Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Федот, да не тот

Воскресным утром вхожу в комендатуру. Еще в коридоре слышу громкий заливчатый хохот и голос Чепика в приемной.

Открываю дверь. Коренастый сержант, вытянувшись, докладывает:

— Товарищ полковник. Старший сержант Журавка прибыл в ваше распоряжение.

Чепика нет.

— А где Чепик?

— Простите, я здесь, товарищ полковиик... — раздается из-под стола смущенный голос.

Стоя на коленях, Чепик шарит рукой по полу. Потом быстро поднимается, надевает на нос, очевидно, упавшее и найденное пенсне и, весь красный от смущения, повторяет:

— Простите, товарищ полковник... Здравствуйте, товарищ полковник...

И вид у Чепика такой забавный, что я не могу удержаться от улыбки.

— Что случилось, товарищи?

— Мы вспомнили, как Журавка поймал Гитлера. То есть не совсем поймал, — еще не оправившись от смущения и придерживая на носу свое пенсне, говорит Чепик. — Это очень смешно. И мы...

— Гитлера поймали? А ну-ка, расскажите. И Чепик рассказывает.

Это было недели через три после окончания войны. В комендатуру вбегает Журавка, натыкается в коридоре на Чепика и выпаливает:

— Сцапал Гитлера. Доложи подполковнику Перервину.

Через несколько минут Журавка входит в кабинет Перервина, подталкивая перед собой плюгавого человечка с шарманкой за плечами. На нем поношенный пиджак с зеленой окантовкой, старая мятая шляпа, темные дымчатые очки.

— Скажите, пусть снимет шляпу и очки, — приказывает Перервин.

Шарманщик трясущимися руками сдергивает шляпу, сует в карман очки, и перед Перервиным — вылитый [90] Гитлер: покатый лоб, падающая на лицо прядь темных волос, черные усики, блуждающие глаза.

— Доложите, старший сержант! — взволнованно бросает Перервин.

Журавка докладывает, как он, патрулируя на Мариахильферштрассе, увидел на углу шарманщика. Около него стояла группа венцев. Журавка подошел и обомлел: Гитлер.

— Ну, я його, звичайно, за шиворот и в комендатуру.

— Спросите его, Чепик, кто он.

Шарманщик насмерть перепугал. Он понял, что его приняли за Гитлера, — очевидно, это случалось с ним не раз, — что он в советской комендатуре и его, конечно, расстреляют. Немедленно расстреляют.

У бедняги подкосились ноги. Он сгорбился, словно шарманка придавила его к земле. И только тихо бормотал: «Я не Гитлер! Я не Гитлер!».

Перервин слушал его, внимательно приглядывался и начал сомневаться.

Нет, едва ли это Гитлер. Даже если допустить, что Гитлер жив, он не выбрал бы своим убежищем Вену, скорее, Испанию, Аргентину...

Слух о том, что советский солдат поймал Гитлера, быстро разнесся по Вене. У нашей комендатуры собралась толпа любопытных. И когда недоразумение окончательно выяснилось и шарманщик вышел на улицу, венцы встретили его громкими приветствиями: надо полагать, кое-кто из них знал этого шарманщика.

А он стоял среди толпы, размахивал руками, блаженно улыбался и кричал: «Я не Гитлер! Я не Гитлер!»

— И должен вам сказать, товарищ полковник, — заканчивает свой рассказ Чепик, — над товарищем Журавкой добрый месяц потешались его сослуживцы.

Журавка добродушно улыбается и говорит:

— Да, то була велика смиховина. А черт его знав! Думка така була, як краще. Ну ничего. В таких случаях лучше пересолыть, чем недосолыть. — И, помолчав, Журавка добавил: — Да, товарищ полковник, цэ був Федот, да не тот. Хай вин сказыться. У меня аж очи с сорому заболилы... Да, нияк не можу я гада поймать, товарищ полковник, — с грустью в голосе заканчивает Журавка.

— А пробовали?

— Товарищ Журавка начал с того, что меня арестовал, [91] — засмеялся Чепик. — Помните, я вам рассказывал о первом дне, когда советские войска вошли в Вену. Вот тогда...

— Ну а что я мог робить, Чепик? Бдительность я должен проявлять? — словно оправдывался Журавка, и, обращаясь уже ко мне, он продолжает: — Кипит бой в чужом городе, товарищ полковник. Из окон гады палят. Бачу: бежит якийсь цивильный и зыркае очыма во все стороны, на носу пенсне болтается и питае мене:

— Где советская комендатура, товарищ солдат? Мне ее швидко треба.

И пока по-нашему, по-русски, говорит.

