Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

На вокзале

Один за другим текут новые дни: новые дела, новые хлопоты, поездки на восстановительные объекты, встречи, знакомства, совещания, собрания, беседы с работниками комендатуры. И все эти дни мне предстояло еще многое выяснить, узнать и понять.

Я подолгу беседовал с парторгом, знакомясь с жизнью нашей партийной организации и коммунистами. Состоялась первая встреча с председателем военного трибунала и прокурором. Проводил совещание замполитов районных комендатур.

Долго и придирчиво обсуждали мы с военным скульптором Иваном Гавриловичем Першудчевым представленные им эскизы скульптур для нашего военного кладбища.

Целый день провел я в Доме офицеров, расположенном в Хофбурге — дворце Франца Иосифа. Начальник Дома офицеров майор Е. И. Востоков рассказал мне о плане работы и показал помещения Дома — библиотеку, читальный зал, кабинет марксистско-ленинской учебы, спортивный зал, бильярдную, зал массовых игр и развлечений.

В лекционном зале проводятся лекции и доклады по вопросам текущей политики и на военно-исторические темы. В кинозале демонстрируются советские и иностранные кинофильмы. В большом зрительном зале — в нем свыше тысячи мест — проходят гарнизонные собрания, силами австрийских артистов даются концерты и оперы в концертном исполнении, спектакли, балеты, показывается художественная самодеятельность воинских частей. [127]

В стенах Хофбурга наряду с актерами Вены стали частыми гостями и артисты московских театров, концертные бригады, посылаемые в Вену Главным политическим управлением Советской Армии. Здесь звучали голоса Ивана Козловского, Наталии Шпиллер. Выступали Давид Ойстрах, Лев Оборин и Виктор Кнушевицкий. На их концертах бывали не только офицеры, жившие в Вене, но приезжали офицеры и генералы со всех городов Австрии. В зале гремели аплодисменты. Люди соскучились по родному искусству и долго не отпускали артистов со сцены.

Под конец мы посмотрели казематы гитлеровского наместника в Австрии фон Шираха, где он отсиживался во время бомбежки города. Мы спустились в подвальное помещение. Комнаты убежища были обставлены мягкой мебелью, устланы коврами, на стенах висели гобелены. Здесь были его кабинет, спальня, кинозал, столовая.

— И все-таки не спасло его подземелье. Пришлось драпать, — с улыбкой сказал Востоков.

Поднимаясь наверх, он показал на дверь, ведущую в венские катакомбы. Оказывается, в Вене существовали катакомбы, которые связывали восемь районов города, где долгое время прятались банды. Там же была вскрыта подпольная фашистская организация «Вервольф», которая развернула свою деятельность против нас, выпуская антисоветские листовки, и творила гнусные дела под видом советских военнослужащих.

Весь вечер я пробыл в батальоне охраны, который был расположен в 4-м районе по улице Виднер Гауптштрассе, № 63. Командир батальона майор Д. Н. Попков и замполит майор А. В. Сиверсков познакомили меня с работой, жизнью и бытом солдат и офицеров батальона.

Словом, дел навалилось уйма. А кроме них, продолжались все те же приемы посетителей.

В первое время они буквально захлестывают меня, тем более что и после приема приходится наводить справки, советоваться с товарищами по работе. Но тут уж ничего не поделаешь. К тому же, признаться, я и сам увлекаюсь этими приемами: каждый день перед глазами проходит вереница людей с разными судьбами, мыслями, побуждениями...

Поздним вечером я обычно еду к Перервину: хотя моя квартира уже готова, мне не хочется расставаться с Иваном [128] Александровичем до его отъезда. И мы, подбадривая себя крепким черным кофе, засиживаемся за полночь, а то и до рассвета. Я спрашиваю, слушаю, а Перервин рассказывает. Он говорит охотно, увлеченно, искренне, стараясь помочь мне, и я убежден — эти беседы приятны ему: он чувствует себя по-прежнему на посту, на своей трудной и любимой работе.

А для меня эти ночные разговоры как хлеб насущный. Они вводят в курс наших сложных и деликатных взаимоотношений с союзниками, и теперь я уже представляю, чем дышит каждый из союзных комендантов, с которыми мне неизбежно придется иметь дело. Перервин много рассказывает о венском кардинале, и я начинаю понимать, как всемогущ этот «князь церкви» в католической Вене.

