Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Таллинская тетрадь

Каждый при своем мнении

Не так-то просто человеку штатскому неожиданно стать военным. Но еще сложнее человеку сухопутному войти во флот. Даже молодому человеку, смотрящему не только «Броненосец «Потемкин» или «Мы из Кронштадта», но и любой другой фильм, в котором есть море, матросы и корабли, по нескольку раз. В первые дни войны, еще толком не отличая блокшива от баржи, я почувствовал, как трудно будет во всем разобраться — в истории флота, в его уставах, наставлениях, лоциях, терминологии, разнообразнейшей морской практике, во всех его премудростях, связанных с астрономией, физикой, математикой, географией, гидрологией и тысячью иных наук, в его особых, наконец, традициях, — да это же просто непостижимо, этому надо посвятить жизнь. Не зря матрос служит вдвое больше, чем солдат, и прежде чем он попадет на корабль, его почти год шпигуют морскими знаниями в учебном отряде и в специальных школах на берегу. А как же быть, если еще собираешься о флоте писать?! Вхождение в жизнь флота я бы разделил на два параллельных, но взаимосвязанных процесса: оморячивание и познание. Причем, у этих процессов нет временных границ: они обязательны с первого и до последнего дня.

Оморячивание проходят все, даже корреспонденты. На корабле новичка-корреспондента ждут в общем-то невинные шутки: проверка на устойчивость перед воздушной волной возле внезапно стреляющего орудия канонерской лодки — брякнешься на палубу, тоже не беда, только не [46] ныть; испытание вестибулярного аппарата на волне малой, средней и большой, при качке бортовой и килевой с утешением, что «адмирал Нельсон тоже травил»; и, наконец, проба на доверчивость. Матроса-первогодка на потеху острякам непременно пошлют с парусиновым ведром «за клюзом на клотик», или назначат «рулевым на параван», или поставят на камбузе продувать макароны «для командира» — шутки длиннобородые, но мигом соблазняющие нашего брата на первых ступенях маринистского бытописательства. А вот корреспонденту уготовано другое: достоверно изложенные вариации сюжетов капитана Вральмана — держи ухо востро и не раскрывай блокнота. Совсем недавно один капитан 1 ранга, не моргнув, испытывал меня подобной историей про уникальное спасение некоего военфельдшера с балтийского стотонника-тральца. Этот, мол, фельдшер, развернув перед боем в кают-компании лазарет, замечтался, не заметил, как под напором волны захлопнулась дверь и тральщик ушел на дно; а когда он надумал дверь открыть, то уплотненный воздушный пузырь выстрелил его на поверхность моря целехонького и румяного, как помидор. Капитан 1 ранга почти с мольбой ждал появления вечной ручки и блокнота. Не дождавшись, он сказал: «Не верите? Удивительное дело — никто не верит. А между тем — факт. Я могу назвать фамилию, даже могу дать вам адрес этого фельдшера». Честно говоря, едва не соблазнился: спасались же люди из подводных лодок со дна моря или летчики с нераскрывшимися парашютами. Но — опять же, флот! Нужна закалка, выдержка: слушай и не ахай.

На мою долю выпала еще одна мука, связанная с моим газетным происхождением. Пубалтовский кадровик не раз и не два прояснял, какое, собственно, отношение имеет городская газета, из которой я вышел, к флоту, к морю и к военной тайне. Он никак не мог смириться с тем, что июнь сорок первого года приобщил к военной тайне миллионы глубоко штатских людей. Потом эту мнительность я почувствовал на газетном уровне. На полях моих рукописей в центральной редакции возникали резолюции: «Флотская газета — не «Вечорка». Переделать». Или того хуже: «Горючего не хватит. Брехня». Так определил один мнительный сотрудник отдела авиации, прочитав в сорок втором году запись из моей таллинской [47] тетради сорок первого года. Запись имела заглавие: «Аккуратненько!»

В истребительную часть балтийской авиации я приехал ночью, рассчитывая застать здесь Алексея Касьяновича Антоненко, уже знаменитого к тому времени «Касьяныча», который сбил над турбоэлектроходом самолет и у которого мы, газетчики, всегда рассчитывали разжиться новостями для блокнота. Касьяныч редко прилетал с полуострова Ханко на левый берег залива, но стоило ему тут появиться — наш брат корреспондент не давал ему житья. Встретит он, бывало, нас возле самолета, худой, насквозь пропитанный небом и порохом, снимет шлем и вынет платок, чтобы протереть запыленные облаками очки, и скажет: «Что, сенсация нужна? Нету. Одна голая статистика. Вчера с Петяшей сбили над базой два «бристоль-бульдога», аккуратненько: я — восемь патронов, Петяша — одиннадцать. Итого девятнадцать на двух «бульдогов». Не разорительно для рабочего класса. От взлета до посадки — четыре минуты». Или расскажет, как летал с Петром Бринько над Финляндией, встретил «юнкерса», гнал до Хельсинок и над Хельсинками сбил — на виду у горожан: «Можете у них спросить, подтвердят».

В маленьком деревенском домике возле аэродрома я застал командира части и помощника начальника штаба. Помнач, из запасников, пожилой и суетливый, и слышать не хотел про Антоненко.

— Что, кроме него, у нас нет летчиков? Семенов, Севастьянов, Смирнов, Соколов, — казалось, он читает штабную ведомость на букву «С» наизусть.

Но меня интересовал именно Антоненко, и помнач сказал, что ни один летчик не позволил себе подобной наглости: украсть механика и оружейника! Я удивился: сразу двоих?

— Двоих в одном лице. Прилетел на чужой аэродром и украл лучшего механика балтийской авиации.

— Но он же на «ишачке». На одноместном.

— Вот именно, — подтвердил молчавший до того командир части. — Обышачил нас на своем «ишачке». Сорванец, а не летчик...

Несколько времени спустя, попав на правый берег залива на Гангут, я пришел к Антоненко на аэродром. Он уже был Героем Советского Союза и накануне сбил четырнадцатый [48] самолет противника. Самолет этот — его последняя сенсация — «загорал» на ханковском золотом пляже возле заброшенных кабинок для купальщиков. Поговорив об обстоятельствах последнего боя, я спросил Антоненко про кражу человека с чужого аэродрома.

— Уже нажаловались, — возмутился Антоненко. — И напрасно. У них там механиков до черта. А сюда не всякого заманишь, — и Касьяныч подробно рассказал про все, что произошло.

Это был его постоянный механик, паренек, который всегда бежал навстречу, едва машина Антоненко появлялась над аэродромом. В тот день Касьяныч сел на аэродром утром, к полудню справился с делами и собрался обратно на полуостров.

Сидя в стороне на колодках, Касьяныч покуривал и задумчиво поглядывал на механика, ловко лазавшего по плоскостям истребителя. Не вредно бы такого паренька иметь на Ханко. Там одному краснофлотцу приходилось обслуживать по нескольку самолетов. Антоненко погасил папиросу, встал и подошел к самолету. Да, недурно бы захватить паренька с собой. Но как? Куда его воткнешь? Снять бронеспинку? Только согласится ли он лететь в таком положении в качестве «мертвого груза»?

Механик вдруг сам попросил:

— Касьяныч, возьми с собой...

— Страшно ведь? — обрадовался Касьяныч.

— Дотянем.

Каких-нибудь полчаса лету. В конце концов от них не убудет, если взять его на тот берег. Обзаведутся другим. Зато там он сможет обслуживать две машины — заодно и машину Петра Бринько.

— Куда лечу, знаешь? — строго спросил Антоненко.

— А то как же: Гангут, все знают. Ей-ей, не боюсь. Возьми, Касьяныч, я махонький, как раз на место спинки придусь. Дышать и то не буду.