— Зачем, — спрашиваю, — вам наша комендатура, гражданин?

— Мне надо коменданта видеть.

— А зачем вам наш комендант?

Вдруг он чешет по-немецки. И сразу злякався, что маху дал, что свое поганое нутро мне показал, и опять давай по-русски шпарить. Ни, думаю, я тебя одного до нашего коменданта не допущу. Топай вперед, говорю. Руки по швам. Сам автомат на изготовку и повел. Так, мол, и так, докладываю подполковнику Перервину, подозрительного человека задержал: комендатурой интересуется...

— А тут, на мое счастье, товарищ Вебер оказался, — вставляет Чепик. — Мы с ним хорошо знакомы... Нет, нет, товарищ полковник, я не коммунист. Пока не коммунист. Но мы с товарищем Вебером часто встречались. Еще при наци, когда коммунисты были в подполье. И я подпольщикам — как это по-русски? — немножечко помогал... Ну, товарищ Вебер за меня поручился, товарищ подполковник узнал, что я говорю по-русски и по-немецки, и взял меня переводчиком. Так начал я работать в комендатуре. А с Журавкой скоро мы стали друзьями.

— Да, цэ правда, — ласково смотря на Чепика, добавляет Журавка.

— Так вот, оказывается, как вы попали в комендатуру, Чепик... Ну, поехали, товарищи, Вену смотреть, — говорю я.

— Прошу извинить меня, — заговорил Чепик. — Но я позволю обратиться к вам с просьбой... Можно?.. Должен вам заметить, что до войны мне пришлось работать экскурсоводом, чтобы немного заработать для семьи. [92]

Поэтому я прошу вас, товарищ полковник: доверьтесь мне. Я сам выберу маршрут, который позволит вам лучше, полнее узнать, как прекрасен наш город.

— Конечно, конечно, Чепик. Сегодня парадом командуете вы.

Страницы истории

— Мы начнем с Венского леса: оттуда вы увидите весь город. Но пока мы будем добираться до Венского леса, я позволю себе, товарищ полковник, чуть-чуть рассказать об истории Вены, вернее, о ее рождении, — сказал Чепик, садясь в машину.

— ...Седая старина. Бронзовый век. Три тысячи лет до нашей эры.

На склонах Каленберга и Леопольдсберга — короче, в том самом Венском лесу, куда мы с вами едем, — уже раскинулось в ту пору человеческое поселение: венето-иллирийское племя ловит рыбу, охотится на зверей, возделывает землю.

Проходят столетия. На берега Дуная прорываются римляне и находят в Венском лесу рыбачий поселок.

Римляне строят на холмах укрепленный лагерь. В нем размещается большой по тому времени гарнизон — две тысячи солдат. Это пограничная крепость Римской империи.

Скоро вокруг крепостных укреплений вырастает город. В нем живут пять тысяч человек — охотники, рыболовы, торговцы, ремесленники, виноградари.

Трудно найти на территории сегодняшней Австрии географически более выгодное место для крепости и города, чем земля Вены.

Здесь Дунай, преодолев теснину Венских ворот, выходит на благословенную равнину. Недаром еще в семнадцатом веке так восторженно писал один из старейших австрийских географов господин Мартин Цейлер: «Вена расположена в долине радости. Земля здесь одарила людей и хлебом, и вином, и фруктами».

И здесь, у подножия Венского леса, уже в ту седую старину скрещивались великие пути, пересекавшие Европу с юга на север, с востока на запад.

В конце тринадцатого века Вена становится столицей империи Габсбургов, просуществовавшей семьсот лет, вплоть до тысяча девятьсот восемнадцатого года. [93]

Нет, я не буду утомлять вас изложением истории недоброй памяти династии Габсбургов. Не буду рассказывать, как столетиями она угнетала венгров, чехов, словаков, поляков, хорватов, итальянцев. Не буду перечислять кровавых битв, гремевших у стен Вены.

Мне бы хотелось обратить ваше внимание на следующее.

Когда вы будете смотреть Вену, вам, несомненно, бросится в глаза обилие величественных дворцов, музеев, храмов, монументальных зданий. И еще: явное предпочтение барокко всем прочим архитектурным стилям. И вы, конечно, задумаетесь над этим.

Я позволю себе сейчас объяснить причину этой характерной особенности Вены. Но хочу оговориться: это, конечно, только — как это? — мой домысел. Но, мне кажется, я прав.

Столетиями Вена была столицей Габсбургской империи. И Габсбурги, угнетая, порабощая хорватов, чехов, итальянцев, славян, вполне естественно, старались внешним величием своей столицы внушить им уверенность в незыблемой мощи своей империи. Отсюда — монументальность архитектурного облика Вены.

