Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Новороссийская тетрадь

Фронтовой дневник

13 декабря 42 года. Снова посло Балтики — на юг. В Сухуми стало сложное добираться, чем в блокированный Ленинград. Там три часа полета через линию фронта. А тут кругосветное путешествие через Куйбышев, Гурьев, Баку и Тбилиси. Под Туапсе бои, под Новороссийском бои и за Моздоком бои. Новороссийск — это левый фланг, моя цель. Редактор приказал лететь с Арсением Расскиным, начальником Политуправления ЧФ. Но в последнюю минуту нарком разрешил Расскину слетать в Ульяновск к семье. Я ждал другого самолета, неделю дежурил на аэродроме, нас не выпускали из-за пурги. Я решил сообщить о задержке в редакцию, тем более что оттуда раздавались какие-то странные звонки домой — расспросы и утешения. Оказалось, что Расскин погиб. Где-то в районе Тбилиси, не разрешившем в сумерках посадку, самолет врезался в горы. Самолет персональный, и никто не знал точного состава пассажиров. Так погиб гангутский комиссар.

Нас выпустили из Москвы в морозный и хмурый, но безветренный день, и мой коллега, улетавший под Ржев, с завистью сказал, прощаясь: «Все же юг есть юг, особенно в декабре». Кабину загрузили двумя тоннами авиационного лака с угрожающими ярлыками на огромных бутылях: «Берегись, смертельно, огнеопасно!» Мы, восемь пассажиров, или, как сказано в полетном листе, «8 X 80 = 640 кг», хотя во мне не полные шестьдесят, — разлеглись вдоль этих бутылей. Лучше всех чувствует себя фельдъегерь — в овчинном полушубке и пимах; с этим же самолетом он прилетел из Ленинграда, а теперь пристроился на своих секретных, опечатанных сургучом мешках; возле пилотской кабины закутался в бурку хмурый и неразговорчивый генерал-майор, кажется, его портрет напечатан в «Правде» среди фотографий участников боев в Сталинграде. Труднее всех нашему дипломату, [216] летящему в Афганистан, — он в модных ботиночках, в демисезонном пальто и в фетровой шляпе пританцовывает в кабине. Пассажиров развлекает, а может быть, и раздражает «заготовитель из Мосплодоовоща», уверяющий что два миллиона мандаринов — но бомбы, но они тоже важны для Москвы и «сам ГОКО» командировал его на юг на заготовки. В Куйбышеве наш самолет был тринадцатым среди задержанных бураном, нам не помогли ни угрозы, ни увещевания, ни сверхобещания заготовителя мандаринов, адресованные начальнику аэропорта Зеленову. Не помогло и мое льстивое обращение к нему, как к бывшему дежурному по перевозкам в Москве, отправлявшему меня в блокированный Ленинград. Беда, что пилот наш, хотя и много летает, но молод и не завоевал еще права на риск. Зато Николая Ивановича Новикова, летчика-»миллионера», выпустили в Среднюю Азию «под его ответственность» — время военное. До войны Новиков с группой московских корреспондентов отправился в первый рейс на самолете-гиганте «СССР — Л 760», построенном вскоре после гибели «Максима Горького». Перед вылетом я спросил его мнение о самолете. «Вы видели картину «Праздник святого Иоргена»? — ответил Новиков. — Народ просит чуда. Ему дали чудо». Он был прав: для «чуда» еще не было взлетных полос на аэродромах, и мы застряли надолго в Харькове при первом же дожде. Я спросил в Куйбышеве Новикова, как поживает «чудо». Вспомнив, он рассмеялся, сказал, что на войне и «чудо» работает на нас — доставляет кое-какие грузы от союзников в Ташкент, а он, Новиков, летает на более надежных транспортных самолетах в любую погоду: вчера сбрасывал парашютистов в тылу противника, сегодня доставляет в Ташкент инженеров — промышленность не может ждать погоды, надо лететь.

Через трое суток выпустили и нас, мы пошли низко над снегом и черным на снегу лесом, люди в приволжских деревнях задирали вверх головы, разглядывая наши опознавательные — война идет на берегах Волги. Потом мы летели над Каспием, над караванами нефтеналивных судов, над железнодорожным паромом, пересекающим море из Красноводска в Баку, — на его палубе на рельсах стоял цуг вагонов и цистерн. На тбилисском аэродроме нас приняли не сразу, дрогнуло сердце — не отправят ли через перевал; но вот мы сели среди южной зимней зелени, и комендант обругал нашего летчика за то, что машина, выкрашенная под снег, демаскирует аэродром. Сегодня днем я уже добрался после семисуточного путешествия до Сухуми, где каждый милиционер теперь рассказывает о недавних боях с немцами в снегах на перевале возле селения Псху. Начальник республиканской [217] милиции Шалико Бокучава носит орден Красного Знамени за эти бои, он утверждает, что остался без милиционеров — все его подчиненные ушли дальше с армией. Мне нужна оказия, чтобы добраться к Цемесской бухте, на участок фронта, именуемый в сводках «район Новороссийска». Иду искать транспорт «Одесский горсовет».

14 декабря. Автобусом в Сочи.

17 декабря. На «У-2» с летчиком Ждановичем долетел до Туапсе. Все разрушено бомбежкой.

18 декабря. Геленджик. Познакомился с капитан-лейтенантом Олегом Ильичом Кузьминым, командиром 142-го отдельного батальона морской пехоты. Этот батальон летом регулярно поминался в сообщениях Информбюро о боях под Новороссийском. Сейчас батальон готовится к десанту в Новороссийск. Завел для него тетрадь «Отдельный батальон».

29 декабря. КП в скалах. Отсюда на машине со снарядами к Новороссийску. Мимо развалин курортного Геленджика, по пепелищам черноморских санаториев, через черные, обугленные виноградники Кабардинки я проехал к левому флангу фронта. За Кабардинкой видна передовая — город Новороссийск. По шоссе до фронта оставалось больше десятка километров, но на поворотах, впереди, над Цемесской бухтой, в лунную ночь ясно обозначен передний край — сплетение огненных трасс и вспышки разноцветных ракет. На море постукивают дозорные катера — они сберегут вход в занятую немцами бухту. А в небе гудят наши «эмбеэры» — в городе что-то пылает. Шофер остановил машину на пятом километре от центра города. Все. Дальше пойдем пешком.

По узкому тротуару, то попадая в освещенные луной развалины, то спотыкаясь в тени мертвых кварталов о груды щебня и кирпича, мы шли с капитаном Инюткиным через рабочий поселок цементного завода «Октябрь». Каждую развалину Инюткин считает исторической, он пережил здесь тяжелые бои. Сеть трассирующих и ракет теперь плетется над головой.

Мы вошли в огромную нишу — не то бывшее окно, не то дверь — и очутились в комнате, освещенной коптилкой и сквозь дырявый потолок лунным лучом. Вдоль полуразрушенных стен стояли никелированные кровати, почти все занятые. На столе рядом с коптилкой — стопка пластинок и патефон. Инюткин сказал, что немцы к музыке прислушиваются, кричат: «Рус, давай «Катюшу», им отказу в этом нет: приезжают машины гвардейских минометчиков и дают немцам «катюшу»...

