Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Послевоенная тетрадь

В бухтах Заполярья

В океане

В августе сорок шестого года в Белом море были назначены учения флота с участием в них старого линкора, полученного нами от англичан. У нас этот линкор назывался «Архангельск», потом его вернули союзникам. На линкоре находился главнокомандующий военно-морскими силами. Военному журналисту Николаю Николаевичу Ланину и мне было приказано лететь в Архангельск и явиться на линкор.

После трех часов полета мы сели на большой аэродром у Северной Двины в нескольких километрах от Архангельска. Сразу же стала ощутима резкая перемена климата, особенно в сравнении с Белградом, Будапештом и Веной, где я работал перед этим на катерах Дунайской флотилии. От темной, открытой ветрам реки веяло ледником. Даже зрением я ощущал холод. Метель тянула по низкому безлесому берегу узкие струйки песка. Все тускло и скупо, но глубоко спокойны эти желто-бурые краски.

Катерок, на котором предстояло идти в Архангельск, дрожал у шатких мостков пристани. Рослый старшина в кожаном шлеме, мокрый, как вылезший из пучины водолаз, вывел катерок на середину реки. Подхваченные быстрым течением, мы пошли вниз.

— Из Москвы, товарищ майор? Сколько летели? — спросил старшина, полуобернув ко мне спокойное, красное от холода лицо. — Близка все-таки от нас Москва. Как там жизнь теперь? Ждут нас или ждать перестали? [510]

— Ждут. Собираетесь демобилизоваться?

— Десять лет отслужил. Поеду в Москву невесту искать.

— Что-что, а невеста в Москве найдется.

— Вот и я так думаю, — рассмеялся старшина, — за североморца любая пойдет. Влюблюсь, женюсь и подамся сюда. Я всю Арктику от бухты Провидения до Шпицбергена знаю. Я плавать буду. Как вы думаете, товарищ майор, поедет москвичка на Север?

— Полюбит, так поедет.

— Вот и я думаю — полюбит, так поедет. Тут спокойная жизнь. Ночь, конечно, длинная, больше при лампе жить приходится. Зато день какой — полгода... В общем, найду хорошую девушку — поедет, — поразмыслив, добавил старшина. — Интересно же океан поглядеть. А я уж океан ей покажу. У меня тут на каждом пароходе друг...

Река бурлила стужей, откуда-то с верховьев мчались набухшие бревна, то с силой и звоном сталкиваясь, то скользя. Старшина ловко крутил штурвал, избегая опасных ударов. Хлесткие брызги стегали катер, били по стеклу перед нами и в лицо старшины, когда он приподнимался над стеклом, чтобы лучше видеть. Он не стряхивал этих брызг, не отворачивался. На пирсе он высадил нас и, даже не обсушившись, пошел по новому поручению.

Под вечер мы наконец попали в Соломбалу, морской пригород Архангельска. Нас дожидался маленький катерок с линкора. Впрочем, мичман, корабельный интендант, доложив, что послан за нами, тут же поспешил добавить, что он прибыл, конечно, не только за нами: попутно ему приказано «запастись витамином «С» для главкома»; это — чтоб мы не заносились. Я еще не знал, что иные флотские старшины Севера обожают Соломбалу, как самое заманчивое место отдыха и развлечений; и сложили о ней даже песенку:

Соломбалу не сдадим —
Женскую столицу.
Кузнечиху перейдем —
Станем на границу. [511]

Мичман не предупредил нас, что в эту ночь собирается форсировать Кузнечиху и на ее рубеже занимать оборону до утра. Он сказал, что вернется к часу ночи, поскольку «должен раздобыть сметану и овощи», — это, как мы должны понимать, не так просто на Севере.

Мы прилегли на узких диванчиках в кабине катерка. Он стоял под бортом нефтеналивной баржи. Волна ритмично колотила его о железный корпус неуклюжего судна, я думал, что сойду с ума. Мой спутник, человек спокойный, ко всему на море привычный, он из кадровых моряков, невозмутимо посапывал на своем диванчике.

Мичман и его спутники вернулись под утро. Оправдываться не стали, а сразу запустили мотор и рванули к линкору. К шести утра мы вышли из устья Двины и увидели высокую громаду линейного корабля. Но стало так свежо, что к трапу нас принять не смогли, нам указали стать «под выстрел».

С удовольствием приведу объяснение этого термина из Морского словаря: «Выстрел (swinging-boom, lower-boom) — рангоутное дерево (или металлическая балка), прикрепленное к борту корабля шарнирным соединением и расположенное перпендикулярно к нему... В горизонтальном положении В. удерживается выстрел-топенантом — тросом, идущим от нока В. к фок-мачте. В перпендикулярном положении к борту корабля В. удерживается выстрел-брасом — тросом, идущим от нока В. к носу корабля, и бурундуком — тросом, идущим от нока В. к корме корабля».

Всех этих брасов, бурундуков, топенантов и прочих премудростей, для объяснения которых мне пришлось бы привести тут добрую половину словаря, я не помню; я обнаружил лишь какой-то трос, ведущий под углом куда-то вверх и вместе с выстрелом, — по-моему, он на сей раз был металлической балкой, а не рангоутным деревом — образующий одну из сторон страшного треугольника. С выстрела свешивался шторм-трап, я видел, как ловко поймал его мичман и по-кошачьи забрался наверх. Нас пронесло вперед, катер развернулся, снова подошел под выстрел, следом за мичманом ушел еще один моряк.

Коля Ланин спокойно лежал на диванчике, приговаривая: «Обождем, когда нас примут к трапу». Меня же ночь возле нефтеналивной баржи довела до такого состояния, [512] что я готов был уцепиться черт знает за что, только бы убраться с этого катеришки.

