Содержание
«Военная Литература»
Мемуары
Иван Федорович Плотников, доктор исторических наук,
профессор Уральского государственного университета,
заслуженный деятель науки РФ,
академик Академии гуманитарных наук,
гвардии подполковник (в отставке),
инвалид Великой Отечественной войны II группы

Моя предвоенно-военная юность

Вспоминать о предвоенных годах, о самой войне 1941-1945-го и горько, и одновременно сладко. Горько — потому, что это воспоминания о трудных, тяжких временах, а сладко — потому, что это была детская, юношеская пора, которая уже никогда больше не повторится. На детские годы легли отсветы малых войн на востоке и западе страны, а юность уже опалило пламя большой войны, Отечественной. Все слилось в нераздельное целое: детство, юность, учеба, труд, война... Приступая к воспоминаниям о своем участии в Великой Отечественной войне, хочу начать несколько издалека — рассказать, как складывалась моя жизнь и жизнь моих родителей накануне ее, в какой рос атмосфере, с каким мироощущением и умонастроением встретил обрушившуюся на страну беду.

* * *

Сначала скажу о родителях. Родина моей матери, Агриппины Евсеевны, в девичестве Останиной,- село Байки, что в Караидельском районе Башкирии, на севере этой республики. Ее предки переселились в предгорья Урала с Ярославщины где-то в XVII веке. Что же касается русского волостного села Байки, в дооктябрьский период в Бирском уезде Уфимской губернии оно было широко известно как весьма крупное, торгово-купеческое, с многоземельным крестьянством. В 20-30-е годы это село было районным, пока по чьей-то затее не был выстроен на голом месте районный «городок» — преимущественно за счет сноса «кулацких» домов в тех же Байках и перевозки их через горы за 6 километров («городком» этим стало село Караидель на одноименной реке, что значит «Черная река», — так по-башкирски именуется Уфа, в отличие от реки Белой — Ак-Идель). Отец мой, Плотников Федор Николаевич, родом был из соседнего, Аскинского района, из деревни Королево. По преданиям и историческим источникам, деревню основали старообрядцы, поддержавшие в конце 1773 — начале 1774 года восстание Е. И. Пугачева под Кунгуром и бежавшие от преследования властей в отдаленный, необжитой еще район (кстати, много было старообрядцев и в Байках). Отец был участником Первой мировой, а потом гражданской войны (участвовал в знаменитом краснопартизанском рейде В. К. Блюхера), затем — комбат в 30-й Краснознаменной дивизии, одно время — член компартии. Несмотря на все это, идти против воли родных не стал, когда в жены ему предложили незнакомую байкинку: староверка — к староверу.

Родился я в Королево 4 сентября 1925 года. Через года полтора мы переехали на станцию Хребет, что близ южноуральского города Златоуста. Отец, ставший железнодорожником, отправил нас с матерью через год обратно в Королево, сказав, что скоро вернется туда, будет вновь крестьянствовать. Да вот так и не вернулся, завел новую семью, так и не разведясь официально с моей матерью. Как выдвиженец, в начале 30-х годов учился на курсах Пермского строительного техникума, работал в Аскино (заведовал стройотделом исполкома Совета), потом — в Уфе. Всего лишь несколько раз приезжал к нам в Байки, куда мы переселились с матерью уже в 1928 году. Практически никак нам не помогал. Да и трудно ему было это делать: болел, на шее была новая семья, советско-партийную карьеру делать не стал, хотя и мог, предпочел должность рабочего-железнодорожника. Тихо-кухонно ругал большевистскую власть («Мы кровь проливали, а тут в нее всякая нечисть пролезла, всех мордуют, жизни нет, все обещанное — обман»), когда И. В. Сталин ликвидировал «красногвардейско-партизанские комиссии», лишив их бывших членов некоторых имевшихся, очень скромных по сравнению с номенклатурными, льгот.

Детство мое проходило в крайней бедности. Кормились огородом, молоком коровы. Мать из религиозных соображений (но и по своеобразным стихийно-идейным) в «коммунию», колхоз «безбожных» большевиков, вступать наотрез отказалась. Во время повальной коллективизации в зиму 1930/31 года ее двое суток продержали под арестом, принуждая написать заявление,- все равно отказалась. В итоге ее все же выпустили, но потом душили налогами, даже, помнится, потребовали сдать центнер зерна, хотя пашни никакой у нас не было (хлеб выменивали на картошку). «Безбожная», «насильная» власть ей претила всю жизнь, но в разговорах о ней была осторожной, более открытой становилась лишь с несколькими соседками, знакомыми — единомышленницами; по острым вопросам они перешептывались. Помнится, никто из них друг на друга не доносил.

На моих глазах совершалось раскулачивание: в зимнюю стужу изгоняли массу людей, взрослых с детьми, из своих домов, разрешая, помимо одежды на себе, брать только узлы; на санях отправляли на железнодорожную станцию за 70 километров, оттуда — в Сибирь. В числе раскулаченных был и мой двоюродный дядя, бывший солдат и красный партизан. Раскулачили его за то, что обзавелся двумя лошадьми, молотилкой (которой, кстати, бесплатно пользовались и другие) и не вступал в колхоз. Завывание в плаче женщин и детей, сочувствие одних односельчан, злорадство других в предвкушении скорого вселения в освободившиеся избы — все это остается в памяти на всю жизнь, как самый дурной сон!

Пишу об этом главным образом потому, что пришлось расти, формироваться как человеку, а потом и как специалисту в сложнейших условиях, с чувством борющихся в душе противоречий, с ощущением раздвоения личности. Это и тогда, и потом ощущать в себе и вокруг себя было крайне мучительно. С одной стороны, ежедневное, ежечасное, отовсюду наплывающее внушение, что под руководством большевистской партии Ленина — Сталина страна, мы все идем к самому справедливому обществу, «мечте человечества» — коммунизму, вот надо только поднапрячься, сокрушить врагов (внутри и вне страны) — и все будет в порядке; незнание нами, молодыми, положения людей и состояния экономики в дореволюционной России, будто бы «лапотной» и обреченной на извечное отставание, а также положения в западных странах, где простой народ якобы живет в нищете, и все хуже и хуже. С другой стороны, ощущение безудержной, беззастенчивой лжи если не о богатой, то об обеспеченной, свободной, счастливой жизни советских людей, о справедливом распределении благ (при наличии скрытых кормушек не только для элиты, но и для местной, районной номенклатуры). Воровство, злоупотребления и мордование людей властями, репрессии чудовищных масштабов, в обоснованность и надобность которых при всех усилиях трудно было поверить. На моих глазах в клубе были арестованы два парня, выкрикнувшие, чтобы выключили радиорепродуктор, из которого доносилась какая-то казенная речь, мешавшая слушать патефонную пластинку. Потом, как выяснилось, их расстреляли. Так было! Я, как и многие мои сверстники (немало из них и сейчас носят на демонстрациях и митингах портреты Сталина, голосуют за коммунистов, пусть сколько-то и эволюционировавших), про себя (хотя даже и про себя-то — тайно) то верил в большевизм и коммунизм, возможность построения самоуправляющегося общества — без власти, насилия, достигшего полного «разумного» материального достатка (жизнь по — потребности — для всех и каждого), то сомневался и в большевистской политике, и в реальности коммунизма, в возможности вырастания его из общества насилия, доносов, страха, явной несправедливости и практически массовой бедности, технологической отсталости.

Безысходность в повседневной жизни скрашивалась в детстве разве что радостями в играх, шалостями, рыбалкой и книгочтением.