— Лезь, — Антоненко вынул из кабины бронеспинку. — Я — аккуратненько!

Механик быстро втиснулся в кабину, стараясь занять минимум места позади летчика. Ноги он протянул к фюзеляжу, а его тело Антоненко намертво закрепил ремнями, позабыв впопыхах спросить парня, как тому удобнее висеть — лицом вперед или спиной к спине. [49]

Касьяныч оглянулся — начальства поблизости не было. Он дал газ и взлетел. Он старался не думать о несчастном пассажире, дышащем ему в спину, но в зеркальце то и дело мелькала пунцовая физиономия старательно улыбающегося человека. В этой неестественной улыбке была смесь страдания, терпения и отчаяния. «Ничего, — подумал Касьяныч, — откачаем. Оморячиться полезно каждому».

Когда они пересекли залив и забрались повыше за облака, Алексей Касьяныч заметил фашистский «Ю-88». Эка досада, сейчас бы догнать и подраться. «Юнкерс» шел без сопровождения, территория внизу пустынная — скалы и залив, словом, можно прекрасно померяться один на один.

Он тоскливо взглянул в зеркальце на свой сопящий груз, хоть и не шевелившийся, но живой: угораздило брать тебя, черта, с собой.

Механик под этим взглядом виновато заморгал, зашевелил губами, будто желая сказать: «Давай, Касьяныч». Так, по крайней мере, хотелось думать летчику, жаждавшему ввязаться в бой. Впрочем, потом, на аэродроме, механик охотно поддерживал эту версию и даже уверял всех, что именно он-то в своем положении и мечтал о воздушном бое... «Я — аккуратненько», — зашевелил губами Касьяныч и развернул машину вслед за бомбардировщиком.

Антоненко почувствовал истинно спортивный интерес к этому бою: вес отяжелевшей машины и стесненность движений вызывали абсолютно новые ощущения. Вся выработанная в боях с бомбардировщиками автоматика действий пошла насмарку, нужно было заново решать трудную задачу. Он настиг «юнкерса», зашел сверху, бросился в пике, атаковал, вновь взвился вверх, зашел с виража, метался вокруг вражеской машины в гуще ее защитного огня, пока не сбил.

Все это время в кабине за спиной торчал скованный по рукам и ногам человек, то бледневший от страха, то становившийся бурым от прилива крови при бешеных виражах истребителя.

Антоненко развернул машину на прежний курс и взглянул в зеркальце на пассажира. Тот все еще натянуто улыбался, но его лицо выглядело как мятый прокисший огурец — нажми и брызнет. Антоненко почувствовал [50] неудержимое желание вынуть платок и вытереть шею, столь усердно обогреваемую соседом.

На Ханко он прилетел в час артиллерийского обстрела. Лавируя между воронками и уклоняясь от снарядов, он посадил машину в наиболее безопасный уголок, вытащил бледного парня на землю, положил его на спину под плоскостями и пошел на командный пункт, где с юмором доложил о сбитом «юнкерсе» и доставленном с левого берега блестящем механике, склонном к воздушной болезни и обморокам.

Вот и вся история. Мнительный редакционный критик на ее полях подсчитал: «Полный бак «И-16» берет горючего на 45 минут плюс двадцать процентов неприкосновенного аэронавигационного запаса. С двойной нагрузкой и боекомплектом не дотянет». Кроме того: «Нарушение НПП и БУИА-41», что означало: «Наставление производства полетов» и «Боевой устав истребительной авиации». Вывод ясен: факта не было, брехня.

Но факт был, я узнал о нем из первоисточника. Что касается нарушений — были и они. Алексей Касьянович за этот полет получил одновременно и награду и взыскание: самолет-то он все-таки сбил, а вот воровать механиков нельзя. Так что переубеждать предубежденного не пришлось: каждый из нас имел право оставаться при своем мнении.

Последний кадр

Такое время настало в Таллине — смесь мира и войны. Я поселился в «Золотом льве»: близко от штаба флота и сколько угодно свободных номеров. К военным — повышенное внимание. Но у портье за стеклами очков бегающие глаза. Может быть, так кажется. Много разговоров о выстрелах из-за угла, о нападении на одиночных бойцов. Слухи порождают подозрительность. Действуют истребительные батальоны, созданные молодыми эстонцами, — все в юнгштурмовках, темно-синих фуражечках, таких, как на матросах лакированного пароходика «Рухну», очень горячие ребята, но внешне сдержанные. Говорят, что вылавливают за городом парашютистов — немцы одевают их в нашу милицейскую форму и ночью сбрасывают в леса. [51]

Но в самом Таллине тишина. Город на военном положении. Расклеены строгие приказы на русском и эстонском языках. По брусчатке днем марширует рабочий полк. Непривычные слова — военное положение. Это значит, что с девяти вечера — комендантский час. Улицы мгновенно пустеют. Узкие и кривые, они гулко повторяют шаги патрулей. От перекрестка к перекрестку с винтовками наперевес шагают матросы. У подъездов — дежурные группы самозащиты: эстонцы с повязками на рукавах. Высунуть нос на улицу без пропуска нельзя. Если учесть, что ночи в июне — июле белые и в девять вечера светло, — пустынность улиц производит зловещее впечатление. А где-то вдали — то взрыв, то стрельба.

Приехали писатели и корреспонденты из Москвы и Ленинграда. Я жил в одном номере с Мишей Прехнером — он фотокорреспондент «Правды», тонколицый, высокий, красивый и очень хороший, но робкий человек. Вернее, деликатный. Ему тоже хотелось служить во флоте, а не состоять в «прикомандированных». Но он стеснялся об этом сказать.

Утром я слышал: Прехнеру позвонили из Пубалта и предложили прислать за ним — за корреспондентом «Правды» — машину. Смешно, Пубалт же рядом. Прехнер от машины отказался.

В здании напротив церкви, возле Дома партийного просвещения, размещалось бюро пропусков. Толпа политруков и командиров всегда ожидала там вызова в Пубалт или в штаб. Штатский костюм тут редкость, и, хотя каждому понятно, что шпиона в штатском засылать нет смысла, на пиджак, а тем более модный, часовые поглядывали косо. Краснофлотцы охраны штаба — молоденькие, еще не обстрелянные, совсем юнцы, и каждому не терпится поскорее что-то совершить — ну, хотя бы кого-нибудь поймать.

Быть может, поэтому мне показалось смешным, что Михаил Прехнер, известный в газетных кругах человек, фотографирующий, как корреспондент «Правды», даже в Кремле, стоит в своем пижонском темно-синем костюме в полоску возле бюро пропусков, окруженный военными. И даже вроде бы под охраной двух часовых. Краснофлотцы выходили на пост, словно готовые к штыковому бою. Похоже, штыки винтовок с двух сторон нацелены на фотокорреспондента. [52] Я на ходу обронил: «Ага, попался, голубчик!..» Прехнер не успел ответить, я только заметил его растерянную улыбку и скрылся в здании партпроса. Через несколько минут, выскочив оттуда, я помчался в Пубалт — мой начальник метал громы и молнии, когда кто-нибудь опаздывал. Прехнер качнулся было ко мне, я махнул ему рукой: некогда! Да еще бросил краснофлотцам, готовым к штыковому бою: «Держите, держите его! Знаем мы этих фоторепортеров!»

Добролюбов усадил меня править очередную листовку для гарнизона Пярну — он спешил, его посылали туда «обеспечивать политическую сторону отражения возможного вражеского десанта». На мольбы взять меня с собой он отрезал: «Нет», добавив, что на рассвете с грузовиком особого отдела я должен отбыть через Кингисепп в Котлы и Капорье, побывать там в бомбардировочной и истребительной авиации флота, выполнить задания Пубалта, попутно собрать материал и для себя, вернуться в Таллин и сразу отбыть на Гангут.

