Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Левый фланг

В осажденный Севастополь

Фронтовой дневник

21 апреля 1942 года. Полет на Черное море неожиданный. Собрался на Балтику, но армейский комиссар Рогов назначил меня спецкором в «Красный флот». Павел Ильич Мусьяков, мой новый начальник, до «Красного флота» — редактор «Красного черноморца», предложил «начать» не с Балтики, а с Черного моря. Там нарастает борьба за Севастополь и Кавказское побережье, там действует флот — морской газете нужен корабельный материал. А на Балтике неведомо когда и как начнут плавать. Линкор «Парижская Коммуна» и черноморские крейсера, высаживающие десанты и поддерживающие фланги армий огнем главных калибров, базируются в Поти — туда мои пути.

«Дуглас» летчика Малиновского летел на бреющем через Воронеж, Ростов, Краснодар до станицы Крымская. В Краснодаре — тыл, весенний зной, следы бомбежки аэродрома — ангар без стекол. Дежурный сказал: немцы бомбили, когда наступали на Ростов. С тех пор — тихо.

В Крымской нас задержали: весь день бомбят Новороссийск — базу снабжения Севастополя. Штурман вытащил старенький патефон и запустил скрипучую пластинку — так развлекались на старте Антоненко и Бринько. Из Краснодара к Сочи пошли на большой высоте, над торчащими из облачного моря островками гор. Над Туапсе самолет повернул вдоль побережья. Внизу в полутьме на море заблистали корабельные зенитки — справа за окном кабины мгновенно возникали серые облачка, как клубки [196] пара, преследуя самолет. Штурман сказал, что армейцы из Краснодара не успели, наверно, оповестить флот о нашем вылете. Чувство двойственное: приятно, что рвется где-то в стороне, и досадно, что наши так мажут. Пусть, впрочем, мажут.

24 апреля. На попутных добирался до Сухуми. Странное смешение примет войны и глубокого тыла. Вдоль побережья в домах отдыха — госпитали, над шоссе на откосах гор в застиранных халатах сидят раненые. Отойдешь в сторону, в горы — войны нет. Представление о войне смутное. В Гудаутах взволнованы чрезвычайным происшествием на горном пастбище. Какой-то абхазец долго жил там в шалаше, нас корову. Подбитый «мессер» плюхнулся возле шалаша и корову задавил. Пастух навалился на летчика, схватил его за горло и дико закричал, показывая на корову. Немец предложил в возмещение убытков пулемет — не взял; пистолет — не взял; взял пачку денег — стоимость коровы — и отпустил. А тут примчались милиция, истребительный отряд — всё селение. «Куда фашист ушел?..» — «Какой фашист, товарищ?! — закричал пастух. — Он летчик: корову зарезал — деньги заплатил. И корову оставил. В горы ушел». Всем селением отправились ловить летчика. Поймали.

В сухумских гостиницах требуют справку о санобработке, хоть ты и прилетел самолетом. Дежурный посоветовал позвонить Предсовнаркома республики — только он может позволить сделать исключение. Обнаглев, позвонил, извинился, получил разрешение в баню не ходить. Мой попутчик, лейтенант, темпераментный грузин, тоже пожелал позвонить Председателю СНК. Еле отговорил его. Через четверть часа он вернулся в гостиницу и, торжествуя, помахал у меня перед носом справкой. «Вы, конечно, сэкономили пять рублей, — сказал он. — Такса всюду одинаковая, без расхода мыла и воды». Это — особенности тылового быта, раздражающие после Ленинграда.

В Союзе писателей встретил А. Ивича и Г. Гайдовского, прибывших из Севастополя. Читали фронтовые рассказы. Материал у всех интересный, но написан наспех. Впрочем, интеллигентные старушки из эвакуированных ахали: «Какой богатый замысел! Очаровательно! «Война и мир»! Абхазцы произносили что-то невнятное, хлопая к концу или при упоминании имени Сталина. Допуск на встречу с военными литераторами строго регламентирован. Читая про энское сражение за энский остров, я заметил: бдительная секретарша и дюжий парень из администрации союза ринулись грудью навстречу «подозрительному зайцу» богемного типа — в курортной тенниске, пиджак в руках и без билета. Но он прорвался, стал с ходу, хотя и невпопад, хлопать, [197] эвакуированные старушки моментально его поддержали, администрация была вынуждена отступить.

Вечером в театре мы смотрели в концерте Качалова и других мхатовцев. Только война смогла в такое время года привести на сцену сухумского театра столько заслуженных, народных и лауреатов.

7 мая. Живу на «Красном Крыме», в потийской гавани, жду выхода в Севастополь. Две сумбурные недели позади. В Поти добрался через Тбилиси. Там нет затемнения, город ярко освещен. Можно регистрироваться в комендатуре, можно и обойти ее. В парикмахерской при гостинице объявление: «Сотрудники гостиницы обслуживаются вне очереди». А жильцы?.. «Не будем волноваться. Этот товарищ еще вчера был здесь. Он очень хороший товарищ, он директор гастрономического магазина...» К подобной обстановке как нельзя кстати подходит мой старый знакомый Наумиков. Он покинул редакцию 16 октября, хотя газета осталась в Москве. Малолитражку из Прибалтики разморозил где-то на Волге и сдал в воинскую часть под расписку. Вроде бы в фонд обороны. Жена его, оправдывая бегство, уверяет, что в Москве «многие остались — немцев ждали». Кажется, оба собираются в Иран. Они долго сидели в номере, оправдываясь, «выясняли отношения», потом Наумиков спохватился и заспешил: он поехал переодеваться — нельзя вечером появляться в светлых брюках. В ватниках тут не ходят.