Книги, увиденные в раннем детстве, с красочными картинками, в которых загадочные знаки-буквы вдруг начинали, у взрослых, говорить, покорили меня. Научившись читать, я брал их где только мог — в библиотеках, у знакомых. Читал обычно ночами, пока мама не отбирала книжку и не тушила керосиновую лампу. Покоренный книгой, я на всю жизнь стал библиофилом. И уже с детства, чтобы покупать книги, подрабатывал в каникулы. Причем не как-нибудь: лет с 13 работал на подноске кирпичей в бригаде каменщиков; став постарше, в 14-15 лет, был пастушком-погонщиком у гуртоправа (мы перегоняли огромное стадо от Байков до станции Янаул, на мясокомбинат). Заработок получался приличным, так что к уходу в армию скопил библиотечку. Рано увлекся стихосложением, что в сельской детской и юношеской среде, даже читающей, в отличие от городской, было тогда редкостью (в школе и на селе было у меня прозвание Ваня-поэт). Так вот, писал и в школьную, и в сельсоветскую, «взрослую», стенгазету стихи — и об обыденном, и о событийном, в русле общей тональности, хотя и не мог заставить себя восславлять «великого Сталина». Писал и о горечах жизни, редко показывая это близким. Причем по-прежнему мучился: справедлив ли я в оценке нашего общества, партии, ее курса и действий? А вдруг я чего-то все же не понимаю, может, трудности, запугивание и репрессии — исторически необходимы и в будущем все изменится? Раздвоение личности, одним словом.

Что-то у меня изредка выплескивалось и на людях — в школе, классе. Помню, осенью 1940 года нарвался на проработку директора и парторга школы за реплику во время необычного урока по истории — с приглашением раненого (или больного) красноармейца-односельчанина, прибывшего из Прибалтики. Он сбивчиво, с помощью учительницы-активистки Л. Прилуцкой рассказывал о «добровольном» одновременном присоединении к нашему государству Эстонии, Латвии и Литвы. А перед этим мне довелось услышать простодушно-доверительный рассказ другого красноармейца об оккупации этих стран, к которой специально готовили войска, о двойственном отношении к торжествам там, о начале действий «лесных братьев» и т. д. На уроке у меня и вырвалось: «Ну что вы говорите, эти же страны просто присэсээрили!» Спасла от исключения из школы отменная учеба и, думаю, нежелание руководства школы выносить сор из избы. К тому времени школьное руководство как-то попривыкло к моим упорным отказам от вступления в пионеры, потом — в комсомол. Вроде бы относили все это к индивидуализму, а не к проявлениям «конфронтационности». Влияло и то, что отец мой был в прошлом партизаном — блюхеровцем (а еще до того — красногвардейцем отряда тех мест под командованием З. К. Шорохова), командиром, какое-то время — советским функционером, а также его одно-два выступления в школе во время редких наездов к нам с матерью.

Таким, в таком состоянии, умонастроении застала меня, 15-летнего школьника, Великая Отечественная война. С ее же началом настроение в пользу существующей власти у меня резко усилилось. И потому, что вслед за обращением к «братьям и сестрам» И. В. Сталина 3 июля 1941 года сразу изменился весь тон, а во многом и характер официальной пропаганды, постановка воспитательной работы в школе, отношение к церкви и верующим, и потому, что обжигала сердце нестерпимая боль за Родину, оказавшуюся в тягчайшем положении, на краю гибели — потери независимости, причем из-за нападения страны с еще «худшим» политическим режимом. Теплилась надежда (и не у одного только меня — у миллионов!), что спасение независимости страны, наша победа в войне заставят коммунистическую власть, оказавшуюся в предотвращении национальной беды столь позорно-бездарной, изменить свою политику, что она «помягчеет», сблизится с народом, перестанет игнорировать его волю, традиции, зачеркивать и искажать многовековую историю России.

Попутно вспоминается мне, как в 1952 году, будучи аспирантом и фронтовиком, в одном из нескончаемых наших вечерних разговоров с коллегами я как-то рассказал, что моя «крамола» идет с детства, то угасая, то, как сейчас, по окончании войны, вновь нарастая. Меня и очень многих удручало то, что ожидаемых изменений в политике партии после войны практически не произошло; тоталитарный режим сохранялся, коммунистическая трескотня вновь усиливалась, жизнь едва-едва улучшалась, хотя зарубежный мир, даже страны, потерпевшие поражение, приходили в норму, материальный уровень, достаток людей росли. Аспиранты реагировали на откровение по-разному: один из них, мой пожизненный единомышленник, сказанное воспринял с пониманием, а вот другой решил пригрозить, что пойдет «сообщать». Но его устыдили — не пошел. Между прочим, столкновения с этим вторым коллегой, угрозы с его стороны донести были неоднократными. Сейчас он живет в Москве (на поселение в которую затратил годы), на пенсии, по мировоззрению, как и прежде, коммунистичен, но не переработал и на коммунизм, мало что сделал и в науке. Как-то я спросил его: «Ты же мой ровесник, если такой коммунист, патриот режима, то почему же на фронте-то и в армии вообще не был?» Отвечал: «Я был болен...»

* * *

Итак, грянула война, жестокая и тяжкая.

Несколько слов о той поре, когда военные тяготы на фронте и в тылу, реальная угроза смерти явились испытанием человеческих характеров, моральных или, как принято было десятилетиями говорить, морально-политических устоев. Мужская половина населения, вернее, те мужчины, которые могли и должны были браться за оружие, разделились на патриотов родной страны и «уклонистов» — трусов, шкурников и негодяев. Причем в городе, где люди меньше знают друг друга, это было не так заметно, как в деревне, где все и всё на виду. Кроме того, в сельской местности жила и живет традиция, своего рода негласная «гражданская обязанность» знать по возможности всех односельчан, и достичь этого даже при минимальной общительности было не трудно. Вот и получалось, что в деревнях и селах все друг друга знали и знали друг о друге многое, почти всё. В ту военную пору здесь много говорили и о тех, кто ушел на фронт, особенно если добровольно и рано («Семья у него большая, жена плакала — убивалась, а ушел»; «Такой хулиган, на все ему было наплевать, а вот тоже ушел»; «Тихий был такой, вроде бы всего пугался, а ушел и, говорят, храбро воюет, вот орденом наградили» и т. п. и т. д.), говорили и о тех, кто уклонялся от мобилизации, скрываясь в землянке в лесной глухомани, или симулируя с помощью медикаментов и знахарских средств тяжелый недуг перед прохождением комиссии в военкомате, или устраиваясь на военный завод, дававший «бронь». В числе последних, к примеру, был директор нашей средней школы И. Ф. Пастухов — известный в районе коммунистический оратор, командир запаса, который преподавал у нас историю и вел военную подготовку. Таким вот оказался наш сверхтребовательный воспитатель советского патриотизма...

Страшно трудными были военные школьные месяцы — более чем полуголодные, проходившие не столько в учебе, сколько в сельхозтруде (до войны мы только в каникулы и в весенне-осенние выходные дни работали в колхозе). Летом 41-го, после 9-го класса, я отправился в райцентр, в Караидель, и стал учеником ремонтных рабочих и комбайнера в МТС. Поднаторел в ремесле, был горд, что не только научился изготавливать, нарезать болты и гайки, производить сварочные работы, но и с пользой копался с мастером в моторах. Жил в семье родственников, получивших вскоре похоронку на своего главу. Потом уговорили и назначили меня помощником комбайнера на уборку. Работал с августа по сентябрь в одном из колхозов, в 8 километрах от Байков. Во второй половине сентября пришлось из МТС почти что сбежать, ссылаясь на начавшийся учебный год в школе и прочее. И было от чего: в МТС почти за два месяца работы ученика-»волонтера» ни разу не накормили, обещали лишь денежную выплату «потом», на которую мы с матерью так надеялись. Скудные продукты приходилось понедельно приносить из дома, хозяйка что-то варила, этим и кормился (когда работали в колхозах, ученическую ватагу кормили все же обедом). Правда, во время комбайнерства выдавали продукты от колхоза, в котором мы трудились, но их едва хватало для мало-мальского восстановления физических сил и для отправки хотя бы небольшой их части матери. За обещанными деньгами осенью ходил несколько раз в райцентр, однажды — с матерью: там сначала обещали какую-то выплату, но в конце концов заявили, что денег нет и не будет. Хотя штатники, дирекция их имели, сам директор был толстячком... — с началом войны продолжалось то же, что было при «победившем социализме» до нее. (Это же примерно, кстати говоря, происходит и ныне при бандитско-рыночной «демократии», элита которой мало чем отличается от прежней — такая же алчная, бессовестно-вороватая и мало что умеющая. Но теперь, правда, есть надежда, что мы все-таки встанем на цивилизованный путь развития, хотя и очень нескоро.)