Мы снова подошли под выстрел, матрос багром поймал для меня шторм-трап, я уцепился за балясину, полез наверх, добрался до той самой перпендикулярной к кораблю балки, хотел было ее оседлать и самым надежным житейским способом — ползком — добраться до борта, но какое-то инстинктивное чувство заставило меня нормально встать и, не глядя вниз, в бушующую бездну, пройти к кораблю. Для меня это была чистейшая акробатика, о которой я с удовольствием до сих пор вспоминаю в домашнем кругу. Правда, акробатика с отчаяния. Но я тут же был вознагражден. С борта за «очкариком» следило немало глаз, кое-кто даже пытался поспорить, что корреспондент обязательно ляжет на выстрел брюхом; раз этого не случилось и формы я не опозорил, старший помощник командира, капитан 2 ранга Олимпий Иванович Рудаков, человек, не жалующий корреспондентов и всяких эрзацморяков, предоставил мне на линкоре отдельную каюту, — на линкоре, где находился главнокомандующий и бог знает сколько адмиралов. Недаром позже, когда Рудаков стал контр-адмиралом и мы с ним уже на Балтике ходили на «Совершенном», ему присвоили позывной: «Очаровательный».

Эту каюту я разделил с моим спокойным товарищем, он час спустя подошел на катерке к трапу, поднялся наверх, приветствовал, как положено, Флаг, доложился, кому положено, разыскал меня и с доброй, но снисходительной усмешкой сказал: «Вы молодец, я обязательно расскажу об этом в редакции».

На линкоре мы пробыли два дня, выходили в Белое море на учения. Когда вернулись, я перешел на другой корабль, рассчитывая попасть на нем в Полярное.

На борту корабля туда пошел Главнокомандующий военно-морскими силами. Узнали об этом внезапно. С буксира, снабжавшего на рейде корабли, быстро сгрузили на палубу дополнительные продукты и хлеб. Не успели грузы прибрать — сигнальщик доложил о выходе адмиральского катера. Боцман вместе с начпродом и коками прикрыли хлеб скатертями и брезентом. Был сыгран большой сбор.

Мне вспомнился сорок второй год, май в потийской гавани, крейсер «Красный Крым» перед походом в осажденный [513] Севастополь, ожидание адмирала, пожелавшего осмотреть крейсер перед плаванием. Я решил тогда приобрести парадный вид, надраил чистолем пуговицы на кителе, кнопкой звонка, как учил меня этому старпом Леут, вызвал вестового и вручил ему для утюжки брюки. Звонки большого обора прогремели внезапно. По железным палубам затопали сотни ног. Бросил наверняка мои брюки вместе с разогретым утюгом и вестовой, — каждый, как и положено, мчался наверх, на построение. Только я стоял в политотдельской каюте в кителе с надраенными пуговицами и в трусах, с трепетом слушая дублируемые корабельной трансляцией звуки палубы и не зная, что предпринять. Вот сыграли захождение. Вот уже экипаж дружно и отрывисто гаркает, приветствуя главнокомандующего. Тот идет вдоль строя. Сейчас спустится вниз, осмотрит помещение, откроет дверь в эту седьмую каюту — дальнейшего я не мог себе представить. К счастью, политотдельская каюта не заинтересовала адмирала.

На этот раз по большому сбору я выбежал наверх со всей командой и занял подсказанное мне место в строю пассажиров-военнослужащих. Мундир был в полном порядке — сказались все же годы войны.

Как только адмирал и офицеры морских и береговых штабов перешли на корабль, мы снялись с якоря и пошли строго на север к горлу Белого моря. К полудню мы были у выхода в Ледовитый океан.

Он встретил нас холодом и ветром, хотя еще не кончилось позднее и короткое полярное лето. Дул пронизывающий норд-вест, и даже в шинели было зябко стоять на палубе. Сквозь разрывы облачного неба проглядывало полярное солнце. Все, кто был наверху, жадно и взволнованно обозревали доступную взгляду великую широту.

Перед глазами возникал пестрый глобус с голубой краской на макушке, мы ползли по этой макушке вверх, за пунктир Полярного круга, и штурмуемая океаном земля слева была краем нашей планеты, последним ее каменным рубежом. Обрубленные, веками шлифованные утесы угрюмо нависли над водой. Океан тяжело наваливался на них огромными, как складки гор, густыми волнами, подобными глыбам плавленого льда. Корабль трудно раздвигал эти черные глыбы, склоняясь палубой то к незыблемой твердыне материка, то к незримым льдам полюса, и было странно подумать, что эта ледовитая вода [514] несет сюда тепло и спасает край Европы от вечной мерзлоты.

На ходу шли учения — налетали торпедоносцы, атаковали подводные лодки и торпедные катера, стелились над океаном облака завес, много дыма и шума, но настоящая война была еще так близка, что я никак не мог заставить себя все принимать всерьез. Хотя я понимал, что это и есть боевые будни, в которых оттачивается оружие. Команда и все офицеры, занятые делом, ко всему относились с волнением, с ревностью заинтересованных в оценке людей и с озабоченностью профессионалов, я же чувствовал себя пассажиром.

Холод загнал меня в кают-компанию, где располагались другие пассажиры. Шел к концу обед. Я занял место против тощего, длинного капитана — офицера какого-то берегового штаба. На учениях он был представителем береговиков на командном пункте корабля. Мы уже миновали позиции береговых батарей, и он был свободен. Ел он не спеша, задумчиво рассматривал корабельных лейтенантов, выглядел суровым и малообщительным.

После обеда разговор зашел о северных делах и послевоенной жизни, и капитан с обидой заметил, что о Севере мало пишут.

— Только не пишите, что здесь рай земной, — вмешался юный лейтенант, сидящий в стороне.

— Что за странное предупреждение? — насторожился капитан.

— Ничего странного. Обычно корреспонденты пишут про огурцы и помидоры за Полярным кругом. А нам здесь служить. И между прочим, без помидоров.

— Не обращайте внимания на молодого старичка, — сказал капитан. — Помидоры и огурцы действительно растут за Полярным кругом.

— Да?! — с сарказмом подхватил лейтенант. — Только не для нас, корабелов. На берегу они, может быть, и есть. Вы знаете историю про огуречного майора?.. Был в Полярном в сорок втором году хозяйственник, интендант третьего ранга, так тогда называли. Приехал из Москвы большой начальник инспектировать базы и флот. Хозяйственник этот разжился корзиночкой и ловко упреждал начальство. В какую базу ни приедут — на столе огурцы. Начальник удивился. Хорошо, мол, живете, такой прелести и в Москве нет, откуда у вас это?.. А тот, с [515] корзиночкой, не растерялся. Говорит: выращиваем для флота... А у самого в корзиночке последний огурец. За одну поездку стравил весь урожай парников. Но майора ему потом дали. Так его на флоте и прозвали: огуречный майор...