В Поти теплый, сильный ветер, но всё равно жарко. Евпаторийские линейки у вокзала. Башни линкора на горизонте — «Парижанка». На улицах патрули с кораблей. Это флотский город, но не Кронштадт. В штабе базы приезжего с севера кормят обильно и губительно. С непривычки — отравление, пять дней потеряно в госпитале. И вот — корабль. Объявлена готовность в 2 ½ часа. Сную между берегом и кораблем, нервничая и надоедая ребятам с барказов. Пора бы знать, что при такой готовности крейсер внезапно не уйдет.

Со мной в каюте жил белобрысый лейтенантик. Он не успел окончить училище Фрунзе, с сентября командовал ротой таких же птенцов под Севастополем, был ранен, после госпиталя его прислали на крейсер. Показал мне «Красный черноморец» с заметкой «Героическая рота Андриенко». Это о его роте. Я сказал, что на Ханко вместе с Петром Сокуром воевал красноармеец Андриенко, в окопе в боевом охранении. «Всё может быть, — сказал лейтенант. — Где-то на фронте брат, но фамилия не такая редкая. Вы его имени не знаете?» Имени я не помнил. Днем лейтенант прибежал за вещами: назначен на «Парижанку» [198] адъютантом командующего эскадрой. Я остался в каюте один. Федор Павлович Вершинин, комиссар крейсера, участник гражданской войны, объяснил, что к Севастополю пойдем сложными курсами. В Новороссийске возьмем десант и боеприпасы. В охранении — два эсминца: «Незаможник» и «Дзержинский». Сначала пойдем в сторону Турции, а оттуда повернем к цели. Надо обмануть самолеты-торпедоносцы, поджидающие в засаде на фарватерах.

Крейсер, между прочим, за десять месяцев войны прошел 17 212 ходовых миль — насколько тут просторнее, чем на Балтике! Высаживали десанты в Григорьевке, под Одессой и в Феодосии. У главного старшины Бориса Сокольского из машинной команды — он по поручению комиссара показал мне корабль — медаль «За отвагу». Это — за Феодосию. О феодосийском десанте вспоминают с болью. Флот действовал отлично, высадили удачно, город захватили, а вот закрепиться не смогли.

Утром мимо нас прошел на охотнике нарком. Экипаж выстроился вдоль борта. Хорошо, что нарком не заглянул сюда, [199] меня пугает мой полуштатский вид. Сегодня играл на полубаке в шахматы с одним матросом. Старпом Леонид Леут сделал мне замечание: если хочу «общаться с личным составом», следует вызвать краснофлотца к себе в каюту, а не рассиживать с ним, поджав ноги, на палубе. Выслушал молча. Взял в библиотеке уставы корабельной службы и отправился в каюту. За переборкой слышен голос лейтенанта с бородкой, его зовут Иосиф Прупес. Скоро час, как он кого-то «воспитывает», подобно тому, как Леут «воспитывал» меня.

10 мая. Идем полным ходом в Новороссийск. В Поти на крейсере побывал адмирал Кузнецов, сообщил, что экипажу присвоят звание гвардейского.

Командир корабля Александр Илларионович Зубков, которого матросы втихую называют «батей» — таких вольностей на флоте не любят, — при знакомстве бросил странную фразу: «Надеюсь, не проспите, когда крейсер откроет огонь?» К концу беседы он извинился и объяснил: один политработник, в прошлом литератор-юморист, должен был написать о налете на берег противника, но во время боя не показался на палубе, уверял потом, что проспал. «Но он же юморист, он просто подшутил над вами», — сказал я, защищая коллегу, способного спать под грохот главного калибра.

Зубкову сорок лет. Он из крестьян Орловской губернии. В семнадцатом вступил в красногвардейский отряд. Мамонтовцы расстреляли брата. Остался на военной службе, окончил фрунзевку, служил на канлодках, на крейсере «Червона Украина», потопленном у причала в Севастополе, командовал и эсминцем «Дзержинский», который нас сопровождает.

В походе выдают положенные сто граммов чачи. Лейтенант из соседней каюты стал моим другом и собеседником: мне чача не по нутру.

Меня уже не тяготит необходимость гаркать при входе и выходе в кают-компании: «...шите к столу!», «...шите от стола!» Рублю, как Сеня Лифшиц, черноморский корреспондент нашей газеты, раненный в ногу и лицо при высадке десанта в Ялте, краснофлотец в прошлом и вообще свой на флоте человек, которому я завидую. Он и Борис Шейнин, фоторепортер, обожаемый на Черном море, идут тоже в Севастополь.

