Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава вторая

История, которая приключилась со мной и моими друзьями летом 1943 года, началась гораздо раньше — в самый первый день войны, когда мама проводила меня в пионерский лагерь «Мощинки».

После обеда в «тихий час» в парке вдруг раздались звуки пионерского горна. Я толкнул в бок своего нового дружка Женю Хатистова:

— Женя! Слышишь? Сбор играют!

— Придумал еще, сбор! В тихий-то час?

Но все мальчишки в нашей палате уже соскочили с кроватей и облепили окно. На спортивной площадке горнист трубил сбор. Был солнечный день, и горн горел золотым пламенем. У флагштока стояли военные и среди них — наш старший пионервожатый Николай Иванович, вихрастый юноша лет восемнадцати.

— Ура! К нам летчики приехали. Подъем!

Мы все выбежали на улицу и, влившись в шеренгу, замерли в общем строю. Вынесли знамя.

— Ребята! Сегодня, в четыре часа утра, фашистская Германия напала на нашу Родину...

Голос у старшего пионервожатого дрожал и часто срывался. Я никак не мог сообразить, почему Николай Иванович так волнуется. «Подумаешь, фашисты! Наколотим! Мало ли кто на [11] нас нападал. И самураев били, и белофиннов. Да еще как!»

— ...В это тяжелое время каждый должен найти свое место в строю защитников Родины! В нашем пионерском лагере будут организованы добровольческие посты самозащиты. Наша задача — научиться, что надо делать во время воздушного и химического нападения противника. Под знамя! Смирно!

Поплыло вдоль строя пионерское знамя. Барабанная дробь сжимала мои виски, кружила, туманила голову. Война! А какая она? Почему ее боятся взрослые? Женя потянул меня за рукав:

— Бежим в красный уголок. Оружие по списку будут выдавать — настоящее!

Пятому звену, в которое были зачислены и мы с Женей, поручили охранять водоем у колхозного скотного двора. Я ждал самого главного. Вот сейчас Николай Иванович принесет новенькие пистолеты и скажет: «Нате, ребята, охраняйте государственное добро!» Но он почему-то медлил. Я нерешительно спросил:

— А когда нам будут выдавать оружие?

— Ах да, совсем забыл! Идите к завхозу, у него и получите, что полагается.

Взбивая пятками дорожную пыль, мы помчались к приземистому строению, где находилась кладовая. У двери Женя остановил меня:

— Старье всякое не будем брать! Наганы не дадут — попросим винтовки.

— Ладно, — кивнул я, открывая дверь.

Дядя Костя, примостившись у окна, прилаживал черенок к лопате. Он равнодушно посмотрел на нас и, пошевелив пшеничным усом, спросил:

— Из группы самозащиты?

— Да. Пришли получить оружие.

— Ну раз такое дело, получайте: две лопаты и одни трех-рожковые вилы, четыре ведра. Пока — все!

— А наган? — растерянно спросил я.

— Ишь чего захотел! Боевого оружия у меня нет. Оно все вон там, — завхоз кивком головы показал в ту сторону, где должен был находиться фронт.

Новая необычная жизнь не казалась нам суровой. Мы даже были довольны. После завтрака бежали купаться на озеро, потом в красном уголке пели боевые песни. После полудня слушали радио, а вечером выпускали свою пионерскую «молнию». И конечно, наперебой обсуждали положение на фронтах. «Драпают фашисты!» — слышались радостные восклицания со всех сторон. Нам казалось, что Гитлер вот-вот испустит дух. Еще бы — прошло только три дня войны, а сбито уже семьсот пятьдесят пять самолетов противника. Здорово! Красная Армия громит остатки фашистских войск. [12]

Мне не терпелось трахнуть какого-нибудь фрица по рогатой башке. Вот только где его взять? В пионерский лагерь немцы на самолетах не залетают, и о диверсантах пока не слыхать. И еще на фронт не берут. Всыпал бы я этим фрицам по первое число.

Но однажды и у нас в лагере завыла сирена. Тревожный голос из репродуктора оповестил:

— Воздушная тревога! Воздушная тревога! Внимание! Дежурным звеньям подняться на чердак! Повторяю еще раз...

Я медленно поднялся вверх по лесенке на чердак. Душный пыльный воздух щипал горло, резал глаза. Я дотянулся до слухового окна и посмотрел в серую вечернюю мглу. Где-то далеко с глухим вздохом зенитные снаряды рвали небо, и тогда вспышки бледным светом на миг озаряли его темный полог. Вот послышался слабый гул моторов. С каждой минутой он нарастал.