Капитан эту историю знал, но ему не понравилось, что юноша рассказывает о ней приезжему. Он старался внушить, главным образом, мне, что северяне Заполярье любят. А лейтенанта все подмывало его поддеть.

— Полярное ваш любимый город? А ваша любимая песня «Прощай, любимый город»? — не очень остроумно, но психологически довольно метко изощрялся лейтенант, видя, что капитан уже в годах и на Севере давно; а долгая служба в Заполярье приводит и к любви, и к тоске.

И пошла баталия между двумя северянами — старым и молодым, береговиком и корабелом, баталия о романтике и быте, о времени военном и послевоенном, о естественном стремлении человека к теплу и о чувстве долга профессионала — моряка, обязанного служить там, куда его назначат. Оба спорящих были людьми войны, лейтенант тоже успел повоевать в матросах, но его раздражал назидательный тон капитана, его желчь, и он нарочно поддразнивал собеседника.

У столов опустело. Вестовые убирали белые скатерти, на диванах располагались пассажиры.

Вечером мы стали на якоре возле Иоканьги. Я вышел на палубу, освещенную медными лучами полуночного солнца. У леера, плотно засунув руки в карманы шинели, стоял капитан, он разглядывал серый, расцвеченный мхом берег. Мы молчали. Угрюмое место, о котором я знал много тяжелого, не располагало к рассуждениям.

— Вы думаете, я розово рисую северную жизнь? — внезапно заговорил капитан. — Я знаю ее не хуже этого лейтенанта. Двенадцать лет. Трудно тут жить, особенно с семьей. Не из-за климата. Больше — по вине нерадивых людей. Если тут, поймав свежую треску, просолят ее так, что в рот взять невозможно, — это страшнее, чем такое же происшествие в других широтах. Приходится есть соленую треску. До войны, представьте, в Мурманске зимой легче было купить виноград, чем в центре страны. Старожилы утверждают, что такие порядки ввел Сергей Миронович Киров. Он много занимался нуждами Хибин, Мончегорска, [516] Туломы. Во всяком случае, за семь лет службы на зимовках я ни в чем нужды не знал. Мы получали не только продукты и свежие овощи, но и новейшую литературу, кинофильмы вслед за Москвой. Значит, это возможно. Бездельник, конечно, скажет, что война попутала. Сейчас война ни при чем. Главсевморпуть заботится о своих зимовках по-прежнему. Мне обидно, что до сих пор в Москве не усвоили: шинель и обувь северянина изнашивается быстрее, чем на другом флоте. Обидно пачкой получать за полмесяца газеты, когда поезд в Мурманск и Архангельск приходит ежедневно. Но рай тут или не рай — я сам выбрал себе военную дорогу и не люблю, когда без конца зудят. Этот лейтенант — он добровольно пошел в училище, почему же он думал, что его обязательно назначат на Черное море? Я знаю, вы скажете, что он возражал мне больше из мальчишества. Может быть, я старею, но мне обидно, что в его годы я рвался в самые дальние места, в самые захолустные, только бы там что-нибудь строили, я на Север попал с трудом — не пускали, отказывали, — неужели он, вояка, в прошлом матрос, так быстро и так рано устал?.. Или ему безразлично, что там, на Большой земле, к нам, северянам, до сих пор относятся как к полярникам?.. Не те люди, которые определяют нормы носки обмундирования. Люди обыкновенные. Я ездил в отпуск, был в Москве у родных за Заставой Ильича, меня позвали в клуб, на завод, где работал отец, прихожу, смотрю, на афише написано: «Встреча с полярником»... Даже неудобно стало...

— Вот бы вы и рассказали об этом лейтенанту. Годы проходят, люди меняются, вы были в юности человеком восторженным, очевидно, открытым. У него другой характер, с этим надо считаться. Мне думается, и он понимает, что такое Север, какова его служба и даже каков лидер, на котором мы идем. Он просто иначе об этом говорит...

— Не знаю, возможно, и так. Может быть, мое раздражение связано с усталостью, я тоже устал. Но не так уж плох мой угрюмый Север. Мне нужно, чтобы это понимали все...

Был уже поздний час, наступал сумрак условной ночи, хотя солнце даже не заходило. Надвигался с океана туман, подгоняемый резким ветром. Капитан спохватился:

— Мы с вами заговорились, а погода меняется, сейчас [517] холодина схватит. В этой чертовой трубе всегда так задувает — мочи нет...

— Ну вот, капитан, и вы чертыхаетесь...

— Я — любя, по-свойски. Любя и высечь можно...

Мы пошли в кают-компанию устраиваться на ночлег на отведенных нам диванах.

Теплый город

На другой день под вечер, обогнув Кольский полуостров, мы миновали Кильдин и вошли в залив. Под защитой крутых утесов сразу стало спокойнее. Скованный берегами океанский ветер загудел в каменном коридоре, не в силах вздыбить волну и шелохнуть наш быстро идущий корабль. Команда заметно оживилась — близилась родная, хотя и недавно покинутая гавань. Все, кто мог выйти наверх, были на палубе. Люди с любовью разглядывали черные камни залива, исхоженного вдоль и поперек.

Коридор становился все уже, на палубу падали тени берегов: островки, мысы и бухты тесно обступали наш корабль. Острые скалы торчат на пути, изгибая фарватер и деля залив на множество русел. Гранит и гранит, черные бесформенные глыбы в пене наката и водоворотов — вся эта дикость обитаема, и на каждой такой скале своя жизнь. На иной галдели птицы, потревоженные любителем свежих яиц. Из хаоса другой скалы выглядывала железная крыша небольшого домика, то ли кистью маляра, то ли морем окрашенного под цвет мха. Над домиком неизменно торчит мачта радиоантенны, утверждающая связь этого одинокого гнезда со всем миром. В расщелинах, как в сказочных лагунах, болтались на привязи старые рыбачьи шлюпы, — кажется, вот-вот вздуются над ними паруса и обветренные, в широких зюйдвестках рыбаки поведут их из лагун в океан. Но на островах не видно было никаких зюйдвесток, у домиков стояли матросы в черных шинелях, приветствуя проходящий корабль.