12 мая. Четыре двадцать утра. Колокола громкого боя всех вызвали наверх. Каждый на посту, я волен выбирать себе место, но испытываю неловкость от такой вольности. Светает. На небе узенький остаток луны, его потихоньку доедает утро. Испросив у Леута разрешения, поднимаюсь на мостик. [200]

На мостике для командира поставлена коечка. Зубков сбросил на нее тулуп и остался в кителе. Курит по-солдатски, огонек в ладонь. Сигнальщики высматривают в тумане эсминцы, передают сигнал не отставать, иногда на корме включают прожектор — багровый проблеск. Заря в облаках.

14 мая. В Новороссийске хотел перейти на «Дзержинский», командир сказал: «Возьму на обратном пути». На эсминце — гранаты, мины, взрывчатка. Крейсер принял на борт красноармейцев, пополнение в Севастополь. И лейтенанта с чемоданом орденов, обвязанным толстой веревкой. Лейтенант в возрасте, говорит, что «на Амуре имел свой кабинет, отдельный».

15 мая. Туман. Ждем тральщиков из Севастополя, они должны были провести нас через минное поле. Блокнот заполнен записями о феодосийском десанте и о приключениях боцмана Ивана Диброва. Ночь провел на палубе, боясь что-либо прозевать. Матросы, беззлобно куражась над солдатами, непривычными к морю, все же старались их развлечь, подбодрить.

Под трапом ходового мостика, кутаясь в шинели, пристроились двое — солдат на корточках, небритый, похоже из выздоравливающих, и рядом, вытянув ноги, матрос, совсем юнец. Я присел в сторонке.

— ...а кругом все «вжик-вжик», — рассказывал солдат, посасывая в рукаве цигарку и пуская дымки в лунный луч. — Кто ее знает: сегодня мимо, завтра зацепит.

— Думаешь, у нас не бывает, — сказал матрос. — Нас «вжиком» не удивишь.

— У вас, конечно, плохо. Кругом вода. А так — жить можно. Масло вон, жиры. Кисель на третье. Когда в порту коптите, дают?

— Дают. И вдогонку добавляют, — обиделся матрос. — Удивительный вы народ, крупа. Сколько мы вашего брата десантом высаживали — все одно и то же. Сам дрожит, как бы не замочиться, а нас фронтом пугает да попрекает компотом. Да у нас даже труба навылет пробита!

— Это случается. Вон в Одессе я горевал: тоже трубу навылет. Кирпичом нас засыпало. А так вроде ничего. Не задело.

Зато матроса задело. Пренебрежения он не терпел.

— Гляди вперед, видишь? — приподнявшись, он толкнул соседа.

— Что видать — ничего не видать, — неуверенно сказал солдат. — Вода, она вода и есть.

— Эх ты, вода! Справа по носу зеленый буй, понятно?! [201]

— Мне что буй, что не буй — разницы мало. Только б зацепиться.

— Потому и говорю про буй. Без буя — накроешься. Буй обозначает минное поле. Слева — смерть. Справа — смерть. А впереди, на воде, сидит, сволочь, торпедоносец. Ждет. Как подойдем — он в нас...

— Нас, землячок, немец год пугает, — огрызнулся фронтовик. — Молод скулить — сме-ерть... Кому прописана — тому, брат, не уйти...

— Умный, по-моему, всегда уйдет, — матрос был доволен, что шутка про буй дошла, задела.

— Пуля не разбирает, дурак ты или умный.

Солдат, сконфуженный, что попался мальчишке, отвернулся и закурил новую. Но юнец его не отпускал. Он спросил вдруг:

— А ты на фронте пулю в руку ловил?

— Зачем в руку. Я ее, стерву, в живот поймал. Два месяца выколупывали.

— То-то. А у нас есть морячок — он в руку поймал снаряд. Вот ей-ей: взял, подержал и в воду бросил.

Солдат молчал. Не купишь. Бреши, коли тебе приятно. А я подожду.

— Думаешь, баланда, да? — добивался своего матросик. — Могу тебе в любую минуту этого моряка показать. Ему за это дали медаль.

И я услышал обычную историю — на кораблях такое бывало не раз: упал снаряд, не разорвался, его столкнули за борт. Но матросик старался потрясти фронтовика, а тот не знал — верить байкам или нет.

— ...А он как зашипел, зашипел, — разорялся юнец, — рядом снаряды, рванет будь здоров, накроются все. Схватил морячок снаряд в руки и в воду его. У борта аж фонтан, как гейзер, понятно тебе, что такое гейзер? Вода шипит, пар идет, а парень даже не замечает, что руки пожег. Батя к нему подошел: действовали, говорит, правильно, с умом. Понимаешь: с умом. Больше ничего не сказал. Только от орудия отставил и перевел в сигнальщики. Без кожи руками снаряд к пушкам не подашь.

— Это что за батя такой, — строго спросил солдат. — Командира позволяешь себе так называть?

— Из уважения. Ты потише. Он наверху, над нами. Капитан первого ранга. По-вашему, пожалуй, будет не меньше, чем генерал. — Матрос показал наверх, где чуть заметным силуэтом, как корзина аэростата, выступал ходовой мостик. [202]

Командир, человек плотный, но невысокий, и рядом старпом, намного выше командира, напряженно смотрели с мостика вперед по ходу корабля.