— Чем же тушить зажигалки? — обеспокоенно шумели мы.

— Берите их за хвостики и кидайте во двор! — подбадривал нас пионервожатый.

— Ложись! — вдруг крикнул Николай Иванович.

Послышались глухие раскаты. Пол чердака задрожал. Когда я поднял голову, то увидел яркое пламя у берега озера. Горела старая мельница. Я впервые почувствовал беду, которая повисла не только надо мной, но и над всем, что окружало меня.

...Тревожные дни с необыкновенной быстротой обрастали потоком новых событий.

После выступления по радио товарища Сталина мы собрались в красном уголке. Сначала пропели новую песню «Священная война». Затем выступил пионервожатый.

Он сказал, что в форме милиционеров и командиров Красной Армии гитлеровцы проникают в наши ряды, убивают мирных советских людей, травят ядом питьевые колодцы, взрывают мосты.

— Ваша задача, ребята, — немедленно сообщать о подозрительных лицах в пионерский штаб самообороны.

— А как их распознать-то? Фашистов? — спросил я. Послышались насмешливые голоса:

— Не знаешь, что ль? По рогатой башке.

— В кино, небось, не раз видал! Пионервожатый поправил ребят:

— Дима Репухов правильно задал вопрос. Действительно, врага распознать не так просто. Ведь фашисты переодеваются в нашу советскую одежду... Человек, который спрашивает: где проходит шоссе, или как пройти в деревню, или название какого-нибудь населенного пункта, невольно вызывает подозрение.

На следующий день, сразу после завтрака, мы с Женей вышли в «секрет». Мы тихонечко сидели в ольховнике и охраняли [13] питьевой колодец. У нас было и «оружие»: у меня — вилы, у Женьки — лопата.

У колодца раскинулось небольшое озерцо студеной воды. Со дна его били ключи, и вода все время булькала. Листья на кустах шелестели от ветра. А нам с Женькой иногда казалось, что это на краю болота, в кустах и камышах, кто-то шевелится. Болото от родника тянулось до самого леса, что темнел вдалеке. Там, где кончалось болото, вдоль лесной опушки проходила дорога на Смоленск.

— В лесу их, наверное, полно, — произнес я шепотом.

— Тише ты! — оборвал меня Женька, но тут же сам спросил: — Кого полно? Диверсантов, что ли?

— Думаешь, в лесу наших секретов нет? Сколько хочешь.

— Хоть бы один фриц к нам сюда приполз, — высказывал я свою потаенную мечту. — Сейчас бы ему вилы в бок — раз!..

— Да не ори ты! — снова оборвал меня Женька. — Может, он и правда там, в камышах. Ненароком спугнешь, и не поймаем.

Затаив дыхание мы прислушались. Но, кроме бульканья воды в роднике и шороха листьев, до нас не доносилось ни единого звука.

Я смотрел на ручеек, вытекавший из родникового озерца. Он бежал, извиваясь змейкой по низине, правее болота, постепенно превращаясь в речку. Вдалеке виднелись развалины мельницы, которая еще недавно стояла на речке.

Женька вдруг толкнул меня локтем:

— Слышишь?..

Лицо у него было напряженное и немного испуганное. Он смотрел в сторону камышей.

Мне тоже начало казаться — уже в который раз, — что там кто-то есть.

— Женька, — шепнул я, — сползай туда, к болоту.

— Уж лучше ты сползай, — ответил Женька. — У тебя — вилы.

— На, возьми.

Я готов был поделиться своим оружием. Но ползти к камышам мне отчего-то не хотелось. Я смотрел на Женьку и ждал, что он скажет. Но в этот момент Женька, подавшись вперед, тихо вскрикнул, и глаза у него округлились. Я быстро оглянулся и успел заметить упавшую из-за кустов на камыши тень. Вот камыши закачались, зашуршали...

— Беги в штаб! — громким шепотом сказал мне Женька. Но мне страшно было оставить его один на один с фашистом.

Я словно прилип к земле.

— Женька, — прошептал я в ответ. — Лучше ты беги, а я останусь. Или давай вместе побежим...

— Кому говорят! — цыкнул на меня Женька. — А ну, мотай живо! [14]

Тут я вспомнил, что он из нас двоих — старший, и уже без возражений, подчиняясь приказу командира, со всех ног помчался к лагерю.

Влетел в ворота и что есть духу заорал:

— Диверсант на болоте!

И вот уже ребята — все, кто оказался поблизости, — схватили свои лопаты и вилы и побежали на болото.