Иван Александрович знакомит меня с нашей партийной жизнью, осложненной специфическими венскими условиями. И право же, не будь этих ночных бдений на квартире Перервина, я бы ощупью бродил по неведомому мне темному лесу и, кто знает, может быть, не раз больно споткнулся.

И вот наконец приближается день отъезда Ивана Александровича.

Накануне Лебеденко устраивает прощальный вечер. Надо отдать справедливость Никите Федотовичу — он сделал все, чтобы этот вечер был теплым, дружеским и совсем не официальным.

— Длинных речей я говорить не буду, — первым поднимается Лебеденко. — Не умею, да и надо ли? Скажу только то, что ты и сам знаешь, Иван Александрович. Работать мне с тобой пришлось недолго, но работали мы дружно. Ты был для меня политическим руководителем, постоянным советчиком, отзывчивым и чутким товарищем. Спасибо тебе за это, замполит!

Лебеденко задает тон, и так же тепло, дружески говорят остальные.

Перервин волнуется. И его прощальное слово искренне и коротко:

— Нет для меня большей награды, чем сознание, что есть и моя небольшая частица труда в нашем общем большом деле. Позвольте от всей души поблагодарить генерала и всех вас, друзья, за оказанную мне честь... [129]

В день отъезда, часа за два до отхода поезда, я сижу в кабинете Лебеденко. Входит Перервин.

— Пришел проститься с вами, товарищ генерал.

— Ну, прощай, Иван Александрович, — крепко пожимая ему руку, говорит Лебеденко. — Может так случиться, что мы больше и не встретимся с тобой. Так знай: я всегда уважал тебя. Путь добрый!

— Спасибо за теплое слово, Никита Федотович, — растроганно отвечает Перервин. — Вы меня многому научили. Поверьте, я этого никогда не забуду.

Перервин козыряет, четко, по-солдатски, поворачивается и выходит из кабинета.

Лебеденко задумчиво смотрит ему вслед.

Казалось бы, ничего особого не случилось: уезжает один замполит, на его место приехал другой. И все же какая-то грустинка в глазах генерала.

В кабинет входит бургомистр.

Я впервые вижу его так близко. Он весь белый: белая борода, белые усы, белые брови и белая безволосая голова. А глаза хорошие — молодые, внимательные, умные.

— Позвольте представить вам, господин Кёрнер, моего нового заместителя, полковника Савенок, — говорит Лебеденко. — Он будет работать вместо Перервина, который, как вы, вероятно, уже знаете, уезжает на родину.

— Да, я слышал об этом сегодня. И очень сожалею: мы с подполковником Перервиным хорошо работали. Однако я полагаю, — и Кёрнер жмет мою руку, — мы с вами, господин полковник, будем работать так же дружно, как работали с вашим предшественником. Я верю в это.

Кёрнер садится в кресло и, чуть помолчав, обращается к Лебеденко:

— Если бы у нас были свои ордена, господин генерал, я бы вошел с ходатайством в правительство о награждении господина Перервина: он много доброго сделал для Вены. Но к сожалению, у нас нет этих орденов. Однако я все же подумаю...

Минут пятнадцать Кёрнер говорит с Лебеденко о каких-то хозяйственных вопросах и, закончив, поднимается, чтобы уходить.

— Простите, когда отходит поезд, с которым уезжает господин Перервин? — спрашивает Кёрнер.

— В девятнадцать тридцать.

— Благодарю вас... [130]

Я еду провожать Перервина на вокзал. У вагона собирается большая группа работников комендатуры, а также Вебер, Цуккер и другие незнакомые мне товарищи.

Минут за двадцать до отхода поезда на перроне неожиданно появляется грузная фигура Лебеденко. Рядом с ним, сутулясь, шагает Теодор Кёрнер. А за ними идет человек в штатском, неся в руках большой сверток, перевязанный шпагатом.

Кёрнер подходит к Перервину и передает ему сверток.

— От имени граждан Вены я приехал поблагодарить вас за все то хорошее, что сделано вами для нашей столицы. Примите от меня этот скромный подарок. Пусть на вашей родине, в вашем доме, он напоминает вам о Вене и венцах. Желаю вам удачи во всем, господин Перервин.