Утром в полосе густого бесцветного тумана корабль застопорил машины. Командир спал на мостике, прикрытый овчинным тулупом. Кто-то накрыл ему лицо фуражкой. Говорили вполголоса и мало. Ждали, когда прояснится горизонт и можно будет пройти минные поля без помощи тральщиков.

Всё нарушил лихой командир «Дзержинского». Зубков, старший в отряде, запретил ему в тумане, при сомнительных глубинах лезть вперед, но тот рискнул, ушел искать встречающие тральщики, и вскоре мы увидели, а потом и услышали взрыв. Блеск огня. Черный выброс, кажется раздернувший на мгновенье белый занавес, вскинутая над морем середина корпуса и раскат, приглушенный расстоянием, — нечто нереальное, фантасмагорическое, еще не дошедшее до сознания. Эсминец раскололся пополам и сразу затонул. Все продолжалось минуту-полторы. Без шума, без выкриков спустили шлюпки и барказы, только Леут что-то прорычал на администратора севастопольской киногруппы Левинсона, словчившегося прыгнуть в барказ с аппаратом. Ринулись туда, подобрали немногих, несколько десятков человек, подобрали и командира эсминца, но он перейти на крейсер отказался — его отправили на «Незаможник», который одиноко покачивался в стороне. Все понимали: спасенного командира будут судить.

Туман, отступивший только на время, как занавес над сценой, снова обволакивал «Незаможник» и минное поле над могилой «Дзержинского». Зубков смотрел в белую пелену над погибшим эсминцем — тральщики еще не показывались, хотя радист докладывал, что они на подходе. Только сейчас я заметил в густых, нависших над тяжелым лицом Зубкова бровях преждевременную седину. Тулуп валялся рядом на койке. Зубков курил. Туман обволакивал уже и наш крейсер. Связист лейтенант Прупес задрал вверх бородку, увидел, что туман дошел до фор-марса, и сказал:

— Есть надежда, что вражеская авиация примет нас за подводную лодку. Над фор-марсом торчит перископ.

— Слишком много народу на мостике, — процедил Леут, уловив едва заметное движение спины командира.

Я спустился вслед за Прупесом в кают-компанию. Он предложил сыграть в шахматы.

В дверях кают-компании появился тощий Боря Шейнин, наш вездесущий фоторепортер. Увидев, чем мы заняты, он зачастил: [203]

— Вот так. Убьют мичмана Шейнина, а друзья сядут в шахматы играть...

Мы вернулись на мостик.

Под вечер, в час, когда тускнеет захлестнутый волной краешек солнца, мы миновали наконец минные поля и подошли к Севастополю. На мостике стало тесно, но по-прежнему было тихо. Даже посторонние, попутно следующие офицеры, рангом равные командиру, поглядывали на Леута с опаской и помалкивали. Слышны были только доклады сигнальщиков о встречающих нас катерах. Чаще других докладывал сигнальщик у правой стереотрубы, он следил не только за морем, но и за берегом, мы проходили Херсонесский маяк и приближались к опасному участку — к зоне огня фашистских батарей. Голос этого сигнальщика мне показался знакомым, я легко опознал в нем юнца-матросика, ночного собеседника солдата. Матросик суетился, Леут цыкнул на него.

Катера загородили нас дымом. Сквозь этот коридор командир вел крейсер стремительно — немцы не успели вовремя открыть огонь. Но вот где-то вдали дрогнул берег, не просвистел, а проскрежетал давно ожидаемый снаряд, его гнетущее приближение всем вжало головы в плечи, он грохнул где-то рядом, и впереди корабля дыбом поднялась вода. Всех посторонних сдуло с мостика. Остались только вахтенные, штурман и командир, отдававший резким голосом короткие приказания.

Рокотал, ввинчиваясь в ухо, следующий. Побелело лицо знакомого сигнальщика. Меня знобило, дрожал фотоаппарат, которым я старался поймать «боевой момент» — разрыв у борта. Ловя его в фокус, я присел и справа от себя увидел руки — странные, будто облитые спекшейся смолой и еще чем-то белым, не живые руки, они мелко дрожали. Я быстро выпрямился и взглянул сигнальщику в лицо, наверно, слишком пристально — он почувствовал это, густо покраснел, что-то пробормотал про холодную погоду и неожиданно громким голосом прокричал:

— Справа по борту двадцать метров снаряд фугасный!

— Что вы орете, товарищ краснофлотец, — сердито сказал Леут. — Снарядов не видали? В первый раз?..

Командир ровным и резким голосом продолжал управлять крейсером, давая ход то левой, то правой, то средней машинам и уводя корабль от разрывов.

Тут вмешался Севастополь — Малахов курган. Он открыл огонь на подавление, выручая крейсер. В сопровождении крейсера шел «Незаможник».

Я не видел швартовки, потому что к концу, когда мы уже [204] выходили из-под обстрела, случилась со мной маленькая беда: ловя в объектив разрыв снаряда, приседая и отступая, я неожиданно провалился в какой-то люк. Грешным делом, до сих пор не знаю, что при этом чувствует человек, но в то мгновение я подумал: вот так оно и случается — конец!..