А я уже выбился из сил, запыхался и угнаться за ними не мог.

Когда я прибежал к колодцу и увидел среди рыскающих за камышами мальчишек Женьку, у меня сразу отлегло от сердца. Я все боялся, как бы фашист не застрелил моего товарища. А что — очень просто мог бы!

— Я видел его спину! Честное пионерское! В болото, гад, уполз... — взахлеб рассказывал Женька.

Кто-то предложил прочесать болото, и мы уже двинулись было всей оравой к лесу, но тут за нашими спинами раздался сердитый оклик:

— Назад! Марш все ко мне!

Впопыхах я совсем забыл про Николая Ивановича, хотя должен был в первую очередь ему сообщить о случившемся.

— Сейчас придут чекисты, — сказал Николай Иванович.

Вскоре подошли военные с винтовками. Они о чем-то посовещались, попросили нас с Женькой показать точнее то место, где мы видели диверсанта, — они так и сказали: «диверсанта», а затем неровной цепочкой, держа винтовки наперевес, стали прочесывать болото.

Они дошли до опушки и вернулись назад, не обнаружив никаких следов.

И хотя никто ни единым словом — ни ребята, ни Николай Иванович, ни красноармейцы — не выразили нам с Женькой какого бы то ни было недоверия, — я чувствовал себя немного неловко. Наверное, я был единственным, кто в душе сомневался в достоверности всей этой истории. Ведь сам я не видел никакого диверсанта, не видел даже его спины. А та тень, которую я успел заметить, могла ведь и померещиться.

Мои сомнения рассеялись самым неожиданным образом. Возбужденные, взволнованные нашим с Женькой «подвигом», ребята, конечно, не смогли на другой день усидеть в лагере и прямо с утра вновь отправились к колодцу. Мы с Женькой, разумеется, тоже были там.

Мы уже в сотый раз, наверное, прошли через камыши, прощупывая ногами и руками каждый стебелек, каждый камешек, когда вдруг кто-то закричал:

— Ой, ой!.. Смотрите! Наган!

Он был такой большущий, каких мы никогда не видали. Потом Николай Иванович объяснил нам, что это — ракетница, с помощью которой фашист сигналил своим самолетам. [15]

13 июля в лагерь за мной приехала мама. Нам удалось попасть на автобус, и до Смоленска мы добрались довольно быстро.

Город почти весь был разрушен. Дымились черные развалины домов. По улицам тянулись вереницы людей с узлами на плечах, тележки с домашним скарбом. Было много военных патрулей. Проезжали грузовики с красноармейцами. А перед самым въездом в город, на Витебском шоссе, навстречу нам прогромыхала большая колонна танков. Машин сто, не меньше. У некоторых были открыты башенные люки, и в них я видел танкистов в черных шлемах и комбинезонах. От грохота и лязга ломило в ушах, а я смеялся от переполнявшей меня радости: уж теперь-то фашистам придется жарко, столько танков на них идет!

Еще бегали по городу трамваи — обгоревшие, с выбитыми стеклами. На одном из них мы доехали до Рославльского шоссе, а дальше пошли пешком.

Мама очень торопилась и все прибавляла шагу. Я едва поспевал за ней. Она сказала, что фашисты уже недалеко от Смоленска, а значит, и от нашего села Богородицкого, которое всего в каких-нибудь пяти-шести километрах от города, к юго-востоку от него. Надо спешить, пока еще есть возможность эвакуироваться.

— Почему же ты раньше не приехала за мной? — спросил я.

— Не могла, — ответила мама. — Минуты свободной не было.

Оказывается, ей, как и другим учителям нашей школы, парторганизацией сельсовета было поручено руководить эвакуацией населения из Богородицкого и окрестных деревень.

— Многие уехали, — сказала она. — Деревни почти совсем пустые. И скот угнали на восток... Чтоб фашистам не достался.

Я не мог понять, почему фашисты обязательно должны взять Смоленск, ведь у нас столько танков!

От МТС нам надо было сворачивать с шоссе на проселок, но мама вдруг остановилась и посмотрела в сторону Волковского детдома, крыша которого — наполовину тесовая, наполовину железная — виднелась за зеленой кипенью лип.

— Вывезли детей или нет? — негромко, раздумчиво, как бы сама себя спросила мама и вздохнула: — Ох, как мне жалко их!

Дорога постепенно поднималась на взгорок, с которого уже видно было наше крошечное село: три жилых дома да три школьных здания (в них учились дети из окрестных деревень). Почти все жители села — учителя и их семьи.