Спасал нашу семью, как и миллионы других сельчан тогда, огород, кой-какое подворье и достаточно щедрые «дары природы», включая не только грибы, ягоды, но и подзаборную крапиву. Всему голова была, конечно, картошка. В 41-м коровы с матерью мы, помнится, уже лишились, осталась коза. Так что второго стакана молока за едой не было.

Было тяжело, плохо, но, пожалуй, не столько от каждодневных трудностей, а от самого положения, принижающего, унижающего твое человеческое достоинство. Причем начавшаяся война как-то все это приглушала, морально-патриотически воздействовала на сознание: всем ведь, почти всем сейчас трудно, надо потерпеть, а потом уж...

В средней школе с началом войны и эвакуации появились преподаватели из Ленинграда, Москвы, Киева, Кировограда, среди которых оказался даже один доцент — Гречишников. Учебный процесс существенно изменился в лучшую сторону. В июне 1942 года я окончил школу — на год раньше сверстников, поскольку при поступлении в нее, как умеющий читать и писать, был продвинут на класс выше. Окончил ее с аттестатом отличника (дореволюционная практика выдачи медалей возобновилась позднее). Мне было 16 лет. Что, как, куда? Ехать в город, поступать в какой-то вуз, скажем, в Уфе, где тогда проживал отец, не намеревался. Хотя учителя, близкие советовали именно так сделать: «Примут тебя в любой вуз без экзаменов, в армию по состоянию здоровья не возьмут, можешь этим воспользоваться». Против вуза и моего отъезда в город высказалась мать: «Пропаду я одна-то, да и помочь тебе в учебе не смогу!»

О состоянии здоровья поясню. В раннем детстве я переболел диатезом (золотухой) глаз, уже по возвращении с матерью в Королево. Врача, медпункта в деревне не было, до райцентра было далековато. Лечить стали поздно, да, видимо, и неквалифицированно. Глаза болели, светобоязнь была невероятной. Я полгода сидел за плотной занавесью в углу кровати. Со временем вышел оттуда, стал вновь привыкать к свету. Это длилось долго — годы. Смотрел прищурившись, исподлобья, и боже упаси — взглянуть в сторону солнца. Главный результат болезни — на правый глаз почти полностью ослеп: не мог различить черты лица собеседника, прочесть текст. Очки уже не помогали. Неважно видел и левым глазом, была близорукость, лишь к зрелым годам она стала сменяться дальнозоркостью. К этому времени в правом глазу наступила уже полная тьма. Вся жизнь — с одним видящим, часто воспаляющимся глазом, при безумной тяге к книге, знаниям, а потом и к письму. И все это при включенной даже в солнечную погоду настольной лампе! Такая уж моя участь.

Несмотря на это, горел я в ту пору фронтом, как многие — не скажу, что все,- юноши, которых 22 июня, тот трагический воскресный день, заставил не только содрогнуться, но и всколыхнул в них чувство патриотизма. Часть ребят, окончивших школу раньше меня, поступили в военные училища или просто ушли в формирующиеся части, на фронт. Надобно отметить, что среди молодежи тех лет, у лучшей ее части, тяга к военному образованию, особенно на селе, была исключительно большой. Сказывались в этом дореволюционные традиции, но прежде всего — целенаправленная советская пропаганда и милитаризация общественной жизни и сознания людей (начиная с октябрятско-пионерского возраста). Да и соображения материального порядка сельскому парню, его родителям подсказывали: путь в жизнь, к «карьере» — через военное училище, где «поят-кормят, одевают», а потом и «деньги большие платят».

Всё вместе — и эти обстоятельства, и чувство патриотизма — подтолкнуло меня к решению пойти во что бы то ни стало в какое-то военное училище. Думал: и хочу, и могу поступить, ибо желаю послужить Родине, и вижу все-таки, вижу, ведь не совсем слепой! Перед выпуском из школы вступил в комсомол. И сам уже того желал, и подсказывали, что иначе в училище, особенно престижное, просто не примут. Летом 1942 года попытался поступить в Пермское морское авиатехническое училище, в основном в связи с предоставившейся возможностью выехать туда с «оказией» бесплатно. Но получил там отказ, ибо несколько запоздал, и из-за 16-летнего возраста: «Не положено!» На медкомиссии и не был. Мать была против моего добровольного ухода в армию. А потом, когда я через полгода уже отправлялся служить и она узнала от ребят или их родителей, что меня и не брали было, намечали к комиссованию, а я этим не воспользовался,- плакала навзрыд, горько попрекала. И причитала: «А вдруг там не возьмут — так хоть пешком возвращайся домой» (из Казахстана-то!). Потом как-то полууспокоилась, провожала, как все матери,- несчастные, многострадальные русские матери!

В январе 1943 года поступил во 2-е Бердичевское военно-пехотное училище, находившееся по эвакуации с Украины в Северном Казахстане — Актюбинске. Поступить удалось лишь потому, что при прохождении медицинской комиссии в своем райцентре все врачи размещались в большом клубном зале и нас, юношей, запускали туда в адамовой одежде по два добрых десятка. В этой благоприятной обстановке вместо меня к окулисту подошел мой товарищ с отменным зрением, Саша Чистяков, впоследствии погибший. Я стоял в стороне и с волнением наблюдал за ним. У старого врача за два месяца до того я уже был в такой же обстановке, пытался поступить в Свердловское пехотное училище (тогда шел набор в него), но мне именно из-за этого врача было отказано. Тогда мне и моему однокласснику Меньшикову с сильной общей близорукостью было предписано отправиться на комиссию к окулисту в Уфу (не симулянты ли мы!), но я не поехал — видно, все и забылось. Проверив зрение Чистякова, врач сел за стол, взялся за медицинскую карточку, посмотрел-посмотрел на прежнюю запись, снова проверил зрение мнимого Плотникова и, пожав плечами, внес исправление. Часто вспоминая этот эпизод в своей жизни, я до сих пор испытываю естественное чувство неловкости. Но, учитывая характер того времени, мой поступок, вероятно, можно понять.

С большой группой сверстников, среди которых, помимо меня, не было никого с законченным средним образованием, отправился по наикрепчайшему морозу санным путем за 70 километров на станцию Щучье Озеро, что на Свердловско-Казанской железнодорожной линии. Оттуда поехали в товарном вагоне — «телятнике», как принято было говорить. Не скоро, окольным путем — через Казань, Куйбышев, Оренбург — прибыли в степной Актюбинск. Очень волновался, ожидая новой медицинской комиссии, но надеялся, что в случае «разоблачения» могу рассчитывать на «списание» хотя бы в линейную часть, на отправку на фронт, ибо фактически уже стал военнослужащим. Однако все обошлось, ибо медосмотра проводить не стали, приглашались мы лишь на беседу в мандатную комиссию, после которой состоялось зачисление и распределение по учебным батальонам. Я оказался в пулеметном батальоне, в первой его роте.

Шел месяц за месяцем изнурительной, но интересной военной и политической командирской подготовки. (Об условиях нашего быта может дать представление хотя бы то, что стекол в некоторых окнах казармы не было, да и фанеры не хватало; ложились спать на нары, накрываясь матрацами, а утром подчас стряхивали с них снег.) Все у меня было благополучно, но лишь до мая, когда курсанты училища выходили на государственные экзамены и переведены были в летний лагерь. В июне во время учебных стрельб, которые из-за экономии боеприпасов все откладывались и проводились ограниченно, и было обнаружено, что я не очень-то хорошо вижу мишень левым глазом, а правым вообще не вижу ее. И стрелял я необычно. Винтовка сконструирована для заряжания и стрельбы с правого плеча. Так вот, я ее заряжал справа, правой рукой, а затем переводил налево, прикладывал к левому плечу, целился левым глазом. После выстрела опять перекладывал винтовку направо, и все повторялось вновь. С пулеметом «максимом» дело было несколько проще, а вот с ручным Дегтярева — точно так же, как с винтовкой. Так в дальнейшем я действовал и на фронте. Если враг был близко, цель мне была видна хорошо, я стрелял достаточно метко — рука, что называется, была твердой, прицеливание и нажим на спусковой крючок были отработаны. Тогда же, в Актюбинске, все закончилось моим отчислением из училища перед самым его окончанием (срок обучения составлял менее полугода). Но обучение в училище было учтено, и мне присвоили звание старшего сержанта.

