Героический талант
Я хочу закончить книгу очерком, написанным через много лет после войны, в год, когда в который раз среди литераторов и читателей вспыхнул спор: историческая ли тема минувшая война с фашизмом или современная. В те дни в Манеже выставил свои рисунки художник, которого я узнал на войне, в 1941 году. Я написал очерк и назвал его: «Героический талант».
Именно так хочется сказать о человеке, живущем сегодня среди нас, о художнике Борисе Ивановиче Пророкове.
Именно так, потому что никто, кроме близких друзей, не знает, ценой каких физических страданий достается художнику каждый штрих его мужественных талантливых работ, которые регулярно появляются на выставках и воспроизводятся потом на страницах газет, журналов, книг.
Говорят, для искусства важен результат, а не путь к нему.
О результате каждый волен судить сам. Назову только некоторые рисунки Пророкова, чтобы напомнить его, пророковский, почерк: «Танки Трумэна на дно!» из серии «За мир». Заглавный лист серии «Маяковский об Америке» американская статуя Свободы с полицейскими в глазницах и слезой-дубинкой. Негр на костре из серии «Маяковский об Америке». «Американцы на прогулке» матросы, восседающие в коляске рикши, из серии «В гоминдановском Китае». «Стиляга» и «Папина «Победа» рисунки к фельетонам Семена Нариньяни.
Это из послевоенных работ, то, что, очевидно, запомнилось если не каждому, то многим. Любая из работ [574] не иллюстрация к литературному тексту и не просто сатирический рисунок, а самостоятельный политический памфлет. Во всем его, особый, пророковский почерк резкий, смелый, строгий и емкий.
Но все это стало пройденным этапом перед новой ступенью, на которую поднялся художник.
Я говорю о серии его рисунков «Это не должно повториться» десять листов о войне, выставленных в Манеже. Их нельзя смотреть в репродукциях, надо их видеть в натуре. Как и вся графика на выставке «Советская Россия», они висели где-то в стороне, как говорят художники, «на невыгодном месте». Но на посетителя они действуют подобно красному сигналу, неожиданно вспыхнувшему на кричащем и весьма многолюдном перекрестке. Остановись. Посмотри. Вспомни. Подумай. Вернись, снова взгляни в эти высеченные страданиями лица и непрощающие глаза, и ты не забудешь их никогда.
Впервые после войны Пророков высказался о войне. А ведь он больше, чем кто-либо другой, давно имел право и должен был сказать свое слово о войне. Именно свое слово о войне, которую пережил, видел без прикрас.
Люди, которые иногда говорят, что им надоела тема войны, путают искусство с трескотней. В том-то и дело, что нет произведений искусства о войне вообще, как нет и войн «вообще». Есть война против жизни, и есть война за жизнь, война войне! Существует литература об умении убивать друг друга, если можно так выразиться, техническая она скончается вместе с концом угнетения и войн. Произведения художественной литературы переживут все войны, если это произведения не о приключениях или интрижках на поле брани, а о страдании и мужестве, любви и ненависти людей, отстаивающих жизнь.
Пророков имеет право на свое слово о минувшей войне, потому что он в самую решающую пору на рубеже между жизнью и смертью разделил судьбу своего поколения как художник и солдат.
Когда-то до войны он отслужил два года срочной службы в саперах. При всей романтичности своей натуры он в сорок первом году, пожалуй, и не стремился ставить минные поля и проволочные заграждения на поле боя, хотя и гордится теми особенными минутами, когда [575] воина испытывала его человеческий характер солдатской мерой. Пророков пошел на фронт против фашизма с тем оружием в руках, которым лучше всего владел, с оружием советского художника.
Не надо искусству прибедняться: его сила в сражении за жизнь не слабее силы многих дивизионов артиллерии, хотя и не всегда берется в расчет стратегами войны. Мы подчас стесняемся сказать о подвиге человека искусства так же громко, как о подвиге солдата или полководца, пока не случится литератору или художнику заменить в бою убитого командира и возглавить оборону высоты. А я не мыслю себе стойкой борьбы матросов Гангута в сорок первом году без пророковского смеха и сатиры, без его ежедневных изобразительных фельетонов, гравюр, портретов, вырезанных из-за отсутствия цинка для клише на линолеуме, содранном с полов в разрушенных войной домах. У него почти не оставалось времени выйти из политотдельского подвала и глазом художника всмотреться в гангутские скалы, о которых он вспоминает всю жизнь; он с трудом выкраивал минуты для пейзажных набросков в блокноте, но потом, когда на тонущем корабле пришлось выбирать между этим редким и для каждого художника бесценным запасником рисунков «для себя» и уникальным комплектом матросской газеты, он выбрал комплект «Красного Гангута» и не ошибся, посчитав, что и для него самого это в жизни важнее.
