пью за то, чтобы мы работали так же дружно и энергично, как дружно и энергично поглощаем все, что стоит на этом столе. Если мы добьемся этого в Межсоюзной комендатуре честь нам и хвала.
Официальные тосты кончились. После первых рюмок за столом громкие разговоры, шутки, смех, звон бокалов.
Мой сосед, Гордон Смит, уже пьян. Он побледнел.
Резко отодвинув стул, полковник встает и нетвердыми шагами идет вдоль стола.
Вы на редкость постоянны, Гордон Смит, бросает ему Наумова, и в голосе ее еле скрытая неприязнь.
Не понял... В чем же?
Всякий раз за столом полковник Смит крайне однообразен. И это скучно.
Вы намекаете, что я...
Да, вы правильно меня поняли.
Наумова поворачивается к Травникову, и снова глаза ее оживленно и радостно блестят. [212]
К Лебеденко подходит французский полковник.
Господин генерал! Позвольте мне слово. Я хочу публично выразить свою горячую благодарность.
Он говорит по-русски, с трудом подыскивая и коверкая слова, но искренне и взволнованно.
Прошу вас, полковник.
То, что я скажу, имеет прямое отношение к нашему общему делу.
Полковник рассказывает, как он сражался во Франции. После поражения боролся в отряде маки где-то на юге, около Лиона, был ранен, попал в плен и оказался в лагере около польского города Ченстохова. Там познакомился с русским офицером, который научил его русскому языку и однажды спас француза от смерти. Полковника освободила Советская Армия.
До последнего дня моей жизни я буду благодарен русским, взволнованно заканчивает он. Позвольте предложить тост за Советскую Армию, за благородство русской души!
Гордон Смит уже снова сидит рядом со мной. Я приглашаю его присоединиться к тосту.
Не могу, полковник. Если бы даже сейчас пили за английского короля, я бы отказался. Сыт по горло.
На стол подают бульон с пирожками, гуся в яблоках, но Гордон Смит просит передать ему кислую капусту.
Только кислую капусту, полковник. Это лучшее, что придумано человечеством для данной ситуации. Если, конечно, не считать огуречного рассола. Но его, увы, нет на столе. И это, безусловно, ошибка хозяина.
Подкрепившись капустой, Гордон Смит подходит к Лебеденко, садится рядом и с упорством пьяного начинает разглядывать его ордена, словно считает их.
Нет, не могу, опять сбился, и он безнадежно машет рукой. Простите, генерал, сколько у вас орденов?
Не знаю, улыбается Никита Федотович. Давали не сразу, а счесть не успел.
Я, генерал, тоже мог бы иметь русский орден, задумчиво говорит Смит. Но мне помешали.
Кто же?
Вы, генерал. Именно вы. Хотите расскажу?
Оказывается, в 1918 году он вступил в армию Деникина и сражался под Одессой. [213]
Что же вас заставило воевать против нашей страны? спрашивает Лебеденко.
Согласитесь, генерал, было бы странным, если бы я оказался на стороне красных... Меня представили к ордену, но получить его я не успел. Красные разбили нас, мы, как принято говорить у вас, драпали, и тогда никому не было дела до моего ордена. И конечно, прежде всего мне самому.
Не грустите, полковник, об ордене, улыбается Лебеденко. Считайте, что, в конце концов, вам повезло. Вы могли под Одессой встретиться с отрядами Котовского, и тогда, кто знает, может быть, пришлось бы справлять тризну по вас.
Вот именно этого я и боялся, генерал. Отряды Котовского были рядом, и я решил не встречаться с ними... Да, тяжело нам пришлось в ту пору. Как вспомнишь, спина по мурашкам и кожа по морозу ползают.
Не коверкайте русский язык, Гордон Смит! раздается резкий голос Наумовой. Это непристойно. Тем более когда делают нарочно.
Виноват перепутал. А воробей не слово, выпорхнет не поймаешь... Так, значит, вы считаете, генерал, что мне в известной мере повезло? Лучше быть живым без ордена, чем мертвым с орденом?
Судите сами, полковник, что лучше...
Банкет подходит к концу. На столе появляются мороженое, конфеты, фрукты.
Жена Люиса, смеясь, кладет две конфеты в сумочку.
Сувенир на память о сегодняшнем вечере, объясняет она.