Пришел командир батальона капитан Леонид Андреев. Его батальон держит оборону на цементном заводе. Он разложил на [218] столе карту и объяснил мне, что такое «район Новороссийска». Это, прежде всего, сам Новороссийск. Он достался противнику не как город и порт, а как огромное поле битвы. Это побережье Цемесской бухты — под огнем морских артиллеристов. Это лощины и сопки, уходящие от моря в глубь материка. Это та горная стена, о которую испокон веков бьется новороссийская бора.

Фронт проходит по границе двух климатов. Внизу, на побережье, южная приморская зима: резкие переходы от лунных ночей и солнечной прохлады к неуемным ливням, штормам и гнусной сырости; за горами — добрая кубанская зима, недобрая для немцев. А в горах природа, перемешав зиму и осень, создала какой-то невыносимый гибрид всех непогод. В слякоти, в непролазной грязи тонут машины, повозки, тягачи и люди, и только вьючные обозы упрямо пробираются вверх и вниз. На горном хребте и на укрепленных развалинах завода ценою крови и смерти был остановлен враг — армией и моряками.

...Мы прошли с Инюткиным из «дома отдыха» в развалины заводских цехов. В просветах стен пустынно блестело море. Был ясно виден узкий и длинный новороссийский мол. У высокой, похожей на гриб башни, пробитой навылет снарядом, капитан сказал, что это и есть левый фланг. Край нашей обороны. Край всего фронта — от Баренцева до Черного моря.

— Добывают немцы цемент? — спросил Инюткин у наблюдателя [219] и снайпера Малюкова, когда мы поднялись на вершину башни, возле Малюкова стояла винтовка с оптическим прицелом.

— Моряки пушками помогают им добывать, — ответил сержант Малюков. — Только вывозить не даем.

Эта тема самая злободневная в батальоне: все тут знают про опровержение Советского информбюро, высмеявшее хвастовство Геббельса о добыче цемента на новороссийских заводах. Где тут цемент добывать, если фашисты не успевают убирать трупы.

Внизу, в таких же развалинах, размещалась немецкая оборона. Дальше сквозь амбразуру виднелись смутные силуэты городских строений, дотлевающее пожарище у холодильника, всё мертво. Вот он, Новороссийск, всегда шумный черноморский порт.

Резкий ветер гнал по небу плотную тучу. Она скрыла на время луну, и тотчас на море, в порту зарокотали моторы.

— Торпедные катера, — сказал я Инюткину. — Торпедные катера входят в порт. Неужели проскочили?

— Не может быть! — Только что он утверждал, что порт мертв, что в порту не бывает ни одного судна, и вдруг звуки моторов. — А если проскочили, — тихо сказал Инюткин, — их сейчас накроют Челак и Давиденко. Или Зубков. Он бьет точно. Правда, днем бьет.

Мы молча вслушивались. Мы ждали огня наших батарей. Но позади было тихо и впереди тихо, только рокот моторов в бухте нарастал. Было слышно, как маневрируют торпедные катера. А потом что-то вспыхнуло, загрохотало, и сержант Малюков, наблюдатель, радостно закричал:

— Это наши, морячки!

В порт прорвались наши торпедные катера. Все ожило на линии фронта. И слева от нас какой-то пулемет странно стал выбивать чечетку: «Тра-та-та-та, тра-тататата...» Инюткин объяснил, что это чудит бывший повар батальона, ныне пулеметчик самого левого края Александр Широков. «Сколько раз его ругали: из пулемета надо давать очередь, а так вредно для механизма. А он твердит: оружие трофейное, не вредно».

Цитадель в сарайчике

Генерала Гречкина — командира левофланговой дивизии советско-германского фронта — я застал на командном пункте в складах под Новороссийском, в стороне от приморского шоссе. Он диктовал адъютанту оперативное донесение в штаб армии. [220]

— Добавьте, — сказал генерал, — обе атаки на сарайчик отбиты с большими для противника потерями. Гарнизон сарайчика держится непоколебимо:

Я спросил генерала, о каком сарайчике идет речь.

— Сарайчик? Это, знаете ли, целый Верден, — рассмеялся генерал. — Мы его барометром называем, барометр нашего фронта на цементных заводах...

Я отправился к морю на берег Цемесской бухты посмотреть, что же это за сарайчик.

В батальоне сказали, что консультацию по этому вопросу может дать лейтенант Джербинадзе. Георгий Антонович Джербинадзе — командир роты, в хозяйство которого входит и упомянутая цитадель. Я отыскал его под одной из разрушенных стен завода «Октябрь», в узкой, невыносимо тесной дыре, приспособленной под командный пункт.

Джербинадзе спал, сидя на табурете и положив руки и черную кудрявую голову на какое-то возвышение: при ближайшем рассмотрении оно оказалось тумбой от письменного стола.

— Лег немножко отдохнуть, — смущенно сказал Джербинадзе, даже не замечая своей оговорки. — Уже почти совсем отдохнул. Хорошо отдохнул... [221]

Он взял автомат и повел меня по заводскому лабиринту.

Мы перелезли через порожки, вышли из одного здания, вошли в остатки другого, пересекли канаву, поднялись по лестнице, спустились без лестницы, — словом, Джербинадзе шел с уверенностью человека, шагающего по хорошо знакомым ему путаным переулкам.

Перед кручей Джербинадзе остановился и заявил, что территория нашего фронта кончилась. Дальше — боевое охранение, а за ним немецкая оборона. Надо подняться на эту кручу и по ходу сообщения проскочить к цели.

Мы быстро взбежали наверх, окунулись в ход сообщения и услышали позади разрывы гранат, а впереди окрик часового.

Джербинадзе произнес пароль. Нас пропустили в какое-то сооружение, сложенное из дикого камня, как все хозяйственные постройки на юге. По коридорчику мы прошли в маленькую дверь, очутились в продолговатой комнате барачного типа с темным низким потолком; позже я узнал, что эта комната на схематическом плане сарайчика громко именуется «комнатой отдыха». В углах стояли полупустые бочонки, в них еще остался цемент — довоенная продукция новороссийских заводов.

На стене мерцал фонарик. На земляном полу, в очажке, трещал костер. Вокруг тесно сидели бойцы.

— Турсумбеков! — позвал Джербинадзе. — Где Турсумбеков?

— У третьей амбразуры с капитаном Модиным, товарищ командир роты, — ответил кто-то из полутьмы. — Сейчас позовем.

Я присел к очагу. Все молчали, сохраняя вежливую сдержанность, хотя чувствовалось нараставшее по случаю появления незнакомого человека любопытство.

— Товарищ из Москвы приехал, — сказал Джербинадзе. — Военный корреспондент.

— Из Москвы? — услышал я удивленные голоса. — К нам сюда из Москвы?!

И через сколько-то мгновений:

— Егорушкин, Кошеленко, Серомолот, будет спать! Тут из самой Москвы человек.

— Кто тут из Москвы? — докатился вдруг бас; не глядя можно было сказать, что он принадлежит рослому, могучему человеку. — Где тут из Москвы? Где земляк? [222]

Подошел огромный капитан — сапер Борис Модин, знаменитый тем, что он взрывал со своими молодцами немецкие блиндажи. Он протянул руку и тут же установил, что, во-первых, мы соседи или почти соседи и, возможно, ездили по столице в одном трамвае; и, во-вторых, независимо ни от чего я обязан по возвращении проведать его отца и вручить ему письмо от капитана Модина, а после войны мы обязательно выпьем, и выпьем в Москве, у Модина на квартире.