Оказалось, что не так. Я отделался крупным синяком на неподходящем месте и сломал оправу очков. Не самый страшный перелом на войне. Но в походных условиях — трагический для пишущего и фотографирующего.

Мы вошли в осажденный Севастополь и стали под разгрузку к причалу возле Сухарной балки.

Земляки

В Севастополе при разгрузке уронили в море ящик с патронами. Середина мая, сорок второй год, нельзя на такую потерю махнуть рукой. Снарядили барказ с трапиком на борту, вызвали на него команду — моторист, старшина, даже санитара пригласили на всякий случай, Нагирняка. Под воду вызвался пойти сам Георгий Мефодьевич Борискин, старшина водолазов из Новороссийска, он плавал раньше на землесосах рулевым. Бухта ему знакома, когда потопили крейсер «Червона Украина», он доставал не только снаряды, но и ящики сливочного масла — тоже боеприпас.

Борискин патроны поднял и снова спустился на дно. Через несколько минут его приняли на барказ — поднимаясь по трапику, он держал в руках телефонный аппарат.

Старшина Четный забрал у водолаза аппарат. Потом он приложил трубку к уху и сказал:

— Але, Васыль, слухаешь?

— Слухаю, товарищ старшина, — откликнулся моторист Васыль.

— Полный вперед!

— Есть полный вперед!

— Полный назад!

— Есть полный назад.

Барказ, конечно, стоял на месте. Моторист был не прочь сыграть со старшиной в телефон.

Нагирняк, которого в игру не приняли, подал голос:

— Кобыла расковалась. [205]

Старшина, человек добрый, протянул Нагирняку аппарат: поиграй!

— Васыль, а Васыль! — обрадовался Нагирняк.

— Чого тоби?

— Ты откель, Васыль?

— З Каменец-Подольску. А ты?

— И я с Каменец-Подольску.

— З самого городу?

— Из Маньковцов. А ты?

— И я из Маньковцов. А не брешешь?

— Ни. А какая там ричка? — отставив трубку, спросил Нагирняк.

— Ушица, — ответил Васыль.

— И Днестр близко, — сказал Нагирняк и уронил в воду телефон.

— Надо же, — сказал старшина, — пять лет вместе служат и только сейчас узнали, что земляки.

Борискин уже снял скафандр и протянул его теперь Нагирняку:

— Ты уронил, ты с земляком и лезь. В третий раз я не полезу.

Санитар Нагирняк не был водолазом. Земляка выручил Васыль. Он быстро облачился в скафандр и достал со дна бухты аппарат.

Фронтовой дневник

18 мая. В Севастополе много сирени — вопреки снарядам, дыму и огню. Сирень охапками несут на корабль матросы, возвращающиеся к Сухарной балке от Графской пристани. Тут все, кажется, вопреки войне — и трамваи еще бегают, хотя они изрешечены, как в Таллине в последние дни, и чистильщики на [206] улицах — по тревоге они ловко перевертывают стулья, прячут щетки в ящики и убегают в подвал, а после отбоя сразу возвращаются на свой пост и дочищают командирам сапоги; такое сугубо штатское учреждение, как бюро ЗАГС, продолжает регистрацию браков, рождений и смертей. Валя Кривошеева, заведующая бюро, дала мне любопытную справку за полгода: браков зарегистрировано 197, смертей 690, новорожденных 718. Есть двойняшки, больше всего мальчиков, самое популярное имя Виктор. Приходят оформлять усыновление. У двухлетней Раисы Бондаренко погибли при бомбежке родители. 31 марта ее взяли из приюта Надежда Семеновна Чернявская и ее муж Николай Дмитриевич, кочегар хлебозавода. Пришли при мне регистрировать смерть 72-летнего штукатура — «Севастополь построил и умер». Регистрировать естественную смерть.

Фотографировал корабельных зенитчиков. Александр Васильевич Вайчик, набивающий патронами ленту для счетверенной зенитной установки, считает, что участвует в четвертой войне: четырнадцати лет он пошел в десантный корабельный отряд во время первой мировой войны. В гражданскую войну был дважды ранен в кавалерии — под Перекопом и в Польском походе. Видел гибель эскадры в Новороссийске. Потом плавал бригадиром на рыбацкой шаланде в Одессе. В тридцать девятом году был мобилизован и зачислен в артполк, но поход в Румынию не состоялся. В Одессе у него остались жена и трое детей. Другой зенитчик, Василий Гаркушка, вдвое моложе Вайчика, но на счетверенной установке стал его начальником. Я запомнил его разговор с красноармейцами во время похода. Красноармейцы спросили, где лучше служить на корабле. Несколько поразмыслив, Гаркушка сказал: самая скверная служба — внизу, под палубой, сидят там как слепые, корабль пойдет ко дну — даже не узнают. Хороша, пожалуй, служба у дальномерщиков на фор-марсе: высоко, далеко видать, не пристают с вопросами, только сильно дует. Впрочем, все-таки лучше быть зенитчиком: только зенитчик не боится бомб, когда пикируют «юнкерсы» — он занят делом. «Так где все-таки лучше всего служить?» — настаивали красноармейцы. «Конечно, внизу, в машине, — неожиданно сказал Гаркушка. — Война кончится — будешь машинистом или токарем. А пулеметчик — кому он в гражданской жизни нужен».