Гости встают из-за стола и расходятся по соседним залам. Молодежь танцует. Пожилые, разбившись на группы, оживленно беседуют. Только Гордон Смит мрачно сидит за столом и маленькими глотками пьет вино из бокала.
Где-то в дальней комнате играют на рояле «Декабрь» из «Времен года» Чайковского. Мчится тройка, и все громче, все задорнее звенят бубенцы под дугой...
«У птицы есть гнездо, у зверя есть нора...»
Иду на звон бубенцов. У рояля сидит Наумова. Она только что кончила играть. Ее руки еще лежат на клавишах. Рядом с ней в кресле Лебеденко. [214]
Полковник Савенок, пожалуйте сюда, зовет меня Никита Федотович. Позвольте вам представить моего заместителя полковника Григория Михайловича Савенок... Татьяна Николаевна Наумова.
А я о вас уже кое-что слышала, полковник, улыбается она и крепко, по-английски, жмет руку.
Что именно, Татьяна Николаевна?
Так. Пустяки... Мне говорил о вас Гордон Смит. У него, как вы, надеюсь, заметили, длинный нос. И он сует его всюду, куда положено, но чаше, куда не положено... В частности, я знаю, что вы музыкант. Это правда?
Нет, Татьяна Николаевна, не правда. Да, я люблю музыку. Даже пытаюсь играть на скрипке. Вот сейчас занимаюсь с учителем. Но времени свободного мало. Да к тому же я только любитель. Так что сообщение Гордона Смита несколько преувеличено.
К этому я уже привыкла. Наш полковник не только играет в пьяницу и шута, но частенько бывает сродни барону Мюнхаузену.
Татьяна Николаевна трогает рукой клавиши и обращается к Лебеденко.
Зря вы заставили меня играть, Никита Федотович. Зря. Только сердце разбередила. И еще тоскливее стало. Вспомнилась Сиверская под Петроградом. Меня, тринадцатилетнюю девчонку, отец как-то взял туда зимой на охоту. Какие там леса чудо. Говорят, в Сиверской жил Шишкин и писал там русский лес... Мохнатые ели стоят в инее. А иней то белый, то розовый на солнце, то голубой в тени. Боже, как бы мне хотелось снова побывать там, увидеть этот лес, эти обрывы на берегу Оредежи... Хотя нет, спасибо вам, генерал, что попросили меня сыграть. Ведь для того и приехала я сюда, в Вену, чтобы увидеть вас, настоящих русских, острее вспомнить родные места, горше потосковать о них...
И скорее решить, добавляет Лебеденко.
Татьяна Николаевна не отвечает. Она перебирает пальцами клавиши и тихо, словно для себя одной, читает:
У птицы есть гнездо, у зверя есть нора... Откуда это? спрашиваю я.
Бунин написал. В тридцатых годах я жила в Париже. Часто бывала у него. Мы много и подолгу говорили: ведь у нас одна судьба оба ушли с отцовского двора и живем в чужом, наемном доме. И как-то вечером он прочел мне эти строки. Они кровью сердца написаны...
Мимо нас проходит Люис. Лебеденко поднимается: Займите Татьяну Николаевну, Савенок. Я скоро вернусь...
Вам генерал ничего не говорил обо мне, полковник? спрашивает Наумова, когда Лебеденко и Люис выходят из комнаты.
Нет, ничего, почему-то вырывается у меня.
И она рассказывает вначале то, что я уже знаю: как ее семья уехала из Петрограда, как они переселились в Англию и как отец стал работать у Виккерса.
Первые годы по молодости лет ей все было внове: новый город, новые люди, новые впечатления. Ее семья жила широко: отцу удалось заблаговременно перевести свои сбережения в английский банк, да и Виккерс не скупился отец был талантливым инженером. И у Наумовых богатая квартира в Лондоне, дом в Шотландии, автомобиль, яхта. Все лето она проводила в Шотландии: охотилась, ездила верхом, плавала на яхте к норвежским фиордам. Жизнь была веселой, суматошной и бездумной.
Но потом я вдруг затосковала. Не знаю, что и кто были этому причиной. Может быть, мне приелись наш шотландский дом, охота, яхта. А скорее всего, мама заразила меня этой тоской: она с первых же дней нашей английской жизни не переставала тяжело грустить о родине. К тому же у нас в доме все было на русский лад: русский обиход, русская речь, русские книги, русская музыка. А вокруг чужое...