Все это было высказано одним залпом и так шумно, что я усомнился, действительно ли тут до немцев только пятнадцать метров. Трескучие разрывы гранат над головой вернули нас к действительности — я инстинктивно съежился. Но Модин тут же честным словом сапера заверил, что крыша сарайчика несокрушима; он сел рядом и стал расспрашивать о Москве.

Я рассказывал все, что мог припомнить, — о московских театрах и о московских милиционерах, ходят ли троллейбусы и куда тянут новую линию метро. Этим людям дорога была всякая новость из жизни столицы. Но меня интересовал сарайчик, и, улучив момент, я заговорил об этом с молодым казахом, присевшим скромно в стороне.

— Командир гарнизона, — шутливо представил его капитан Модин. — Казахский полководец хан Турсумбеков.

— Нурмахан Турсумбеков, — сердито поправил юноша; в полутьме блеснули его темные восточные глаза. — Командир взвода, обороняющего передовой опорный пункт.

— Какой сердитый ты человек, Нурмахан, — рассмеялся Модин. — Я же тебя так представляю, чтобы скрыть от гостя твою молодость. Понимаете, счастливый он человек, этот младший лейтенант: бреется раз в неделю, и борода не растет. Неоценимое качество для фронтовых условий. А смотрите, какими бородами командует, — Модин показал на прикорнувшего у камелька бородатого солдата-пулеметчика Алексея Серомолота.

Турсумбеков действительно был самым юным среди всех обитателей сарайчика. Но слава командира этой небывалой крепости создала ему на фронте надежный авторитет.

Он открыл планшет, вынул карту участка фронта над [223] Цемесской бухтой, именуемого в то время в сообщениях Советского информбюро «районом Новороссийска», — маленькой красной точкой был помечен на этой карте пункт, в котором мы находились. У этой точки была своя боевая история, тут же рассказанная мне Турсумбековым.

В октябре 1942 года, когда немцев остановили под Новороссийском, самые кровопролитные бои разыгрались на цементных заводах. Сражения шли в цехах «Октября» и «Пролетария» за каждую площадку, за каждый пролет. Постепенно возникла разграничительная линия — мы на «Октябре», немцы на «Пролетарии». Обе стороны чувствовали, что фронту стоять тут не день и не неделю, и каждая из занявших новые позиции частей старалась улучшить свое положение. В один из этих дней штурмовым ударом Нурмахан Турсумбеков захватил маленький каменный сарайчик на высоте за цехами «Октября» ближе к «Пролетарию». До блиндажей противника отсюда всего пятнадцать метров. В руках немцев находилась высота «Сахарная головка» — она господствовала и над сарайчиком, и над заводами. Но Нурмахан со своим взводом прочно засел в сарайчике, готовясь к длительной обороне. На другой день противник пытался отбить потерянный пункт, и тут все убедились, до чего это замечательный рубеж. Фашисты пробежали ничтожные метры между позициями, намереваясь захватить гарнизон живым. Но взвод Турсумбекова открыл такой огонь, что будь тут целый полк — и тот не смог бы проскочить в сарайчик. Противника расстреливали в упор: фашисты, кто успел, отошли обратно. С тех пор новоявленная крепость стала подвергаться методическим жестоким штурмам. Ее забрасывали гранатами — сыпался кирпич, частями рушились стены. К ней подползали во тьме. Ее не прочь были, вероятно, смести с лица земли. Но бомбить или обстреливать тяжелыми орудиями сарайчик немцы не решались — слишком близко находились их собственные позиции, а все вылазки и штурмы были тщетны: турсумбековская цитадель выдерживала всё, крепла день ото дня. Ночью сюда зачастили разведчики фронтовых частей — сарайчик стал для них исходным пунктом. Постоянными обитателями его были отныне и саперы капитана Модина. Они углубили ход сообщения, соединявший сарайчик с нашей передовой, или, как здесь говорили, с тылом, и возвели дополнительные фортификации. Одна-две гранаты подчас [224] разрушали плоды многочасового труда, но сарайчик постепенно укрепляли, и внутри него возникала по простейшему чертежу распланированная крепость. Она превратилась в своеобразную многокомнатную квартиру: амбразуры, индивидуальные одноместные каюты для автоматчиков и пулеметчиков, комната отдыха — то помещение, где мы сидели у камелька. Каждый боец определил себе точный сектор обстрела, и теперь гарнизон пресекал любую попытку противника не только сделать шаг в направлении сарайчика, но и высунуть из блиндажа нос. Сидеть в обороне, даже в неприступном сарайчике, особенно когда на всех фронтах идет наступление, не по душе гарнизону Нурмахана Турсумбекова: он перешел к активным действиям. Почин сделал пулеметчик Алексей Серомолот, которого здесь прозвали «Серп и Молот» — слесарь из Ворошиловграда: крючком, чуть больше рыболовного, он притянул с вражеской стороны труп накануне убитого нашим снайпером офицера. Вместе с трупом в сарайчик попал планшет с оперативными документами немецкого штаба. После этого случая рыболовные снасти Алексея Серомолота решено было взять на вооружение: начались еженощные хождения к немецким блиндажам. Саперы Бориса Модина прорыли подземный ход к немцам, в одну из темных ночей они взорвали три блиндажа с солдатами и штаб. А днем работали снайперы. Тогда фашисты вкатили на гору небольшую пушку. Прямой наводкой эта пушка разнесла правый задний угол турсумбековской крепости, и вслед за этим начался новый штурм. Турсумбеков с группой защитников сарайчика встал возле пробитой артиллерийскими снарядами бреши, остальные заняли позиции у амбразур и выходов, и сарайчик все-таки отстояли. А Модин залечил нанесенные штурмом раны все тем же новороссийским цементом — отличным довоенным портландом.

...В разговорах прошла ночь. Когда взошло солнце, мы с Турсумбековым отправились осматривать его владения. Нам сопутствовал почти весь маленький гарнизон.

Мы заходили к пулеметчикам — там царили полумрак и сырость; мы останавливались у амбразур, слушая, что творится совсем рядом — у врагов. Над сарайчиком свистели снаряды — то наш, то фашистский. Сарайчик стоял в «мертвой зоне», между двумя огнями. [225]

Модин с гордостью показывал свои нехитрые, но спасительные для людей сооружения. Я спросил:

— А что здесь раньше было?

— Товарищ Епимахов, — обратился Турсумбеков к гранатометчику, стоявшему на вахте возле амбразуры. — Что здесь раньше было?

— Водонапорный бак стоял, товарищ командир взвода. А потом — баню устроили; только я тогда здесь уже не работал.

— А вы здесь разве работали? — заинтересовался я.

— Я тут еще до войны работал, — ответил Епимахов. — В карьерах, подрывником.

— Подрывником? — Модин всполошился. — Что же вы скрываете у себя саперов, товарищ Турсумбеков. Я ищу специалистов, а тут такой пропадает. Мы его живо к себе заберем.

— Никак нельзя, товарищ капитан, — хмуро сказал Епимахов. — Мне обязательно здесь надо быть. Не иначе.