На фронт (Юго-Западный, командующий — генерал Р. Я. Малиновский) с маршевой ротой я прибыл в середине июня, в район станции Поворино, что на востоке Воронежской области, где наш эшелон попал под сильную бомбежку, после которой мне довелось впервые провожать носилки с убитыми и ранеными парнями, с которыми я только что ехал, разговаривал... Зачислен был в пулеметную (все же!) роту 266-го гвардейского стрелкового полка 88-й гвардейской стрелковой дивизии 28-го гвардейского стрелкового корпуса 8-й ордена Ленина гвардейской (бывшая 62-я) легендарной армии, которой командовал генерал-полковник, в дальнейшем маршал Советского Союза В. И. Чуйков. В просторечии (а частью и в литературе) эту армию именовали Сталинградской.

Дух Сталинграда, величайшей битвы на Волге, еще свежо и остро витал над полком, его солдатами и командирами, проявлялся в каждом бою и атаке. Правда, это было у опытных, у «старичков». В полку же оказалось и очень много необстрелянных молодых солдат, подобных мне. Но и школа — фронт, и класс — гвардейский полк быстро научили, «обстреляли». Свистящей пуле уже не кланялся: она ведь уже пролетела! Поистине солдатами не рождаются — ими становятся!

В должности командира пулеметного расчета начал фронтовую службу. Боевое крещение получил в боях на Северском (Северном) Донце. Участвовал в освобождении Донбасса, Левобережной Украины.

К концу сентября успел получить осколок в икру правой ноги, и еще легко отделался, ведь пулеметчика обычно выдвигают на передний, наиболее опасный рубеж, на котором сосредоточен огонь противника; переболел малярией и оказался контуженным (бросился в маленькую придорожную канаву, когда воюще-свистящая мина, звук которой всегда шел с опережением, разорвалась в метре за головой, по другую сторону засохшей кочки). После первого ранения и малярии оставался в строю, иногда во время переходов садился в повозку или на лафет орудия наших дивизионных сердобольных братьев-артиллеристов. Во время контузии сразу в госпиталь не увезли — очухался среди своих. Казалось, ничего страшного: речь сохранилась (только язык стал каким-то вязким, непослушным), звенело в ушах, в голове, ощущал глухоту. От госпитализации (настоящей) наотрез отказался, как это делали многие в ту пору, особенно гвардейцы, так как боялся, что к своим, в гвардейское соединение с его ореолом славы и, сказать откровенно, с лучшим, чем в прочих армиях, питанием, уже не попаду. С неделю-две пробыл в нашем медсанбате, который тогда, как и полк, и дивизия, двигался. Сейчас, честно говоря, жалею задним числом, что принял опрометчивое решение и настоящего лечения не прошел. Шумы (низвергающийся звенящий водопад), головные боли с тех пор часто навещали. После войны шум стал сплошным, непрекращающимся. Вначале состояние было такое, что, казалось, ополоуметь мог вот-вот. Что называется, хоть на стенку лезь... Сразу, забегая вперед, скажу, что недуг свой, ухудшение слуха, поначалу скрывал, насколько это было возможно, но в конце 1946 года стало настолько худо, что слег, начались обследования. В итоге была определена военная инвалидность и последовала демобилизация. По прибытии домой почувствовал себя лучше и, стыдясь инвалидности, ее не возобновлял: болезни надо было поглубже запрятать и рвануть к знаниям (оформил инвалидность повторно лишь в 80-е годы).

От города Барвенкова мы, 8-я гвардейская, двигались большими, в основном ночными переходами, сбивая заслоны врага, который, огрызаясь, отходил на запад, к Днепру. Шли, систематически недосыпая, днем тоже спать удавалось редко и мало. Ранее слышал лишь, что человек может спать на ходу, а тогда видел это своими глазами. Спали на ходу многие, и я в том числе. Обычно договаривались, что друг друга будем опекать, поддерживать, чтоб не «выпал» из колонны, не свалился в кювет, не отстал. На коротких привалах обычно валились на землю, как снопы, тут же засыпали. Были и трагические случаи. Однажды на лежавших на дороге бойцов нашей роты наехали свои танки, которые, как и положено, без маскировки шли при выключенных фарах. Под гусеницы попало несколько человек: кого-то задавило насмерть, у кого-то отдавило ноги.

Были и жаркие бои, схватки, с попытками гитлеровцев перейти в контрнаступление, в атаку. Но это имело место в основном в начале нашего продвижения от Днепра на запад. Так случилось перед Барвенково. Два дня пришлось поработать на «максиме», почти не давая ему передышек. Жидкость кипела, испарялась, ствол раскалялся до предела. Не хочется теперь, по прошествии лет, говорить об участии в убийстве себе подобных, но этого не избежишь. Под Барвенково много погибло наших, да и мы уложили там немцев порядком. Отходя к Днепру, гитлеровцы надеялись остановить наступление советских войск на этом мощном естественном водном рубеже, а в дальнейшем перейти в контрнаступление. Они сильно укрепляли правобережье Днепра, а в районе Запорожья создали мощную оборонительную систему и на его левом берегу. Запорожский участок гитлеровцы стремились удержать любой ценой как плацдарм на случай своего контрнаступления. Вместе с тем противник отчаянно дрался, удерживая плацдарм, ибо он прикрывал подступы к Криворожью и Никополю с их железом и марганцем, залежей которого на территории самой Германии просто не было. За уничтожение плацдарма дрались соединения частично 3-й гвардейской армии, 12-й и все целиком полки нашей, 8-й гвардейской армии. 1 октября армейские части, в том числе 266-й полк, предприняли серьезную попытку прорваться на участке шириной в 25 километров, но смогли с большими потерями (в районе Васильевской, Дружелюбовской) преодолеть лишь противотанковый ров. Прорвать оборону противника не удалось.

В этом тяжелом бою я был вновь ранен, на сей раз в голову. Ранен снайпером, когда уже один оставался за пулеметом на опушке посадки и вел огонь. (Ряд лет ходил с бороздой на левой стороне макушки. Постепенно на месте борозды появился рубец, выросли волосы — в то время, когда, увы, поблизости их уже не стало.) В бою был выбит весь мой расчет, трое ребят погибли.

Битва за Запорожский плацдарм продолжалась и в последующие дни. Важным этапом стало 10 октября. В этот день рано утром начался новый, решительный штурм укреплений. Это был самый тяжелый день для 8-й армии, моих боевых товарищей: они продвинулись всего на 1-2 километра и вновь понесли большие потери. Боеприпасов враг не жалел, сбить же его бетонированные огневые точки было крайне трудно. Освободить Запорожье и ликвидировать плацдарм удалось лишь 14 октября.

Но все это было уже без меня: я оказался во фронтовом госпитале. Об участии в сражении под Запорожьем мне в свое время довелось написать и напечатать в газете «Уральский университет» (7 мая 1975 года) очерк «Третья атака». В мае 1980 года в связи с 35-й годовщиной Победы я, как и многие другие ветераны 88-й Запорожской, трижды орденоносной гвардейской дивизии (бывшая 99-я стрелковая, несколько раз отбивавшая в июньские дни 41-го у немцем Перемышль), был приглашен в Запорожье на праздничные торжества и впервые, столько лет спустя, прошел по улицам и площадям этого красивого днепровского, с легендарным островом Хортица города, до которого тогда, в 43-м, не дошел совсем немного. Увы, теперь это все в другом государстве! Там у меня взяли и опубликовали интервью-воспоминание.