Недалеко от нашей школы я увидел извилистую полоску свежевырытой земли и головы красноармейцев в касках. Каски тускло отсвечивали в лучах заката и казались темно-красными. И еще я увидел бредущую по дороге высокую сутуловатую фигуру. [16]

— Дед Игнат идет! — крикнул я и припустил навстречу деду.

Он остановился, погладил меня большой шершавой ладонью по голове и протянул балалайку.

— Это тебе. Подарок.

Я так и завертелся волчком от радости.

Подошла мама. Она тревожно и вопросительно смотрела на деда:

— Ну, что? Звонили из района?

— Звонили. Завтра будут эвакуировать со станции Смоленск. Утром за вами пришлют подводу.

Мама посмотрела на меня:

— Как я с детьми-то... Куда повезут — не говорили? Дед Игнат покачал головой.

— Мария Васильевна, позвольте мне... с вами поехать... Не буду я вам обузой...

— Игнат Петрович, да что вы такое говорите! — воскликнула мама. — Конечно, конечно! Ведь я без вас как без рук.

Игнат Лисовский не приходился нам родственником. Но с того времени, как наша семья после смерти отца переселилась в Богородицкое (до этого мы жили в соседней деревне Корюзино), дед Игнат стал для нас своим человеком. Он приходил в наш дом, чтобы помочь по хозяйству, присмотреть за Сашей, мной и Светланкой, пока мать вела в школе свои уроки. А то и просто так, посидеть, поговорить о том, о сем. А рассказать было что — биография у деда была богатая. В молодости, еще в прошлом веке, он каким-то образом очутился при дворе бухарского эмира и долгое время жил там на положении раба. Потом ему удалось бежать в Россию, и он пошел матросом на корабль.

Он работал в школе столяром, вел уроки труда. В просторной мастерской в двух больших ящиках лежал инструмент. У нас, мальчишек, разбегались глаза от несметного количества рубанков, стамесок, пилок, долот, буравчиков и многого другого.

А в свободное время дед Игнат делал скрипки. Я видел, как кропотливо он перебирал древесину, как выстругивал и выпиливал дощечки, сушил их, придирчиво простукивал и выслушивал, отбрасывая в сторону негодные. Наверное, он был хорошим мастером, потому что к нему за скрипками приезжали издалека, даже из Москвы и Ленинграда.

...Утром подвода за нами почему-то не пришла, и мы впятером — мама, дед Игнат, Саша, Светланка и я навязали на себя узлы с едой и одеждой и отправились пешком в сторону Смоленска. Но там не было ни одного целого здания. Повсюду громоздились развалины из камня, бетона и кирпича. Кое-где дымились головешки от несгоревших бревен.

Аня, мамина сестра, стояла у двери разбитого дома и, плача, прерывисто голосила: [17]

— Что делать? Что теперь мне делать?

— Здесь оставаться опасно, — сказала мама. — Сейчас же собирай сына, клади в мешок самое необходимое, да поживей. К полудню мы должны добраться до Богородицкого.

Но в село мы вернулись только к вечеру. Выкопали за домом яму и спрятали в ней вещи на случай пожара. Вскоре в село снова пришли наши войска. В парке играл баян:

...Ведь от тайги до британских морей
Красная Армия всех сильней.

И сотни бойцов дружно пели:

— Так пусть же Красная
Сжимает властно...

«Ух как здорово!» — с восхищением подумал я, и мне захотелось бежать туда — к бойцам, к песне...

Красноармейцы днем и ночью копали траншеи, ставили железобетонные надолбы, чтоб фашистские танки не прошли.

А через неделю, рано утром, прибежал мой сосед и закадычный дружок Виталька Шапуро и еще с порога крикнул:

— А красноармейцы-то ушли!

Я сорвался с места, выскочил во двор и побежал в сторону парка. Высоко в небе кружился самолет. Чей он? Ежели немецкий, тогда почему молчат наши зенитки? И вдруг я увидел между белесых облаков черные барашки разрывов. Загудела земля. Где-то совсем рядом по-кошачьи взвыли мины, грохнули орудийные залпы. Загудело, засвистело кругом, да так, что не усидеть на одном месте. Спасаясь от смерти, я побежал вслед за Виталькой к погребу.

...Когда наступила третья ночь, выстрелы как будто стихли. Никому ничего не сказав, — мать спала сидя, а дед Игнат, обхватив руками голову, о чем-то глубоко задумался, — я взял котелок, вылез тихонько из погреба и побежал вниз, к речке.