Мы правили листовку вдвоем — в таких случаях работа идет медленно, тем более что без конца трезвонил телефон. Добролюбов то и дело кому-то отвечал: «Нет, не приходил». На десятый звонок он ответил с раздражением: «Слушай, Костя, ну зачем же ему идти ко мне? Фотокорреспонденты проходят не по отделу пропаганды, а по отделу культуры...» Я сообразил, что он говорит с начальником IV отдела Бусыгиным — это отдел культуры, занятый художниками, актерами и фотокорреспондентами. Бусыгин кого-то настойчиво ищет. Меня внезапно пронзило: Мишу Прехнера!

— Да, — подтвердил Добролюбов. — Он ждет корреспондента «Правды» Прехнера. Недисциплинированный вы народ. Назначают прийти к девяти, а в десять тридцать его еще нет.

— Позвольте, я его видел возле бюро пропусков!..

Добролюбов позвонил Бусыгину. Через несколько минут в кабинет пришел сам Бусыгин и расспросил, где и когда я видел фотокорреспондента «Правды». Дежурный по бюро пропусков, довольно-таки нахальный техник-интендант, ответил, что народу штатского тут шляется немало и любой прохиндей выдает себя за важную птицу из Москвы. Технику-интенданту за тон попадет, но где Прехнер?.. [53]

Объяснив, как все было, я сказал, что возле Прехнера стояли двое краснофлотцев. Нелепо, но, может быть, это всерьез?..

Бусыгин покачал головой и, не удостоив меня взглядом, ушел.

Добролюбов забрал листовку и уехал, освободив меня от Пубалта до рассвета. Я успел оформить командировку на аэродромы, созвониться с особым отделом, условиться о месте и часе встречи с их грузовиком, и отправился в город.

Конечно, я прежде всего забежал в «Золотой лев». Не успел я войти в номер — звонок, голос Бусыгина, раздраженный вопрос:

— Ваш сосед не приходил?

— Нет. А вы его не нашли?

— Нет, — и бросил трубку.

Я сбегал в порт, выручил наконец свой злополучный чемодан, отнес его на штабной корабль «Виронию», где мне, как работнику второго отдела, было отведено штатное место, и вернулся в номер.

Настал комендантский час — Прехнера все нет. Обычно мы с ним в это время выходили во двор «Золотого льва», подставляли лестницу к каменной стене, отделяющей наш двор от соседнего, и болтали, коверкая язык, с золотоволосой эстонской девушкой — она не могла без пропуска выйти на улицу, сидеть с девяти вечера дома ей было тошно, и она каждый вечер охотно забиралась на стену, обходясь без лестницы. Сегодня мы болтали вдвоем, она косилась на окно нашего номера, выходившее во двор, и я объяснил ей, что мой друг в энском месте выполняет важный боевой долг.

В белые ночи теряется представление о времени, особенно, если у тебя нет часов. Я вдруг заметил, что девушка слишком пристально смотрит поверх меня и даже улыбается — в окне торчала фигура Миши. Шел уже четвертый час ночи, а в пять мне надо быть на углу Нарва-манте и ждать особистский грузовик.

Когда я вошел в номер, Прехнер стоял посреди комнаты, готовый меня побить. Вид у него был помятый, глаза запали, но горели не свойственным ему гневом. Он сказал:

— Я не знал, что вы такой легкомысленный человек.

Разумеется, это относилось не к девушке за каменной [54] стеной. Оказывается, утром в бюро пропусков техник-интендант заявил, будто пропуска на имя Михаила Прехнера нет. Удивленный такой неточностью в военном учреждении, непривычной для корреспондента «Правды», Прехнер попросил дежурного позвонить товарищу Бусыгину; услышал грубый отказ, настаивать не стал и решил дозвониться самостоятельно. Это его погубило. Он вынул из кармана изящную в кожаном переплете записную книжку явно заграничного происхождения. Дежурный, выскочив из-за барьера, схватил Мишу за руку и приказал сдать заграничную записную книжку. Прехнер предъявил ему правдистский документ. Но дежурный выставил владельца документа на улицу под охрану часовых. Так два паренька изготовились к штыковому бою. А моя шутка еще подлила масла в огонь. Когда Бусыгин позвонил в бюро пропусков, там уже побывала рейсовая грузовая машина особого отдела. Рейсовая потому, что она, как ныне маршрутное такси, объезжала определенные пункты города и подбирала задержанных патрулями подозрительных лиц, спекулянтов, возможных и невозможных лазутчиков. Под вечер Прехнер оказался в стойле какой-то загородной конюшни, приспособленной особым отделом для временно задержанных. Он кричал, требовал вызвать начальство, потрясал правдистским документом. Охраняющий конюшню старшина на все спокойно отвечал: «Знаем, знаем, какими документами снабжают вашего брата там». Ночью начальник особого отдела флота дивизионный комиссар Лебедев разыскал наконец в конюшне Прехнера, вернул ему заграничную записную книжку, извинился и на прощание воскликнул: «Какой услужливый идиот вас задержал?..»

Мы расстались с Мишей натянуто. Я не знал, что мы расстаемся навсегда. Я не решился сказать ему, на чьем транспорте еду в Котлы: а вдруг это тот самый рейсовый грузовик, который, между прочим, доставил Мишу лишь туда, к конюшне, — обратно он шел через весь город пешком. Но восклицание дивизионного комиссара я все же запомнил. В то утро мне не удалось зайти в бюро пропусков, разыскать бдительного техника-интенданта и взглянуть ему в глаза, а потом об этой истории я невольно забыл.

В лесу под Нарвой нас обстреляли, краснофлотцы из грузовика особого отдела бросали в лес гранаты на длинных [55] деревянных ручках; две такие гранаты плюс противогаз были и у меня, но никто еще не объяснил мне, что в гранату нужно вставлять запал: одну гранату я метнул — без запала, другую, экономя боеприпас, сохранил. Потом в Кингисеппе нас бомбили. В Капорье «мессеры» обстреливали пассажиров на железнодорожной платформе. В Котлах они сожгли домик, в котором я заночевал с попутчиком-лейтенантом, — в этом домике жила его семья. Было душно, нас заели клопы, я с трудом умолил лейтенанта пораньше встать, распрощаться с родными и поспешить к поезду, мы отошли всего метров на триста, когда начался налет, и видели: в одно мгновение домик окутался черно-желтым облаком и исчез с лица земли — вместе с семьей лейтенанта.

Путь через Кингисепп в Таллин был отрезан. А может быть, только разговоры, что отрезан, — и такое случалось в те дни. Я возвращался к месту службы через Кронштадт, катером. Потом ушел на Ханко, так и не успев заглянуть на «Виронию».

«Вирония» погибла. Погиб и Миша Прехнер. Но на ней ли или на другом корабле — не знает никто. Он улетал в Москву со снимками действующего флота для «Правды», вернулся в Таллин, хотя это было очень трудно сделать, перед самым концом, чуть ли не за день до оставления города, и никто не знает, на каком из кораблей он ушел. Его видели Всеволод Вишневский и Анатолий Тарасенков фотографирующим погрузку войск под артиллерийским огнем; его видел Николай Михайловский в Минной гавани не торопящимся на корабль, снимающим других. Он снимал до последнего кадра, как стреляет солдат до последнего патрона. Последний кадр в его профессии был самым ценным...