Лечение мое вначале проходило сложно. Трудно было ходить, ибо расстроился вестибулярный аппарат, приходилось держаться за стенку, за все, что встречалось на пути. Усиливались головные боли и шумы — последствия контузии, плохо стало со зрением. Но в итоге все обошлось. Через месяц остались лишь общие, вполне терпимые головные боли да все же периодически возвращающиеся шумы. Черепная рана заживала. В связи с организацией в госпитале большой партии выздоровевших попросился на фронт. К сожалению, направили нас не в нашу, а в другую армию, 52-ю, не гвардейскую, в 166-ю стрелковую дивизию; 52-я армия, которой командовал генерал-полковник К. А. Коротков, в то время, как и 8-я гвардейская, входила в тот же фронт.

Ко времени моего возвращения на передовую фронты были переименованы. Юго-Западный фронт стал 3-м Украинским. Меня зачислили в минометную роту 548-го стрелкового полка. Ротный, узнав, что я учился в училище, изучал побочно 82-миллиметровый миномет, и, вероятно, учитывая мое «унтерское» звание и боевой опыт, назначил меня командиром расчета (отделения). Чуть ли не в тот же день я был просто, по-военному назначен комсоргом роты. Удивительного в этом ничего не было, поскольку пополнение составило больше половины этого обескровленного в предыдущих боях подразделения, а комсомольцев со стажем было не так-то много. Так неожиданно у меня появилась вторая фронтовая функция.

Теперь, оглядываясь на прошлое, должен сказать, что воевать минометчиком было гораздо легче. Хотя и его ратный труд был также очень тяжким. Самой тяжелой и опасной в прошлой войне была роль станкового пулеметчика. Об этом я уже сказал. Бойцы расчета были вооружены точно так же, как и стрелки (лишь иногда вместо винтовки имели карабин, но это мало что меняло). И конечно, на вооружении был прежде всего сам «максим». Его ствол вместе с кожухом и коробом (мы нередко называли его «хоботом»), щит и станок — особенно тяжелая часть, коробки с пулеметными лентами — все это лишь при больших переходах попадало на повозки. Случались у нас казусы, когда подносчики из вчерашних стрелков, в приказном порядке зачисленные в расчет, при ночных переходах бросали коробки с пулеметными лентами (или сами ленты), заявляя утром, что «где-то вот поставили на привале, а потом в темноте не нашли». Однажды, в обстановке напряженного боя, выхватив у лежавшего позади подносчика — казаха, накануне заменившего нашего убитого бойца, коробку, я, к ужасу своему, обнаружил, что вся она заполнена засохшей кашей... Всякое было...

Было невероятно тяжело не только из-за нервного напряжения, ежеминутной угрозы смерти, но и просто-напросто физически. Это был каторжно-тяжкий, но добровольный труд. Не каждый выдерживал нагрузки. Тем более, что с питанием, даже в гвардейских частях, всю войну дело обстояло плохо. Солдаты недоедали почти всегда. В жарких боях за целые дни подчас глотка чего-то горячего, а то и просто куска хлеба не имели. Да, тяжело было бойцам, особенно пулеметчикам. Действительно, продержаться в боях в составе пулеметного расчета месяц — другой, не быть убитым или раненым было делом практически невероятным.

Минометчики также были обременены тяжестями (ствол, двунога-лафет, опорная плита, лотки с минами), но, во-первых, в меньшей степени, во-вторых, они располагались не на линии стрелков, а где-то за бугром, в овраге, за зданиями, за деревьями, вели навесной огонь по заданному квадрату-объекту по данным командира-корректировщика, передаваемым по телефону.

Конечно, нередко бывало, что и минометчики при прорыве, неожиданной атаке врага оказывались лицом к лицу с ним, брались за винтовки. Мне, что называется, не повезло и в минометчиках. В середине декабря 1943 года развернулись тяжелые бои в районе Каменки (то самое знаменитое село, Чигиринского уезда Киевской губернии, ныне Черкасской области, на реке Кясмин, притоке Днепра, где собирались на тайные совещания декабристы и где бывал А. С. Пушкин). В ночь на 13 декабря нашим частям удалось взять это большое село. Однако через несколько дней (помнится, 17 декабря) после артиллерийской подготовки гитлеровцы волнами, цепями, одна за другой, ведя автоматный огонь с пояса, пошли в психическую атаку. Солдаты были пьяными, орали дружно и громко. И это подействовало. У нас началась паника. Это объяснялось и явной несогласованностью и нераспорядительностью действий комсостава. В течение предшествующей ночи наша рота, например, трижды меняла позицию, четких задач не получала. Чувствовалась и нам передавалась какая-то нервозность на всех уровнях дивизии. Наши части из Каменки были выбиты меньшими, чем у нас, силами.

Во время отступления я был ранен пулей в левую руку навылет. Вновь госпиталь — в городе Александрия. Ранение оказалось сравнительно легким: пуля прошла между костью и сухожилием, не затронув ни того, ни другого. Рана вроде бы быстро заживала. В полевом пересылочном госпитале (ППГ), где оставались в основном легкораненые, с питанием было ужасающе скверно. И наверное, не только из-за плохого снабжения — начальник госпиталя подполковник медицинской службы выглядел на редкость, не по военному времени, упитанным... Обеды состояли из полтарелки (алюминиевой) супа, в котором в лучшем случае можно было выловить один-два листочка капусты, картофельную крошку, из ложки-двух каши, ломтика хлеба, стакана чем-то слегка замутненного кипятка, почти несладкого. Долго продержаться там было невозможно. Протесты фронтовиков оставлялись без последствий. К слову будет сказать, что отношение к советскому солдату (как, пожалуй, и к российскому до Октября, и к оному же ныне) было и остается ужасающе скверным, безответственным. Все, что сваливается на него, многострадального, может выдержать только он один. «Любой ценой — победу», «любой ценой — высоту». Это было официальной установкой, своего рода бравадой и высших, и низших начальников. Вместо того чтобы обойти противника на высоте оврагом, Ванька-взводный поведет солдат в атаку в лоб, на пулеметы... Кстати, таких вояк в генеральских званиях, Ванек-командующих, у нас полно и сейчас — пруд пруди. Безжалостное отношение к солдатам в Чеченской войне — свежий тому пример.

Писатель-фронтовик В. П. Астафьев прав, когда говорит, что наше советское руководство «нашими трупами завалило противника, так проложило путь к победе». Своими глазами я видел, как трупы валялись, уже разлагающиеся, незакопанные; как умершего ночью в полевом госпитале солдата закапывает за бараком на полуметровую глубину девчонка-санитарка, хотя село с кладбищем — рядом, при госпитале есть машина, повозки и «жеребцы» — капитаны и майоры медицинской службы, часто с фельдшерским образованием, не лечащие. Одним из таких госпиталей был и тот, из которого, не долечившись, мы бежали на фронт, в действующую часть.

Мы с группой раненых, дела которых шли на поправку, у которых ноги были целы, стали проситься в свои части или в общие партии, отправляющиеся на фронт. А надо сказать, что я оказался в госпитале не своего, а соседнего, 2-го Украинского фронта — меня подсадили «не в ту» машину. Нам начальством в выписке из госпиталя было отказано. Я дал себя уговорить двоим соседям по нарам о самовольном уходе в их часть, которая находилась сравнительно недалеко. Узнали о ее местонахождении от вновь поступивших раненых. Документов, красноармейских книжек в то время мы еще не имели. Нужда была лишь в справках о ранении, но на них решили махнуть рукой. Ранним декабрьским утром, накануне нового 1944 года, мы двинулись на фронт: от села к селу, помнится, дважды переночевали, питались за счет местных крестьян, только что переживших фашистскую оккупацию и как-то по-особому смотревших на нас — не все были рады «красной» власти, особенно возрождению колхозов.