— Неужели круглый год они живут на этих камнях?

— Живут, — подтвердил стоявший рядом офицер. — Служба у них такая. На Рыбачьем матросы, как орлы, устраиваются в скалах. На самых высоких утесах. Не всегда туда и доберешься... [518]

— Между прочим, тут есть один любопытнейший старик, — сказал другой офицер. — Он живет на такой скале уже много лет. Монахом, кажется, был или ссыльным. Моряки давно его знают. Круглый год он один. А избушка у него маленькая, вот-вот ее сдует с камней. Не сдувает. Сарайчик у него там, шлюпка, парус. Он рыбак искусный, часто ходит в море. На столбе рядом с избушкой колокол на перекладине. Задует в полярную ночь пурга, в заливе слышно — бьет колокол. Словно маяк день и ночь бьет. Матросы, когда мимо проходят, обязательно стараются что-нибудь ему подбросить...

Корабль прижался к утесу высокого острова и сразу стал маленьким под нависшей громадой. Мы свернули с большой Мурманской дороги в Екатерининскую гавань, и впереди в объятиях скал открылся город, подобного которому нигде нет.

Я видел с моря Кронштадт — серые форты, как башни гигантского подводного корабля, лишенные береговой черты, часовыми стоят у подножья балтийской крепости; я видел Севастополь в ожерелье бульваров, господствующий над морем, как властелин. Это великие, веками созданные морские города с древними памятниками и древним обликом. Полярное выглядит как легендарный макет среди скал. Такими бывают замки на сцене, города в театральных декорациях, сжатые, выпуклые, предельно рельефные для человеческого глаза. Издалека показалось, что в тумане вечера возник мираж: вдруг среди черной воды и еще более черного берега из залива к небу поднялись гигантские ступени разноцветного гранита, сланца и камня — пестрые и радостные ступени жизни в безмолвной и мертвой окружающей природе.

Ночью — это лестница огней. Она напоминает Владивосток над бухтой Золотого Рога. Он так же поднимается от воды и кажется светящимся небоскребом. Только здесь недостает дальневосточного размаха, здесь по-северному все сомкнуто на малой площади, будто сжато торосами скал и облаков.

Ступени начинаются у воды, и первой служит каменная набережная, к которой направился наш корабль. Потом широким полетом к колоннам многоэтажного циркульного дома восходят лестницы. Овалом построенный длинный и высокий дом упирается в эти лестницы корпусами, [519] как ножками распахнутого циркуля, изображая ворота в Полярное.

Главная улица круто бежит от бухты и рассекает город пополам. В стороны от нее строго параллельно друг другу идут ответвления. Улица над улицей ярусами на вырубленных в скалах ступенях, и, когда смотришь с моря, ощущаешь объем затраченного труда.

С моря видишь, что у города нет продолжения, у него нет окрестностей. Его линии упираются в скалы, он весь вырублен в скале. Тут, действительно, раньше была скала, вернее восходящее от залива нагромождение крутых утесов, сморщенного гранита, тесных ущелий. Единственно удобное для жилья подножье было застроено несколькими деревянными зданиями биологической станции, — эти здания, как предыстория нового города, сохранились и теперь. Сама площадь, на которой построен город, создана искусственно. В течение года люди аммоналом выдолбили в скалах просторные террасы, создали плоскости и линии для будущих улиц. Обрывы остались только между улицами, и, чтобы сойти с одной ступени на другую не по созданному строителями спуску, нужна ловкость альпиниста...

— Вот мы и дома! — воскликнул кто-то на палубе, и этот возглас разрядил навеянное строгими тонами окружающего пейзажа настроение и возвестил приближение человеческого тепла.

Я сошел на берег и сразу же почувствовал приветливую, открытую душу этого города. Я встретил капитана 1 ранга, в прошлом жителя Москвы, Кронштадта, Севастополя, давно знакомого, но не близкого мне человека. В большом городе мы встретились бы на улице, приветливо поговорили и разошлись. Тут мы сразу стали друзьями, как становились малознакомые люди близкими при неожиданной встрече на фронте. Повеяло чем-то хорошим — фронтовым, когда он предложил свой кров, постель и горячую ванну перед сном, благо в Полярном, в доме, где он жил, был день горячей воды. Он пригласил меня в офицерский клуб, и в клубе была все та же в годы войны возникшая атмосфера гостеприимства. Я с радостью подумал, что люди в этом от природы мрачном месте не черствеют и жизненная строгость не подавляет их, быть может, это происходит потому, что даже после войны люди на Севере чувствуют себя людьми фронта. Они [520] не избалованы благами жизни и сами хорошо знают цену участию и товариществу.

Капитан 1 ранга жил один. Жена и двое сыновей на лето уехали под Киев, в пионерский лагерь северян. Со дня на день он ждал возвращения семьи. Он принял меня по-холостяцки, выставив на стол все, что имел. Тут были и печенье из дополнительного пайка, и два свежих помидора, и даже свежий огурец, доставленный другом, как он выразился, с юга.

Юг здесь — понятие условное. Соловки, где нормально вызревает капуста, — тоже юг. И Архангельск — юг: там на рынке есть картофель. Юг — это Ленинград. Юг — это Москва. Юг — это и Сухуми, где находится санаторий Северного флота. Огурец, предложенный гостю, был более близкого происхождения: из южных районов Кольского полуострова. Его привез человек, ездивший по делам службы на Печенгоникель. Всего два — три градуса широты разница, но там, к зависти жителей Полярного, хозяйственники более расторопны, чем в военной базе.