— Ну, Перервин, — говорит Лебеденко. — Давай я обниму тебя на прощание. — И генерал, обняв Ивана Александровича, трижды целует его.

Я прощаюсь с Перервиным в тот последний момент, когда раздается свисток паровоза.

— Вы сами знаете, Иван Александрович, как я благодарен вам.

— Пустяки... Главное — крепко понять, зачем вы здесь. И все будет хорошо, Григорий Михайлович.

Поезд трогается. Стучат колеса. Перервин машет фуражкой. Я смотрю вслед уходящему поезду, и мне тоскливо, словно я расстаюсь с большим, настоящим другом...

— Товарищ полковник, я вам не нужен? — обращается ко мне Чепик, когда мы выходим с вокзала. — Сегодня вы больше не будете в комендатуре?

— Нет, я еду домой. Вы свободны, Чепик.

Разговор по душам

Однако так случилось, что поздним вечером я все же заезжаю в комендатуру — срочно потребовалась папка для работы.

В приемной сидит Чепик. Перед ним на столе разложены бумаги, книги, тетради.

— Простите... Здравствуйте, товарищ полковник, — смутившись, вскакивает Чепик.

— Мне помнится, мы уже сегодня виделись с вами, — улыбаюсь я. [131]

— Совершенно верно. Совершенно верно... Но прошу не обижаться на меня. У нас в Вене принято оказывать внимание начальнику. Это стало привычкой.

Подхожу к столу. Среди книг бросается в глаза том Ленина. Он раскрыт на ленинской работе «Материализм и эмпириокритицизм».

Заметив мой удивленный взгляд, Чепик еще больше смущается.

— Вы мне сказали на вокзале, товарищ полковник, что я свободен, что сегодня не заедете в комендатуру, и я позволил себе зайти сюда немного поработать. Тем более что дома у меня одна комната, и моя маленькая дочка слегка прихворнула. Но если я вам мешаю, товарищ полковник, я немедленно уйду.

— Нет, нисколько. Я на минутку... Скажите, Чепик, если это не секрет, чем вы занимаетесь?

— Это моя дипломная работа. Я заканчиваю философский факультет нашего Венского университета. И вот теперь я решил еще раз проштудировать работы Ленина. Мне кажется, что нет и не может быть подлинного ученого, где бы он ни работал и над чем бы он ни работал, который мог бы обойтись без знания трудов великого учителя.

— Так вы, оказывается, студент, Чепик? Почему же до сих пор молчали?

— Да как-то все не приходилось сказать... К тому же мне казалось, что это не представляет для вас никакого интереса.

— Что вы. Наоборот, Чепик.

И вот мы сидим на диване, и Чепик рассказывает свою биографию.

— Я родился в теперешней Чехословакии, в Братиславе. В детстве у меня не было родителей, — начинает он, но тут же, конфузясь, поправляется. — Родители, конечно, были, но я не знаю их. Я — подкидыш... Мне немного совестно в этом признаваться, но если уж начал, надо говорить все.

Меня приютила семья русского военнопленного Ивана Морозова. Он работал в Братиславе водопроводчиком. Был он очень добр, ласков, внимателен. И я до сих пор благодарен ему: он научил меня русскому языку и помог полюбить его. А мать... нет, моя приемная мать оказалась плохой, недоброй, даже злой женщиной. И [132] когда умер отец, я убежал из дому. Мне было тогда двенадцать лет...

Чепик долго беспризорничает, странствуя по городам Чехословакии. Затем судьба забрасывает его в Вену. Здесь он берется за ум, начинает работать, учиться, становится студентом Венского университета.

— Вот и вся моя жизнь, товарищ полковник. Как видите, она не очень интересная, но несколько своеобразная. Во всяком случае, когда меня спрашивают о моей национальности, я отвечаю, что я австриец. Хотя по рождению я чех, по воспитанию — русский. А если принять во внимание, что жена моя полька и кроме польского языка никаких других дома не признает, я в какой-то мере еще и поляк.

— Вам, вероятно, трудно одновременно учиться и работать? — спрашиваю я.