— Что же тут, теща у тебя или жена? — иронически произнес Модин.

— Именно, что жена, — серьезно ответил Епимахов. — Отсюда мне родной дом видать.

— Вы оттуда? Из Новороссийска? — спросил я Епимахова.

— Семья там, — ответил Епимахов, — жена, детишек двое.

— А что с ними?

— Бог его знает что. Может, фрицы и погубили. Отсюда не видать.

— Смотрите?

— Каждый день в трубу гляжу. Улицу вижу. Дом вижу. А своих нет. Только фрицы...

— А что там происходит, не видно?

— Не видно, но слышно. Первые ночи такие крики шли, ну, стоишь у амбразуры, прямо сердце скрипит. Все кажется, будто моя баба воет. Тогда бы мне, да под горячую руку...

— Много их накрошили?

— Да нет. Штук шесть или семь. Это — которых видно. А не видных — бог его знает сколько.

— Ты, Василий Иванович, не скромничай, — сказал Алексей Серомолот, — накосил фрицев целый овраг. [226]

— Все может быть, — сказал Епимахов. — Каждый день гранаты кидаем. Стараемся...

Тут нас немного потревожили: фашисты, наверно, услыхали голоса — они бросили на сарайчик несколько гранат. Мы замолчали.

Епимахов, осторожно опустив крышку люка, размахнулся и от всей души отправил врагу парочку гранат своих, советских.

Расстались мы на следующее утро. Турсумбеков долго не решался о чем-то спросить. Потом набрался храбрости и тихо произнес:

— Скажите, вы специально в наш сарайчик приехали?

— Специально.

— Вам командир батальона сказал?

— Нет, генерал.

— А вам про нас в Геленджике говорили?

— И в Геленджике.

— И в Сочи?

Мне хотелось сказать ему приятное, я сказал:

— И в Сочи.

— Так, может быть, вам даже в Москве про нас рассказывали? — Турсумбеков пристально оглядел притихших товарищей и взволнованно продолжал: — Конечно, про Турсумбекова, может, там и не знают. Нурмахан Турсумбеков [227] небольшой человек. Но про сарайчик, я думаю, знают. Это ведь крепость. Маленькая крепость, но очень серьезная крепость. Как вы думаете, товарищи?

Весь гарнизон: и Алексей Серомолот, и Егорушкин, и Епимахов, и сапер Модин, и командир роты Джербинадзе — все охотно подтвердили, что это очень важная крепость.

— И вы знаете, о чем бы я вас очень просил? — Турсумбеков дал знак бойцам.

Не успели они подать жестяные кружки, как лейтенант Джербинадзе вытащил из кармана своих брюк литровую флягу с грузинской чачей и подхватил:

— Я знаю, о чем ты хочешь просить, Нурмахан. Ты хочешь предложить один маленький тост.

— Выпить этот бокал, — торжественно продолжал Джербинадзе, наливая чачу в кружки, — за то, чтобы наша маленькая крепость не сегодня-завтра стала самым обыкновенным сарайчиком. Так я тебя понял, Нурмахан?

— Толково сказано, Георгий Антонович, — присоединился Модин. — Такой тост и я охотно поддержу. Так грохнем по чарке за завтрашний день! А вы, земляк, об этом так и напишите. Добро?

И мы выпили за это близкое будущее.

* * *

Вскоре мне прислал письмо Борис Федорович Модин, с обратным адресом «Полевая почта 911, часть 165». Он напоминал о времени, проведенном в сарайчике, о фотографиях, которые я там сделал, и сообщал мне, как корреспонденту, «интересные дела» — какие, я не смог прочесть, «интересные дела», разумеется, вымарала почтовая цензура. Только через несколько месяцев удалось об этом узнать: наши части заняли Новороссийск, сарайчик сыграл свою роль, как опорный пункт для разведки и саперов, — это и были «интересные дела», которые подготавливали Модин и его друзья. Рота лейтенанта Джербинадзе штурмовала город. Василий Епимахов нашел свою улицу и номер дома на сохранившихся воротах. За воротами не было ни дома, ни семьи. С Нурмаханом Турсумбековым он ушел вперед по берегу Черного моря.

А на цементные заводы тут же пришли строители — восстанавливать разрушенное производство такого крепкого цемента, какой помог Нурмахану и его товарищам [228] выстоять. И цитадель снова стала обыкновенным сарайчиком — простой постройкой на холме над Цемесской бухтой.

Над Таманью

Вот уже два месяца идут по Приморскому шоссе вдоль кавказского побережья новенькие пушки и «студебеккеры» с пехотой. Идут от самых границ Ирана. На перевалах и в горных щелях немцев уже нет. Исчезла из сводок строка — «северо-восточнее Туапсе». Рушится «голубая линия» врага на Кубани. Враг держится за Тамань и Новороссийск. Тамань под огнем морской авиации. Тихоходные морские ближние разведчики — бомбардировщики «МБР-2» из полка, прозванного «морской-непромокаемый», — бомбят ночью эшелоны с войсками, цистерны, переправы и боевые порядки в Керчи, в Анапе, в Темрюке и в Новороссийске. Самолеты старые, сбивать их «мессерам» не так уж сложно. Но полк расположен почти у самой линии фронта и работает на коротком плече. Едва противник расчухается, «товарищ эмбеэр», как прозвали солдаты урчащий ночью над передовой гидросамолет, уже возвращается в бухту на гидродром.

Мне разрешили участвовать в таком полете. На гидродром я пришел днем, когда удары рынды возвестили о боевой тревоге. С сухопутного аэродрома на Тонком мысу поднялись соседи штурмовиков — истребители. Открыли огонь морские зенитчики. Над побережьем был воздушный бой, истребители сбили два «юнкерса», третий зажгла зенитная батарея, «юнкерсы» упали среди гор, не успев освободиться от груза — грохот взрывов долго катился по ущельям к берегу новороссийских бухт, пугая на Приморском шоссе еще не обстрелянных. Только на гидродроме было безлюдно. Летчики спали. Спали под землей, не ведая про тревогу, воздушные бои и разрывы бомб в горах.

В комнате оперативного на КП под землей я ждал, когда летчики проснутся. Ни один из телефонов не звонил. Оперативный сказал:

— Пятьдесят три вылета в прошлую ночь. Поработали.

Вечером все собрались на КП. Снова наступала рабочая пора.

Через вентиляционные трубы сверху дошел звук запущенных [229] моторов. Две машины ушли на разведку погоды.

Вошел майор Мусатов, командир полка, поздоровался, молча прочел допуск на полет, ознакомился с моим «Разрешительным удостоверением», приказал выдать мне унты и вышел взглянуть на море.

В бухту забегала большая волна. Свежело. Грозил норд-ост. Майор что-то сказал про карусель с погодой на юге и распорядился перевести гидросамолеты на правую сторону бухты, где волна поменьше. Взлетать и садиться только там.

Возвратись на КП, майор зашел в оперативную комнату и присел, дожидаясь разведчиков. Я зашел следом и присел в стороне. Майор молча наблюдал за работой оперативного дежурного и начальника штаба.