По дороге, к моему несчастью, рука без регулярной обработки раны и перевязок вдруг сильно разболелась, стала распухать, синеть. Еду, о которой так много до того мечтал, крестьяне предлагали, но аппетит пропал. Плохо спал, шел с температурой тяжело, чувствовал себя виноватым перед товарищами, что обременяю их. Они были из 5-й танковой, и мы шли к ней. По приходе в штаб 12-й гвардейской механизированной бригады 5-го гвардейского механизированного ордена Кутузова корпуса 5-й гвардейской танковой армии (позднее корпус был включен в 4-ю гвардейскую танковую армию; он сражался бок о бок с 10-м гвардейским Уральским танковым корпусом), получил медицинскую помощь, затем был направлен в минометный батальон. Мои спутники вернулись в свою роту противотанковых ружей. Оказался в роте мощных 120-миллиметровых минометов — назначили на вакантное место командира 2-го расчета 1-го взвода 1-й роты. В этом соединении воевал уже до конца пребывания на фронте.

По характеру мой солдатский фронтовой труд в роте тяжелых минометов резко отличался от того, каким он был прежде, особенно в мою бытность пулеметчиком. Прямое соприкосновение с противником было не столь частым, хотя и доводилось попадать под авиабомбежку, артиллерийский, минометный, иногда и ружейный обстрел. Поскольку я хорошо помнил математику, тригонометрию, быстро и точно производил расчеты для ведения стрельбы по цели, меня командир роты или другие офицеры, среди которых со школьным средним образованием почти никого не было, брали с собой на командные пункты пехотных частей и подразделений (линию огня), которые мы поддерживали и откуда вели корректировку стрельб. Тогда-то, при перебежках, вновь доводилось попадать под ружейно-пулеметный огонь.

Передислоцирование техники, боеприпасов и личного состава расчетов производилось обычно на механической тяге. Появились время и возможность для чтения книг: их, иногда, как и люди, израненных, можно было подобрать на улицах и в разрушенных войной домах. Стала ближе казаться мирная жизнь, тем более, что, как все в 1944 году уже чувствовали, победа была не за горами. В батальоне и бригаде участвовал в общественной работе, выпуская боевые листки, начал печататься в военных газетах, выступал с докладами, беседами.

Соединения 2-го и 3-го Украинских фронтов под командованием генералов, впоследствии маршалов Р. Я. Малиновского и Ф. И. Толбухина с боями продвигались на юго-запад, к Молдавии, а через ее территорию — к румынской границе. В конце августа 1944 года развернулось Ясско-Кишиневское сражение, в результате победы в котором наши войска перешли советско-румынскую границу и устремились к Бухаресту.

В этот период у румынской границы я распрощался с однополчанами (точнее — с «однобатальонцами», ибо батальон-то входил напрямую в бригаду) и вместе со многими десятками солдат и сержантов отправился в штаб фронта, а оттуда — в древний город Глухов Сумской области (ныне — Украинская республика) для обучения во 2-м Ростовском училище самоходной артиллерии. Медицинского осмотра не проводилось ни в бригаде, ни в училище. Мое мягкое заявление о плохом зрении во внимание принято не было. Близился конец войны, но наборы в военные училища продолжались. Вероятно, правительство заботилось и об обороне страны в предстоящий послевоенный период, и о возможных сражениях с союзниками. Особое внимание обращалось на подготовку офицеров из фронтовиков: боевой опыт должен был передаваться будущим поколениям солдат.

Примерно год и два месяца довелось мне быть на фронте, из них около полутора месяцев — в прифронтовых госпиталях, в походной санчасти полка. Иногда приходится слышать о ком-либо из ветеранов или от них самих: «Всю войну прошел в пехоте и ни разу не был ранен». Думаю, таких просто не могло быть, если не иметь в виду тех, кто служил в тылах пехотных частей и соединений ординарцем или писарем хотя бы в штабе батальона (участниками войны считаются все, кто служил в действующей армии, а ее тылы достигали десятка — двух десятков километров). В пехоте-матушке, на линии огня, в атаках, наступлениях, под обстрелом в окопах и окопчиках по пояс (не успел или поленился углубиться) просто и в течение нескольких месяцев невозможно было избежать ранения или контузии. У меня получается около года непосредственного участия в боях в качестве пулеметчика и минометчика, младшего командира. Вроде бы немного, но и теперь кажется, что это был не год, а годы, многие годы. От фронта, кроме тяжелых впечатлений для воспоминаний, кроме ранений и контузии, напоминающих время от времени о себе, остались и дорогие для меня солдатские награды. Мальчишек тогда почти не награждали — начальники, их адъютанты и писаря сами себя увешивали орденами и медалями.

В училище в Глухове срок обучения был рассчитан на 8 месяцев, то есть примерно по апрель 1945 года включительно. Не исключалось, что мы примем участие в боевых действиях против гитлеровской Германии, а при непредвиденных обстоятельствах — и против других государств. Обучение и жизнь в военном городке на окраине Глухова были достаточно интересными. К тому времени я все воспринимал уже иначе, нежели каких-то полтора-два года тому назад: к нам, фронтовикам 19-20 лет, зрелость пришла очень рано. Рано пришла и седина. Среди преподавателей, особенно по военно-техническим наукам, истории военного искусства, было немало одаренных, как правило, имевших высшее образование офицеров.

В 14-й роте, в которой я оказался, было много ребят со средним образованием, правда постарше меня. Встречались и закончившие один-два курса вузов. Почти всех нас таких включили в 1-й взвод. Где-то в середине осени я был назначен помощником командира взвода, с товарищами приходилось общаться много и на разных уровнях. Все они запомнились на всю жизнь. Ведь здесь, в отличие от фронта с его калейдоскопом событий и лиц, уже была стабильная учебная жизнь.

В училище хорошо работал клуб. В самодеятельных кружках участвовала значительная часть курсантов нашей роты. Подвизался там и я, в качестве танцора и чтеца средней руки, а в основном — как поставщик стихотворных текстов для других собратьев по сцене. Бедность клубной библиотеки компенсировалась городской, куда более богатой, особенно старыми изданиями, каким-то чудом уцелевшими. Глухов — древний город, упоминающийся в исторических документах с середины XII века, в XVIII веке он был резиденцией украинских гетманов. Интересно было познакомиться с музеем, в котором сохранилось много подлинных предметов семьи Кочубеев. Довелось побывать в еще более древнем Путивле, одном из очагов партизанского движения в годы Великой Отечественной войны, в других городах, в частности в Киеве, с его разрушенным до основания Крещатиком, с развороченным первой военной бомбой перекрытием подземного перехода перед железнодорожным вокзалом.

За успехи в учебе мне в конце марта 1945 года был дан 10-дневный отпуск домой, в мои далекие Байки. С великим трудом — с пересадками через Москву и Казань — добрался до ближайшей к дому станции Щучье Озеро. Поскольку каждый километр пути отнимал время, оно убывало как шагреневая кожа. Оставшийся путь в 70 километров покрыл (почти все время бежал) за вторую половину дня и часть ночи, ни единого раза не присев. Встреча дома была, понятно, радостной, сопровождалась слезами. А днем, во второй половине, меня уже собирали в дорогу. На следующее утро необходимо было вновь шагать на Щучье Озеро. В оба конца на дорогу уходило почти 9 суток из десяти (я и не представлял, что так долго придется добираться).

В конце апреля — начале мая 1945 года программа обучения была исчерпана, мы сдали последние экзамены и зачеты. Мне удалась и стрельба из 100-миллиметровой морской пушки, установленной к тому времени на САУ (самоходно-артиллерийская установка). Или это на самом деле было так (что вполне вероятно, так как движущийся «танк»-щит я через сильное оптическое прицельное устройство неплохо видел), или была сделана натяжка, чтоб не портить мне зачетную книжку, в которой были лишь пятерки. Ждали из штаба Харьковского военного округа комиссию для сдачи ей госэкзаменов. Но она так и не прибыла. Вначале «виной» тому явилась победа, а потом, видимо, в связи с этим же все изменилось. Срок обучения решили продлить до года. Однако, поскольку новой программы выработано не было, началось урывчатое, клочковатое топтание на вопросах уже изученных, порождавшее на занятиях неловкость в отношениях между курсантами и преподавателями. Повторение не всегда мать учения...