Шпиономания свирепствовала месяц-другой. В июле с корреспондентом ТАСС Юлием Зеньковским мы шли по Кронштадту, оба в штатском. Я ныл: «Где ваш чертов штаб? Ну, где же он?..» Зеньковский, ленинградец, хорошо знавший Кронштадт, посмеивался и объяснял: «Вот за углом. И еще раз за углом. Поворот. За поворотом поворот. А там мостик. Если его не разведут — мы выйдем прямо к Итальянскому пруду, то есть к штабу. А если разведут, то там есть другой поворот, а за поворотом — поворот...» Мы не заметили пожилую женщину, которая увязалась за нами, прислушиваясь к столь странному, [56] почти шифрованному разговору. Не стерпев, она обогнала нас и, пятясь справа по борту, грозно спросила: «Вы кто такие, а? Кто такие? Документы есть?» Я повеселел, даже прибавил шагу, приговаривая: «Мы — парашютисты, сразу же видно, вон на углу нас сбросили, мы приземлились, отдали парашюты постовому и вот ищем штаб...» Женщина вприпрыжку шла за нами до Итальянского пруда. Мост, к счастью, не был разведен. Она угрожала, кричала, но мы подошли к штабу, предъявили постоянные пропуска и, торжествуя, оставили ее за бортом. Зеньковский смеялся, но ворчал: «Все-таки нехорошо вы поступили. Высмеивать бдительность, даже болезненную, не следовало. Она же от души. Ей хочется поймать шпиона».

Прошел год. Утихла шпиономания. Посуровела жизнь. Построжели и страна и наши характеры. Может быть, той женщины уже не было в живых, как не стало и Зеньковского, и Бусыгина, тоже погибших при таллинском переходе.

Несколько месяцев спустя, прилетев по заданию «Красного флота» в блокированный Ленинград, я отправился в флотский экипаж получать по аттестату продовольствие и положенный мне офицерский дополнительный паек. Продотдел занимал длинный казарменный зал в здании экипажа. У входа сидел старшина с тремя шевронами старослужащего, суровый детина. В глубине — начальник с серебряными нашивками на рукавах кителя, мужчина милейший на вид. Между ними, за маленькими столиками, — взвод девушек в синих беретах и матросских блузах.

Старшина сказал — положенное по дополнительному пайку масло заменяется комбижиром; комбижир заменяется по шкале концентратом; пшенный концентрат для Ленинграда деликатес; и вообще: перво-наперво надо пройти к начальнику и получить визу.

Начальник, прочитав аттестат, расхохотался, как хохочет человек, от которого зависят все.

— Ха-ха, вашего брата я знаю. Вот один — тоже выдавал себя за корреспондента. Не «Красного флота», а «Правды». А оказался? — Он быстро проверил, слушают ли подчиненные. — Шпиён. Имею за него благодарность. Верно, девочки?..

— Так это вы?! Вы дежурили в Таллине в бюро пропусков?! [57]

Он кивнул, самодовольно оглядев опустивший очи долу взвод.

А я громко, слишком громко для гулкого зала и для такого учреждения, как продотдел, прокричал все, что знал про Мишу, про его храбрость, талант, мастерство, не уступающее мастерству Дебабова. Вспомнил и высказывания начальника контрразведки про услужливого дурака, добавив, будто особый отдел все еще разыскивает героя, пожелавшего остаться в тени. Не знаю, как отнеслись ко всему девушки в синих беретах, помню, что старшина, наперекор визам, проявил полную старшинскую власть. Он написал: «Выдать в счет дополнительного — бекон!» Наверно, милейший на вид мужчина всем порядком осточертел.

Постскриптум

На флоте про торгового моряка всякий, бывало, скажет: «Он из купцов». Это значило: особый стиль поведения. Но иной «купец» плавал по морям и океанам поболе профессионального военмора. «Купцам» на войне порою доставалось больше других. В этом каждого мог убедить таллинский переход, когда из двадцати девяти крупнотоннажных транспортов до Кронштадта добрался только один.

В море лучше идти на мелкосидящей, тихоходной, плоскодонной шаланде, да еще деревянной, неуязвимой для магнитных мин, не стоящей торпед, — и для врага добыча малая, и для своих вроде бы потеря невеликая. Такой, к примеру, посудиной был латвийский пароходик «Эзро» капитана Алъфона Янсона. До войны пароходик этот топал по Даугаве вверх и вниз, а потом его пустили в большие и опасные морские плавания. Из Рижского залива он уходил в хвосте длинного каравана и вел на буксире баржу, груженную взрывчаткой. «Эзро» отстал от других на одиннадцать ходовых часов, один застрял в водах противника, был мысленно всеми похоронен и списан в «потери при эвакуации». Но эта посудина доползла до Таллина успешней иных быстроходных судов и, конечно, сохранила доверенный ей груз. В порту на рейде такая малявка бегает от борта к борту, перевозит провиант, боезапас, людей, никто не задумывается, когда команда спит: ведь в ней всего-навсего пять человек, и тут уж не [58] устроишь смен; с берега по кораблям и транспортам лупят из пушек, а ее даже не считают за цель — так, всякие случайные, чужие недолеты и перелеты; как должное ее команда принимает и град насмешек с высоких палуб: и труба-то низкая, и вид замарашки, и шаг винта самый короткий на морях. А вот никто не поздравит ту же команду «Эзры», когда среди взрывов, пожаров, тонущих кораблей и людей она совершит семидесятичасовое плавание по минным полям, когда ее матросы, вытащив десятки погибающих, загрузят свое суденышко сверх всяких пределов, пока палуба не сравняется с волной; покинут потом спасенные палубу такой «Эзры», отлежатся в госпиталях Кронштадта и Ленинграда, уйдут на другие фронты, флоты, корабли и даже имени своей спасительницы не вспомнят — скажут эдак небрежно: подобрали в море на какое-то корыто, душевные там ребята, только чапали с ними три ночи и три дня.

В море лучше идти на катере, на тральщике, на эскадренном миноносце, где пассажиры редки и панике железно противостоит воинский устав. Хуже всего попасть пассажиром на огромный, с каютами, палубами, салонами и ресторанами транспорт, почти не вооруженный и перенаселенный. Команда способна воздействовать на пассажиров только одним — собственной доблестью и бесстрашием. Транспорт, если его не защищают сверху, с моря и под водой, едва ли может сам себя защитить.

Но иногда, оказывается, и безоружный транспорт может выиграть морской бой. О таком событии, как о чуде, заговорили в Таллине, когда в Купеческую гавань пришел «Казахстан».

О «Казахстане», кажется, рассказано всё, нет статьи или книги про Балтику сорок первого года, где так или иначе не упомянули бы «Казахстан». И это естественно: он и был тем единственным из двадцати девяти крупных транспортов, который все же дошел до Кронштадта. А вот июльский подвиг всегда замалчивался, потому что он связан с именем, которое было на долгие годы из обращения исключено. В 1961 году доброе имя этого человека восстановил трибунал по почину старого морского журналиста из газеты «Водный транспорт» Георгия Александровича Брегмана. Калитаев — его юношеская репортерская привязанность, он узнал его, еще бегая хроникером ленинградского [59] отделения «Комсомольской правды» по причалам морского порта, и, как часто бывает у журналистов, разглядел в нем настоящего моряка. А потом каждый поступок избранного героя становился личной радостью для репортера, втайне мечтавшего когда-нибудь и что-нибудь о нем написать. Во время войны, лежа после ранения в госпитале, репортер узнал о постигшей капитана беде, но единственно, что мог сделать, выйдя из госпиталя, расспрашивать и расспрашивать тех, кто не вычеркнул Калитаева из памяти. Таких было много, все старые моряки считали, что Калитаев не мог совершить ничего худого в жизни, но только в шестидесятые годы это удалось доказать. Друзья добились пересмотра забытого дела Вячеслава Калитаева. Но вот годы идут, а во всех изданиях и переизданиях, где упоминается «Казахстан», по инерции пишут так, словно ничего не изменилось. Никто теперь его не хулит, но никто и не поминает добром — нет человека, будто и не было. Потому есть смысл вернуться к старым записям про этот транспорт.