— Да, конечно, не легко. Но я привык. И должен вам сказать, полковник, если бы не жена — а она удивительная, поверьте мне, редкая, исключительная женщина! — жизнь моя сложилась бы иначе. Это она заставила меня учиться. Первые годы мне было трудно, очень трудно в университете. И она работала, чтобы я мог весь свой день отдавать учебе. Потом закончил физико-математический факультет. Казалось бы, пришло время поступать на службу, дать жене отдохнуть. А я вбил себе в голову: только изучив философию, можно по-настоящему понять физику. И снова стал студентом. И снова жена работала. Притом без единого слова упрека, хотя я знал, что порой ей очень тяжело. Она мне позволяла только время от времени водить экскурсии по Вене. И то лишь потому, что, бродя по городу, я немного отдыхал от работы и дышал воздухом... Скажите, полковник, разве неудивительная женщина моя жена?.. Три года назад у нас родилась дочь. Одного заработка жены явно не хватало. Да к тому же надо было кому-то воспитывать нашу дочурку. И только тогда жена позволила мне по-настоящему работать... Но теперь уже скоро конец. Через несколько месяцев я получу диплом, и нам будет легче.

— Вот и я об этом же мечтаю, Чепик. Надеюсь, что скоро освоюсь с моей новой работой, и у меня окажется свободное время... Должен вам сказать, что перед войной я увлекся скрипкой. Скажите, вы не могли бы мне подыскать преподавателя? [133]

— О, это удивительно, товарищ полковник! Я ведь тоже играю на скрипке!

— Вот вы и займетесь со мной.

— Нет, нет, я не позволю себе этого. Я всего лишь любитель. Не больше. А вам нужен опытный, знающий преподаватель. И он у меня есть. Это мой земляк. Он играет в симфоническом оркестре... Как это замечательно, полковник! Мы будем с вами музицировать... Если, конечно, вы разрешите.

— Конечно, Чепик, конечно... Ну, не буду вас отрывать от работы. И заранее благодарю за преподавателя.

— Нет, это я должен вас благодарить.

— За что же?

— За ваше внимание ко мне. Жизнь не баловала меня таким вниманием. Нет, не баловала...

Отто и Марта

Чепик оказался прав: я постепенно начал вживаться в свою работу. Приемы уже не так волновали, как в первые дни. Но все же некоторых из посетителей я надолго запомнил...

В кабинет входят пожилые супруги, держа в руках небольшой сверток.

Муж, очевидно, очень взволнован: в его глубоко запавших глазах растерянность. Жена то смущенно теребит воротничок своего платья, то тщетно пытается поправить непокорную прядку седых волос, упрямо спадавшую на лоб.

Супруги ведут себя странно.

Уже дважды предлагает им Чепик изложить цель их визита, но муж только кивает головой на жену, жена делает какие-то таинственные знаки мужу — и оба молчат.

В третий раз обращается Чепик к посетителям. Супруги, перебивая друг друга, что-то горячо объясняют ему.

— У них очень важный вопрос, товарищ полковник, — еле сдерживает улыбку Чепик, — но они пока не решили, кому его излагать.

Наконец, перебросившись несколькими словами, супруги приходят к соглашению. [134]

— Мой муж плохой говорун, — начинает жена. — И я боюсь, что он ничего толком не объяснит. Я прошу выслушать меня, господин офицер... Мой муж честный, порядочный человек. Но жизнь сильнее его. Нас принудили. И он должен был уступить. И теперь мы не знаем, как быть... И вот пришли...

Женщина плачет. Нервно вздрагивают ее плечи. Она совсем растерялась, никак не может найти платка, и слезы крупными каплями текут по щекам.

— Простите, господин офицер, — уняв наконец слезы, тихо говорит она. — Я тоже плохая говорунья. А тут еще такая беда...

— Скажите, кем работает ваш муж? — мягко спрашиваю я, стараясь как-то начать разговор по существу.