Подполковник Павлов, начальник штаба полка, гулко разговаривал по всем телефонам сразу, то связываясь с командованием авиагруппы, то уточняя карту в армейских штабах. Иногда он поднимался во весь рост, почти подпирая бетонные своды, и, волоча за собой телефон, подходил к стене, к полевой карте, завешанной большим холстом; подполковник нырял с трубкой под этот холст и, уже невидимый нами, гудел в телефон, нанося на карту последние оперативные данные; оперативный дежурный покорно стоял на подхвате, спасая аппарат.

— Живая мишень, — кивнул Мусатов на своего начальника штаба. — Нельзя его брать в полет. А еще обижается...

Мусатов встал, отдернул занавес, на мгновение показал мне полевую карту и тотчас ее закрыл.

— Обратите внимание, — сказал он, закрыв занавес, — армия не дает нам работать. Вчера квадрат бомбили, сегодня — нельзя. Наши уже там...

Вежливость надо понимать: командиру неудобно секретничать перед человеком, который, придя в полк, предъявил допуск во все военно-морские части, на все аэродромы и корабли, во все походы и полеты с правом даже фотографировать — так было сказано в моей волшебной книжечке с фотографией и особой печатью; но тайна — есть тайна, у каждого командира своя голова на плечах. Идет трудное наступление, и эта карта — величайший секрет. Я вышел в соседнее помещение.

Там летчики играли в шахматы и, конечно, в «козла», ожидая сигнала на вылет. Буфетчица готовила порции — [230] двести граммов за каждый полет и «премиальный» шоколад к чаю. Возможно, шоколад дадут и мне.

Подошел лейтенант с серебряными крылышками на кителе и спросил, пьющий я или нет. Значит, всем уже известно, что корреспондент собирается в полет. Лейтенант спешил поставить «заявочный столб». Он готов заранее уступить мне шоколад. Разумеется, на джентльменских началах. Я пожал плечами, еще не зная, чем кончится полет и полагается ли мне порция. Как будто полагается.

Из оперативной комнаты вышел Мусатов. Он подошел ко мне и дал возможность себя расспросить. Отвечал он отрывисто, сдержанно, но вдруг я почувствовал, что, хотя спрашиваю я, знакомится со мной он. Мы, оказывается, оба уроженцы Тулы, хотя в Туле он, как и я, не был много лет. И его война застала на Балтике, воевал под Нарвой и под Ленинградом. Командовал восемнадцатой эскадрильей «эмбеэров», с которыми и прилетел сюда. Мне знаком ораниенбаумский гидроотряд?.. Ну как же, это старейший на Балтике отряд морской авиации, оттуда вышел полярник Чухновский. Эскадрилья — продолжение отряда. В ней воспитывались знаменитые Крохалев и Губрий. Полком Мусатов командует недавно. Прежний командир, майор Нехаев, уехал учиться. При Нехаеве полк участвовал в боях от Днестра до Новороссийска. В обратный путь полк поведет он, Мусатов.

— Вы не стесняйтесь, пройдемте к оперативному, — сказал Мусатов, обрывая короткое интервью. — Если хотите, летите со мной.

Сведений от разведчиков все еще не было. Майор рассердился: время не терпит, надо запросить разведчиков о погоде по радио. Оперативный тут же ушел к радистам. Он вернулся с неутешительными известиями: над перевалом низкая облачность.

— Есть надежда, что рассеется?

— Ветерок подходящий, часа через два, возможно, всё разнесет.

— А как Тамань?

— Видимость хорошая. Только от Новороссийска идет бора.

— Ничего. Надо лететь.

Игра в соседней комнате прекратилась. Командиры экипажей собрались перед картой фронта у оперативного. [231]

— Ну что ж, товарищи, задача ясна каждому, — сказал майор, и командиры, сверив каждый свою карту, отправились по машинам.

Мы вышли на берег. Светила полная луна. Облака редкие, но ветер дул резкий и холодный. Южная зима. В бухте мерцали огоньки, это створные знаки для самолетов. Вздымая фонтаны брызг, мимо них скользили летающие лодки. Полк Мусатова уходил в воздух, открывая в эту ночь седьмую тысячу боевых вылетов.

Мы поднялись в самолет, стоящий на колесах над спуском в бухту. Стрелок Мамонов помог мне надеть парашют. Я сел рядом с командиром, на место второго пилота, на мешок, наполненный шелком, и выполнил приказ: закрыл крышку люка.

Машину покатили на воду — сразу стало холоднее, а может быть, так показалось, потому что я знал: мы на поверхности зимнего моря. Теперь я видел только море и небо.

Водолазы отняли колеса, самолет сел на поплавки. Мусатов дал газ.

Над головой зарычал мотор. Сквозь шум едва прорвался плеск воды за поплавками. Машина выскользнула из бухты, и вода ушла вниз.

Мы летели прямо на луну. Сейчас догоним облако. Море — косо слева. Мусатов сделал движение, и море выпрямилось.

Справа под плоскостью — черные пузатые бомбы. В них весь смысл полета. Они тоже частица, большого наступления. Только бы не прозевать миг, когда они оторвутся и полетят вниз.

В носовой кабине, одетый как полярник, работал штурман. Он сигналил нам то рукой, то плечом, то кивком головы. После каждого жеста машина послушно меняла либо курс, либо положение. Что ж, машина старая, и связь примитивная. Она, конечно, скоро будет снята с вооружения. Но пока ее возможности вычерпывают до дна.

Берег находился по правую руку, как раз на моей стороне. Напрасно я старался разглядеть места, где недавно побывал: не видно ни цементных заводов, ни сарайчика, сплошной лунный туман. Редко мелькнет язычок костра где-то за высоткой. Но вот внизу вспыхнули [232] летящие вперед трассы, и Мусатов крикнул мне: «Новороссийск!»

Красная трасса летела внизу параллельно нашему курсу, словно указывая нам путь. Я вспомнил башню над Цемесской бухтой и пулеметчика Широкова — он крикнул, когда над нами заурчал самолет: «Товарищ эмбеэр» летит!» — и дал вперед очередь трассирующими. Может быть, и сейчас он показывает нам дорогу?!

Мы пересекли линию фронта и пошли над приморской землей, занятой немцами. Притихло становище врага. Раньше там разжигали костры. Теперь строго соблюдают светомаскировку.

— Они и папиросы маскируют, — крикнул Мусатов, угадывая, о чем в эту минуту может подумать его сосед.

Но тут внизу разлилось пламя.

— Мои бьют, — сказал Мусатов. — Разведка навела на эшелон. Смотрите, как горит.

Из пламени вырывался черный дым. Рвались вагоны с боеприпасом. Мусатов прижал машину ближе к берегу, чтобы лучше рассмотреть результат работы товарищей, вылетевших чуть раньше нас.

Штурман энергично подавал какие-то знаки, но командир продолжал вести машину тем же курсом. Потом он снова резко повернул к морю и пошел на Тамань.

Мусатов подходил к цели. Он предупредил:

— Буду планировать и с малой высоты бомбить.

Я тут же скосил глаза вправо, под плоскость машины. Удалось различить причалы, какие-то посудины возле них. Бомбы оторвались неожиданно и на удивление бесшумно, они просто отделились от самолета.

Мусатов развернул самолет — я увидел внизу такое же пламя, как на железнодорожной станции.

— Сейчас мои добавят, — крикнул майор. — Еще три машины придут.

Он вел самолет в обратный путь, за новым грузом.