Эвакуацию Таллина начали днем 27 августа одновременно с нашей сильной контратакой на разных участках сухопутья. Сотни груженных ранеными, эвакуируемыми, бойцами, промышленным оборудованием и боевой техникой кораблей и судов собрались в колонны в районе острова Нарген. «Казахстан» грузили тогда, когда немцы уже рвались к «Русалке» в парк Кадриорг. Над берегом болтались аэростаты, корректирующие огонь фашистских орудий и тяжелых минометов по гаваням и по внешнему рейду. «Казахстан» принял три с половиной тысячи пассажиров, большей частью, это были раненые бойцы, женщины с детьми, матросы и офицеры.

Утром 29 августа возле острова Нарген «Казахстан» вошел в общий кильватерный строй. Этот строй вытянулся на несколько десятков миль и разделился на караваны. Предстояло пройти 220 миль — через минные поля, под огнем тяжелых береговых батарей справа и слева, под ударами бомбардировщиков и штурмовиков, отражая атаки подводных лодок и торпедных катеров. И главное, без защиты с воздуха, без прикрытия, потому что все аэродромы на побережье уже были нами потеряны, а до аэродромов Ленинграда далеко. Люди, тысячи и тысячи людей, военных и гражданских, раненых и здоровых, были всюду — и на боевых кораблях, и на транспортах, и на тральщиках, [60] и на катерах, и на портовых буксирах, и на карликовых шаландах. Тральщики, а их было не так уж много, расчищали путь от бесчисленных мин, выводили из-под удара боевые корабли, которым предназначалось оборонять Ленинград. Но некому было подсеченные мины расстреливать; отведенные от впереди идущих судов, мины оставались на поверхности, был шторм, он нес ночью мины на фарватер, по которому шел последний, девятый, караван.

Капитаны помнят и вновь вспоминают таллинский переход. Раны рубцуются, но не заживают.

Вначале отстал «Казахстан», отстал потому, что в спардек попала бомба — она повредила машину, вызвала пожар. Потом ночью подорвалась на плавающих минах «Луга». Позади нее шел теплоход «Вторая пятилетка». С его мостика видели пламя внезапного взрыва впереди, задранную корму и оголенный винт «Луги». В ее носовом трюме лежали триста раненых — их затопило сразу. Переборки других трюмов выдержали внезапный удар, и людей оттуда удалось спасти. Тральщики, катера, шаланды шныряли возле погибающей «Луги», собирая живых. Ее капитан и двенадцать матросов перешли на идущую позади «Вторую пятилетку».

После бурной ночи настал штилевой августовский день. Я говорю о погоде. Взрывы на море продолжались, в небе носились фашистские бомбардировщики и штурмовики. Караван миновал красную башню маяка на Родшере. Перед «Второй пятилеткой» шел теперь «Балхаш». Его атаковали «фокке-вульфы», и через десять минут он затонул. Потом погиб «Тобол». Все атаки сосредоточились на «Второй пятилетке». После двадцатого налета она потеряла ход и стала носом погружаться в воду. Катера, шлюпки, буксиры — вся славная балтийская мелочь, без которой не спастись бы тысячам людей, сняла с теплохода пассажиров.

На борту полузатопленного теплохода остались четверо: механик, электрик, капитан «Второй пятилетки» и военврач из пассажиров. Николай Иванович Лукин — капитан «Второй пятилетки», вспоминает, что им сообща удалось даже запустить главный двигатель — теплоход еле заметно пошел вперед. Это разъярило фашистов, они снова набросились на «Вторую пятилетку». Очередная бомба доконала теплоход. Теплоход тонул. Четверо ничего [61] уже не могли предпринять. Мимо проходил переполненный катер «МО». Командир крикнул, что рискнет взять еще двоих. Лукин приказал сойти на катер электрику и механику. Сам он остался с военврачом. Командир катера кричал капитану в мегафон: «Мы за вами вернемся!» Но разве можно было в такой обстановке на это надеяться! Лукин отдал военврачу спасательный пояс и уговорил его плыть на восток. Близок Гогланд, возможно, удастся доплыть. Потом и он соорудил себе маленький плотик из двух прочных лючин — щитов с грузовых люков. Но так мало оставалось надежд на спасение и так страшно бессмысленно погибать, что капитан решил вернуться к судну. Уж если тонуть, так на нем.

Катер пришел, неведомо через какой срок, но пришел, когда Лукин подплывал к своему теплоходу. Лукин закричал: «Возьмите!» С катера ответили, что они идут за капитаном. Лукин крикнул, что он и есть тот капитан. Его подобрали. Он упросил командира разыскать военврача. Командир катера нашел и подобрал военврача. Тогда Лукин уговорил командира подойти к тонущему теплоходу. Опасно, но нужно, раз капитан остался в живых. Лейтенант, командир катера, это понял и подошел. Капитан забрался на тонущую «Вторую пятилетку», взял документы и судовую кассу, запасся даже одеждой для себя и военврача и едва успел перескочить на отходящий катер. Командир катера мужественно его ждал.

Сообщая эти подробности про других, я не забываю о главной цели очерка. Но мне кажется, что понять случившееся с Калитаевым можно, лишь почувствовав общую атмосферу тех дней и тех событий.

Итак, 31 августа капитан «Второй пятилетки» прибыл в Кронштадт. На него смотрели, как на воскресшего: было известно, что многих он спас, но сам остался на судне погибать. На берегу в таких случаях не размышляют, кто трус, кто герой. Считался погибшим, оказался живой. Судно потерял, но доставил судовую кассу и документы. Катерники подтверждают: уходил последним. Наградили Лукина потом, ему вручили орден Ленина.

А вот на «Казахстане» давно поставили крест. Кто бы мог подумать, что «Казахстан» еще жив. Он отстал в начале перехода девятого каравана, горел, дрейф гнал его на мины, под огонь орудий к захваченному врагом берегу. Кажется, все, конец. Но «Казахстан» дошел, единственный [62] из всех больших транспортов дошел. Как та посудина Альфона Янсона, которая тащила из Риги взрывчатку и отстала от остальных на одиннадцать ходовых часов. В таких случаях никогда не разберешь, кто же уходил последним. И при уходе из Таллина, и при эвакуации Ханко, и позже, при уходе из Севастополя, я видел много таких «последних» — и не из хвастовства каждый капитан уверял, что именно он ушел последним; так оно, действительно, было, но за ним появлялся еще один последний. Может быть, потому и утвердилось надолго определение «пропавший без вести». В трагические дни выработалось правило: не видел сам, не говори, что человек погиб.

В шестнадцати милях от южного берега Финского залива, на полпути между Наргеном и Гогландом, есть небольшой скалистый островок Вайндло, иначе его называют Стеншер, — всего 512 метров длины и 149 метров ширины. По существу, каменная гряда в море. На ее возвышенной части стоял известный мореплавателям круглый чугунный маяк, окрашенный в белый цвет. Маяк был связан подводным кабелем с побережьем, но в это время побережье занял враг. На западе остались наши гарнизоны на Моонзундском архипелаге, на Осмуссааре и Гангуте. На востоке — самый ближний наш гарнизон на Гогланде. И все же в те дни на Вайндло еще жили матросы поста службы наблюдения и связи. Не было им приказа оставить пост. Вот к этому островку и приткнулся обгоревший, еще дымящийся «Казахстан». К тому времени из тридцати пяти членов экипажа в строю осталось семеро, и среди травмированных пассажиров то и дело возникали зловещие панические пересуды о трусости команды, о шлюпке, спущенной во время бомбежки, о якобы сбежавшем капитане. Но те, кто спасал судно, знали: капитан не сбежал. Может быть, он сброшен взрывной волной, может быть, убит, потонул, может быть, плывет в волнах, раненный, — сбежать он не мог.