Навсегда запомнился День Победы, первое известие о нем. Наш взвод в это время (между окончанием, скажем по-вузовски, сессии и ожидавшимся прибытием госкомиссии) находился в 60 километрах от города, на заготовке лесоматериалов и дров для училища. 9 мая, около 10 часов утра, когда мы были уже в лесу, валили деревья, к нам прибежал взволнованный и запыхавшийся старшина роты (тоже курсант). По его виду — он размахивал руками, что-то кричал на ходу — мы понимали, что что-то произошло, наверное, получил сообщение о победе. Так и было. Известия о победе в те дни все с нетерпением ждали. Нас, курсантов, в лесу, в деревне, было мало. Обстановка совсем не та, в какой хотелось бы встретить победу, но радости, энтузиазма и шума у нас в лесу и по приходе в деревню все равно было много, даже птицы перепуганно разлетались в разные стороны, даром что были пуганы самой войной.

Нас посадили на два присланных из училища, из Глухова, «студебекера» и уже часов в 12 привезли в училище. А оно в это время ходило, что называется, ходуном. И не только и не столько потому, что многие успели приложиться к бочкам с водкой, выкаченным по старинному обычаю на площадь — плац военного городка. Бочки нас не дождались, но веселье передалось и нам. Все было необычным, ликующим, даже наши одноцветные казармы. Непривычным было и то, что двери проходной училища были открыты: иди, куда хочешь, без предъявления увольнительной; заходи, кто хочет, в училище — сегодня запрета нет ни одному горожанину! Во время танцев, затянувшихся до позднего вечера, было много женщин — жен офицеров и просто горожанок. Мне, парню застенчивому, чуравшемуся женщин, некоторые из них, особенно нарядные, грациозно танцующие в приподнятом настроении, казались королевами. Было ощущение наступающей благополучной мирной жизни. Настоящего фейерверка не было, но из ракетниц минутку-другую с крыши постреляли. Устроившись ночью на своих двухъярусных койках, мы, несмотря на большую усталость, разговаривали, шумели почти до утра.

Вскоре, в середине лета 45-го, наше училище расформировали, на прощание присвоив курсантам очередные звания. Я по званию стал старшиной, не будучи по должности таковым ни одного дня. Хорошо успевавшим курсантам было предложено поехать на Северный Кавказ, в Орджоникидзе (тогда — Джауджикау), в другое училище. Ехать туда я отказался. Проучившись довольно длительное время в двух военных училищах, я так и не закончил их, официально не получил военного образования. Однако приобретенные военные знания, как и непосредственный фронтовой опыт, пригодились в дальнейшем, служат и сейчас в научно — исследовательской работе, ибо я много уделяю внимания военно-исторической проблематике. С армией связей не терял. После демобилизации мне были присвоены лейтенантское, а затем другие очередные офицерские звания по запасу, вплоть до подполковника. Поскольку звание гвардейца присваивается однажды и на всю жизнь, то я с удовольствием осознаю себя не просто подполковником, а гвардии подполковником.

Летом 1945 года, по окончании войны, военная карьера меня уже не привлекала, теряла былой смысл, острей чувствовалась общая усталость, в том числе от всего военного, от казармы. Я чувствовал, что ухудшается состояние здоровья. И вот мы, большинство бывших курсантов, долго именовавшихся «без пяти минут лейтенантами», едем служить в Ворошиловск (Алчеевск), что близ Ворошиловграда (ныне Луганск), месяца через полтора переводимся в Старобельск, а в начале 1946-го — в Ворошиловград. Заканчивал я службу в этом первом послевоенном году сначала в 46-м, а затем в 49-м учебном танковом полку. В последнем полку в 1946-м вступил кандидатом в члены партии. Применения нашим знаниям так и на нашли. Составили из нас взводы и пытались обучать чему-нибудь уже по программе сержантских школ, но вскоре оставили эту затею, ибо мы были подготовлены лучше большинства офицеров и приводили их лишь в смущение. Изредка нас использовали в караульной службе. На нас всегда с удивлением глазели не только гражданские лица, но и солдаты и несведущие офицеры: что это за люди, у которых старшинские погоны, да еще совершенно необычные — курсантско-старшин — ские, и почему их водят строем, как рядовых? А со старшинскими погонами дело обстояло так: их себе сделали решительно все, включая курсантов, бывших рядовых, которые в училище получили лишь звание младшего сержанта. В обстановке широких демобилизаций это как-то сходило с рук, не проверялось и не пресекалось.

Я же вновь оказался помкомвзвода, водил товарищей-старшин на речку, на купание и т. п. Служба была нетрудной, но нудной и никчемной. Безвозвратно терялось время. Мне было уже 20. Неопределенность и тоска угнетали.

В это время здоровье мое ухудшилось, я слег. Неважно было с глазами (глазом) — рябило, в голове — гудение, кружение. Прошел обследование, лечение, в декабре 1946 года был переведен на инвалидность и демобилизован.

* * *

В начале нового, 1947 года я приехал домой, изрядно помучившись в дороге, ибо на продовольственном аттестате слабым оказался оттиск печати. Другие предъявляемые мной документы о демобилизации при наличии печатей, весь мой вид не убеждали. Домой приехал без предупреждения сильно похудевшим, подтянутым.

Встреча была для мамы совсем неожиданной. Хотя она ждала, чувствовала ее приближение. Да я в последних письмах ей и школьным друзьям, точнее, подругам-соученицам (некоторые из них стали учительницами, а из парней мало кто остался в живых) писал о том, что уже не хочу быть военным, мечтаю о гражданской профессии и ищу возможность для демобилизации. Эта встреча в отличие от первой, летучей, как во сне, была радостно-оглушительной.

Через несколько дней я навестил свою бывшую учительницу по русскому языку и литературе В. М. Бабину (Савченко), ставшую к тому времени редактором районной газеты «Вперед!». В школе она меня годами «эксплуатировала» в качестве «читчика» текстов на своих уроках: у нее самой речь страдала безудержной скороговоркой. Вспомнив, что я был (и еще оставался) стихоплетом, она попросила меня написать о встрече с матерью. Действительно, тогда была пора радостей возвращения и встреч оставшихся в живых, хотя пока что старших возрастов и комиссованных. Говорю, что уже приходил домой накоротке. «Напиши будто бы в первый раз». Дала ручку, усадила за стол. Написал. Она вскоре текст опубликовала. Не так давно скопировал его из подшивки газет в «Ленинке», в ее отделении в Химках. Вот он:

Встреча с матерью

Не выразить в словах, не передать
Пером в дрожащей, стиснутой руке
Того, как через годы я обнял родную мать
В родной избушке и родном селе.

Какая встреча: радостные слезы
Из материнских полились очей;
И полились слова о всех годах тревожных,
Бессонных сотнях минувших ночей!

И постоянно сердце замирало:
«Вдруг смерть там схватит сына моего!
Но обошлось у нас: о чем мечтала,
Явилось праздником, оно — пришло!»

И для меня, солдата, долгожданный
Сей миг — счастливейший из всех!
И я ждал его днями и годами,
И тьму волнений претерпев.

Какая встреча! Выразить стихами,
Все втиснуть в несколько экспромтных строф?
Нет, не могу! Да можно ли словами
Сказать о том, что чувствуешь без слов!

Матери стихотворное это излияние и от меня самого, и от ее имени понравилось. Мол, так все и было.

Началась другая, послевоенно-вневоенная жизнь. Учительствовал. В очный вуз дорога оказалась закрыта: не хватало средств, хотя студентом мог бы и подрабатывать, но на руках была стареющая, больная мать, которая так долго ждала кормильца. Отец в Уфе от ран, полученных в гражданскую, в январе 1947 года умер. Пришлось реализовать единственную предоставлявшуюся возможность — экстерн. Официально он был запрещен, существовал только институт заочного обучения, но кое-кто из нашего брата-фронтовика «проскакивал», превращая заочную форму в экстерн.