— О, у него была скромная, но не плохая работа. Он полотер. Двадцать четыре года полотер. И до прихода наци все было хорошо, тихо спокойно. А тут его позвали и сказали: или ты будешь наци или убирайся вон и забудь о работе. А как он может забыть о работе? Как? Ведь это голодная смерть для нас и наших детей. А их у нас четверо, господин офицер. Четверо... Мы не спали с Отто всю ночь... О, это была страшная ночь. Страшнее, чем те, когда шли бои... Не знаю, как понятнее рассказать, господин офицер. Нам было страшно, потому что всю жизнь мы жили тихо и честно, потому что мы ненавидели наци за кровь, за концлагеря, за бесчестие. Мы знали: если Отто скажет «да», он встанет рядом с теми, кто лжет, грабит, убивает. Он самому себе плюнет в душу. Если Отто скажет «нет», они не простят ему, и наши дети умрут с голоду.

— И вы решили сказать «да»?

— Нет, мы ничего не решили в ту ночь, господин офицер. Наутро я сказала: «Отто, я пойду к господину священнику. Как он скажет, пусть так и будет». Господин священник сказал, чтобы Отто сказал «да».

— И ваш муж дослужился до высоких партийных чинов, разбогател?

— Нет, совсем нет! Отто перестал улыбаться. Он все время молчал. Из нашего дома ушел смех. И работать стал меньше — у него часто кружилась голова. А наци смеялись над ним: «Ты не мужчина, Отто. Ты девчонка». И они были правы: какой он наци, мой Отто? Мы прожили [135] с ним четверть века, и за все эти годы он только раз, единственный раз повысил голос, говоря со мной. Это было, когда я больно шлепнула нашу Эльзу за то, что она пролила чернила на чистую скатерть. Он не мог переносить вида крови: когда я принесла однажды на кухню только что зарезанную курицу, его, простите, стошнило. Разве это наци, господин офицер?.. Потом пришли советские войска. И мы снова испугались.

— Что же вас могло испугать?

— Как что? Ведь Отто был наци. «Как же он будет жить теперь?» — думали мы.

— Разве вы не читали приказ комендатуры?

— Читали. Конечно, читали. Много раз. Но господин священник...

— Опять он?

— К кому же другому я могла пойти за советом, господин офицер?.. Господин священник сказал, что он твердо знает: всех бывших наци красные угонят в Сибирь и заставят копать уголь. А советский приказ — обман. Гнусный обман... Простите, он так сказал.

— И вы поверили?

— Если говорить честно, тогда я поверила. Но Отто не поверил. Он сказал: «Сердце мне говорит другое, Марта. Пойдем в советскую комендатуру, скажем всю правду и послушаем, что нам ответят». Мы еще летом приходили в комендатуру и сказали то, что сейчас я сказала вам. И ваш офицер нам ответил: «Идите домой и живите спокойно. И не верьте больше господину священнику. Верьте своему сердцу и своей совести — они не обманут».

— И вы, надеюсь, успокоились?

— Да. Тогда — да. Мой муж даже сказал: «Я знал, что в советской комендатуре мне ответят так. Именно так»... Но теперь...

— Снова священник вас испугал?

— Нет. На этот раз не он, а тот проклятый страшный наци, который когда-то был начальником над моим Отто. Мы его давно знаем, этого Франца Шпана. Он жил на нашей улице через два дома от нас и работал приказчиком в ювелирном магазине господина Герляха на Кёртнерштрассе. Перед приходом ваших войск Франц исчез. Сначала говорили, будто он убит в те дни, когда шли бои в Вене. Потом соседка на ухо сказала мне, [136] что как будто видела его в Зиммеринге, когда ходила туда к своей больной сестре. И вот вчера днем он пришел к нам. И принес вот это.

Женщина кладет на стол сверток. В нем несколько банок американских консервов и пачки сигарет.

— Что же дальше?

— Да, он пришел к нам, принес этот сверток и сказал: «Отто, фашистская партия жива. Ты был и остался наци. И должен делать то, что я тебе прикажу... Сегодня я принесу тебе чемодан. Маленький чемодан. Ты будешь хранить его несколько дней. Потом к тебе придет молодая женщина, ты отдашь ей чемодан и в добавление к этому свертку получишь пачку долларов». Вот что сказал Франц Шпан.

— И он принес чемодан? — настораживаюсь я.