Наша трапеза тянулась недолго — капитан 1 ранга ушел на работу: он всегда работает ночами и лишь утром ложится спать. Но он сказал, что здесь, на Севере, ему легче стало смещать сон с ночи на день: и летом ночь похожа на день, а зимой день — это та же ночь.

Утром, когда он усталый пришел домой и разбудил меня, он обрадовался солнцу, как ребенок. Он распахнул дверь на балкон и впустил в комнату порыв ветра. Дул ветер в этом теплом городе, резкий ветер при стылом солнце. Но он стоял в кителе у открытой на балкон двери и говорил:

— Денек-то какой, теплый! Можно без шинели ходить. Какое было удачное лето — почти месяц ходили без шинели!

И верно: по улице шли в суконных кителях люди, держась солнечной стороны.

Он лег спать, мой гостеприимный хозяин. Кот Васька, жирный заполярный кот, которому даже негде вволю погулять, устроился у изголовья на солнышке, тоже наслаждаясь летом.

Я вышел на улицу и сразу продрог.

Возле дома на террасе над тесной полярной бухтой был местный «базар». Девочки в деревенских платках продавали чернику и морошку — сочную малину тундры. [521]

Я спросил одну девочку, откуда она. Девочка ответила: из Пала-Губы, пришла рейсовым... Подходили женщины, мамаши, покупали стакан-другой ягод. Одна улыбнулась, сказала сыну: «Вот и витамин купили, пойдем, Вова»...

Был воскресный день. Много народа вышло на улицу. Редко пробегала машина — тут мало дорог и ездить особенно некуда. И матросы и адмиралы — все ходят пешком.

Я прошел в «парк культуры и отдыха», если можно так громко назвать уголок скалистой земли, отвоеванный для нескольких цветочных клумб, десяти скамеек сквера, детской и спортивной площадок. Расположить все на одном уровне не удалось. Футбольное поле находится ярусом ниже, в лощине, в плоскости бухты, в русле отведенного в сторону ручья. С трех сторон это бывшее русло зажато скалами, как стадион «Динамо» в Москве трибунами. С четвертой — высокая металлическая сетка, отгораживающая стадион от залива. Но, как ни высока эта сетка, — северным футболистам приходится соразмерять удары по мячу, чтобы не отправить его в «морской аут».

На стадионе шел футбольный матч. Зрители разместились на склонах скал, стоя и сидя на травке: травка высеяна по земле, искусственно сюда нанесенной. На обрыве местная «правительственная ложа» — похожий на павильон автобусной станции балкончик. И, поверьте, зрители на скалах-трибунах «болели» так же горячо за каждую из команд, как «болеют» на столичном стадионе поклонники «Спартака» или «Торпедо».

Этажом выше шли баскетбольные состязания. Майки и трусы не подходили для строгого полярного дня. Судьи, сидевшие за столиками, были одеты в теплые кителя и фланелевые спортивные брюки. Но спортсмены не мерзли, они играли с азартом; восхищение вызывал длинноногий матрос, шутя опускавший баскетбольный мяч в сетку противника.

Я спросил одного из зрителей, почему здесь не играют в волейбол. Он ответил:

— Волейбольную площадку командующий приказал отдать детям.

Рядом, за изгородью, в ящике с песком, как на каком-нибудь московском бульваре, копошились дети города Полярного, одетые в летние шубки. Дети здесь ни одного [522] дня в году не ходят без пальто. И не всем хватает мест в пионерском лагере под Киевом. Приходится устраивать ребятишек поудобнее у себя дома, на скалах.

Меня не удивило, что устройством площадки для детей интересовался сам командующий. Таков быт этого города, где нет парков, нет лишней земли, и детская площадка становится проблемой. Здесь всегда люди помнят, что вершок плоскости на скалах стоил большого труда, и новичку стараются это объяснить. Новичку рассказывают, насколько необычен новый город, построенный там, где природа запретила его строить. Новичка посвящают в тайну рождения города, чтобы он понял, как высоко надо ценить все, что тут есть: и водопровод, и электрический свет, и редкие ванны только в циркульном доме, и все другие скудные удобства жизни. Поэтому, сколько люди ни живут в Полярном, они считают себя не вправе забыть его прошлое.

Да, именно тепло — в этом свойство города шестьдесят девятой параллели. Здесь все живут друг у друга на виду, тесно, бок о бок, как в окопах на фронте, — вместе коротают долгую вьюжную ночь, переживают и бури и ненастья заполярного года, поддерживая друг друга сердечностью и теплом.

«Теплый город» — говорили про эту северную столицу в годы войны. Как ни парадоксально звучит такое определение, но чем холоднее задувала в нем пурга, тем ярче разгорался людской огонек. Когда наступает ночь, жители Полярного невольно стремятся друг к другу, жизнь города становится похожей на жизнь корабля.

Так было в годы войны. Если в море уходила подводная лодка, об этом могли не знать все жители в таком большом городе, как Кронштадт. Но в Полярном это немыслимо было скрыть. Тайну знали не только подводники, люди живут здесь одной семьей. Лодка могла уйти незаметно, но в тот вечер ее командира уже не видели в клубе, а каждый знает, что он не будет отсиживаться дома, как бирюк. Значит, бродит он где-то в океанской мгле, зная, что в Полярном все думают о нем, ждут его возвращения и желают ему победы. И если, бывало, прогремит над гаванью артиллерийский салют, даже ребенок поймет, что произошло: вернулся подводник с победой, он жив, потому что мертвыми в этот город из океана не возвращаются. Его ждут, бывало, в том же клубе, куда [523] неизбежно придет всякий, кто вернулся из похода, чтобы поделиться с друзьями и радостью и бедой.

Так было в годы войны — дружно жили в этом городе. Тут помнят адмирала, который каждый вечер, как бы он ни был занят, проходил пешком по улицам Полярного, поднимался на высокое крыльцо Дома Флота, обозревая, как хозяин, бухту, заходил в клуб к офицерам, чтобы с одним сыграть в бильярд, с другим обменяться добрым словом, поздороваться с гостем или поговорить с приезжим островитянином. Это свойственный Полярному стиль, стиль молодости, молодости во всем. Молодой флот, молодой дух и молодые обычаи.