Семеро из команды «Казахстана» спасали транспорт. Им помогли многие пассажиры. На транспорте шел писатель Александр Ильич Зонин, скончавшийся в шестьдесят втором году. Он не раз вспоминал этот поход, хотя потом на его долю выпало немало других тяжких переживаний, он укорял своих друзей, коллег за нежелание до конца разобраться и восстановить правду о «Казахстане». [63]

Он просил, чтобы те, кто писали на основе односторонних рассказов, сами исправили и дополнили свои очерки. Он твердил: «Семеро не могли спасти транспорт». Он оставил письмо, переданное вместе с его архивом в Военно-морскую библиотеку, оно не предназначалось полностью для публикации, но в нем есть подробности, которые дополняют картину дрейфа «Казахстана» к Юминде и расширяют представление о его спасителях.

Неуправляемый корабль несло на минные поля и к занятому врагом берегу. Люди прыгали за борт, спускали шлюпки. «Я посмотрел вниз, за борт, — писал Зонин, — и увидел кронштадтский пожарный катер. Он пробовал заливать огонь, но напор его струй был невелик, вода рассеивалась брызгами у мостика. Еще можно было у самого борта обойти стенку ширившегося огня. Мы проскочили с адъютантом комдива Сутурина, но через несколько минут назад пути уже не было... У самого форштевня и в малярке, находившейся здесь под палубой, я оказался в организованном коллективе, вожаками которого были батальонный комиссар Гош, зенитчик майор Рыженко, капитан с забытой мною грузинской фамилией, хроменькая машинистка из штаба Сутурина, чуждая страха и поглощенная заботой о нас, мужчинах, таких беспомощных в сравнении с нею в устройстве жилья, питания и т. д. Здесь, благодаря зенитчикам и особенно благодаря хриплым командам Рыженко (голос майора, уставший после двухсуточного непрерывного отдавания команд в таллинских арьергардных боях, временами совсем отказывал, и он просил меня повторять его шепот громко), было меньше паники. Вера в защиту двигала людьми, когда они массовыми усилиями, используя самую мелкую посуду — ведра и каски, затушили пожар. Эта вера заставляла жечь в тех же касках ветошь, чтобы в очередные налеты немцев, когда уже израсходовали боезапас, маскировать корабль, брошенный и горящий. Вера эта не позволила зенитчикам воспользоваться уже связанными на воде в плот пустыми ящиками от боезапаса. Рыженко особенно беззвучно и особенно взволнованно заставил меня сказать погромче, что балтийцы не оставляют товарищей в беде. Он заставил меня даже — для повышения политико-морального состояния массы — пообещать, что к нам идет помощь, что о нас все знают по радио. А в действительности у малярки между налетами (мы насчитали [64] 164 бомбы, сброшенные в округе нашего судна) мы безнадежно возились с испорченным радиопередатчиком».

Сообща с оставшимися в живых членами команды наиболее активные пассажиры решили, что главное — прекратить дрейф, стать на якорь. Один инженер, раненный, потребовал отнести его в котельную — там он указывал, что делать, чтобы восстановить ход. Машину отремонтировали, ведрами наполнили водой котел, разожгли топку, подняли пар и своим ходом кое-как дотянули до узкой скалистой гряды. На островок выгрузили женщин, детей, раненых. Зонин свидетельствует, что без решимости батальонного комиссара Гоша «пойти на катере на Гогланд и добиться там средств для эвакуации островитян не было бы и средств для того, чтобы стащить «Казахстан» с мели и отконвоировать в Кронштадт...» 31 августа над островком снизился наш самолет и сбросил вымпел с известием, что будет оказана помощь. Потом подошли тральщики и катера, сняли пассажиров и забрали матросов поста СНиС. По приказу командующего флотом матросы взорвали маяк.

А «Казахстан», облегченный, почти разгруженный, потихонечку продолжал двигаться на восток. Его вели семеро торговых моряков и их добровольные помощники из пассажиров. На разрушенном мостике находился штурман Леонид Загорулько — в то время старший в команде. В корме у ручного привода руля — боцман Гайнутдинов. На мостике, рядом со штурманом, дежурил красноармеец с полевым телефоном. Провод был протянут на корму. Там, на корме, другой красноармеец принимал команды штурмана и передавал их боцману. «Казахстан» двигался без приборов, без карт. Самыми совершенными приборами были эти два полевых телефона. Имена телефонистов неизвестны — они были пассажирами.

В Кронштадт «Казахстан» пришел обожженный, полуразрушенный, словно с того света. Правительство наградило семерых членов команды орденами Красного Знамени. Многие из тех, кто служил на флоте в сорок первом году, помнят приказ Верховного Главнокомандующего № 303 от 12 сентября 1941 года, зачитанный перед строем на всех кораблях и на всех судах. В приказе было сказано: «Благодаря самоотверженности и беззаветной преданности Родине оставшихся на судне второго помощника Загорулько Л. Н., старшего механика Фурса В. А., [65] боцмана Гайнутдинова X. К., машинистов СлепнераЛ. А. и Шишкина А. П., кочегара Шумило А. П. и кока Монахова П. Н., невзирая на то что самолеты противника сбросили более ста бомб, ликвидирован был пожар и судно своим ходом приведено к месту постоянной стоянки».

Все так. Все правильно. Не хватало только имен пассажиров. Не было имен батальонного комиссара Гоша, майора Рыженко, капитана Горохова, полковника Потемкина, писателя Зонина, политрука Блохина, полкового комиссара Лазученкова, старшин Абрамова, Сазонова, краснофлотца Широкова, который руководил тушением пожара в машинном отделении, никто так и не знает даже фамилий тех красноармейцев-телефонистов и хроменькой машинистки из штаба комдива Сутурина — все они без имени или с именем поминаются в докладных записках, полученных членом Военного совета Балтийского флота Вербицким и переданных в архив Военно-морских сил.

Не было в рассказах, в публикациях, да и в самом приказе доброго имени капитана Вячеслава Семеновича Калитаева. Впрочем, в приказе он поминался, но словом недобрым и несправедливым, на основании поспешной и неправильной информации. Потому и необходим к этой истории постскриптум.