Штурман снова и руками и всем корпусом указывал в сторону моря: надо идти мористее. Мусатов прижал машину ближе к берегу: там — пожары, он должен видеть результат работы полка.

Штурман не унимался и энергично требовал отойти от берега. Мусатов крикнул мне:

— Мой Телегов в отпуске, этот — новичок, опасается за командира, — но все же повернул мористее. [233]

Бухта обозначилась условным лучом прожектора. Мусатов ввел машину в этот луч, и через несколько секунд море обдало нашу кабину хлестким душем. Ветер усилился. Самолет заливало волной. Мы с трудом подрулили к берегу.

Подошел катер. Мусатов заглушил мотор и открыл люк. Экипаж выскочил из машины.

— Что, штурман, страшновато? — спросил майор, когда катер направился к берегу.

Штурман обиделся.

— От самого Новороссийска до цели и на всем обратном пути зенитки провожали нас трассирующими, — зло сказал штурман. — Вы заговорились и забыли выключить хвостовой огонь, товарищ командир.

Мусатов смутился:

— Подумайте, какая наглость: на бомбежку, и с огнем!

Мы сошли на берег.

— Все вернулись? — спросил майор на КП.

— Все.

— Противодействие было?

— Незначительное.

— Ветер?

— Идет «морячок», — доложил оперативный. — Сильно треплет при посадке.

— Знаю. Задание из группы войск есть?

— Благодарят за результаты и дают новую цель.

— Надо лететь, — майор вышел из оперативной комнаты. — Клавдия Ивановна, чай есть?

Буфетчица ответила со значением:

— Все, что положено, товарищ майор. С шоколадом.

— Это — потом. А товарища в список включили?

— Нет, — Клавдия Ивановна фыркнула.

— Сколько я должен учить вас порядку, — строго выговаривал Мусатов оперативному. — Каждый член экипажа получает за вылет плитку шоколада и двести граммов. Тем более — корреспондент. — Он повернулся ко мне: — Летим?

Сверху через вентиляционную трубу донесся режущий вой: это «мессера» обстреливали спуск. Так заведено: придут следом, обстреляют и уйдут. В бухте уже подвешивали бомбы. «Морской-непромокаемый» снова улетал к причалам Тамани и Керчи. [234]

После очередного полета мы спускались с Николаем Алексеевичем вниз, под землю, в обнимку. Я почувствовал себя своим среди своих и был готов на радостях осчастливить заработанными порциями лейтенанта, маячившего впереди.

В «предбаннике» оперативной комнаты, там, где буфет и шахматы, все стояли по стойке «смирно». Мусатов сделал шаг вперед, вытянулся и доложил:

— Товарищ генерал-лейтенант, майор Мусатов...

Авиационный генерал выслушал рапорт, задал вопрос-другой и бросил хмурый взгляд на меня:

— А это что за летчик?

Приложив руку к ушанке, я сообщил: корреспондент.

— Корреспондент, — передразнил генерал, оглядывая меня с ног до головы, я был в армейском полушубке, в унтах да еще в очках. — А почему небритый?

Был грех — впервые в жизни я пытался отрастить усы. Я стал объяснять, что усы, прежде чем стать усами...

— Какие это усы! — вскипел генерал, недоумевая, кто это, нарушая устав, противоречит ему и выкаблучивается перед всем личным составом. — Это рыжая щетина!.. Вы мне не подчинены, но здесь моя территория!..

Словом, не очень ласково он предложил мне удалиться.

Я выскочил наверх в момент очередного захода «мессеров». Слушать их вой через вентиляционную трубу куда приятнее. Такого страха я не испытывал никогда, хотя «мессера» действовали далеко в стороне. Ноги сами понесли меня прочь от моря. Как я вернусь вниз? Как предстану перед людьми, с которыми уже сблизился и которых полюбил?.. Уйти ночью куда глаза глядят я, конечно, мог, но внизу мои флотские ботинки, обмененные на унты, и, главное, полевая сумка со всеми моими фотокассетами и интервью...

Разрешить все так просто и легко могли только такие люди, как летчики славного «непромокаемого» полка. Они вышли наверх стенкой, и впереди всех шагал подполковник Павлов, гигантская мишень. Растопырив руки, он меня укорял:

— Ну как же так! Я же тебе сигналил, знаки подавал. Надо было сказать: «Виноват, товарищ генерал!» — и порядок. Он добрейшей души человек. А ты — развел [235] бодягу про усы... Ну пошли, не бойся, он уже уехал, тебя там наш лейтенант дожидается, извелся весь...

Утром из набитой кассетами, блокнотами и шоколадом сумки я тихонько извлек бритву и помазок и сбрил усы. Навсегда. Личный состав «непромокаемого» снова отдыхал. Уходить из подземелья не хотелось, но надо было попасть к штурмовикам. Днем наступала их пора.

Тонкий мыс, февраль 1943 года.

Одесский угольщик

Зимой, когда в предгорьях Кавказа шли тяжелые бои и немцы добрались до знакомой всем альпинистам деревушки Псху на перевале в двух десятках километров над Сухуми, я пришел в гостиницу «Рица» к старшему морскому начальнику и спросил, нет ли оказии на Геленджик. Он сделал мне замечание: пункт назначения называть вслух нельзя. Потом он сказал, что в порту у головы причала грузится транспорт — ночью, при благоприятной погоде, он отойдет в нужное мне направление, направо.

Было время декабрьских штормов, норд-осты гуляли по морским путям, но даже шаланды не отстаивались в порту, потому что для моряка вспомогательного флота существовало в те дни правило: больше двух раз подряд не появляться в одной и той же кают-компании на берегу. Все спешили — шаланды, катера, буксиры, солидные канонерские лодки и невзрачные каэмки, все боялись запоздать, лишить армию и морскую пехоту того, чем они могут остановить штурмующего берег противника.

В назначенный час я пришел на сухумский мол за пальмовой аллеей и в южном ночном сумраке, среди силуэтов двух тральщиков, обнаружил небольшой пароходик, весь облезлый, закопченный, замученный скитаниями по портам. Палуба его находилась ниже мола. Среди нелепых надстроек не было видно даже трубы, хотя он бессовестно дымил — дым, казалось, исходил из его чрева, из трюма. Это был настоящий портовый работяга, обреченный до войны на заштатные дела в гавани. Вряд ли он ходил дальше рейдовой стоянки. Очаков и Тендровская коса были для него недосягаемы. Но сейчас война забросила его на другую сторону Черного моря, немыслимо далеко. [236]

На борту я осветил фонариком два неожиданных слова, невольно вызвавшие улыбку и почтение: скорлупку звали «Одесский горсовет».

— На «Горсовете»! — окликнул я с мола, ожидая услышать привычное, военно-морское: «Есть на «Горсовете»!»

— Що надо? — протяжно, с акцентом прозвучало снизу.

— Старшего помощника наверх.

— Сэйчас, — ответил всё тот же голос и, конечно же, крикнул: «Жёра! Бас тут кличут навэрх!»

На палубу вышел Жора, молодой человек в капитанке, какую можно встретить только в черноморском порту. Он меня выслушал, разрешил по сходне спуститься вниз с мола, проверил документы, оговорившись, что «хотя мы и не военные, но порядок есть порядок».