Однако если вы внимательно приглядитесь к архитектуре Вены, вы, конечно, заметите, что те, кого Габсбурги пытались принизить, поразить, покорить внешним обликом своей столицы, сумели внести в этот облик свое, родное, национальное. Вы явно увидите итальянское, венгерское, славянское влияние в архитектуре Вены.

Но только ли в архитектуре?

В довоенной Вене (я ее видел и помню) на магазинных вывесках, на театральных афишах, рекламах, объявлениях, среди моря немецких фамилий попадались ну, скажем, хотя бы чешские: Водичка, Новак, Навотный, Свобода.

Я как-то просматривал списки профессоров нашего древнего Венского университета и нашел там много итальянских, мадьярских, до сотни славянских фамилий.

— Я так розумию, Чепик, — перебивает Журавка. — Не сдались Габсбургам наши братья славяне?

— Нет, не сдались, Журавка, — смеется Чепик. — Прошу вас, товарищ полковник, выйти из машины. Мы — в Венском лесу, — торжественно объявляет он. [94]

Да, он действительно хорош — Венский лес.

На склонах альпийских предгорий высятся башни старинного замка. Чуть поодаль примостилась древняя церквушка. Вокруг них буйное половодье красок осеннего леса. А внизу, под обрывом, в глубокой котловине — вся Вена, как на ладони: тысячи разноцветных крыш, сложный узор улиц, площадей, переулков, багряные парки, извилистая лента Дуная и над всем этим островерхие башни готических соборов.

Отсюда, сверху, не видны развалины и пепелища Вены. Только на Дунае четко проглядываются силуэты взорванных мостов.

Даже в этот ранний утренний час людно здесь, над обрывом.

Венцы пришли сюда целыми семьями, с кошелками, свертками: надо полагать, собираются провести в Венском лесу весь воскресный день. Встречаются наши военные. Прошла группа французских солдат. Обняв друг друга за плечи, они напевали какую-то веселую шансонетку.

— Гляди, Чепик: що за людына. Яка шляпа, трусы! — раздается удивленный голос Журавки.

Поворачиваю голову и вижу: шествует многочисленное семейство. Впереди небольшого роста поджарый венец. Ему сильно за пятьдесят. На нем ботинки с массивными подошвами, плотные чулки-гетры, коротенькие, до колен, замшевые штаны, рубашка, шляпа с зеленым околышем и птичьим пером, усеянная какими-то значками, и за спиной тяжелый рюкзак.

Рядом высокая дебелая дама, очевидно, супруга, она тяжело опирается на ручку зонтика. А за ними — ребячий выводок: от розовощекого, еле семенящего за старшими карапуза до взрослого парня лет восемнадцати. Юноша одет так же, как отец. Только его замшевые штаны потерты и грязны, на шляпе вместо пера болтается кисточка и разноцветных значков значительно меньше.

— Это турист, — улыбается Чепик. — Мы, венцы, очень любим лазать по горам. Не меньше, пожалуй, чем иностранные гости, приезжающие к нам в Австрию, чтобы побродить по альпийским кручам. Это наша хорошая национальная традиция. И нас, венцев, никак не [95] шокируют ни эти голые коленки пожилого мужчины, ни эти грязные потрепанные штаны юноши. Они достались сыну от отца, а может быть, и от деда. А значки на шляпе — послужной список туриста. Чем больше значков, тем больше уважения к их владельцу: ведь каждый значок — это победа над новым горным перевалом.

— Ни, Чепик, цэ негоже так ходить, — решительно замечает Журавка. — Вот я по Рингу в одних трусах пиду, нацепляю на них и спереду и сзаду пять тых самых блях и кажу тебе: я пять раз Днепр у Кременчуга переплывав. Як ты на цэ подывишься, Чепик? Плюнешь, вылаешь и геть пийдешь.

— У каждого народа свои обычаи, — замечает Чепик и, еле заметно кивнув в мою сторону, укоризненно смотрит на Журавку: дескать, не время и не место затевать сейчас этот спор.

Пора садиться в машину. Но Чепик не торопится. Завороженными глазами смотрит он на осенний лес, на эти расцвеченные яркими красками холмы, на строгие башни древнего замка.

— Простите, товарищ полковник, — смущенно обращается ко мне Чепик. — Если позволите, я осмелюсь дать вам совет... Весной приезжайте сюда, в наш Венский лес. Приезжайте ранним утром, когда солнце только начнет подыматься над Веной и птицы проснутся, чтобы песней приветствовать рождение нового дня. Войдите в самую глушь, сядьте на пенек, закройте глаза и слушайте. И вы услышите «Сказку Венского леса»... Нет, не улыбайтесь, товарищ полковник. Вы ее услышите, непременно услышите. Потому что, уверяю вас, великий Штраус ничего не выдумывал, ничего не сочинял, когда заносил на нотную бумагу свою «Сказку». Он просто сидел, слушал и записывал. Уверяю вас.