— Позвольте вам все рассказать по порядку, господин офицер... Отто начал отказываться, сказал, что теперь он не наци и не желает слушаться Франца. Тогда Шпан стал ругаться, гадко ругаться и пригрозил: «Если ты ослушаешься меня, я напишу в советскую комендатуру заявление о том, что ты выдавал коммунистов, и даже приложу документы об этом из гестапо». — «Таких документов нет», — сказал Отто. «Значит будут», — засмеялся Франц. «В советской комендатуре не поверят твоему заявлению», — сказал Отто. «Мы сделаем так, чтобы поверили. Но если даже не поверят, я сам пристрелю тебя, как паршивую собаку». Повернулся и ушел.

— И это все?

— Нет, к сожалению, не все... Вечером он явился снова. На этот раз с женщиной. И принес чемодан... Она молодая и очень красивая, эта женщина. Но она плохая и злая, поверьте мне, господин офицер... Франц оставил нам небольшой, но очень тяжелый чемодан, повторил то, что говорил днем, и они ушли. А мы снова всю ночь не спали. Мы думали, что же нам делать.

— И неужели опять пошли к священнику? — невольно вырывается у меня.

— Нет, Отто мне сразу сказал: «Марта, мы пойдем только на Рингштрассе, в советскую комендатуру, и больше никуда. И скажем там все, что было... Франц хочет втянуть нас в грязное дело. Но я не хочу грязи — я сыт ею по горло. И пусть он убьет меня, но я умру честным [137] «... Вот что сказал мне мой Отто. — И женщина с гордостью смотрит на мужа.

— Да, я так сказал, — твердо говорит Отто. — И хочу добавить. Мы принесли вам этот сверток — он жжет нам руки... Теперь о чемодане. Франц думает, что чемодан лежит там, куда он поставил его — в платяной шкаф. Чемодана там нет. Я перенес его в мой сарай на дворе. Дверь сарая покрашена синей краской, и его легко отличить от других. И вот вам ключ от сарая: если Франц убьет меня и Марту, вы найдете чемодан в дальнем правом углу под кучей старого тряпья. — И Отто кладет на стол маленький, чуть заржавевший ключ.

— Не волнуйтесь, — успокаиваю я. — С вами ничего плохого не случится. Сейчас я познакомлю вас с нашим офицером. Вы расскажете ему все, что говорили мне, сделаете так, как он вам скажет, и, поверьте, все будет хорошо.

Я поднимаю телефонную трубку и прошу капитана Виткова срочно прийти ко мне...

Когда они втроем выходят из кабинета, я сижу и думаю о том, почему Отто и Марта пришли к нам в тот, первый раз и сейчас.

Годы жили они в вечном страхе перед жестокой властью фашистов и непререкаемой мудростью господина священника. И вот пришли мы в Вену. И они явились к нам. Почему? Что привело этих людей к нам? Страх, что их вышлют в Сибирь, как сказал поп? Нет. Где-то в глубине души у них впервые в жизни появилось сомнение в непогрешимости господина священника. И, придя к нам, они поняли, что даже он может лгать...

Потом явился Франц, тот, который еще недавно держал в своем кулаке волю и жизнь Отто. Но теперь Отто уже стал другим. Пожалуй, впервые в жизни он посмел возразить всесильному Францу. Больше того: рискуя жизнью, пришел к нам, хотя прекрасно знал, что Франц слов на ветер не бросает. Потому, что Отто перестал быть безвольной пешкой в руках нациста Шпана. Отто почувствовал себя свободным человеком, который волен поступать так, как велит его совесть. И все это только потому, что не со слов клеветников, а сам, собственными глазами увидел и понял, кто такие советские люди.

И право же, острее, чем когда-либо, я почувствовал, [138] как ответственен в этом кабинете любой, даже, казалось бы, самый пустяковый разговор.

Через два дня в кабинет входят Травников и Витков.

— Пришел доложить, товарищ полковник, — улыбается капитан, — что все прошло более или менее гладко. Мы устроили засаду у стариков. Сегодня ночью за чемоданом явилась атаманша вместе с Францем и еще одним субъектом. Бандитку взяли, а вот...

— Со стариками что-нибудь случилось? — невольно вырывается у меня.

— Нет, нет, не беспокойтесь, полковник. Старики в полной безопасности. Речь идет о Франце и его дружке. Они открыли огонь. Франц убит, а второй тяжело ранен. Все же мне удалось установить, что это мой старый знакомый — Алексей Круглов, бывший власовец, за которым я давно охотился. Врачи уверяют, что рана не смертельна. Надо полагать, со временем этот Круглов поможет мне кое-что узнать.