Наумова бросилась искать встреч с русскими. Конечно, прежде всего с эмигрантами. Но скоро, очень скоро разочаровалась: почти все они таили в себе яростную, исступленную злобу на большевиков, каждый день ждали [216] краха Советов и клеветали на то, что было ей дорого на русский народ, русскую культуру, русскую жизнь. Нет, это были не те, кого она искала.
Татьяна Николаевна приставала к отцу, а потом к брату он тоже работал инженером у Виккерса, чтобы они познакомили ее с советскими людьми: в Англию не раз приезжали наши инженеры, хозяйственники. Но эти встречи были редкими, короткими и в конце концов очень тяжелыми: Наумова окончательно поняла, что эмигранты и газеты лгали о большевиках, и тоска по родине стала еще острее.
Надо было как-то занять себя. И Татьяна Николаевна бросилась путешествовать. Она изъездила всю Европу, была в Египте, Константинополе, Калькутте, Сиднее, даже в Перу и Бразилии. С головой ушла в искусство: изучала живопись, скульптуру, египетские манускрипты, таинственные письмена майев. Но где бы она ни была, ее ни на минуту не покидало ощущение пустоты вокруг: некому было излить душу, рассказать, чем болит сердце. Ее или просто не слушали или, слушая, не понимали.
Но потом случилось то, что, очевидно, должно было случиться, продолжает Наумова. Я устала, смертельно устала от тоски и как будто начала становиться такой, как все женщины моего круга. Надо порхать над землей. Только порхать. Смысл жизни приемы, танцы, туалеты, последней марки машины, премьеры в театрах, модные вернисажи, скачки и, конечно, флирт. Все прочее: проклятые вопросы, сомнения, политика не должно проникать дальше вот этой броши, и она касается рукой старинной камеи у выреза платья. Только порхать, порхать, порхать... Но тут встреча с Буниным в Лувре и все началось сызнова.
Наумова замолчала. Я не тороплю ее. Она стала другой. Передо мной сидела не та обаятельная, оживленная, светящаяся каким-то внутренним светом Татьяна Николаевна, какую я видел за банкетным столом. Это была усталая, страдающая женщина с горькой складкой у рта.
Потом началась война, продолжает Татьяна Николаевна. Все военные годы я прожила в нашем доме в Шотландии, и война, какой видели ее миллионы, прошла мимо меня. Я не знала нужды: заводы Виккерса [217] были загружены военными заказами, и материально мы жили даже лучше, чем до войны. Я ни разу не слышала, как свистит пуля, как рвется бомба.
Но, поверьте, полковник, и для меня это были тяжелые годы. Я ловила каждое слово в эфире, читала каждую газетную строчку о вашей борьбе. Вместе с вами я переживала ваши первые поражения, радовалась вашим успехам. Насмерть поссорилась с друзьями, обвиняя Черчилля за медлительность со вторым фронтом. А в тот день, когда вы победили, когда вы взяли Берлин, я пела, танцевала, устроила пир на зло моим соседям. Я гордилась этой победой ведь я тоже русская. И в то же время понимала, что не имею права на эту гордость. Нет, не имею. И это было очень горько...
Да и что это была за жизнь, когда не проходит ни одного дня, чтобы я не думала о России. Я не осуждаю родителей. У них были свои взгляды на жизнь. Но, поверьте мне, полковник, душой и сердцем я русская, и я стыжусь слова «эмигрантка».
Татьяна Николаевна внимательно смотрит на меня, словно боится, что я не пойму ее.
После войны больше, чем когда-либо, продолжает Наумова, я рвалась на родину, мечтала ступить на родную землю, видеть родных людей тех, кто не сдался, выдержал, победил. Но не знала, как это сделать...
Потом случайно познакомилась с Палмером и уговорила его взять меня переводчицей. Я думала, мне удастся наконец досыта наговориться с вами, услышать ваш совет, решить, как мне жить. Но получилось не совсем так, как мечталось.
Почему же, Татьяна Николаевна?
Потому, полковник, что переводчице английской комендатуры не положено слишком часто беседовать с вами. К тому же у Гордона Смита длинный и чуткий нос. Он, как ищейка, следом ходит за мной. И, боюсь, пока меня спасают только мои лондонские связи...
Ну вот, подходит к нам Лебеденко и грузно садится в кресло. Всех комендантов проводил. Как гора с плеч.
Это намек, Никита Федотович, что и мне пора восвояси? улыбается Наумова. [218]
Нет. Вы особая статья... Ну, договорились? Решили?