— И вы слышали здесь эту «Сказку»?

— Да, товарищ полковник. Каждую весну мы с женой и своей доченькой непременно приезжаем сюда. Садимся, молчим и слушаем. И поверьте мне, даже наш прославленный венский оркестр не может передать творение Иоганна Штрауса так, как это исполнят для вас деревья и птицы Венского леса...

Мы снова возвращаемся в Вену. На этот раз машина останавливается у Шёнбруннского дворца. [96]

Да, я уже видел его, этот массивный дворец, стоящий на фоне взбирающегося на холм старого парка, когда в день приезда мы с Сергеем петляли по Вене, отыскивая Рингшграссе. Но только теперь, стоя перед дворцовым фасадом, я по-настоящему ощущаю, как подавляюще громадна эта резиденция владык Габсбургской империи.

— Да, да, товарищ полковник, — горячо говорит Чепик. — Здесь все продумано — от общих масштабов до мельчайших деталей. Размеры дворца с его полуторатысячью богато убранных залов на весь мир кричат о мощи династии. Эти крылья хищников и бронзовые орлы над карнизом грозят: пусть трепещут непокорные — орел Габсбургов выклюет им глаза, растерзает их когтями... Но Габсбурги не только грозят — они обещают блага тем, кто покорится им, кто будет безропотно выполнять их волю... Нет, товарищ полковник, вы не увидите этого на фасаде. Снаружи — только устрашение. Но в одной из дворцовых зал на потолке среди облаков парит «добрая» императрица Мария-Терезия, а вокруг нее — счастливые, радостные, пышущие здоровьем пахари, ремесленники, дети. «Покоритесь, будьте послушны, подданные, — вещает эта полная дама с потолка, — и вас ждет рай в моей империи».

Мы обходим дворец со всех сторон, и Чепик продолжает:

— Как видите, товарищ полковник, это не просто здание — это идея, выполненная в камне. Идея неограниченной, жестокой, непререкаемой власти одного человека над тысячами и тысячами людей. И я понимаю Наполеона, когда, прибыв в Вену, он поселился именно в Шёнбрунне: «владыке полумира» был по душе этот дворец.

Мы садимся в машину, и Чепик задумчиво говорит:

— И все-таки он очень талантлив, Фишер фон Эрлах, творец этого дворца: только большой талант может заставить камень быть таким красноречивым... И знаете, товарищ полковник, иногда мне кажется, что если бы из этого дворца убрать не только Габсбургов, но и тех, кто пришел вслед за ними... Да, я имею в виду англичан, которые, как всем известно, ни одной капли крови не пролили за освобождение Вены, а при разделе города на зоны заняли этот дворец. Так вот если бы [97] убрать все это и наполнить его другим, совсем другим содержанием — ну, скажем, превратить Шёнбрунн в музей, куда придут по-настоящему свободные и счастливые люди, — дворцовые камни заговорят по-другому. Они перестанут принижать человека. Наоборот, они расскажут ему о таланте и мастерстве тех, кто создал этот дворец. Орлы на карнизе станут ручными. И, увидев Марию-Терезию на потолке, люди улыбнутся... Не знаю, но иногда мне кажется, что содержание может изменить форму.

— Может быть, вы и правы, Чепик.

И мне невольно вспоминается мое первое впечатление от Зимнего дворца в Ленинграде: я прежде всего увидел строгие линии здания, труд сотен людей, воздвигавших его, и только потом вспомнил, что когда-то здесь жил бездарный Николай II...

Вот Хофбург — дворец Франца Иосифа. Он принадлежал Габсбургам, и конные статуи принцев и генералов, стоящие перед дворцом, хранили покой императоров. Здесь в 1814–1815 годах заседал Венский конгресс, деливший наполеоновское наследство. И здесь родился оплот реакции — «Священный союз». [98]

А вот Бельведер — «жемчужина венского барокко». Когда-то в этом дворце проходили приемы и празднества членов императорской фамилии, а затем разместились богатейшая картинная галерея, уникальные коллекции оружия и античных вещей.

Через несколько минут перед нами встал уже знакомый мне по первому дню собор святого Карла с круглым зеленым куполом и витыми колонками-башнями, похожими на минареты.

— А теперь, чтобы покончить с Габсбургами и больше к ним не возвращаться, подъедем к памятнику Марии-Терезии, — предлагает Чепик.