Вот и я, работая в школе, оформился на заочное отделение Башкирского пединститута летом 1947 года и окончил его истфак летом 1949 года. Очень пригодился метод скорочтения, которым я владел, еще не выбитая контузией и ранением в голову память, тогда очень сильная. В один месячный приезд в Уфу сдал экзамены, зачеты и курсовые почти за три из пяти курсов. Закончил вуз без единого «уда», в основном с отличными оценками, хотя и без красного диплома. Цель была иной — выиграть время, упущенное из-за войны, иметь диплом. Я готовил себя к научно-исследовательской работе, аспирантуре, зная, что стипендия в ней примерно такая же, что и мой учительский оклад, кроме того, смогу подрабатывать и в итоге содержать себя и мать. Так все и произошло. Конечно, закончить очно, скажем, МГУ, пожить в Москве было бы куда полезней, зато на своем пути я приобрел преимущество перед другими — выработал метод самостоятельности в поиске и получении желаемых результатов. Летом 1950 года съездил в Свердловск, в УрГУ, проконсультировался по вопросу об аспирантуре. Мечтал о специальности по отечественной истории, но аспирантура тогда была лишь по истории КПСС. Подготовился к вступительным экзаменам, написал реферат. Осенью 1951 года поступил в аспирантуру, выдержав конкурс, в срок ее закончил. Будучи кандидатом наук, доцентом, помогал своим соученикам по ней с «очными» дипломами «дотягивать» диссертации, у двоих даже выступил официальным оппонентом. Думаю, фронт, быстрое, неординарное возмужание на войне очень помогли мне в жизни, помогают и сейчас, в преклонные годы. Жаль только, что государство практически уже с 1945 года наплевало на нас, ветеранов, как и на убитых на полях сражений. Я, например, доживаю, дорабатываю в убогой «хрущевке», на первом, вечно холодном этаже. Желать должного лечения, даже вызываемого врача на дом, — бессмысленно. Остается только надеяться, что на Руси когда-нибудь, наконец, все же воцарится христианская мораль.

* * *

Какой была последующая жизнь фронтовика и ученого? Коротко скажу об этом, ибо другая такая возможность вряд ли предоставится.

Всю вторую половину заканчивающегося века преподавал в вузах Свердловска — Екатеринбурга: в Уральском политехническом, Свердловском горном институтах, но в основном в УрГУ. В 60-90-е заведовал кафедрами. В последние годы — профессор-консультант. Участвовал в работе научно-методического совета министерств, советов по защите диссертаций, а также в деятельности организаций общественных, краеведческих, по охране памятников истории и культуры и прочих. Всегда вел и продолжаю вести научно-исследовательскую работу, преимущественно по проблематике истории гражданской войны в стране. На протяжении десятилетий поддерживаю деловую связь с военными организациями, военным округом. Около 30 лет являлся членом Проблемного совета по истории революций АН СССР (затем — РАН), председателем его Уральской секции. Подготовил 44 кандидата и 9 докторов наук.

Был председателем Областного совета походов студенческой молодежи по местам боевой славы уральцев, одним из пионеров-организаторов такого движения в стране. В частности, в 1977 году вместе с профессором В. В. Блюхером руководил походом по боевому пути Уральской партизанской армии, которой командовал его отец, В. К. Блюхер, будущий маршал, и в которой служили мои отец и дед. К слову сказать, в этой экспедиции участвовал тогда кандидат исторических наук, ныне профессор УрГУ Н. Н. Попов, проводивший большую военно-патриотическую работу. Об экспедиции много писали в прессе, о ней был снят интересный фильм.

На протяжении многих лет, как правило, во время отпусков ездил по стране от Москвы до Дальнего Востока, по областным городам, начиная с Поволжья, Казахстана, встречался с десятками участников событий 1917-1922 годов, изучал и собирал архивные документы, музейные экспонаты. В результате накопился огромный личный архив, пополняющийся и поныне, в котором собраны письма, воспоминания, документы участников бурных и трагических событий в России послеоктябрьского периода. Обработать весь этот материал, взятый из 60 архивохранилищ, который обрисовывает как бы изнутри в цельном, взаимосвязанном виде противоборство «красных» и «белых» в сочетании с промежуточным «зеленым» движением, увы, не успеваю, не хватит жизни. Исследования продолжаю, как старый подвижник, без единого рубля какой-либо субсидии. Спешу освещать преимущественно то, что раньше находилось под категорическим запретом, в частности белое движение и его противоборство с красным, что даже сегодня многим коллегам претит. Опубликовал более 900 работ, в том числе 31 монографию (половина их написана в соавторстве). Соавтор нескольких энциклопедий. Наиболее крупные и значительные монографии, написанные за последние полтора десятилетия, из-за начавшегося и усугубляющегося развала в издательском деле страны лежат в столе (некоторые из них были в свое время приняты редакциями к печати, порой даже набраны). Намерен все это и документальный материал сдать в фонд областного архивохранилища для использования последующими поколениями исследователей. Результаты своих научных исследований считаю главным итогом моей научной деятельности (на ранние работы наложила и не могла не наложить отпечаток «коммунистическая нормативность», хотя я и старался дать минимум дежурных положений, все внимание сосредоточивая на собственно исторических процессах, событиях, фактах). Это наглядно-осязаемая работа в отличие от преподавания, результаты которого распылились, растворились в людях — студентах, аспирантах, разъехавшихся по стране специалистах.

Меня и других ныне здравствующих, но уже очень немногих фронтовиков во всех отношениях гнетет сложившаяся в нашей урезанной России ситуация. Хотя я всегда ясно понимал, что из тоталитарно-коммунистического тупика, в котором мы оказались, выход на цивилизованный путь будет длительным и трудным, отнюдь не только поступательным, но случившееся и происходящее сегодня не могли привидеться и в дурном сне. Впрочем, чего можно было ожидать от бывшей партийно-хозяйственно-комсомольской номенклатуры, в массе своей всегда стяжательской, от этих деятелей-неумех, превратившихся вдруг в «демократов»?! И те, и другие, и третьи ринулись в сферу личного обогащения, разворовывания страны. Идет нескончаемый передел собственности, промышленных объектов, в то время как они нуждаются в рачительных владельцах, квалифицированных управленцах. В 1993 году, видя абсолютную необеспеченность чем-либо реальным «приватизационного чека», так называемого «чубайса», я никуда его не сдал, а вставил в рамку и повесил над кроватью — как документ, свидетельствующий о моей доле национального богатства, завоеванной и заработанной в жизни. На память детям, внукам, а может быть, и для какого-то музея. Мало, очень мало в нашей власти людей, понимающих самодостаточную рыночную систему и рациональные пути к ней. На торную дорогу человеческой цивилизации мы выберемся очень нескоро. Без участия нас, ветеранов.

Чем дальше от Великой Отечественной, чем ближе к глубокой старости, тем острей ощущается значимость и для себя самого, и для своих близких, и, надеюсь, пусть микроскопически, для судьбы всей страны, Родины нашей многострадальной, того, что довелось в юности совершить на полях сражений в течение лишь «каких-то» двух лет. Они помнятся и снятся до сих пор, дают о себе знать, сказываются на теле и духе. Памятью о них являются награды: три ордена, в том числе Отечественной войны I степени, 16 медалей и знаки отличия, включая знак «Почетный ветеран СКВВ» (Советского комитета ветеранов войны). Все они — от войны и в связи с войной.

Годы и десятилетия уносят из памяти очень многое, иное покрывают дымчатой пеленой. События же военной поры — окопные и походные дни, наступления и отступления, лица боевых друзей и однополчан, атаки и моменты внезапной острой боли, отключения от всего и вся, а затем возвращения к свету, к жизни — все это не забывается и временем не смывается. События той поры и далеки, и близки. Они всегда со мной во всем своем многообразии — не только тяжелые, бесчеловечные, но и представляющие собой духовные взлеты.

Дальше