С вами могут заговорить на улице и просто спросить:

— Нравится вам наш город?

— Хороший наш город, — сказал мне случайный собеседник в воскресный день на сквере перед штабом, — только уберечь его надо, чтобы не потускнел. Войну пережили, от бомб уберегли. Нужны теперь хорошие руки. Знаете, до войны на лестницах перед циркульным домом стояли кадки с цветами. Отчего бы им снова не быть? Раньше этим занимались женщины. Ну, война, мы были без семей. Теперь жены снова с нами. Отчего бы теперь им этим не заняться?

С кем ни заговоришь, слышишь одно: не дать городу потускнеть, постареть, надо сохранить его молодость.

Если в Доме Флота идет старый рваный фильм, житель Полярного говорит: «Этого никогда не было во время войны». Если в учреждении появляется холодный, равнодушный человек, на него смотрят с неприязнью: «Тут и так холодно». Жителю Полярного, истинному гражданину этого северного города, больно видеть облезлую штукатурку в подъезде дома, потому что в этом он чувствует угрозу молодости города, покушение на весь затраченный труд. Он отстоял этот город в штормах войны. Он наполнил его теплом. И он не даст его в обиду. Это новый город, теплый город, и он будет вечно теплым и молодым.

Каботажный рейс

Вторимый скалами басистый гудок возвестил, что в гавани — гражданское судно. Каждого жителя этого далекого заполярного города невольно тянет к окну, когда [524] в бухту входит корабль. Со всех этажей города видна тесная бухта и горбатый остров против набережной.

На фоне мутного неба и черных вод сверкнул белый однотрубный пароход. Он обогнул остров и ошвартовался рядом с похожим на расплющенную галошу допотопным буксиром линии Мурманск — Полярное, про который толкуют, что еще в прошлом веке он верой и правдой служил на Белом море соловецким монахам.

— «Державин» пришел, рейсовый!

К причалу стали спускаться люди. На набережной сутолока: рейсовый приходит раз в три дня и собирает немало пассажиров, которым нужно попасть в бухты западного побережья моря Баренца.

Для всего этого побережья Полярное — центр тяготения, своеобразная столица. Как в Севастополе каждый в какой-то степени связан с флотом, как в Кронштадте интересы жителей тесно переплетаются с жизнью военных моряков, так и тут, на Севере, все население, даже гражданское, считает море и флот кровным делом.

Флот действительно вдохнул жизнь в этот край. После прихода на Север военных кораблей бухты Заполярья преобразились. Вместе с военным городом вырос я соседний гражданский, ныне в обиходе именуемый Старым Полярным — в прошлом чахлый поселок Александровск, о котором раньше писали, что для его развития нет никаких перспектив, Териберка, Кувшинка, Титовка — все эти бывшие стойбища вместе с Печенгой входят в Полярный избирательный округ; здесь насчитывается немало населения — не только рыбаки-поморы, но и множество поселенцев с юга. Многие военные моряки после демобилизации остались тут с семьями.

«Державин» — новый пароход на заполярной линии. Он начал ходить по этому маршруту летом, и для всех жителей западных бухт его появление стало праздником.

...Двое солдат в зеленых фуражках проверяли у трапа пропуска в пограничную зону.

— Артистов, артистов пропустите! — суетился рыжеватый матросик, расчищая дорогу команде своих товарищей.

Пассажиры благосклонно пропустили команду вперед — навьюченные чемоданами, аккордеонами и всевозможными струнными инструментами, матросы полностью [525] завладели кормой. Это возвращались в свои гарнизоны участники концерта самодеятельности.

Я не ожидал, что на судне, обслуживающем такую далекую линию, не окажется свободных мест: каюты всех классов были проданы еще в Мурманске. Капитан сказал, что линия, хотя и окраинная, но всегда загружена пассажирами; в Печенге строится никелевый комбинат, и туда со всех северных и несеверных городов валом идет народ.

«Державин» шел по новой линии заполярного каботажного плавания. Сам маршрут Мурманск — Печенга напоминал о минувших боях.

В годы войны путь на запад ограничивался полуостровами Рыбачий и Средний, где хребет Муста-Тунтури служил государственной границей и рубежом правого фланга фронта. Дальше шли только ради боя, ради встречи с врагом: либо на его коммуникации, на перекресток путей воюющих держав — к Петсамо и Киркенесу, в тыл немцам в норвежские фиорды, либо в конвой заморских и своих караванов — на дальнюю океанскую дорогу между Архангельском, Мурманском и Англией.

Рыбачий стоял у этого перекрестка часовым. Против него разыгрывались невиданные бои. В глубинах неприветного моря бродили наши и немецкие лодки. Из скрытых в гранитном побережье ущелий стаями выбегали торпедные катера и охотники, сотни самолетов с обеих сторон поднимались на перехват океанского пути.

Почти всем матросам нашего парохода этот путь был хорошо знаком. Но война ушла в прошлое. Строительство Заполярного края стало первоочередным делом. Большие пароходы пошли в бухты западного побережья. По этому маршруту направлялся и «Державин». Иначе ныне выглядел знакомый мне путь. На причалах бухт сейчас множество женщин, детей, рыбачьи шхуны болтаются у пирсов, бригады ловцов возвращаются с добычи трески, селедки и морского окуня. В каждой бухте пароход оставлял почту, кинокартины, пассажиров и грузы. Люди каких только специальностей не шли на судне! Педагоги из Ленинградского института в школы Заполярья; геологи из Москвы — для изучения свинцовых руд нового района; плотники, трубоклады, верхолазы, печники — весь этот люд послевоенного рейса смешался с матросами и солдатами; находились земляки, друзья по фронтам — среди пассажиров много участников войны, недавно снявших [526] погоны. Мастер электропечи с Уральского медеплавильного завода расспрашивал матросов о здешнем климате: он спешил на никелевый комбинат до пуска печей, чтобы предварительно познакомиться с предприятием, где работать. Морской пехотинец, возвращавшийся из отпуска, демонстрировал пассажирам свои широкие флотские брюки, уверяя, что они обошли весь Советский Союз: этими брюками пользовались поочередно все солдаты-отпускники его батальона, каждому хотелось съездить на родину в форме моряка.