Село словно вымерло. В кромешной тьме я споткнулся о бревно и выронил котелок. Когда он катился по дороге, гремя и подпрыгивая, мне казалось, будто сотни барабанов вокруг меня бьют тревогу. Должно быть, котелок и в самом деле произвел изрядный шум. На другой стороне села вдруг прострочила пулеметная очередь. Ей откликнулась другая, из-за реки, и я услышал тонкий посвист пуль... Почувствовав непонятную слабость во всем теле, я присел на траву и некоторое время не в состоянии был шевельнуть ни рукой, ни ногой. Но когда стрельба утихла, ко мне вновь вернулись силы. Я осторожно пополз к речке мимо своего дома и березовой рощицы. Спустился по крутому откосу к берегу. Вот она, вода! Настоящая!

Наполнив водой котелок, я поставил его рядом и умылся. И тут вдруг на противоположном берегу речки возник силуэт человека. Я услышал тихий возглас на немецком языке. [18]

Схватив обеими руками котелок, я бросился что было духу назад в село.

Дед Игнат поджидал меня среди могилок.

— Ну, слава богу, жив! Куда тебя леший-то носил? Я протянул котелок.

— Соколик ты наш!

Я постепенно приходил в себя и чувствовал, как запоздалый страх треплет мое тело.

— Дедушка! У реки фашисты.

— Прячься в погребок, да поживей. Уже в блиндаже дед Игнат сказал маме:

— А Митя воды достал. Теперь не пропадем. До рассвета из блиндажа не будем выходить, а там посмотрим по обстановке...

Воды в котелке оставалось меньше половины: повыплескалась дорогой, но напиться хватило всем. Прислонившись к стене, я постарался уснуть.

Рано утром 27 июля немцы захватили село. Колючим брезгливым взглядом гитлеровский офицер долго прицеливался в каждого из нас. Надвинув на лоб фуражку, замедленным, усталым шагом подошел к деду Игнату и спросил:

— Кто есть такой?

— Здешние мы, сельчане, — ответил за всех дед Игнат и друг взмолился:

— Господин офицер, сделайте милость, убейте меня, старика, а их отпустите с миром!

— Мне нужны лопаты. Много лопат, — сухо произнес офицер.

— Найдем лопаты, — оживился дед Игнат и поспешно заковылял к школьному хозяйственному сараю. Вслед потянулись солдаты.

С того раннего утра началась мрачная и тревожная жизнь. Все чаще у крыльца родного дома я видел застывших в безысходной тоске людей:

— Васильевна! Скажи, что делать? Как жить-то будем?

— Всем нелегко, — отвечала мама. — Уж кто как может, уклоняйтесь от любой помощи врагу. Прячьте подальше хлеб...

Я никак не мог понять, отчего люди шли с бедой в наш дом. Почему они просили у мамы совета? Она же и сама, поди, не знала, как дальше жить. По вечерам украдкой плакала.

Однажды, когда мама куда-то ненадолго ушла, в наш двор заявился фриц. Он поискал что-то в огороде. Должно быть, морковку. А я еще на прошлой неделе последние хвостики повыдергивал. Не найдя, чем поживиться в огороде, немец забежал в сарай. Вышел оттуда с пустыми руками и посмотрел на меня так, будто я виноват был в том, что здесь уже побывали другие солдаты и унесли с собой последнего на поселке петуха Гришку. Гришка был до того хитрый и умный, что фрицы почти две недели не могли его поймать. Сонного схватили. [19]

Фриц закурил сигарету, почесал спину об угол сарая и побрел к дому. Окно было прикрыто. Прикладом карабина фриц распахнул створки и полез в комнату. Я обежал вокруг дома и вошел через дверь. Немец остановился у печки и глазами пошарил по стенам. Потом заглянул под кровать и радостно воскликнул:

— О!

Я дернулся к нему, закричал:

— Не дам! Это моя балалаечка!

Фриц так пнул меня сапогом, что я отлетел к стене и ударился головой о подоконник и взвыл от боли.

Пришла мама, молча выслушала мои жалобы и, как раньше, на уроке истории, стала объяснять:

— Мы теперь, сынок, потеряли право называться людьми. Вспомни, какими словами обозвал тебя солдат?

— Свиньей, а еще собакой.

— А почему он тебя так обозвал? Да потому, что фашист видел перед собой не человека, а низшее существо — говорящее животное. И грабил, и бил он тебя не как человека. Понятно?

— Да, — сказал я.