— А что же оказалось в чемодане?

— Как и следовало ожидать, безделушки Герляха. Только что я передал их ювелиру. Когда Герлях подписывал акт, он недовольно буркнул: «Здесь едва ли треть того, что украдено». Я заметил, что в ограблении участвовал его же собственный приказчик. И знаете, что он мне ответил, этот толстопузый наглец? «Странно. Несколько лет господин Франц Шпан был безукоризненно честен. Но пришли оккупационные войска, и вот...» Словно это мы подговорили фашиста ограбить магазин его хозяина! И тут же добавил, что принял окончательное решение перебраться в английскую зону. Я обозлился и сказал, что он может отправляться ко всем... словом, куда ему угодно.

— Вот вам, Чепик, и Густав Герлях! — говорю я. — Помните, вы рассказывали в первый день моего приезда, как он от чистого сердца желал, победы советским войскам?

— Все течет, все меняется, товарищ полковник. Тогда Герлях забыл, что он торгаш. Он хотел только жить, жить во что бы то ни стало. И советский автоматчик спас ему жизнь. А сейчас Герлях снова стал тем, кем был — торгашом... Что поделаешь: одни стремятся на Рингштрассе, другие отворачиваются от нее. Такова наша венская действительность. [139]

— Да ну вас, с вашим Герляхом! Не велика цаца, — перебивает Травников. — Хотите, Григорий Михайлович, взглянуть на атаманшу? Сейчас будет первый допрос.

— С удовольствием...

Она действительно удивительно хороша, эта молодая женщина.

Высокая, стройная, сильная. Гордо посаженная голова. Чуть смуглая матовая кожа лица так прозрачна, что, кажется, чувствуешь, как под ней бьется горячая кровь. Громадные черные глаза. И копна таких же черных вьющихся волос.

И все-таки права жена Отто: что-то хищное, злое в облике этой женщины — то ли в рисунке рта, то ли в ее улыбке, когда она показывает свои белые острые зубы.

Арестованная держит себя вызывающе нагло. Небрежно закинув ногу на ногу, играет кончиком своей лакированной туфельки. Курит сигарету, внимательно следя, как колечками поднимается дым к потолку.

Следователь начинает задавать первые стандартные вопросы.

— Ваши имя и фамилия?

— Рита Славик.

— Возраст?

— Женщине не задают таких бестактных вопросов.

— Национальность?

— Неужели не все равно, кто я — черногорка, болгарка, чешка? Или, скажем, цыганка?

Действительно, кто она? По-русски говорит свободно, но с мягким южным акцентом.

— Вы признаете себя виновной в ограблении ювелирного магазина Густава Герляха?

— Сегодня было бы глупым отрицать это.

— Кто, кроме вас, участвовал в ограблении?

— Ну, хотя бы те, кого вы сегодня пристрелили. Надеюсь, они мертвы?

— А кто еще?

— Господин следователь, давайте с вами договоримся: ни на какие вопросы я больше отвечать не буду. Скучно.

И она действительно молчит, упорно молчит, играет туфлей, пускает колечки дыма.

— Старший сержант, увести! — приказывает Травников. [140]

Макар Журавка уводит арестованную...

Легко себе представить мое изумление, когда на второй день, придя в комендатуру, я узнал, что бандитка бежала. Жизнь способна преподносить неожиданности, которые не в состоянии придумать никакая человеческая фантазия. Сейчас уже из памяти выветрились многие подробности этого случая. Но помню, что после допроса арестованную поместили в комнату для подследственных. Под рукой не оказалось женщины, и Риту Славик не решились обыскать.

Пилкой, очевидно спрятанной в платье, она распилила железные прутья в окне и спустилась со второго этажа по водосточной трубе.

Лебеденко бушевал, метал громы и молнии на Травникова и начальника караульного отдела майора Щербака. Виткову было приказано поймать Риту Славик живой или мертвой. Но она словно сквозь землю провалилась, хотя Витков как будто не раз выходил на ее след.

Славик арестовали только в апреле при обстоятельствах не совсем обычных. Но об этом речь пойдет несколько позже...

Дальше