Что же мы можем решить? горько переопрашивает Татьяна Николаевна.
То, о чем я уже вам говорил: или вы уезжаете к себе, к вашим яхтам и египетским закорючкам, или возвращаетесь к нам.
А что вы посоветуете, генерал?.. Только честно и прямо.
Не знаю. Чужая душа потемки, медленно говорит Никита Федотович. Уговаривать не буду, не хочу. Должны решать сами... Одно скажу: не так просто встать на новый путь. Это не на коне проскакать от нечего делать.
Знаю.
Нет, вы не знаете, Татьяна Николаевна... Вы хотите поехать в Ленинград. Там сейчас трудно. Потруднее, чем в Вене. Он только-только начинает оживать после голода, бомбежек, блокады. В лучшем случае вам дадут маленькую и неуютную комнату. Это вас устроит после ваших лондонских хором?
Зато будет родная земля, родные люди, родной воздух.
Пусть так. А на что вы будете жить?
На первых порах мне поможет брат. Да и у меня самой кое-что есть.
Значит, на иждивение заморского братца перейдете? Нет, так у нас не пойдет. Без дела, без своего дела вы будете чувствовать себя чужой. Как белая ворона.
Нет, я не собираюсь сидеть сложа руки, генерал, решительно отвечает Наумова. Я видела в Лувре, в Ватикане, во Флоренции, в этой Вене наконец, как по-настоящему советские люди любят искусство. Кое-что понимаю в нем и я... И если хотите знать, еще в Шотландии я заочно изучила ваш Эрмитаж так, что с закрытыми глазами приведу вас к Леонардо да Винчи, Ренуару, своему любимому Мурильо. Так неужели я не смогу быть хотя бы экскурсоводом? Простым экскурсоводом?
Добро... Но вам придется оставить в Англии родных, близких, любимых.
У меня никого нет, генерал. Отец и мать умерли. [219]
Брат вечно занят. И если уж говорить откровенно, мы с ним не очень близки.
А муж? Дети?
Детей нет. А муж... Были увлечения и прошли. Я свободна...
А-а, вот вы где, Татьяна Николаевна! неожиданно раздается голос Гордона Смита. Неслышно ступая по толстому ковру, он подходит к нам. Верней уехал. Сейчас уезжаю я. Вы поедете со мной? Или прислать за вами машину?
Не беспокойтесь, полковник, сухо отвечает за Татьяну Николаевну Лебеденко. Мы доставим вам госпожу Наумову в целости и сохранности.
Не смею настаивать. Не смею... Я только хочу предупредить вас, господин полковник, осклабясь, обращается ко мне Гордон Смит и поводит своим длинным носом, словно вынюхивает что-то. Татьяна Николаевна опасная и безжалостная женщина. У нас все в нее влюблены, и в первую очередь я. Так что берегитесь... Еще раз позвольте поблагодарить вас, господин генерал, за ваше гостеприимство и вас, господин полковник. Будьте здоровы.
Прощайте, господин полковник...
Да, сегодня я, кажется, позволила себе слишком много. Пора домой... И как они не могут понять, что душой и сердцем я русская, задумчиво говорит Татьяна Николаевна и прощается с нами.
Когда решите, приходите к нам, пожимает ей руку Лебеденко. Только решайте скорей. Не тяните. Мало ли что, и Никита Федотович смотрит на дверь, в которую только что вышел Гордон Смит.
Трудно быстро решить, генерал. Ох как трудно. Все боюсь: приживусь ли я в моем родном Питере? Ведь мне не шестнадцать лет мне скоро сорок. А приживаются только молодые деревья. Старые сохнут... К тому же надо решать раз и навсегда. Решенного уже не перерешишь.
Да, надо решать раз и навсегда, повторяет Лебеденко. Думайте, сами думайте, Татьяна Николаевна. И что бы вы ни решили, приходите к нам. Хорошо?
Приду, Никита Федотович. Непременно приду...
Проводив Татьяну Николаевну, Лебеденко подходит к столу и молча закуривает. [220]
Как она про птицу сказала, Савенок? наконец спрашивает он.
«У птицы есть гнездо, у зверя есть нора»... вспоминаю я.
Да, хорошо написал этот Бунин. Правильно... Страшно, когда человек бросает свою родную землю. Страшнее ничего нет. Лучше смерть...
Травников рассказывает...