— Вы будете у нас первый военный корреспондент на борту, — сказал Жора. — Нас никогда не посещали военные корреспонденты, хотя мы тоже кое-что сделали. О нас даже писали в газете «Черноморская коммуна», когда она еще издавалась в Одессе. И в знаменитой многотиражке «Моряк». Если хотите знать, у нас есть переходящее Знамя за выполнение плана перевозок. Но теперь пишут только о военных кораблях. Вам это интереснее. Идемте к Пете — это наш радист. Пока я приготовлю вам каюту, вы посидите у него и соберете материал.

Я прошел к радисту Пете и почувствовал себя на кусочке одесской территории.

В каютке было так тепло и уютно, как в том порту, к которому приписан «Одесский горсовет». Петя уверил меня, что в часы, когда передаются «Последние известия», в этой каютке вмещается весь экипаж «Одесского горсовета» — вместе с Жорой и капитаном.

— Хотите — садитесь на мою койку, хотите — на табурет, — предложил Петя. — Если вы любите музыку, я вам могу сейчас дать какой-нибудь заграничный фокстрот по нашей рации. Может быть, вы играете в шахматы?..

Петя повозился у своей рации, извлек из нее веселую музыку, вытащил шахматы и молниеносно дал мне мат — он играл блиц так стремительно, как играют только на скамейках бульвара Фельдмана возле Лондонской. Потом он сбегал на берег, мигом, я даже не успел осознать, что он отлучался, принес бутылку свирского, заставил выпить [237] за наше обоюдное здоровье, за благополучный рейс в Геленджик и, разумеется, за Одессу.

— Вы думаете, легко было уходить из Одессы? — сказал Петя. — Очень тяжело было уходить из Одессы. Мы все одесситы. Сейчас возим раненых, снаряды, бойцов, муку, уголь — раньше возили только уголь. Уголь — наша старая профессия. Должен вам признаться, наше судно — одесский угольщик. Бункеровали пароходы дальнего плавания. Не думайте, что я всю жизнь болтался на этом угольщике. Я плавал и на более крупных кораблях. Я уходил из Одессы в такие плавания, какие моей маме не снились. Я был в Порт-Саиде, в Гамбурге, в Маниле, Константинополе, Салониках, Сингапуре. Но теперь я люблю эту чертову скорлупу. Кусочек нашего города. Ведь я на ней уходил оттуда. Знаете, кто уходил последним из Одессы?..

Он не дал ответить, хотя я мог назвать уже многих «последних». Он сказал:

— Последним уходили двое: один барказ и наш «Одесский горсовет». Не спорьте, — острое лицо его вытянулось от тоски и боли. — Если я вам говорю, это точно. Я видел брошенную машину с шоколадом. Можно было грузить шоколад ящиками. Мы ничего не брали. Мы брали только людей, одесситов. Если бы мы могли погрузить в трюм нашу всемирно известную Оперу, мы бы взяли. Думаете, я музыкант?.. Стыдно признаться, но я в жизни не был в Опере. В здании бывал, но на спектаклях не был. Не успел. У меня же необыкновенная жизнь...

Петя стал излагать свою необыкновенную жизнь.

— Я детдомовец, — сказал он. — Еле спасся из этого детдома. Мне было восемь лет, когда я ходил по Одессе и завидовал: чистенькие ребятишки идут в школу, а я нет. У меня был большой длинный карандаш. Я подходил к белому плакату на стене и начинал рисовать, потому что, наверно, всем ребятам хочется рисовать и писать, если есть что-то белое. Так идет по улице какой-то человек, который сам никогда, наверно, не рисовал на плакатах. И подумаешь, ай-яй-яй — поднимает такой тарарам, будто я разрисовал там всю Советскую власть. А это был всего-навсего плакат «Храните деньги в сберегательной кассе!». Какие у меня могут быть деньги для сберегательной кассы?.. Только когда я заимел наконец мореходную книжку, я стал прилично жить. И то всё рухнуло: я пошел [238] работать контролером на железную дорогу. Я же мог стать вором, как бывший беспризорник. Но не стал. А у меня какой-то москвич украл в поезде мореходку. Зачем ему в Москве мореходка?.. Он лишил меня всяких надежд на заграничное плавание. Ведь это не так просто восстановить мореходную книжку.

— А почему вы, Петя, стали железнодорожным контролером?

— Так, — ответил Петя, опустив глаза. — Некоторые думают, что загранплавание — это сплошной разврат. Ну, там, кабаки, девочки. Начитались всякой чепухи...

— Вы женаты?

— Не совсем. Но не в этом дело.

— У вас есть там девушка?

— Если ее не увезли в Афины или в Рим, то она там.

— Почему так далеко?

— Папа у нее грек, мама — итальянка. Ее зовут Анжелика. Раз уж вы так любопытны, так это из-за нее я бросил дальние плавания. Она сказала, что не выйдет замуж за моряка. Лучше — железнодорожный контролер. Но я не мог оставаться на железной дороге. Я пошел на угольщик. Это ей тоже не нравилось: грязно. Темперамент. Помесь Италии с греческой классикой.

— Почему же вы думаете, что она может эмигрировать?

— Она?! Никогда. Плюньте мне в глаза. Хотя ее мама и итальянка, но она не может итальянцам простить союза с Гитлером. Она вся в отца. Вы знаете, что такое одесский грек? Это еще более воинственный мужчина, чем грек из Акрополя. Я уверен, что он воюет в катакомбах. Но она же чертовски красива. Я ей никогда этого не говорил, но от нее можно сойти с ума. Если она не облила себе лицо серной кислотой, ее мог похитить какой-нибудь оккупационный генерал. Анжелика...

Его прервал старший помощник Жора — он пришел в каюту и сообщил, что место уже приготовлено и я могу идти отдыхать.

Я стал медленно собирать свои вещи. Петя застенчиво смотрел на эти сборы и нерешительно сказал:

— Вам очень хочется идти в отдельную каюту?.. Если не очень, оставайтесь здесь. Мы ляжем валетом. Видите, какой я тощий?.. Я занимаю очень мало места, серьезно. А когда выйдем в море — я все равно спать не буду, [239] начнется вахта. Оставайтесь, честное слово, не уходите...

Я остался. Мы легли валетом на узкую койку. Петя пристроился на самом краешке, твердя, что он должен быть ближе к радиоаппаратуре. Мы еще поговорили о всякой всячине, только не про Анжелику. Потом я заснул и сквозь сон слышал, как Петя тихо встал и чем-то меня укрыл. Утром я спросил его: почему он не спал?

Петя сказал, что в два часа ночи передавали «Последний час»: там перечисляли столько трофеев, что он не успел все записать, ему пришлось дожидаться шестичасовой передачи — иначе команда его загрызет.

За бортом плескалась вода. Нас стукало о стенку.

— Мы уже пришли? — спросил я Петю.

— Мы еще не выходили, — с улыбкой ответил он. — Нам не дали сопровождения, а теперь без сопровождения не выпускают в море. Торпедоносцы, конечно, нам не страшны. Даже немцы не станут тратить на нас торпеду. Но эти «мессершмитты» и «фокке-вульфы» — ужас...

Расставаться было тяжело, но я поспешил на автобусную станцию. Автобусы ходили без сопровождения катеров. Места в них распределял комендант.