Сергей останавливает машину, и мы видим: вокруг памятника идет шумный торг. Предприимчивые американские и английские солдаты сбывают часы, фотоаппараты, тушенку, сигареты, шоколад, жевательную резинку. Все это берут юркие венские спекулянты, чтобы завтра втридорога перепродать своим согражданам.

— Что ж, — говорю я. — Это вполне закономерный финал Габсбургской династии.

Наша машина останавливается перед парламентом.

На крыше его рвутся вперед бронзовые кони, запряженные в колесницы. Перед стройными колоннами, поддерживающими античный портик, перед чуть поднятым над землей широким пологим въездом стоит статуя Афины Паллады. На голове у нее шлем, на груди панцирь, в левой руке она держит копье, в правой — шар и на нем греческую богиню победы.

У статуи группа наших солдат ведет горячий разговор. Подходим ближе.

Идет спор о том, кто она, эта каменная женщина — богиня мудрости или богиня правосудия.

К солдатскому разговору внимательно прислушивается пожилой венец и, когда спор заходит в тупик, вступает в беседу.

Мешая русские слова с немецкими, он пространно и витиевато объясняет, что буржуазные революции XIX века принесли народам Европы свободу и создали парламенты — эти выразители воли народа, который всегда мудр. Вот почему и стоит богиня мудрости у входа в парламент, свято храня это величайшее завоевание революции.

— А почему эту богиню мудрости за дверь выставили? [99] Почему ее в парламент не допустили? — раздается иронический солдатский голос.

Очевидно не понявший иронии и польщенный тем, что советские солдаты просят у него пояснений, венец, улыбаясь, говорит:

— Шутники острят, будто богине мудрости нет места в парламенте.

— О, цэ правда! Цэ святая правда! — гремит Журавка. — Яка там свобода, яка мудрость! Надувательство одно. Свобода только тем, у кого велика кишеня грошей. Вот яка европейская мудрость.

— Ну почему же... Это не совсем так. Ведь это только шутка... Вы меня не так поняли, — растерянно бормочет венец.

— Нет, цэ так, папаша, — решительно бросает Журавка. — Теперь нас не обдуришь: мы пол-Европы своими ногами протопали и своими очима бачилы, яка така европейская жизнь...

Мы оставляем парламент и направляемся к Дворцу юстиции, где разместилась Межсоюзная комендатура Вены. Полощутся на ветру четыре национальных флага: французский, английский, советский, американский. У входа, широко расставив ноги, стоят два низкорослых француза в синих беретах. Журавка поясняет мне, что сейчас пришла очередь французского коменданта возглавлять Межсоюзную комендатуру. Против Дворца, на тротуаре, на мостовой — группа союзных солдат: веселые, темпераментные французы, чуть чопорные, молчаливые англичане, шумные американцы.

В дверях Межсоюзной комендатуры появляется французский офицер и подходит к стоящему у мостовой маленькому «джипу». В нем тесно сидят четыре солдата: советский в защитной фуражке, француз в синем берете, американец и англичанин в пилотках.

Офицер, очевидно, отдает какие-то распоряжения — и юркий «джип» рывком берет с места. На его радиаторе развеваются разноцветные флажки четырех наций.

— Официально это называется межсоюзным патрулем, — улыбается Чепик, — но мы, венцы, называем его иначе: «Четыре нации в одном «джипе»... Кстати, мой друг Журавка тоже состоит в этом патруле, — поясняет Чепик. — И у него здесь много друзей. Смотрите, товарищ полковник. [100]

Журавку действительно окружила группа союзных солдат. Они жмут ему руку, дружески хлопают по плечу. Звучат разноязычные обращения — «мистер», «сэр», «месье» — и на всякий лад исковерканная, очевидно трудная для иностранца, фамилия Журавки, А старший сержант стоит среди них, коренастый, плотный, добродушно улыбается и солидно отвечает:

— Привет, привет, господа союзники.

Журавка подходит к нам. С ним вместе подходят «господа союзники».

— О'кэй! Сталинград! Вена! — весело обращается ко мне американский солдат и непринужденно, по-дружески протягивает руку.

За американцем тянется француз. И только долговязый англичанин медлит, удивленно переводя глаза со своих товарищей на мои погоны. Но и он сдается.

Как журавль, смешно переставляя ноги, он быстро подходит ко мне и решительно протягивает руку:

— Хорошо, полковник! Дружба!

Я отвечаю всем крепким рукопожатием: мне почему-то кажется, что хотя внешне они не похожи на Роберта Юдолла, но все же чем-то сродни этому симпатичному, честному, рыжему парню из Северной Каролины.