19 мая. Крейсер собирается в обратный путь. Весь день грузили раненых. Три поэта уходят на Большую землю — Ромм, Длигач и Панченко. Длигач устроился в моей каюте. Дань — письмо моим в Москву. Появились женщины на корабле, две эстрадные бригады и медсестры. Медицину любят, на эстрадниц [207] матросы смотрят недоброжелательно и с затаенной тоской. Осуждают одну иллюзионистку. Она явилась к старшине Сокольскому и потребовала изготовить ей якорь и мундштук. Сокольский большой мастер этих изделий, снабдил ими многих командиров. Он сказал иллюзионистке, что принимает лишь оптовые заказы. Пригрозила пожаловаться. Сокольский рассвирепел, та в истерику, вмешался инженер-лейтенант Воевода, он взял ее под локоток и повел наверх, на ростры, показать настоящий якорь: готов подарить, только немного подраить надо... Снова истерика. Хорошо, что моряки на хамство и барство умеют отвечать шуткой. [208]

Вечером буксиры развернули крейсер, и он тихо пошел к выходу. В городе на берегу белая ракета. Осколок луны, мы смотрим на него с тревогой: вдруг вылезет целиком? Но лунные ночи наступят, кажется, через несколько дней. На мостике опять людно. Все нервирует — ракета, луч прожектора, вспышка выстрела, мигалка, красный светлячок набирающего высоту самолета, все это находит отклик и отзвук, перекатывается по всему крейсеру из уст в уста — до командира. Тихо поговаривают о шпионах: кто же это дал белую ракету?..

Корабль дрожит от работающих машин, трудно записывать. Проходим минные поля. Над «Дзержинским». Нервы. Но вырвались. Хотя немцы наверняка подстерегали выход. Все о уважением смотрят на молчаливого командира — мастерски провел в осажденный порт, мастерски выскользнул.

Внезапно вдогонку луч с материка — догнал белые паруса пены позади крейсера и погас, не дотянувшись до кормы. «Вторая искрит!» — выкрикивает знакомый голос сигнальщика, и тут же эхом, согнувшись над переговорной трубой, его слова передает в машину вахтенный командир. Все, кто наверху, на палубе, смотрят на вторую трубу — там внизу, в машине, не должны допускать, чтобы она искрила. Но все равно нас демаскирует светящийся след на море, его не загасить.

23 мая. «Ну вот мы и вернулись, — сказал старшина Сокольский, когда мы вошли в батумский порт для выгрузки раненых. — Ничего особенного. Обыкновенный грузовой рейс франко-Севастополь. Трудно ждать опасность. Хуже, чем встретиться с ней. Хотя кто знает, что хуже...»

Суббота. Генеральная приборка корабля, пустынного после выгрузки раненых и пассажиров. Босые краснофлотцы орудуют на палубе брандспойтами, швабрами, толченым кирпичом.

Воскресший боцман

На крейсере говорят: когда Дибров берегом к порту подходит — по морю зыбь идет. Волнуется море от могучей походки этого человека. Дибров — новороссиец. Когда «Красный Крым» заглядывает в этот порт, боцмана встречают не только родня и сынок Витька. Ходит к нему и всякий портовый народ, старые дружки.

— Ивану Иванычу! — слышно на берегу. — Морячку-гвардейцу! Читали, брат, читали...

И поглядывают на его орден Красного Знамени. Это [209] за феодосийский десант. Не первая награда. Еще в мирное время ему командующий вручил именные часы и портсигар — за греблю и парус.

Иван Дибров из тех людей, что выросли среди портовых грузов и смоленых канатов. Шум гавани — музыка его детства. Норд-осты — колыбельная песня. Он начал юнгой на тральщике, рыбалил на шаланде, солил рыбу, а море Черное просолило его самого насквозь. В положенный законом год он занял штатное место на военном корабле — да иначе и быть не могло: он матрос от рождения и создан для службы только на море. [210]

Службу Дибров проходил легко, с «аппетитом». Брался за самое тяжелое. И в войну вошел с той мужественной простотой, что свойственна сильному духом и мускулами человеку. Дерется он весело, с прибауточкой, как дрались русские матросы еще при Чесме и Синопе. Ни пуля, ни снаряд не могут заставить его пригнуть голову, вобрать ее в плечи.