В этот день на автобусах была артистическая пробка — две концертные бригады тбилисских актеров заполонили буквально всё. Но я кое-как пристроился и с пересадками на самолет и катер, добрался все же до Геленджика.

По тому же Приморскому шоссе я возвращался из района Новороссийска уже весной. Карманы шинели были набиты письмами — от летчиков, от Нурмахана Турсумбекова из «сарайчика», от капитана Модина — отцу в Москву, я уже привык к роли военного почтальона. До Туапсе я доехал с трудом: дорогу запрудили колонны наступающих войск, а я двигался против течения.

В сожженном туапсинском порту я пришел к старшему морскому начальнику в дощатый барак на берегу и спросил, нет ли какой-нибудь посудины на Сочи или Сухуми. Я забыл о предупреждении сухумского старморнача.

— Налево пойдет транспорт, — строго ответил туапсинский старморнач, воспитывая меня не словами, а взглядом.

— «Одесский горсовет»? — спросил я.

— Точно. А вы на нем ходили?..

Я замялся и выяснил, у какого причала его искать. [240]

Меня приветствовали на «Горсовете» Жора и Петя. Как старого друга.

— Мы уже о вас беспокоились, — сказал Петя. — За это время произошло столько событий, что вы можете получить у нас великолепный материал. Мы даже отбили налет «мессершмитта».

— Да?! У вас уже есть оружие?!

— Нет. Но мы маневрировали. Сегодня нам обещали, правда, дать пулемет... А он все-таки сбросил на нас бомбы, обстрелял, но не попал. Мы удачно уклонились. Пойдете с нами налево?

— Мне вообще-то нужно попасть в район Сочи, на аэродром, — ответил я уклончиво.

— Вы на меня обиделись, что я вас обыграл в шахматы?.. Я больше не буду вас обыгрывать, это случайно. Вы опять будете спать у меня в каюте. Конечно, лучше бы пойти вместе направо. Даже ишаки и те сейчас идут туда караванами, вы знаете, их здесь называют «горные троллейбусы», а я их называю «ишакси». Я не ездил на такси с тех пор, как мы покинули Одессу... Я понимаю: вы торопитесь и не рискуете ждать. Но налево с нами неинтересно идти. Вот когда пойдем туда, пойдете с нами?

— Обязательно, Петя. Я хочу попасть и в Ялту, и в Севастополь, и в Одессу.

— И вы согласны войти в Одессу на нашей скорлупке? — Петя не верил своим ушам, все-таки он знал цену своему угольщику. — Тогда пойдемте ко мне в каюту: для друзей «Одесского горсовета» у меня всегда есть бутылочка свирского...

Много оказий было на пути наступления, много попутных машин, самолетов, кораблей и шаланд. Я спрашивал иногда про одесский угольщик, но не такая уж это единица, чтобы каждый моряк мог про нее рассказать. Только потом я узнал, что «Одесский горсовет» добрался до Тендры и, чтобы не потонуть от пробоин или от старости, выбросился на косу.

Когда я услышал про такой печальный конец, сердце защемило только на секунду. В следующее мгновение я подумал, что это к лучшему, возможно, теперь Пете повезло: может быть, его Анжелика, если ее не увезли в Афины или Рим, сменит гнев на милость и даже разрешит ему выхлопотать новую мореходку — не идти же [241] боевому моряку снова на угольщик, когда одно судно он уже вывел на мель.

Много лет прошло после той истории. В конце пятидесятых годов, зимой, выбираясь из Ялты в Москву, я попал на Симферопольский аэродром, забитый самолетами и раздраженными пассажирами со всех концов страны. Все торопились. Но никто не решался расстаться с иллюзией и голубой билет самого быстрого, самого комфортабельного, самого надежного и самого выгодного вида транспорта обменять на обыкновенную желтую картоночку с плацкартой.

В тесном аэровокзальчике шумела стайка взволнованных женщин. Это были жены одесских моряков дальнего плавания, для которых нелетная погода оказалась буквально трагедией. Рушилось всё — семья, любовь, будущее.

Одна из этих женщин, худенькая, быстрая, большеглазая, с очень красивыми белыми волосами, порхала то на летное поле, то в бюро погоды, куда, конечно, нас не допускали, то к дежурному по полетам, то к начальнику аэропорта — она обворожила всех, в том числе и автора этих строк, но погода зависела не от симферопольцев, а от главного диспетчера в Москве; а он не видел ни глаз, ни волос этой неотразимой женщины.

Она присела на скамью рядом со мной — ей надо было с кем-то поделиться своим горем.

В Одессе получили радиограмму, что грузо-пассажирский пароход заграничного плавания возвращается из долгого и дальнего рейса, но не в порт приписки, а в Новороссийск. Жены моряков знали: в Новороссийске пароход могут снова загрузить пшеницей или цементом и погнать куда-нибудь к черту на рога. Пароходство посадило жен на теплоход «Победа» и отправило встречать мужей. Но около Ялты, куда «Победа» из-за шторма не смогла зайти, ее капитан получил радиограмму, что мужья изменили курс: они-таки добились разрешения зайти в Одессу и повидать жен. Капитан не решился эту радиограмму скрыть, ему пришлось, несмотря на шторм, спустить на воду и отправить в Ялту катер, чтобы ссадить на берег всю стайку этих шумных путешественниц. В Ялте они наняли несколько такси, домчались до Симферополя и на последние деньги купили билеты на самолет. [242]

Можете себе представить, что их ждало в будущем, если бы мужья пришли в родной порт, но не нашли там своих жен.

Все это она обрушила на меня фонтаном, распаляясь с каждой фразой и с каждым этапом уже в сотый раз повторенной истории. Это от нее не зависело: рассказывая, она не стремилась собеседника увлечь или очаровать. Но всех своих слушателей она так возбуждала, что по первому ее знаку каждый готов был ринуться хлопотать за нее и за всех ее подруг. Она была какая-то электрическая, эта маленькая женщина, и все кругом нее были наэлектризованы. Она внезапно вскочила и снова помчалась на аэродром.

Через короткое время она влетела в аэровокзал, скомандовала девочкам — всем бежать за ней, потребовала, чтобы я нес ее чемодан, и снова понеслась на аэродром. Я послушно побежал вслед.

Какой-то самолет уже запустил моторы. Маленькая женщина выхватила у меня чемодан, взбежала по трапику в кабину, крича мне:

— Я-таки уговорила их лететь. Может, вас тоже выпустят в Москву... Но мы летим. Летите с нами в Одессу. Если будете в Одессе...

От запущенных винтов шел такой грохот и такой ветер, что я едва разбирал её слова. Я подбежал к кабине, от которой уже убрали трап, и спросил, где она в Одессе живет, как ее найти. Я только разобрал, что она живет на Лонжероновской и что зовут её Анжелика.

Дверь захлопнулась, меня оттолкнули от старта, самолет улетел.

Анжелика. Но не может же этого быть. После встречи с Петей прошло не меньше пятнадцати лет. А ей не больше двадцати двух или двадцати пяти. Впрочем, женщины в Одессе умеют за собой следить. Тем более дочь итальянки и грека.

А может быть, это была только Петина мечта, его утешение в скитаниях на работяге-угольщике.

Но Анжелика, такое редкое имя... [243]

Дальше