Великие мастера

— А теперь, товарищ полковник, я покажу вам гордость Вены — ее музыкантов, ее композиторов.

И Чепик ведет нас от памятника Моцарту к памятнику Бетховену, от Штрауса к Шуберту и старому Брамсу — тому каменному старику, которого, к стыду своему, я не узнал в первый день приезда.

У памятников людно — много наших солдат.

Один из них, старшина с рыжими усами, подходит ко мне:

— Разрешите обратиться, товарищ полковник... Я говорил товарищам, что Бетховен потерял слух и глухим сочинял свою музыку. Товарищи не верят. Просят спросить у вас.

Я отвечаю, что действительно последние двадцать лет жизни Бетховен был глух или почти глух, но продолжал творить. И в частности, создал блестящую симфонию, [101] последняя часть которой заканчивается «Одой к радости».

— Как же так, товарищ полковник? — продолжает недоумевать один из солдат. — Это вроде бы я ослепну и буду слепым трактор водить? Нет, такого не бывает.

— У тебя, Серегин, такого не может быть, а вот он смог, — отвечает старшина. — Потому разная у вас воля — у тебя и у старика. Упорство разное. И характеры разные.

— Ну раз так, — чуть подумав, говорит Серегин. — Здравия желаю, товарищ Бетховен!

Серегин вытягивается и отдает честь старому композитору.

Вслед за ним, улыбаясь, козыряют его товарищи. И я чувствую: они улыбаются не потому, что все это — только веселая, немного озорная шутка, а просто от смущения — уж очень необычна и неожиданна эта форма уважения сильной воле, упорству, настойчивости большого мастера...

— Добрый день, маэстро! — раздается сзади меня молодой голос, когда мы стоим у памятника Моцарту.

Я невольно оглядываюсь. Передо мной юный, лет девятнадцати, солдат. На его широкой груди орден Славы.

Мы разговорились.

Он родился в глубинном алтайском колхозе. Мать с отцом умерли, когда ему было семь лет. Сироту отправили в Новосибирск, к дяде-фрезеровщику. Мальчик поступил в музыкальную школу — сызмальства он любил песню. Преподаватели обратили на него внимание, его прочили в консерваторию. Вместо консерватории он попал на фронт.

— И вот теперь всякий раз, — говорит солдат, — когда получаю увольнительную, я прихожу сюда и здороваюсь с Моцартом: уж очень люблю его «Волшебную флейту» и, конечно, «Реквием»...

Какое-то двойственное чувство остается у меня после осмотра этих памятников. Уж очень вычурны они, торжественны, словно чем-то сродни Шёнбрунну.

— Вы хотите сказать, товарищ полковник, — внимательно выслушав меня, говорит Чепик, — что властители Австрии поставили их на улицах Вены лишь для того, чтобы возвеличить свою династию, а никак не из любви и уважения к памяти великих маэстро? Не знаю. [102]

Может быть... Но я знаю другое. Простой венец действительно по-настоящему любит этих великих большой, горячей любовью. Он свято хранит каждый камень, связанный с их жизнью.

И Чепик показывает нам дом Бетховена, дом, где Штраус написал свой первый вальс, дом Шуберта. Он даже ведет нас во двор этого дома и заставляет смотреть на обычный, казалось бы, ничем не примечательный балкон.

— Когда у Шуберта не было денег — а это бывало довольно часто, — улыбается Чепик, — он вывешивал на этом балконе свои брюки с вывороченными карманами, чтобы кредиторы зря не беспокоили ни себя, ни его.

И в том же доме Шуберта он ведет нас в невзрачный низенький кабачок под вывеской «Либер Аугустин». В одной из комнат на сводчатом потолке еле проглядываются какие-то надписи.

— Это автографы знаменитых венцев и знаменитых гостей Вены. Здесь побывали Марк Твен и Моцарт, Шаляпин и Штраус, Стефан Цвейг и Карузо. И пили здесь пиво.

Чепик говорит об этом так торжественно, словно сообщает бог весть о каких событиях.

— А сейчас я повезу вас на кладбище, — объявляет он. — Вы увидите там ту любовь венцев к великим музыкантам, о которой я вам говорил... И еще кое-что...

Мы едем довольно долго. Чепик молчит. Потом неожиданно спрашивает:

— Скажите, товарищ полковник, этот алтайский колхоз далеко от Москвы?

— Далеко, Чепик. В Сибири... А почему вас это интересует?

— Я подумал: если бы сегодня встали из могил Бетховен и Моцарт и увидели то, что видели мы с вами — вот этого старшину и этого молодого солдата, — они сочли бы все это величайшим почтением к их таланту...