Жизнь в комендатуре идет своим чередом: поездки, приемы, новые встречи, новые судьбы...
Как-то февральским днем сижу в кабинете Травникова. Входит пожилой полный мужчина в добротном модном костюме.
Я человек дела и буду лаконичен, сразу же начинает он. Позвольте представиться: директор фирмы, изготовляющей кожаные пальто-реглан. Наша фирма широко известна во всей Австрии и даже за ее пределами. Мы собираемся возобновить производство с расчетом сдавать продукцию русским. Как смотрит на это советская комендатура?
Толстый человек говорит это таким тоном, словно рублем дарит генерала, делает ему величайшее одолжение.
Это ваша добрая воля, сухо отвечает Травников.
Совершенно верно. Но я, повторяю, человек дела и хочу иметь твердую гарантию. Как говорят русские: семь раз примерь, один раз отрежь. Я, надеюсь, не ошибся в поговорке?
Нет, не ошиблись... И это все, что вы хотели от меня получить?
Если позволите, не все, господин генерал. У меня к вам просьба пустяковая для вас, но существенная для меня. Видите ли, наша фирма издавна поддерживает тесные деловые связи с Будапештом. Я бы вас очень просил выписать мне пропуск в Будапешт. Обычным порядком будет долго, а мне нужно срочный пропуск. Я понимаю, конечно, что это одолжение с вашей стороны требует соответствующего вознаграждения. И наша фирма готова дать это вознаграждение любому из ваших сотрудников по вашему указанию, господин генерал. [221]
Что это? Взятка? гремит Травников и поднимается во весь рост над столом.
Розовощекий человек съежился. Маленькие глазки трусливо бегают. Он бормочет что-то невнятное и ставит в неловкое положение Чепика: он не знает, как перевести это бормотание.
Понятно! сухо обрывает генерал, Пропуска не будет. Все!
Коммерсант испуганно пятится и осторожно закрывает за собой дверь.
Сукин сын! негодует Травников. Даже меня разволновал, мерзавец... Это все письмо виновато. И он кивает головой на листок бумаги, лежащий на столе.
Что-нибудь неприятное, Николай Григорьевич?
Да как вам сказать... Читайте и судите сами.
На вырванной из тетради странице неразборчивым почерком написано:
«Уважаемый товарищ генерал!
Извините меня, если мое письмо к вам будет невпопад. Пишет вам его Алексей Травников из села Алехине, Ярославской области. Встретил я на днях одного демобилизованного солдата, от которого узнал, что при Венской комендатуре работает генерал Травников. Из каких мест этот генерал, солдат не знал. Я стал расспрашивать, какой он из себя, этот генерал. По его рассказу выходит, что этот генерал сильно смахивает на моего брата Николая Травникова. Про себя я подумал: может, этот генерал однофамилец, а может, брат мой. Одно только сомнение брало: Николай был полковником, а этот генерал. Вот незадача! Но мог же и мой брат генералом стать? И вот я решил написать вам. Уж вы извините меня, товарищ генерал, если я обращаюсь не по адресу и побеспокоил вас своим глупым письмом. А если это ты, Николай, то от всего братского сердца, со всеми родственными чувствами поздравляю тебя от всей души с генеральским званием. Как бы хотелось видеть тебя, обнять по-братски, по-родственному. Ну а ежели, паче чаяния, моя радость понапрасна, то прошу прощения за беспокойство. Извините меня.
С уважением к вам Алексей Травников».
Так что же вас расстроило, Николай Григорьевич? передавая письмо, спрашиваю я. Брат объявился. [222]
Брат-то объявился, а вот я всю войну не объявлялся, с грустью замечает Травников. В этой сутолоке свое родное Пошехонье забыл.
А вы, оказывается, из Пошехонья? улыбаюсь я. Из того самого, о котором Салтыков-Щедрин писал?
Из того самого, окая по-ярославски, смеется Травников.
И как-то само собой получается, что генерал вспоминает свою жизнь.
Двенадцатилетним подростком пошехонец Колька Травников уходит из своей родной деревушки Алехино в Москву на заработки. Работает подмастерьем у портного, потом мальчиком в магазине на Сухаревке. В 1920 году его призывают в армию.