В штормовую декабрьскую ночь он, художник, стал старшим в команде политических работников на обреченном корабле, среди мин и снарядов в Финском заливе, и ничего нет удивительного в том, что жизнь своей команды он спасал, как настоящий командир: он был не соглядатаем, не наблюдателем на войне, а ее участником, и самое счастливое для него воспоминание об этом трагическом часе, что люди в его команде, стоявшие в ожидании спасающих катеров и тральщиков у борта так плотно, что если поднимешь ногу, то уже не сможешь ее поставить на то же место, все эти люди оказались людьми мужественными и порядочными.
Вот где формировались и утверждались эстетические взгляды художника он видел все: и кровь на палубе, и исступление труса, посылающего проклятия вслед переполненному спасенными тральщику, но он видел и порядочность настоящих советских людей, которые, не [576] зная, вернется ли этот тральщик за ними, уступали свою очередь женщинам и раненым, он видел позже, в блокадном Ленинграде, благородство этих женщин, предпочитающих муки голода унижению перед врагом.
Война нанесла солдатские раны и ему. Летом сорок четвертого года, когда началось наступление на Выборг и появилась надежда снова побывать у начала своего военного пути, на Гангуте, Пророков добился творческого отпуска и поехал на берег Финского залива на фронт. На окраине Выборга еще шли бои. Генерал с перевязанной головой увидел художника, рисующего на улице под артиллерийским огнем, и, не признав ни документов, ни допуска на фронт, ни прав искусства на участие в бою, приказал немедленно убираться в тыл. С городской улицы Пророков перебрался на камни залива и стал рисовать с натуры налет немцев на крепость. Он очнулся на берегу, перенесенный туда взрывной волной. Неизвестно, сколько времени он пролежал без памяти. Придя в себя, он решил, что ему повезло: хорошо, что взрывная волна бросила его не в море, а на берег, хотя и гранитный. Он встал, поискал, но не нашел своих зарисовок, доплелся до санчасти, сделал противостолбнячный укол, убедился, что череп не поврежден, и пошел в комендатуру, чтобы по-фронтовому отметить встречу с знакомым по Гангуту бойцом. Но там его увидел генерал с перевязанной головой, теперь он даже обрадовался знакомому художнику, которому тоже успели перевязать голову, обрадовался его военно-морской форме и поручил, как представителю флота, поднять вместе с армейцами флаг над выборгской крепостью. Опять художнику выпала честь солдата.
А потом на попутной машине он уехал в Ленинград, добрался до Москвы, отлежался дома, благо никто не тянул его в госпиталь он же контужен в творческом отпуску, а сам он не мог тогда предположить, что за эту контузию будет расплачиваться всю жизнь.
Он даже дома не долежал до поправки, потому что началось наступление в Эстонии, и появилась снова надежда поспеть к Гангуту с другой стороны. Вместо Гангута он с матросским десантом попал в сосновый лес на живописном песчаном берегу за Палдисками, где гестаповцы торопились, но не успели довершить ликвидацию заключенных лагеря смерти. Заключенные валили сосны, распиливали на двухметровые плахи и сами укладывались [577] на них попарно, валетом, воздвигая живую поленницу для костра. Поленницу успели обдать бензином и зажечь, но в разгар казни пришел десант. Пожалуй, впервые Пророков потерял самообладание и не смог себя заставить рисовать.
А потом перед автомашиной, в которой он уезжал из соснового леса, упал снаряд, и снова он очнулся на каких-то камнях. На этот раз его контузило не в творческом отпуску, а в творческой командировке, и его на некоторое время уложили в госпиталь.
Но столько было ран вокруг, что художника не стали задерживать и отпустили в Берлин, потому что он должен был, конечно, видеть руины памятников милитаристам в Тиргартене.
А оттуда надо было успеть на Дальний Восток, в Порт-Артур, потому что еще не все кончилось, а Хиросима еще только началась.
Так накапливалась война со всеми ее ужасами, кострами, пепелищами, горем, кровью, смертями, победами и неумолкающими угрозами.
Но тут началось то, о чем долгие годы не хотелось писать, но надо, необходимо рассказать.
Много лет болит голова. Болит не так, что можно глотнуть таблетку пирамидона, выспаться и сесть работать или читать. Нет. Болит без передышки, круглые сутки и круглый год. Просветы то есть немного меньше боли по утрам: тогда можно поговорить с друзьями, а иногда, правда редко, и погулять. Вечером совсем плохо: музыку, особенно хорошую, лучше не слушать, иначе начнется приступ. Весной и летом легче, чем зимой. Но вот пришла весна шестидесятого года, и снова плохо это расплата за нарушенный запрет.
Пятнадцать лет врачи запрещали художнику касаться войны. Было набросано девяносто эскизов о Гангуте, но папка отложена в архив. Пророков занимался политической сатирой, насущными темами дня. Занимался по-своему, по-пророковски, отдавая все силы души. Все, что сделано за минувшие годы, а мы видели в Третьяковке, на выставках или в печати только итоги и не знаем, какой титанический поиск стоит за каждым листом, все, что показано, отдано нам, это живая, неуемная боль. Рисунок к «Бруклинскому мосту» Маяковского к строкам «Отсюда безработные в Гудзон кидались вниз [578] головой» так и остался в карандаше: композиция решена с такой силой, что художник не может вернуться к ней, не теряя сознания. А отступить, ослабить, изменить нельзя.