Этого капитана давно знали на наших морях. Он водил самые знаменитые в советском торговом флоте суда. Вырос под Новороссийском, на Черном море, в поселке Бета, и еще мальчишкой в гражданскую войну доставлял на парусниках в тыл белых оружие для партизан. В двадцать пятом году, окончив в Ростове-на-Дону мореходное училище, поступил в Балтийское пароходство. На теплоходе «Кооперация» капитан Калитаев доставлял из Испании в Советский Союз детей защитников Мадрида и Барселоны. На «Кузнецкстрое» пережил долгий плен в японском порту Хакодате. За судьбой «Кузнецкстроя» и его команды следили тогда читатели газет всего мира. Когда «Кузнецкстрой» вернулся на Родину, ТАСС передало подробный рассказ Калитаева о пережитом, и есть смысл хотя бы частично воспроизвести его. «В феврале, — рассказывал Калитаев, — выгрузившись в Петропавловске на Камчатке и приняв на борт пассажиров, мы снялись с якоря и взяли курс на Владивосток. Пять дней шли в благоприятных условиях. Вечером 17 февраля, когда проходили [66] Сангарский пролив, поднялся сильный шторм. Пароход шел без груза, и встречный циклон бросал судно из стороны в сторону. Корабль потерял управляемость. Во время шторма я дважды по радио информировал власти японского порта Хакодате, что буду вынужден зайти и отстаиваться. Шторм усиливался. Двигаться вперед стало совершенно невозможно. В час ночи 19 февраля «Кузнецкстрой» отдал якорь на внешнем рейде Хакодате. К обеду шторм утих, и я повел судно в порт, чтобы, приняв уголь, снова взять курс на Владивосток. В порту наш пароход был встречен, как обычно принимают иностранное судно. Оформляя документы и производя досмотр, портовые власти никаких претензий к нам не предъявили. Когда же все формальности были закончены, на борт «Кузнецкстроя» явился наряд полиции из 15 человек. Полицейские намеревались произвести на судне обыск. Я, как капитан судна, и присутствовавший в это время на пароходе советский консул заявили решительный протест. Утром 20 февраля мы начали готовиться к погрузке угля. Однако уголь нам не дали. Вскоре на судно явились усиленный наряд полиции, два прокурора, следователи, переводчик — всего около 50 человек. Среди них, как выяснилось впоследствии, были также агенты японской разведки». Вопреки протестам Калитаева и советского консула, полицейские устроили обыск, ни к чему придраться не смогли, но объявили судно арестованным, предложили консулу покинуть его и затеяли допросы пассажиров, команды и самого капитана. «Меньше всего японцы касались захода «Кузнецкстроя» в Хакодате, — рассказывал Калитаев, — больше всего их интересовали вооружение и морально-политическое состояние нашей Красной Армии. Я тут же с возмущением отверг подобные вопросы». Калитаев и его команда не поддались на угрозы, соблазны, провокации, их запугивали, врозь и вместе таскали на берег в разведку, ночами допрашивали и избивали, но ни в экипаже, ни среди пассажиров жандармы не нашли предателя. Тогда Калитаева, его матросов и часть пассажиров засадили на месяц в тюрьму, пытались судить, но процесса не получилось. 9 апреля «Кузнецкстрой» пришел наконец во Владивосток. Толпы людей встретили в порту отважных моряков. Я напоминаю о предвоенных событиях, за которыми мы, молодые люди тех лет, жадно следили, мы гордились мужеством и твердостью [67] Вячеслава Калитаева и его команды, как гордились героями Халхин-Гола, Хасана, Испании и Севера.

В 1938 году Калитаев в Арктике принял «Казахстан», там его наградили орденом за сложный по тем временам рейс Северным морским путем из Мурманска к устью реки Яна.

Когда началась война с белофиннами, Балтике срочно понадобился мощный ледокол. Балтийскому флоту предстояло действовать в водах замерзающих заливов. «Ермак» в то время находился в Арктике. Калитаеву поручили сопровождать из Арктики в Балтику ледокол. «Казахстан» под командой Калитаева был назначен ведущим «Ермак» пароходом. Ему поставили трудную, чисто военную задачу: в случае нападения миноносца или подводных лодок отвлечь их от «Ермака» и удар принять на себя. Шхерами вдоль берегов Скандинавии «Казахстан» провел «Ермак» из Арктики в Балтику и в декабре привел в Либаву, где тогда, по соглашению с правительством буржуазной Латвии, получил право базирования наш флот. Там, в Либаве, на ледокол и лесовоз напали подводные лодки и самолеты. Через короткое время «Ермак» и «Казахстан» двинулись дальше в Финский залив.

18 января 1940 года «Казахстан» застрял во льдах возле острова Соммерс. «Ермак» окалывал вокруг лесовоза лед, когда в воздухе появились самолеты с красными звездами. Это были маннергеймовские самолеты, замаскированные под советские. В сорок втором я сам, находясь на канонерской лодке «Красное знамя» возле острова Лавенсаари, видел такие самолеты, похожие на наши «чайки»: они зашли со стороны солнца и внезапно обстреляли нас из пулеметов, но зенитчики сумели их отогнать. А тогда, в 16 часов 18 января 1940 года, как записано в вахтенном журнале «Ермака», самолеты с красными звездами сбросили на ледокол девять бомб: часть упала за кормой — в пяти и пятнадцати метрах от судна, другие — впереди по курсу «Ермака». Ледокол не был поврежден. Одновременно с бомбежкой по «Ермаку» и по «Казахстану» открыла огонь тяжелая батарея с финского острова Кильписаари. Выдержали и это. Не смог в тот день «Ермак» вызволить Калитаева.

«Казахстан» остался на зиму в северо-восточной бухточке Соммерса, занятого нашими разведчиками, в непосредственной [68] близости от берегов противника. Его использовали как базу для действий разведывательных групп. Противник посылал для его уничтожения специальные отряды лыжников, направлял на санках самодвижущиеся торпеды, обстреливал дальнобойными, нападал с воздуха. Всю зиму вместе с командой защищали «Казахстан» флотские разведчики и флотская авиация.

В начале апреля «Ермак» провел к Гангуту караван транспортов, в том числе и «Вторую пятилетку». На обратном пути он подошел к Соммерсу, высвободил «Казахстан» и провел его в Ленинград. Вячеслав Калитаев и его команда занялись ремонтом лесовоза.

И вот в начале июля 1941 года Вячеслав Калитаев повел «Казахстан» из Ленинграда в Таллин.

На рассвете, еще до восхода солнца, на «Казахстан» напали два немецких торпедных катера. Они появились внезапно с правого борта, и сигнальщик сразу доложил о двух стремительно приближающихся торпедах. Судьбу пассажиров, экипажа, судна решала мгновенная и точная реакция капитана и четкое, быстрое исполнение его команд в машине и на руле. Вниз, в машинное отделение, людям, не видящим, что происходит наверху, с мостика сообщили о торпедной атаке. И тотчас последовали одна за другой команды капитана, основанные на молниеносном расчете курса корабля и курса угрожающих его борту торпед. Он скомандовал «Право на борт!» рулевому и врубил ручку телеграфа на «Самый полный вперед». Калитаев повернул транспорт на торпеды, на пересечение их курса. Это был единственный в таком положении шанс уклониться от удара. Атакующие тоже рассчитывают точно, стреляя так, чтобы атакуемый не успел сделать никакого маневра — ни застопорить ход, ни проскочить вперед, дав самый полный ход, ни отвернуть в сторону от пересечения с курсом торпед. Но Калитаев нашел неожиданный маневр, срезая путь навстречу торпедам. На грани времени он спас транспорт, проведя обе торпеды в каких-то сантиметрах от корпуса — под кормой.