Мы подъезжаем к кладбищу.

Я видел кладбище во Львове. Оно поразило меня обилием блестяще выполненных надгробных скульптур. Но кладбище Вены, бесспорно, богаче львовского.

Меня особенно поражает памятник жертвам первой мировой войны: огромная гранитная плита и на барельефе коленопреклоненная женщина-мать с распростертыми [103] руками, как бы закрывающая мертвые тела своих солдат-сыновей. И столько безысходного горя в ее глазах, во всей фигуре, что, право же, кажется, будто она жива, будто не из камня вытесано это скорбное лицо. Меня это тронуло.

На плите выбита лаконичная подпись автора: «Антон Ханак. 1925 год»...

— А вот то, что я хотел вам показать. — И Чепик подводит нас к могилам венских композиторов.

Они лежат рядом — Моцарт, Бетховен, Шуберт, Брамс, Штраус. На их могилах букеты свежих цветов.

— Здесь вы никогда не увидите увядших цветов, — говорит Чепик. — Венцы их часто меняют. Чтобы никогда не замирала жизнь на могилах умерших. Как никогда не иссякнет в наших сердцах любовь и уважение к нашим великим маэстро... Прошу пройти несколько шагов, — предлагает Чепик.

Перед нами открылась небольшая поляна. Заросшие травой холмики. На них простые деревянные кресты, а рядом с ними на металлических прутьях жестяные таблички. На табличках фамилии: Михайлов, Иванов, Михалицын, Самохвалов, Ивченко, Седых, Корниенко, Дьяченко, Кузовкин...

— Чепик, что это?

— Братское кладбище русских солдат, умерших в плену в Вене в годы первой империалистической войны.

Мне бросается в глаза: почерневшие, полуистлевшие кресты, а таблички выглядят как новые. Нет, их, очевидно, подновили. И совсем недавно.

— Кто это сделал?

— Если позволите, Журавка и я, — смущенно отвечает Чепик и краснеет, будто признается в каком-то неблаговидном поступке.

— Не верьте ему, товарищ полковник, — решительно протестует Журавка. — То его работа. Одного его. Я только краску ему в батальоне достал.

— Пусть так. Пусть так, — еще больше смущается Чепик и на лету ловит упавшее было пенсне. — Но ведь это же такая мелочь. Мне просто казалось, что вам, советским воинам, будет приятно увидеть, что венцы берегут могилы ваших солдат. И ничего больше.

— Все ясно, Чепик. Все ясно. [104]

Мы останавливаемся посреди кладбища и, испытывая душевное волнение, невольно снимаем фуражки, с минуту молчим, отдавая долг павшим русским солдатам.

— О, я совсем, совсем забыл! — неожиданно спохватывается Чепик, когда мы подходим к машине. — Уже третий час, а вы, полковник, небось проголодались. — Это ты виноват, Журавка. Ты же знаешь: когда Чепик говорит о Вене — он глух и слеп ко всему на свете. Почему ты молчал?

— А кто командует сегодня парадом? — улыбается Журавка. — Ты чи я?

— Ну, хорошо, хорошо. Сейчас мы это исправим... Поедем в Пратер и перекусим. Тем более что мы, венцы, любим говорить нашим гостям: «Кто не бывал на Пратере, тот не видал Вены».

Судя по рассказам Чепика, венский Пратер чем-то походил на московский Центральный парк культуры и отдыха имени Горького.

На громадной территории были размещены аттракционы, увеселительные заведения, выставочные павильоны, стадион, тиры для стрельбы, рестораны, даже, кажется, ипподром. А рядом широко раскинулся парк, где когда-то охотились Габсбурги.

Сейчас Пратер разрушен, изуродован войной: обгорелые скелеты зданий, пепелища, воронки от снарядов. И среди этого хаоса битого кирпича, изогнутых балок, мусора сиротливо торчит только чудом уцелевшее «колесо обозрений» с подвешенными к нему кабинами. Чепик уверяет, что незадолго до войны, усевшись в кабину, он поднялся на этом колесе и увидел всю Вену.

Однако старый парк Пратера уцелел — чудесный тенистый парк со столетними липами, уютными дорожками и забравшимися в лесную глушь маленькими кафе.

Чепик уверенно ведет нас в одно из них. С трудом находим свободный столик: все занято. Кельнер в черном фраке, в накрахмаленной белой манишке торжественно разносит чашки с эрзац-кофе, бутылки лимонада и содовой воды. Большего как будто в меню не значится.