— Сходи-ка ты лучше на речку за водой, — заключила мама.

Когда я, согнувшись под тяжестью почти полного ведра, возвращался обратно, меня остановил донесшийся из густого кустарника громкий шепот:

— Мальчик, подойди сюда!

Я думал — послышалось. Будь это ночью, наверное, испугался бы и убежал.

— Ну, чего ты? Подойди ближе!

Ветви кустов раздвинулись, и я увидел красноармейца в пилотке. Он поманил меня и сам пополз в глубь рощицы.

Их сидело в овражке двенадцать человек. Все молодые, безусые. Правда, очень уж худые, прямо кожа да кости. Красноармейцы отстали от своей части и вот несколько недель шли на восток.

— Мальчик, поесть принеси чего-нибудь!

Я поспешил к дому. Рассказал обо всем матери. Она насыпала в ведро картошки и поставила в печь.

— Надо бы где-то спрятать их, — озабоченно проговорила. — Сбегай за дедом Игнатом... Или постой — сварится картошка, я сама схожу.

Но за дедом Игнатом идти не пришлось. Когда я принес красноармейцам картошку, они спросили, не мог ли бы я проводить их к Днепру. Там, на левом его берегу, возле Сокольей горы, еще идет бой.

Вечером, как только стемнело, я вывел красноармейцев на пустынный проселок, ведущий в сторону деревни Ройновка, которая стояла почти на самом берегу Днепра. [20]

В этот поздний час местные жители уже сидели по домам (задержанным после шести вечера грозил расстрел), полицаев в нашей округе еще не было, а немцы предпочитали ходить и ездить не глухими проселками, а по шоссе. Так что мы без приключений добрались еще затемно до реки и там распростились. Красноармейцы нашли на берегу лодку и поплыли, а я вернулся домой.

* * *

...По распоряжению немецких властей жители окрестных деревень жали на полях рожь, копали картофель. Весь урожай немцы забирали себе, а голодные сельчане бродили по тем участкам, с которых картофель уже был убран, и вновь перекапывали землю, выискивая случайно оставшиеся в ней клубни. Ходил на промысел и я. Когда один, а чаще с Виталькой. Бывало, насобираем за день по полведра — и довольнешеньки. Другой-то еды не было.

И вдруг староста объявил, что впредь до завершения уборки жителям запрещается самовольно собирать картофель. Кто послушался, а кто и нет.

Теперь с наступлением темноты, взяв мешок, я, крадучись, пробирался на картофельное поле. И тут уж я не церемонился: вырывал подряд десяток-другой кустов, собирал клубни и — давай бог ноги! И никто в доме не осуждал меня за это.

Однажды — это было в конце марта — я встретил в поле Толю Парфенова из Волковского детдома. Разрывая палкой мерзлую землю, он тоже искал «тошнотики» — перемороженные клубни. Я его сперва даже не узнал, так он похудел и повзрослел. И одет был в какие-то лохмотья. Последний раз мы виделись еще до войны, на спортивных состязаниях. Толя тогда был в красивой детдомовской форме: черные брюки, белая рубашка, красный галстук...

— Ну, как там у вас? — спросил я, кивнув в ту сторону, где находился детдом.

— Помаленьку, — ответил Толя скучным голосом. — Пока что живы.

Тогда я стал спрашивать про других детдомовских ребят, которых знал. Оказывается, разбежались кто куда, а детдом немцы переименовали в приют для сирот. Прежние воспитатели и учителя уволены, вместо них теперь расхаживали с плетками надзиратели. Новенькие, которых фрицы поналовили на чердаках, дорогах, в лесу, с утра до вечера копали картошку для отправки в Германию, а в классных комнатах, где до войны проводились учебные занятия, детей заставляли плести корзины и лапти, вязать веники.

Толя сказал, что к ним в приют прислали попа и этот поп обучает их закону божьему.

— И вы молитесь богу? — спросил я у Тольки. [21]

— Попробуй не помолись — живо розог получишь. А то и в карцер посадят. Кто там посидел — больше не захочет.

— А что это — карцер? — спросил я. Толька бросил на меня презрительный взгляд:

— Не знаешь... Яма такая, вся мокрая, а в ней ящик длинный, как гроб. Жратву через день только приносят. А жратва-то: похлебка из брюквы да кусочек жмыху...

Глядя на съежившуюся от холода, одиноко бредущую Толину фигурку, я подумал, что мне еще хорошо живется — меня не заставляют молиться богу, не секут розгами и не сажают в карцер. Да и насчет еды полегче.