В ледяную ночь, в декабре, в редкую на юге стужу, когда весь корабль оброс снежным чехлом и сосульками, как ледокол в Арктике, в одном бушлате нараспашку, чтобы видать было полосы тельняшки, стоял Дибров на корме барказа и доставлял с крейсера на феодосийский берег десантников. Именно стоял, невзирая на большую, сшибавшую с ног волну, стоял широко расставив ноги. Волной тряхнуло барказ так, что все с банок посыпались, и руль долой к дьяволу — он рассмеялся: «Плакать не будем!» Кругом море ревет, и рев этот перекрывает дикий грохот артиллерийской дуэли. А боцман рванул из-под ног десантников доску, чтобы пристроить ее вместо руля. Увидел в стороне три красные ракеты — сигнал бедствия в ночной тьме — и, недолго думая, доской своей повернул барказ туда, где гибнут люди, бойцы, неизвестные его товарищи. Там нашел он тонущий катер, взял к себе всю терпящую бедствие команду. Осипший от стужи и усталости, но довольный совершенным, он скомандовал мотористу Гаркуше: «Полный вперед» — и шепотом добавил: «Плакать не будем!..» Он промерз до печенок, но заговорил об этом только в кубрике, при виде редкого на корабле зверя — пленного Густава Гауфа. Дибров стоял перед врагом босой, мокрый, с него лилась вода, наган в посиневшей руке. Он махнул перед носом оторопевшего немца кулачищем, способным сокрушить десяток таких, как этот Густав Гауф, и во весь боцманский голос загремел: «Летаешь, сукин сын, бомбишь, подлюга! А я через тебя мокрый. Ух! Моя б рука — в плен бы тебя к архангелам!» — И — в сторону, подальше от греха, потому что сердце у него матросское, и долго ль до беды. Пошел в корабельный лазарет к фельдшеру Дроздову. А там — стаканчик спирта, жареная картошечка с камбуза в знак уважения к храбрости и мужеству боцмана, и снова Дибров на барказе, в ледяной волне. Он рассчитается с Густавом иным способом.

Любят боцмана на корабле и уважают, потому что не [211] могут смелость и простота не вызвать у людей этих чувств.

А было однажды, что Дибров исчез. Еще под Одессой, когда крейсер высаживал там десант. Дибров спустил свой барказ с ростр на воду, погрузил десантников и ушел к Григорьевке.

Тридцать пять дней не было боцмана. Многие уже похоронили его, поговорили, вспомнили всякое, но забыть не забыли. А он явился — живой.

— Дибров, жив? Глядите, товарищи, покойник прибыл!

— Надоел харч на том свете, — загудел он на всю палубу. — И ста граммов не дают. Решил податься к вам. Все-таки люди. Хоть есть и не люди. Среди сигнальщиков...

И широким шагом прошел по коммунальной палубе в кубрик, где пять лет прожил на одной и той же койке. Бросил туда свой бушлат, потому что больше нечего ему было положить, постоял минуту-другую, вроде бы после отлучки приходил в себя, и отправился в коридор командного состава. Час-другой он пропадал там в каютах командира и комиссара. Друзья сгорали от нетерпения, ожидая выхода боцмана, как в театре ждут знаменитого актера. И сигнальщики волновались: за что он их так сплеча приложил.

Освободился он от разговора с начальством, поднялся на ростры к барказам, где был закреплен уже и его «второй номер», и стал рассказывать товарищам о своих приключениях.

Дело обыкновенное. Высаживали десант. Конечно, шторм, обстрел. Стреляла канонерка противника. Куда надо — не достает, а по барказу пуляет. В пору готовить индивидуальные пакеты. Ну, высадили, отошли — это все не ново и не впервой. Дибров доставлял на берег четвертую партию десантников — ребята попались хорошие, из морской пехоты.

Повернул было к крейсеру, а с берега — стон. И стон и словцо русское вдогонку. «Не иначе — моряк стонет», — решил Дибров и подал барказ обратно. Санитары Нагирняк и Пятаков спрыгнули на берег и вскоре приволокли двух раненых, оба — моряки из первой доставленной Дибровым на берег партии десантников.

Все заняло не так много времени, но было сопряжено [212] с известной опасностью: десант-то уже ушел в глубь территории, а немцы только теперь спохватились и давай поливать берег огнем. Барказ полным ходом рванул обратно. До крейсера путь прямой, заученный даже в темноте. Но раненых полагалось сдать на «Безупречный», на эсминец. Потому и пришлось свернуть с уже известного Диброву курса.

«Безупречный» стоял невдалеке. Дибров кое-как переборол накат и подошел к борту корабля. Когда море подняло его барказ на гребень волны и сблизило с трапом эсминца, он передал туда раненых и пошел искать свой корабль.

Ушел корабль. Из-под носа ушел. Далеко на горизонте боцман и его товарищи увидали тающий силуэт.

Пошли к эсминцу. Кричит Дибров: «Куда идти?» Иди, говорят, в Одессу. Там и другие барказы есть. В Одессу так в Одессу. Тем более что у Саши Прохоренко там отец, подходящий случай его навестить. Как туда войти, даже спрашивать у Прохоренко не пришлось. Одесса горела. Встретили барказы с «Ташкента», с «Ворошилова» — все идут из Одессы, а Дибров туда. Но раз с эсминца приказали — надо идти. Зашли — все горит. Просто жарко стоять и дожидаться. Порт пустой. Одни ушли, другие не пришли. А Прохоренко куда-то пропал. Вернулся, нос повесил. Не видал, говорит, отца. Его теперь по катакомбам не найдешь. Времени на разговоры нет. Пора в море. Отошли подальше от Одессы. Дибров остановил мотор. Ребята говорят: надо обсудить. Началось новгородское вече. Один умнее другого. Прохоренко и Гаркуша твердят: в Севастополь! Раз некуда податься, куда же еще, в Севастополь, и всё. А Кустенко, был такой на барказе, в спор: не дойдем. Столько тут миль. И война. И волна. Давай, говорит, к берегу. Барказ притопим. Место запомним. А сами на поезд и в Новороссийск.