Нам тоже подают эрзац-кофе. Журавка приносит из машины вместительный сверток с бутербродами: они с Чепиком, оказывается, предусмотрительны, эти два друга-приятеля. [105]

Сижу, пью маленькими глотками достаточно противный кофе, уничтожаю бутерброды — я действительно основательно проголодался — и наблюдаю.

Первое впечатление: венцы чувствуют себя в кафе уютно и непринужденно. За одним столиком весело разговаривают, за другим два пожилых венца ведут неторопливую беседу, третий читает газету. А кое-кто просто сидит, медленно помешивает ложечкой остывший кофе и мечтает. И судя по всему, каждый по-своему доволен жизнью.

— Да, венцы любят отдохнуть, — улыбается Чепик. — Какой-то остроумец сделал шуточный подсчет... В году триста шестьдесят пять дней. Служащий работает восемь часов в сутки. Это составляет одну треть года — сто двадцать один день с хвостиком. Из этих ста двадцати одного дня пятьдесят два дня отнимают воскресенья. По субботам венец работает половину дня, что составляет двадцать пять дней, минус двенадцать государственных праздников и девять религиозных, минус двухнедельный отпуск. Кроме того, ему предоставляется право шесть дней бюллетенить по болезни. Таким образом, для работы остается один день, — смеется Чепик.

Да, повторяю, венцы любят отдохнуть, повеселиться или вот так посидеть в кафе. И для них даже не так уж важно, что давно уже нет прежнего крепкого ароматного кофе, сливок, наших прославленных венских тортов, нет пива, вина, изысканных закусок — словом, всего того, чего вдоволь было в довоенной Вене. Пусть вместо этого будет эрзац, содовая вода, лимонад. Все это не важно. Главное — сидеть в кафе, чувствовать себя хозяевами своего времени, делать то, что тебе нравится, и никуда не торопиться. И чтобы непременно прислуживал кельнер в черном фраке или, еще лучше, хорошенькая кельнерша в белом переднике и с накрахмаленной наколкой. Словом, чтобы внешне все было, как встарь. А что налито в чашках — бразильский кофе или мутное пойло — это не важно.

— Все это так, Ян, алэ я мушу тоби сказать. Есть у вас такие иждивенцы, яки ждут, чтоб дядя на них работал.

— Вы не правы, Журавка. Нельзя на один аршин мерить всех австрийцев, стричь под одну гребенку, — вмешиваюсь [106] я в их разговор. — Это закоренелые фашисты, враги противятся строительству новой Австрии. А что касается всех остальных...

— Вы правы, товарищ полковник, — быстро откликается Чепик. — Это именно они иждивенчески настроены. Они рассуждают так: к нам в Вену пришли оккупационные власти — пусть и заботятся о нас. — И, помолчав, добавил:

— Да, кое-кто из венцев не лишен легкомыслия. Да, он любит отдыхать. Да, он может вот здесь, в этом кафе, за одной бутылкой лимонада просидеть часы. Но венец и умеет работать. И прекрасно, вдохновенно работать... У нас в Вене до войны было чуть ли не четверть миллиона рабочих. Они делали паровозы, котлы, металлические конструкции, станки, машины, электрическую аппаратуру, химические изделия. И те, кто покупали все это, никогда не жаловались на качество венской продукции... Да, конечно, маленькая Австрия не могла конкурировать на мировом рынке с Англией, Америкой, Францией, даже Италией, когда шла речь об изделиях тяжелой индустрии. Но в легкой промышленности... о, здесь мы, венцы, не знали конкурентов.

— Так ли? — насмешливо бросает Журавка.

— Так, так! — волнуется Чепик. — В каждом большом городе мира — будь то Лондон, Нью-Йорк, даже Париж — были магазины «венского шика», и покупатель знал, что здесь он найдет непревзойденный по качеству товар. Наши венские ювелиры, кружевницы, вышивальщицы, портные, сапожники, мастера-кожевники — это чудодеи. Недаром одних только шляп и перьев для них Вена до войны продавала за границу на десятки миллионов шиллингов. А художественная резьба по дереву!.. Вы никогда не видели ее, товарищ полковник? Нет?.. Жаль. Очень жаль. Это было чудо: дерево оживало в руках нашего мастера...

— А який толк из этого шика? — пытается возразить Журавка.

— Дело не в шике, Макар. Речь идет о наших искусных руках, о нашем мастерстве, о наших упорных, талантливых умельцах, которые могут и чашку кофе часами пить, и творить чудо из куска дерева, из куска кожи... Извините, товарищ полковник, может быть, тронемся [107] в путь? Я хочу вам показать величайшую гордость Вены. Если можно так выразиться, символ австрийской столицы. Символ, который жил века.

Дальше