Дело в том, что мы с Виталькой Шапуро со временем научились таскать продукты у немцев.

Целыми днями мы шныряли по селу, высматривая, где что плохо лежит. Если повар на минуту отлучится из кухни — тут уж мы не зевали. Один оставался «на стреме», другой лез в окно, хватал, что попадало под руку. Когда удавалось поживиться консервами, а когда и хлебом. Однажды мы углядели, как кладовщик, разрубив тушу надвое, взвалил одну половину на плечи и понес на кухню, а другую половину туши оставил в сарае. Недолго думая, мы погрузили оставленное без присмотра мясо на санки и увезли домой. Была вьюга, и следы полозьев тут же замело снегом.

Выходило-то как! У вора свое же добро выкрадывали.

А в другой раз (это было в конце зимы сорок второго года) мы стащили из каптерки — она тоже находилась в школьном здании — ящик с мылом. Мыло было наше — красноармейское, разрезанное на квадратные кусочки. Домой сразу не понесли, спрятали в кустах. Не прошло и несколько часов, как в дом ввалилась орава разъяренных немцев. Сперва они зашли на половину Шапуро. Витальки, на его счастье, дома не было. Отдуваться за все пришлось мне. Двое немцев схватили меня, разложили на столе, задрали на голову рубаху, стянули штаны и один приставил к моему животу острие ножа:

— Мило цап-царап?

— Не брал я никакого мыла! — кричал я и извивался, как уж. — Пустите, не брал я мыла!

Тут фашист надавил острием. Резкая боль пронзила мое тело. Я заорал благим матом.

— Во ист мило? Немецкий солдат банья идет.

Боль становилась невыносимой, я чувствовал, как по животу на стол каплями стекает кровь, но продолжал отпираться. И хорошо, что не признался, — наверняка они бы меня убили.

Фашисты гоготали, кричали:

— Где мило?!

Кончилось тем, что подхватили меня за руки и за ноги и выбросили через окошко в огород. А спустя неделю я перенес в сарай мыло, и мы им пользовались почти целый год. [22]

Перед новым, сорок третьим годом дед Игнат подарил мне гитару. Мало-помалу я стал учиться играть по самоучителю и уже к началу весны знал несколько песен. Иногда вечерами мама, Светланка и Саша хором пели под аккомпанемент русские народные песни и наши советские: «Мы — кузнецы», «Катюша», «Светит месяц»... В один из таких вечеров к нам кто-то постучался в окно. Мама торопливо чиркнула спичкой и зажгла фитилек коптилки, сделанной из патрона крупнокалиберного пулемета. Всматриваясь в серую пелену вечерних сумерек, открыла форточку и тихо спросила:

— Кто там?

Колючий ветер и хлопья снега с шумом ворвались в комнату.

— Ветер это, — сказала мама.

Не успела она отойти от окна, как в коридоре послышались чьи-то шаги, потом отворилась дверь, и в комнату вошел незнакомый парень лет двадцати пяти. Он был высокого роста, в шапке-ушанке из собачьего меха, лихо надвинутой на левое ухо, и телогрейке.

— Здравствуйте, Мария Васильевна, — сказал парень.

— Здравствуйте, — ответила мама, пристально всматриваясь в незнакомца.

— Это я, Сережа Уваров. Не узнаете?

— Не узнала я тебя, Сергей Георгиевич. Вон какой вымахал!

Уваров усмехнулся и, прищурив серые глаза, простуженно сказал;

— А пришел я к вам вот по какому делу. До войны, знаю, была у вас большая домашняя библиотека. Сохранилась она?

— Нет, Сережа. Немцы еще прошлой зимой сожгли. Удалось спасти самую малость.

— Из политической литературы что-нибудь осталось? Мама отрицательно покачала головой.

— Постой, постой! Кажется, четвертый том Ленина. Лежит в дровянике, в ящике из-под снарядов...

— Так это же настоящий клад! — обрадовался Уваров. Когда мама вышла из комнаты, Сергей Георгиевич спросил у меня:

— Твоя гитара?

Я вспомнил про балалайку и насторожился.

— Моя, а что?

— Сыграй.

— Ладно, — согласился я и тихонько запел под аккомпанемент гитары:

Мы — кузнецы, и дух наш молод...

Саша и Светланка тоже запели.

— Молодцы! — похвалил нас Уваров. Подумал немного, вздохнул, потом достал из-за пазухи краюху хлеба: — Держите. [23]

Я разинул рот от удивления, когда увидел хлеб — и не какой-нибудь суррогат! — настоящий.