Мы направились к выходу из Кольского залива и от Кильдина повернули налево. Дул сильный ветер в открытом море, высокий неустойчивый пароход изрядно мотало. С кормы доносились слабые звуки музыки и отголоски смеха, заглушаемые морем. Я прошел туда.

Толпа пассажиров окружила на корме «артистов», которые сели в Полярном. Шел импровизированный концерт. Все, что я видел накануне на сцене клуба в исполнении этих же матросов, блекло перед этим концертом. Тут не было ни конферанса, ни ведущего. Плясун — матрос с Рыбачьего — выбрасывал немыслимые коленца; палуба не только у него, но у всех у нас ходила под ногами, приходилось держаться друг за друга, чтобы ветер не снес за борт; плясуну это не помешало исполнить и «русскую» и «гопака». Его сменил певец, затянувший во всю силу легких «Застольную». Потом выскочила пара бойцов из бригады морской пехоты, освобождавшей Печенгу, и один из них, стаскивая сапоги с другого, стал изображать встречу Яшки-артиллериста с дидом из «Свадьбы в Малиновке»: эту пару любят в заполярных гарнизонах. Концерт продолжался долго. Его прервал только приход на рейд порта Владимир.

В узкой продолговатой бухте «Державин» бросил якорь. От берега подошел бот. С разных сторон к нам устремились шлюпки.

— Картину привезли? — кричали снизу. — А газетки свежей нет?..

В штормовые зимние ночи не всегда удается судну зайти в бухту: сложна зимой навигация в Заполярье, трудно поддерживать нормальную связь между селениями.

С парохода выгрузили мотки электропровода и какие-то научные инструменты. Мы уже выбрали якорь и направились [527] к выходу из бухты, когда слева от утеса, наперерез курсу отвалила шлюпка.

На левом борту столпились пассажиры. Капитан чуть придержал ход, идя навстречу этой шлюпке на малом. Какой-то пассажир решил, наверно, добраться на судно наикратчайшим путем: вместо того чтобы берегом идти к причалу и оттуда на мотоботе, — он резал нам дорогу напрямик от своего дома.

Шлюпка подошла к борту. Пароход застопорил машины. Бросили шторм-трап. Все пассажиры приняли живейшее участие в этой маленькой посадке: на шлюпке одним из двух гребцов была девушка. Модно причесанная и по-городскому одетая, она удивляла в суровой заполярной бухте. Она расцеловала спутника — рослого офицера-пограничника, помогла ему взобраться по шторм-трапу на борт, подала чемодан и, сильными гребками отведя шлюпку в сторону, некоторое время провожала наше судно.

— Возвращайся скорей, встречать буду! — донеслось до нас снизу, и все мы помахали ей фуражками.

Новый пассажир смешался с толпой, вскоре о нем забыли: на ящик на корме опять взобрался Яшка-артиллерист и стал стаскивать с дида сапоги.

Под вечер мы зашли в Мотовский залив. На корме все стихло.

Справа потянулся Рыбачий, слева — берега, где стояли немцы, берега, мимо которых в годы войны каждый корабль старался побыстрее проскочить. Я прошел на мостик.

Капитан Алексеев, северянин, воспитанник архангельского морского техникума, исходивший все эти места в годы войны на буксирах, сказал, что каждый раз, когда он входит в Мотовский залив, наступает торжественная тишина на пароходе. Для каждого северянина Рыбачий окутан ореолом легенды, и всегда моряку есть что вспомнить. Сыплются названия, воскрешающие страницы войны — Могильный, Пикшуев, «берег недорезанных фрицев», высота «Яйцо».

Возле старпома стоял белобрысый мальчишка лет десяти, его сын, взятый отцом в рейс. Он пожирал глазами берег и весь вытянулся, когда отец сказал:

— Тут твой батька высаживал десант. Видишь, Юрка, [528] высотку? Там немецкие пушки стояли. Так спокойно, бывало, не пройдешь...

Щеки мальчишки пылали от волнения, он уцепился за обвес и горящими глазами впился в пустынный скалистый берег.

— Моряком будет? — спросил я отца.

— Моя бы воля — ни за что, — сказал старпом. — Не ласкова наша морская жизнь. Да не изменишь. Мы уже отравленные: третье поколение в море...

Мы прошли по губе Кутовой в Титовку. Свайная пристань, недоступная для нас в годы войны, стояла под самой скалой. Вверх от нее по берегу губы вьется горная дорога. Это была та прифронтовая трасса немецкой группы «Норд», которую пушки Рыбачьего держали под огнем. За холмом эта дорога разветвляется: на Мурманск, Печеигу и на Муста-Тунтури.

— В Озерко пойдешь, капитан? — кричали снизу.

— Нет, прямо в Печенгу...

Пассажиры, которым нужно было на Рыбачий, сошли: им предстоял далекий путь через гранитный хребет на полуостров. «Державин» не мог в этот час пройти к гавани Восточного Озерка: был час отлива, и море обнажило километры песчаного дна.

Мы снова вышли в открытое море, обходя угрюмые берега полуострова.

Было уже темно, когда пароход миновал берег Матти-Вуоно слева и два мыса против старых позиций Поночевного справа — Нууро-Ниеми и Риста-Ниеми, прозванных сигнальщиками «Нюра не ела» и «Христя не ела», за что им всегда попадало от командира. Мы ошвартовались у причала Печенгской гавани в порту Лиинахамари. Капитан разрешил остаться на «Державине» до утра.

Несколько позже я встретил людей, редко упоминавшихся во время войны: это были офицеры, служившие на острове Диксон и на сторожевиках, которые воевали в Карском море. Оператор Константин Иванович Стёпин, высокий худой капитан-лейтенант был в годы войны артиллеристом на ледокольном пароходе «Дежнев», превращенном в сторожевой корабль № 19. Это его орудия осмелились открыть огонь по германскому рейдеру «Адмирал Шеер», когда тот подошел к Диксону, сжег радиостанцию и сунулся было в порт. Диксон, Карское море, гибель парохода «Сибиряков», пиратство «Шеера» [529] — это страницы большой океанской войны в высоких широтах, все еще неизвестные читателю.