Дибров рассердился и во весь боцманский голос рявкнул: «Глуши, Кустенко, мотор!» Тот возражает: «Мотор и так заглушен, бензин экономлю». А Дибров ему: «Это я знаю без тебя! Не бубни. Будем действовать по обстановке». Это значило: на барказе есть командир, ему и решать. Чтобы сгладить впечатление — ребята все-таки свои, — Дибров сказал: «Сейчас смажем по сто грамм, толково закусим и пойдем. Или на Тендру или на Кинбурнскую [213] косу». Полез в рундук, но там в аварийном запасе кроме консервов — две буханки да битое стекло. Впору горлышки пососать — только и уцелело от НЗ. Зато хлеб — куда там ромовая баба!..

Сразу, конечно, Дибров всего не пересказал, но с того дня, как он вернулся, на «Красном Крыме» ни книг не читают, ни газет. Как соберется кружок у «фитиля» — тащат туда курильщики боцмана и заставляют продолжать про свое воскрешение.

— ...Зашли, — говорит, — на Тендру и влипли. Сначала повезло. Вроде кто позаботился: на берегу лежит бочка с бензином, брезент и даже ящик гвоздей. Полная возможность соорудить над барказом тент. Только погрузились — бежит какой-то командир. Давай, говорит, раз пришли, помогать нам. Ну, запрягли — работа нашему брату всегда найдется. Грузили, возили, таскали, перетаскивали, там же все солдатики — волны боятся, укачиваются, только матросу и трубить. Вырвались. Ушли в море. В хорошую погоду ушли. А потом опять попали, как в плен...

Занесло барказ в порт. В порту война. Раз война — надо помогать. Десять суток помогали. Иван Щербина из ручного пулемета даже в самолет стрелял. Правда, не попал. Хотя самолет сбили. Зенитки сбили. А Щербина твердит: его самолет. Раз такие заслуги — пошли просить оперативного выпустить барказ на риск. Оперативный против боцманского риска не возражал, но на себя брать не хотел. Боцман погибнет, а отвечать ему?.. Пусть, говорит, кто-нибудь поднимет на борт. Но кто возьмет чужой барказ!.. Уговорили старпома на «Пестеле». На борт не взял, а на буксире до ближайшего маяка подтянул. Так и ушли ночью на привязи у купца. Полил дождь, брезент оказался худой, заливает братву. А старпом с «Пестеля» в мегафон орет: руби конец, некогда с тобой тут вожжаться. Дибров и своим голосом кого хочешь перекричит. Застопорите, говорит, ход, тогда отдам конец. Подошел на барказе к борту и просит хоть курс дать — куда идти. С «Пестеля» кричат: «Видишь, по корме огонек? Жми туда — не ошибешься».

Огонек-то светил, пока против маяка был пароход. Ушел пароход — погас огонек.

Пошли догонять пароход. Гнались — не догонишь. Хорошо, что бочка с бензином была. Потом дождь перестал, [214] взошла луна, и тихо стало, и светло. Установили даже вахты, компас зажгли, правда, обернули его простыней: ни противнику не видать, ни себе. Компас для виду или для невидимости. Но шли верно... Буксир нагоняет. Дибров развернулся, лагом стал — сразу буксир его заметил. Немного подмогнул. А потом — ему в сторону...

В общем, до Тарханкута дошли своим ходом, повернули к Евпатории. Зашли за маяк — зыбь меньше. Решили ломать хату, брезент на парус ставить: два крюка, посредине футшток — мачта готова, ставь парус, выигрывай время и бензин. Только в самую Евпаторию заходить не стали: а вдруг опять суток на десять работенку найдут?.. Сходили по очереди в город, в баню, помылись ребята — вода скатывалась с кожи, как бензин. И уже без всяких оперативных, без буксиров, взяли курс на Севастополь. А там — главная база. Через боновые заграждения просто так не пройдешь. За шпионов сначала приняли, хоть и помылись в Евпатории. Хотели телеграфировать своим. Телеграф, говорят, занят более важными сообщениями, чем депеша про какой-то барказ.

Тут, конечно, были и такие подробности, что можно целую книгу написать — как на «Червону Украину» подняли и хотели причислить навсегда к ней. Как снова десанты высаживали. Как с нее удалось удрать. Конечно, не потому удирали, что крейсер плохой или что пронюхали, какая ему написана на роду судьба. Не мог же Дибров знать, что с «Червонкой» беда случится. Отпросились, как положено: надо догнать своих. А когда догнали — вот и предъявил Дибров сигнальщикам счет: оказывается, пять чужих барказов взяли, а своего, Диброва, бросили. Боцман долго этого не мог простить сигнальщикам.

А потом начались десанты, походы то на Кавказ, то в Крым, то в район Феодосии, то в Севастополь. Об этой истории скоро забыли и перестали вспоминать.

Снова боцман Дибров гудит своим голосищем на юте, снова меряет шагами палубу так, что зыбь проходит тут же по морю, и море волнуется от его поступи. [215]

Дальше