Уваров ушел. Мне тогда и в голову не могло прийти, что через каких-нибудь несколько месяцев я еще раз встречусь с ним, но уже при других обстоятельствах.

* * *

На другой день явился к нам дед Игнат со скрипкой.

— Давай попробуем сыграть вместе, — предложил он мне. Мама слушала, слушала, а потом сказала:

— Ты бы в Мосолово сходил. Там ребята играют по вечерам. Вот бы и пристроился к ним. Все не так тоскливо будет.

Я отправился в эту деревню. Еще издали увидел лохматые крыши деревенских избушек. Из почерневших, давно не кра-шенных труб кое-где курился дымок. Одним махом я пересек улицу и помчался к одиноко стоящему домику у оврага. Прежде чем зайти в избу, заглянул в окно. Павлик сидел у порога и топором рубил на куски немецкий телефонный провод. Я незаметно проскользнул в сени и тихонечко открыл дверь.

— Вот хорошо, что ты пришел! — обрадовался Павлик и с ходу сунул в мою руку кусок телефонного провода.

— Держи. Сейчас дело пойдет веселей. Я вытаращил глаза:

— Ну, ты и даешь! К чему все это?

— Понимаешь, на мандолине лопнула струна. А из провода можно вытащить несколько пар металлических стержней. Все лучше, чем играть на оборванной струне.

— Ага, понимаю, — сказал я и потянул к себе свободный конец провода. Из-под черной прорезиненной оболочки показались стальные блестящие ниточки.

Павлик снял со стены мандолину, вместо старой, оборванной струны поставил новую, настроил и бойко ударил по струнам:

Мы — кузнецы, и дух наш молод...

Я спросил:

— У вас, и правда, струнный оркестр?

— Какой там оркестр! Собираемся от нечего делать.

— А что, если по-настоящему нам сыграться? — предложил я.

— Попробовать надо, может, получится.

— Получится! — подбодрил я Павку. Завтра же в полдень я приду с гитарой и песенник принесу, а ты ребят предупреди. Сыграем на посиделках.

— Сыграть-то можно, только с оглядкой. Ежели староста, Василевич, узнает, штаны снимет и плеткой выпорет. Ты, Дима, смотри остерегайся. Стороной обходи Старостин двор.

На следующий день в назначенное время я пришел в деревню. [24]

Для начала мы решили сыграть «Барыню». Кружком расселись кто на табуреты, кто на лавке. Под аккомпанемент гитары звонко запела мандолина. В руках у Вити загремели ложки. Соловьем начал свистеть Ваня. И все-таки нам здорово пришлось попотеть, пока мы научились играть вместе: «Светит месяц», вальс «Амурские волны», «Мы — кузнецы». И, ясное дело, без самоучителя ничего у нас не получилось бы.

Теперь каждый вечер я приходил в соседнюю деревню то на репетицию, то на посиделки. Но однажды у колхозной кузницы меня остановил злобный окрик:

— Стой!

Я хотел бежать, но вовремя одумался: пуля все равно догонит. Ко мне приблизился староста, исподлобья посмотрел:

— Подойди сюда! Кто разрешил шляться по деревне? Ежели еще раз попадешься на глаза, выдеру, а потом отправлю на работу в Германию.

Василевич с размаху хлестнул нагайкой по моей спине.

— Пошел вон! Чтоб духу твоего не было!

Но я продолжал ходить на посиделки. Только теперь стороной обходил деревенские улицы. Через овраг, прячась в кустарнике, пробирался к Павлику в дом. А когда начинало смеркаться, Ваня отдавал короткий приказ:

— Пора.

В какой-нибудь избе собирался народ на посиделки. Кто лапти плел, а кто вязал. Мы играли песни. Больше старинные русские. Но бывало, что и советскую какую-либо исполним.

Под тихое жужжание веретен люди слушали нашу музыку, вели неторопливый разговор. Я уже понимал — не из любопытства они приходят слушать музыку, а от горя, тоски.

27 июня 1943 года я запомнил на всю жизнь. Поздним вечером в избу ввалился староста. Пьяным голосом прохрипел:

— Пойте — сегодня разрешаю.

Иван дробно застучал ложками. Я тоже ударил по струнам. Староста вышел в круг и, топнув кованым немецким сапогом, пустился в пляс.

В разгаре танца на гитаре лопнула струна. Василевич вытаращил на меня глаза.

— А-а-а! И ты здесь? Ладно, драть не буду. Завтра получишь свое, что заработал...

Дальше