Утром в финском домике я встретил старых знакомых с полуостровов — командира бригады Алексея Максимовича Крылова, возле штаба которого на полуострове Среднем я когда-то привязывал к коновязи оседланную Треску, и бывшего командира правофланговой роты Ивана Ребристого. Крылов уже стал генералом, Ребристый — капитаном. У Крылова я увидел кусок руды: его подарил своему командиру матрос, бывший и будущий геолог, он поднял эту руду в горах Муста-Тунтури, наступая на Лиинахамари и Печенгоникель. Алексей Николаевич не знал, куда подался этот матрос после военной службы, может быть, он работал на Печенгоникеле, где осталось немало бывших моряков восстанавливать разрушенные немцами рудники и никелевый комбинат.

1946 год. Заполярье

Над океаном

С капитаном Дикаревым, командиром автороты, мы поехали на Рыбачий. Дикарев четыре года служил там. Он повез меня на полуторке по немецкому стратегическому шоссе, построенному в годы войны в горах руками наших военнопленных. Это — путь через бывшую линию фронта или, как сказали бы во время войны, со стороны противника. Пустынная, теперь никому не нужная дорога из гранита и щебня петляла меж болот и холодных озер, по склонам сопок и скал от Печенги до бывшего переднего края немецкой группировки «Норд». На всем пути мы не встретили деревца ростом выше десяти сантиметров. Веяло холодом и могильной тишиной. Спокойные темные и прозрачные воды горных озер словно влиты в гранитные чаши. Где-то на дне этих чаш бьют ледяные ключи. В долины из озер падают ручьи. Исковерканные пушки, машины, танки, гигантские снегоочистители, штабеля неиспользованных снарядов — все, что давно убрано с фронтовых дорог запада и юга, здесь еще лежало как на военном кладбище.

Ближе к Тунтури начинались мертвые биваки фашистских частей, выдолбленные в скалах тоннели, каменные крепости и городки. [530]

— Как немцы закопались! — сказал я Дикареву. — И дороги, и укрытия — лучше наших.

— Да. Лучше. Только всё на костях. Не они строили.

На гребне хребта Дикарев остановил машину у могилы наших танкистов. В стороне лежала перевернутая башня танка. Это — первая потеря гарнизона Рыбачьего на пути через Муста-Тунтури. На табличке написаны имена: «Сергей Федулов и Михаил Уляшев».

Внизу — узкие перешейки, подступившие к ним с двух сторон воды заливов и те самые полуострова.

— Узнаете места? — спросил Дикарев. — Вон там, по-моему, был командный пункт бригады. А за бугром — тылы, там всегда хлеб пекли... А там я укрывался, когда обстреливали... когда снаряды возил...

Мы переглянулись, и оба поняли трагический смысл воспоминаний: подумайте, ведь мы стояли на позициях немецких батарей. Они тоже все это видели. Так же четко, как видим мы. Видели, но не прошли.

Наверх эти десять километров мы одолевали три часа. Спускаться легче, но дорога была плохая.

Был час отлива. Дикарев вспомнил старину и поехал по любимому пути шоферов во время войны, по мокрому песку.

Мы поднялись к землянке по огороженной стальным тросом тропе. В этой землянке над Восточным Озерком теперь жил Поночевный. Он был самым главным на полуостровах. Вестовой сказал, что он занят сейчас личными делами. Я прошел за землянку и увидел Федора Мефодьевича на вершине лестницы, прислоненной к срубу: он орудовал топором, строя первую на полуострове хату. Не век же в землянках жить. Тем более что Поночевный уже был женат, жену с сыном он отправил пока в Гатчину, собирался скоро привезти ее сюда на новоселье.

Я спросил Поночевного, где питомцы батареи, его знаменитая «живность» — зайцы, кошки, собака.

— Теперь собак не держим. Кроликов развожу. Обеспечиваем себя мясом на зиму.

Но говорил он об этом уже без энтузиазма. Его волновало другое:

— Эх, жалко, сына нет, показал бы вам. — Он покрутил трубку полевого аппарата и прежним, тех времен напряженным голосом сказал: — Вы будете своему командиру отвечать? Дайте сорок пятый! Бутранов? Здравствуй, [531] Поночевный говорит. Тут у меня гость из Москвы, у тебя оказии нет? У вас там карточка моего Валерика. Показать надо...

Карточка сына ходила по батареям. На батареях по-прежнему любили капитана, а заодно — и всю его семью.

Мы поехали на гранитный утес над океаном, где стояла одна из подчиненных Поночевному батарей. Ее пушки, укрытые в капонирах, смотрели в Баренцево море.

День и ночь там шумит прибой и дует резкий ветер. Даже в августовские дни ветры рвались туда со всех сторон, и, откуда бы они ни примчались, они дышали стужей и льдом. Осенью, зимой и весной — почти круглый год с моря, с неба и с земли там хлещет пурга, и вся местность тонет в снегу. Батарейцам иногда приходилось, проснувшись, откапывать себя из-под сугробов. Летом — заряды мелкого пронизывающего дождя и бесконечные туманы.

И вот здесь, над океаном, у сверхсрочника Николая Петровича Кондратьева родился сын. Андрей Гаврилович Лазарев, вологодский плотник и столяр, душа батареи, утешал Кондратьева:

— Ты же сам тут глаза обморозил. Теперь сыну все нипочем.

Лазарев построил Кондратьеву такую землянку — сухую, теплую, каких не было здесь никогда. И баню построил — четыре стены из торфа и навес. В углу — куча камней, на камнях вместо котла донная часть шаровой мины, подвели туда воду из ручья, бросали в котел раскаленные камни и водой этой мылись. Воду льешь — тепло. Перестанешь лить — знобит...

Лазарев отслужил свое и ушел, а молодые матросы добром поминали вологодского плотника. Война кончилась, но не кончилась военная служба. Они знали — надо служить, надо день и ночь смотреть за океаном.

1945 год. Заполярье [532]

Дальше