Можно было предположить, что это счастливый лотерейный билет. Но час спустя на «Казахстан» напали шесть торпедных катеров. Двух отогнал шедший в охранении транспорта сторожевик. Четырем удалось выйти в атаку. Первая пара торпед снова шла в правый борт, [69] только одна, ближняя по курсу, опережала другую. Калитаев это использовал. Прежний маневр он повторил с небольшой поправкой: пропустил под кормой сначала первую, потом вторую торпеду. Две следующие торпеды противник бросил с таким интервалом, что в повторении маневра уже не было смысла: та, что дальше от курса транспорта, была пущена раньше и шла впереди, ближняя шла уступом, отставала от первой. Калитаев понял, что, идя навстречу полным ходом, он может уклониться от удара только одной торпеды, но неизбежно подставит себя под вторую. Тогда он скомандовал «Лево на борт!» и стал поворачивать к торпедам кормой, рассчитывая оказаться в коридоре между ними. Только огромный опыт, обостренное чутье и истинный морской талант позволили капитану точно поставить судно в узкий коридор. Сантиметры вправо, сантиметры влево — конец. Обе торпеды проскользнули вдоль бортов. «Казахстан» занял выгоднейшую позицию — кормой к атакующим. Но впереди мелководье и берег, а надо идти в Таллин. Ложась на курс, Калитаев вынужден был снова подставить под удар правый борт. Противник не упустил эту возможность. Атакуя в третий раз, а по общему счету в то утро — в четвертый, противник сузил коридор и почти не оставил интервала между двумя торпедами. Нет времени развернуть транспорт, нет надежды на прежние удачи, всё приготовлено на случай, если торпеда попадет в борт. Но мозг капитана работает молниеносно, диктует ему новый курс, положение по отношению к торпедам под определенным углом. Одна торпеда идет под полубак, другая — под корму. Ожидание — взрыва нет. Первый доклад сигнальщика: «Прошла под ледокольным срезом». Еще мгновенье — и снова доклад: «Исчезла под кормой, прошла под кормовым подзором». Обе прошли. Все восемь торпед — мимо. Конечно, для такого лотерейного билета надо было иметь великолепных рулевых и механиков, слаженный экипаж, исполняющий замысел и решение капитана с поразительной точностью. А сам капитан, когда я расспрашивал его в Таллине об этих атаках, ответил и мне и всем осаждавшим его корреспондентам похвалой судостроителям: «Прекрасно управляемое судно».

Теперь вернемся к августовскому переходу. Вячеслав Семенович с первой минуты этого перехода стоял на командном мостике. Когда «Казахстан» атаковала подводная [70] лодка, это он, Калитаев, мастерски сманеврировал и снова избежал торпед.

Транспорт начали жестоко бомбить. Калитаев быстро поднялся на верхний мостик к сигнальщикам и к командиру размещенных на судне зенитных автоматов. Там в это время был самый опасный и самый важный для транспорта командный пункт.

Бомба убила командира-зенитчика, сигнальщиков, всех, кто был на верхнем мостике. Калитаева воздушной волной сбросило вниз. Он потерял сознание. «...Я почувствовал грохот и треск ломающегося потолка и рубки, больше ничего не помню, — рассказывал потом Калитаев следователю. — Пришел на какое-то время в себя, не знаю, через какой промежуток времени, я лежал на правой стороне мостика головой к трапу, ведущему на верхний мостик... Почувствовал, что вся голова и шея мокрые, провел рукой по затылку... вся в крови. Никаких ранений я после у себя не обнаружил... Пришел в сознание я уже в воде, мимо меня проходила корма судна, и я заметил, что винт еле-еле вращался... Кругом меня в воде было много народа, и метрах в 60–80 позади полузатопленная судовая шлюпка, вокруг которой барахтались человек 10–15. Я скинул с себя пиджак и ботинки и держался на воде, пояса у меня не было, да я его в рейсе и не надевал, чтобы не создавать панику... С полчаса я держался на воде. А затем вместе с матросом 2-го класса Ермаковым и третьим механиком Котовым был подобран на подводную лодку «Щ-322» — вместе с другими плавающими». Лодкой «Щ-322» в то время командовал капитан-лейтенант Ермилов. Калитаев не мог вернуться к своему судну. Лодка доставила его в Кронштадт. Доставила раньше, чем туда пришел «Казахстан».

Так сложились жизненные обстоятельства: капитан оказался на Большой земле раньше, чем его героический транспорт.

Время в Кронштадте было такое, когда каждый час люди воскресали из мертвых, сиротели или рождались вновь. Быстро распространялись и слава и худая молва. Кто-то постарался изобразить дело так, будто капитан бросил свой транспорт в беде.

Каждый случай гибели корабля или судна должен быть расследован, особенно если капитан или командир остались в живых. В этом деле возникла путаница, но [71] никто, кажется, не сомневался в безупречности такого человека, как Калитаев. Даже если обстоятельства складывались против него. Обстоятельство, впрочем, единственное: прибыл в порт раньше, чем туда прибыло судно. В характеристике, составленной уже после случившегося — 11 сентября 1941 года и подписанной начальником пароходства Н. А. Хабаловым и начальником политотдела З. А. Россинским, о Калитаеве говорилось, что он волевой, дисциплинированный и мужественный человек, сохранивший судно в опасных условиях зимовки во льдах на линии фронта. Две судебно-медицинские экспертные комиссии признали капитана «невменяемым» в момент случившегося. Все семеро выживших членов экипажа без оговорок защищали капитана — это и теперь подтверждено архивными данными. Из семерых только четверо дожили до победы, они плавали на других судах и на других морях. Трое погибли на фронте, защищая Ленинград.

Есть в моем дневнике запись про августовскую ночь сорок третьего года в Кронштадте, проведенную в комнате начальника клуба артиллерийского дивизиона. Начальник клуба Левченко служил когда-то на миноносце «Карл Маркс», потом — в Таллине, он был пассажиром «Казахстана». Мне безумно хотелось спать, но всю ночь я слушал его рассказ. Он плакал, вспоминая о капитане, которого засудили зря.

Следствие закончилось благоприятно для Калитаева. Эксперты-медики подкрепили выводы следователя. Но где-то шел, продвигался из инстанции в инстанцию обширный доклад о героическом «Казахстане», основанный и на фактах, и на слухах, и на эмоциях, не выверенный, не очищенный от случайных домыслов, от страшной лжи. Когда пришел приказ № 303, следствие повернуло на предопределенный путь. Калитаев был расстрелян. А корреспондентам, писавшим о «Казахстане», сказано было коротко: «Это имя надо вычеркнуть».

Требуется еще одно добавление. Дело Калитаева в канун XXII съезда было затребовано из архивов Подольска в трибунал Ленинградского военного округа и пересмотрено. 27 января 1962 года жена Калитаева Вера Николаевна Тютчева, артистка театра оперы и балета имени Кирова, получила извещение, подписанное председателем трибунала полковником юстиции И. Воробьевым: [72]

«Приговор военного трибунала Ленинградского военно-морского гарнизона от 29 сентября 1941 года в отношении Калитаева В. С. отменен и дело производством прекращено за отсутствием состава преступления. Гр-н Калитаев В. С. реабилитирован посмертно».

Как сообщить об этом дочери, она была маленькой, когда расстреляли отца, и мать не сказала ей, где и как отец погиб. Мать бережно сохраняла все, что осталось от отца — его расчетные книжки, документы о его предвоенных наградах, короткие записки из Антверпена и из моря Лаптевых, любительские снимки команд, с которыми он плавал, и пароходов, которые он водил, пейзажи южных и арктических морей, таинственные открытки с видами штормов в Бискайе и вытравленными в те годы цензурой текстами на обороте — это была Испания, секрет, романтика поколения, принявшего первый бой с фашизмом. В годы блокады Вера Николаевна жила в Ташкенте, грузила картошку, работала кем придется, прожила тяжкое время, растя маленькую Ирину. После войны она вернулась в Ленинград и снова танцевала на сцене. Она вырастила умную, одаренную дочь, художницу по керамике, цельностью характера и устремленностью напоминающую отца. И в театре, и в большой коммунальной квартире на проспекте Кирова, где Вера Николаевна много лет живет с дочерью, знали о горькой судьбе ее мужа. Двадцать семей в этой квартире соседями. Но во всех двадцати за эти десятилетия не нашлось ни одного непорядочного человека, который убил бы дочь Вячеслава Калитаева «правдой» об отце. Дочь росла, считая по праву отца мужественным моряком, погибшим на войне. Он и погиб героем на войне, что подтвердило время. [73]

Дальше