Из года в год мучила запретная тема. Можно ли отказаться от нее? Есть ли у него право тревожить людей сейчас, возвращать к страшным видениям, когда жизнь на подъеме, когда люди жаждут красоты, любви, счастья?.. Но бомбы на Брест обрушились в безмятежную июньскую ночь. Не так-то легко отмахнуться от правды жизни, бросить бездумное и безответственное: «Война это ужас, надоела война», закрыть от страха глаза, в которых горит костер эстонского леса, стоит образ женщин голодного Ленинграда, матерей и вдов у Бабьего Яра, которые не простят малодушной капитуляции перед мещанином, готовым добыть покой и довольство ценой рабства и унижения. Высказаться, выразить все наболевшее стало желанием мучительным, хотя и запретным, долгом художника, делом личного подвига. И вопреки воле врачей, которые так и не могут ничем ему помочь, кроме охранительных мер и советов, Пророков снова вошел в «творческий треугольник», состоящий из мольберта, кровати и столика с лекарствами, дозы которых пришлось удвоить.
Начались поиски языка, не абстрагированного от жизни, но отвлеченного от фотографии факта, осмысливающего и обобщающего все подлинное, виденное, пережитое художником.
У каждого искусства свой язык, но у нас часто путают язык фотографии с языком красок и язык красок с языком литературы.
В сороковом году на ухтинском направлении белофинского фронта группа наших красноармейцев выстояла в тылу противника в крепости, построенной из глыб льда и снега. Над этой крепостью раненый боец поднял вафельное полотенце, смоченное своей кровью. Этот флаг доставили в политотдел армии. Потрясенный начальник приказал Пророкову запечатлеть флаг на века. Пророков сам был потрясен мужеством бойцов и на солдатское полотенце с порыжевшими пятнами крови смотрел с благоговением. Но надо ли срисовывать это полотенце? Кто без помощи слов поймет, что эти пятна кровь бойца?.. Но приказ на войне есть приказ, и художник красочно нарисовал [579] солдатский флаг. Нарисовал точно, как в жизни. Но жизни в рисунке не стало: то, о чем можно убедительно рассказать словами, не всегда скажешь на языке живописи.
Да, у каждого искусства свой язык это кажется элементарным, но как часто с этим не считаются сами художники. Так и лезут на выставки многометровые, густонаселенные картины, пропитанные авторским потом, с десятком старательно выписанных, словно сфотографированных лиц и даже с огурцами на столе столь натуральными, что хочется протянуть руку и попробовать, хотя для этого лучше сходить в овощной магазин. Но где же язык живописи?
Свое слово о войне Пророков сумел сказать именно языком изобразительного искусства. Художник, отлично знающий все стороны войны, владеющий запасом интереснейших литературных сюжетов, не стал рисовать ни танков, ни самолетов, ни последствий бомбежек, ни руин, ни костров в лагере смерти, ни палачей. Обо всем этом он заставил нас подумать, каждого по-своему и о своем. Он заставил нас посмотреть на войну глазами одной из воюющих сторон глазами жизни, которая в муках и борьбе противостоит смерти. Именно противостоит: рвет киркой колючую проволоку; шлет из пламени костра проклятие палачам; в час налета не закрывает от страха глаза и не поднимает рук, а загораживается, сопротивляется, борется; в час тревоги не становится на колени, не отшатывается, не спасается бегством, а защищает ребенка, устремясь всем телом вперед. Все трагично, правдиво и достойно человеческого в человеке.
«Анна Франк» итальянского художника Гуеррески на Международной выставке изобразительного и прикладного искусства VI Всемирного фестиваля молодежи и студентов тоже возвращала зрителя к теме жизни и смерти. Картина вызывала споры, останавливала, волновала и вместе с тем угнетала. Смерть, фашизм, война унизили на полотне жизнь.
На пророковских женщин «У Бабьего Яра» смотришь с болью и уважением к человеку. Перед такими глазами содрогнется палач. Это искусство возвышающее, а не унижающее. Не страхом, а мужественной ненавистью художник говорит «нет» войне. Так он нашел эстетически приемлемое выражение кошмара войны для протеста против [580] войны, против тех неисчислимых бед, которые она приносит.
К такому искусству человек не может быть равнодушным. В том-то и сила таланта, что он заставляет думать и волноваться, а не разглядывать детали, не препарировать творение художника по частям. Препарируют труп, а не живое тело. А если и пройдет кто в первую минуту мимо, холодно или с раздражением на то, что вот опять искусство напомнило о глубинах жизни, о сложностях вместо легкости, о грубом вместо изящного, о бурях вместо безмятежности, то в минуту следующую или более далекую, на другой день или позже, когда суровая правда коснется их души, заденет, встряхнет, они вспомнят, обязательно вспомнят лица и глаза этих умеющих быть людьми людей.
1961 год.