Тут я и засел плотно, продолжает Травников. Окончил школу, стал командиром взвода, роты, потом батальона и, наконец, добрался до Военно-воздушной академии. Трудно мне было учиться математика проклятая никак не давалась. Преподаватель толкует об интегралах, а я, что называется, ни в зуб ногой. Так бывает, когда наливают в бутылку воду из ведра: вокруг бутылки густо, а. в середке пусто.
Но тут мне неожиданно подвезло. Так подвезло, что до сих пор диву даюсь.
Наступает тридцать седьмой год. Перед самыми экзаменами отбирают среди слушателей академии нескольких человек на выдвижение и представляют нас самому Ворошилову. Подходит моя очередь.
Сколько лет в армии? спрашивает Ворошилов.
Восемнадцать, товарищ Народный комиссар.
И до сих пор только майор?.. В чем дело? обращается Ворошилов к начальнику из Управления кадров.
Начальник что-то объясняет ему, но Ворошилов сердито бросает:
Присвоить ему звание полковника.
А у меня такого везенья не было, замечаю я. Шагал со ступени на ступень: политрук, старший политрук, батальонный комиссар, старший батальонный комиссар, полковой комиссар. В сорок втором году, когда все переходили на единое звание, дали мне полковника. Как видите, судьба меня не баловала. [223]
Да и меня она только один раз по головке погладила, улыбается Травников. Дальше пошло, так сказать, по уставу... Война застала меня в академии Генерального штаба, на последнем курсе. По поручению Генштаба формирую третий воздушнодесантный корпус. С июня сорок второго командир триста девяносто девятой стрелковой дивизии. Бои под Сталинградом. Первое ранение. Затем на Курской дуге командую пятой гвардейской стрелковой дивизией. Снова ранение. Подлечился. Корсунь-Шевченковская операция. И наконец уже в генеральском чине начальник управления боевой подготовки Третьего Украинского фронта. И в заключение Венская комендатура. Как видите...
Раздается телефонный звонок.
Генерал Травников у телефона... А-а, приветствую вас, полковник. Гордон Смит... Нет, не передумал. Никак не могу... Окончательно... Что? Боюсь, что меня украдут? Нет, не боюсь... Прежде всего, потому, что едва ли есть смысл меня красть. А во-вторых, я не из тех, чтобы так легко лезть в мешок... А вы когда летите?.. Отказались? Почему?.. Без меня скучно? Но ведь там сын, египтянки... Ну, как знаете, дело хозяйское... Будьте здоровы.
Хитер мужик, положив трубку, говорит Травников. Одни разведчики всячески маскируют свою профессию. А этот наоборот: на рожон лезет, громогласно афиширует свое занятие, в глаза им тычет. Надо полагать, надеется, что авось признают его несмышленым и безвредным трепачом...
Инженер Кербер просит его принять, докладывает Травникову Чепик.
Кербер? переспрашивает Николай Григорьевич. А-а, помню. Нет, не уходите, полковник, увидев, что я встаю, обращается ко мне Травников. Этого человека стоит поглядеть... Проси.
Входит пожилой мужчина. Он в ладной рабочей спецовке.
Господин генерал, в прошлый раз вы разрешили зайти к вам, если в этом возникнет необходимость, говорит посетитель.
Помню. Садитесь, господин Кербер.
Я работаю на реконструкции электростанции...
Но ведь она, насколько я знаю, уже дает ток? [224]
Совершенно верно, мы ее пустили. Но мне кажется, нет, я уверен, что станция может значительно повысить свою производительность, если внести некоторые изменения в режим ее работы. Однако для этого необходимы кое-какие детали.
Понимаю. Их можно изготовить в Вене?
Безусловно.
Пройдите к начальнику нашего промышленно-экономического отдела майору Ланда-Далеву, и он сделает все, что требуется.
Благодарю вас. Я могу идти?
Простите, господин Кербер. Насколько я помню, вы занимались научной работой. Она продвинулась?
То, что я делаю сейчас на электростанции, и есть практические выводы из этой работы.
И еще один вопрос. Вы говорили тогда, что не сочувствуете коммунистам, и это помешает вам работать на электростанции.
Я был глуп тогда.
Ну это уж слишком резко.
Нет, это совершенно точно.
Ну, желаю успеха, господин Кербер...
Что вы скажете, Григорий Михайлович? спрашивает Травников, когда посетитель уходит из кабинета.
Инженер как инженер.
Нет, не совсем так. Кербер, выражаясь языком Лебеденко, одна из тех душ, которая завоевана нами...
Хотите, я расскажу вам историю этого инженера?..