Глава восемнадцатая
Жизнь в городе постепенно входила в свою колею; однако, на улице почти не было извозчиков и они, вовсе освобожденные от таксы, запрашивали немилосердно; трамваи были недоступны для публики, так как по ним катались бесплатно «герои» революции — солдаты. Дома и трамваи были украшены красными флагами, солдаты были освобождены от всяких занятий и от отдания чести и целыми днями ходили по улицам либо строем с красными флагами и с музыкой, либо толпами. Положение офицеров в войсках становилось невыносимым, но и тем, которые, как я, были вне строя, было противно показываться на улице, видеть разнузданность солдат, предъявлять по их требованию свой вид на жительство, быть готовыми получать оскорбления! Многие из публики ради безопасности украшали себя красными розетками и цветами*. Я возможно меньше выходил из дому; но меня на улице ни разу не останавливали и не оскорбляли, хотя я всегда ходил в военной форме при двух Владимирах и при шпаге. Никогда ни я, ни моя жена, не одевали красных эмблем; красными были у меня лишь генеральские лампасы и всегда раскрытые лацканы пальто. [447]
На первых порах можно было думать, что революция будет иметь последствием лишь перемену в образе правления, тем более, что Временное правительство заявляло, что будет по прежнему продолжать войну; опасение внушало лишь расстройство, внесенное в армию подрывом, авторитета офицеров! Какую роль в этом деле сыграл Гучков, ставший военным и морским министром, мне не ясно; еще более темной мне представляется роль честолюбца Поливанова, бывшего его сотрудником. Ни с кем из лиц, принадлежавших к правительству, я не встречался. Леонтьев, бывший всегда либералом, уверял, что теперь нужные реформы скоро будут даны и все пойдет хорошо; забросив свою обширную и доходную практику, он, в большой для себя убыток, принял должность сенатора и по целым дням работал в разных комиссиях.
Председатель Государственного Совета Щегловитов во время революции был арестован и некому было созвать Совет, так что он оказался бездействующим; кстати, и здание его было ограблено и занято какими-то революционными учреждениями; между его членами и без того было мало или, вернее, никакой связи, и мы, вообще, ничего не знали друг о друге, о каких-либо собраниях, хотя бы частных, не было и речи; единственным связующим нас звеном являлся артельщик Почаев, исправно развозивший нам жалование. Я со времени революции уже не бывал в помещении Совета. Комиссаром правительства по делам Совета был назначен член его (по выборам), профессор Давид Давидович Гримм; по моей (письменной) просьбе он впоследствии мне прислал выдававшийся членам Совета документ такого содержания:
«Временное правительство
Комиссар Временного правительства
по Государственной канцелярии3 мая 1917 г.
№70Удостоверение
Настоящее выдано генералу от инфантерии Александру Федоровичу Редигеру в том, что он состоит членом Государственного Совета, а потому ему предоставляется право свободного проживания в Петрограде и повсеместно в России. [ 448]
Ни аресту, ни обыску не подлежит.
Комиссар Временного прав-ва по Государственной канцелярии Д. Гримм
Старший делопроизводитель Н. Дмитриев.
Печать Государственной канцелярии».
Курьезно, что приходилось выдавать и получать подобные удостоверения! Мне не приходилось пользоваться им и я не знаю, насколько оно на деле могло бы оградить от неприятностей.
Газеты вновь стали выходить лишь 5 марта, но еще не разносились по городу; в этот же день к нам начали заходить знакомые, и мы стали навещать их.
Здоровье Е. В. Будищевой к 17 марта поправилось настолько, что ее в этот день можно было перевезти из больницы к нам. Перевезли мы ее на казенном моторе Гаусмана: не будь его, было бы трудно добыть экипаж для ее перевозки. Е. В. прожила у нас до 22 апреля, так как ей сначала надо было отдохнуть и окрепнуть, а затем предстояло трудное дело: добыть билеты на проезд по железной дороге в Сибирь. У кассы по продаже билетов стояли громадные очереди, в которых приходилось ждать целыми днями, и 12 апреля она получила билеты на 22-е число. Присутствие живой и симпатичной Е. В. значительно оживило наш дом в это смутное время, когда посетители были относительно редки уже в силу того, что по городу почти не было других способов передвижения, как пешком.
23 марта вблизи от нас, на Марсовом поле, состоялось торжественное погребение сотни «героев, павших при завоевании свободы»; их сначала хотели похоронить на Дворцовой площади, но потом назначили для этого Марсово поле. С утра до вечера мы в этот день слышали музыку, под которую проходили на поле процессии из разных частей города, а затем салюты при опускании в землю принесенных каждой процессией гробов. Вся эта грандиозная манифестация прошла гладко, без ожидавшихся эксцессов.
Трудность передвижения по городу затрудняла посещение церкви. Случайно я узнал от Игнатьева, что через дом от нас (Фонтанка, 20) имеется домовая церковь при помещении Канцелярии Министерства Двора; по моей просьбе он выхлопотал мне приглашение посещать эту церковь, и [449] мы, действительно, стали усердно посещать эту церковь до 1 мая, когда служба в ней прекращалась на все лето. В упомянутом доме когда-то жил министр Двора, для которого и была устроена эта церковь. Она была очень маленькая и мало посещалась.
В апреле месяце мне пришлось быть на частной сходке многих членов Государственного Совета для чествования бывшего вице-председателя Совета Голубева. Как я упоминал, он на Новый год был исключен из числа присутствующих членов. Группа членов Совета решила теперь поднести адрес, и я получил приглашение участвовать в этом; 23 апреля на квартире Тимашева я подписал адрес и затем пешком прошел на квартиру почтеннейшего Голубева, в конце Сергиевской улицы. Там собралось нас человек пятьдесят, поболтали час с хозяином и между собою и разошлись. Я воспользовался тем, что был близко от квартиры Воеводского, и зашел к нему. Я его застал на ногах, но слабым; у него был какой-то штатский господин, лицо которого мне было знакомо, но я его не узнавал. Оказалось, что это недавний член Государственного Совета адмирал Эбергардт, который, пользуясь изданным разрешением носить вне службы штатское платье, облекся в него. Я весь этот год ходил в военном.
Перед нами был трудный вопрос — куда ехать на лето? За нами была дача в Перечицах, но в деревнях было неспокойно и жить там одним было неуютно; звали к себе в деревню мой тесть, сестра Александрина, племянник Виктор. Но жить все лето в гостях мы не желали, а вопрос об уплате денег родным всегда является трудным и щекотливым, к тому же проезд по железным дорогам был сопряжен с большими трудностями, а потому длинное путешествие к моему тестю являлось очень нежелательным. Переезд в Финляндию был проще, но и там возникли народные волнения и можно было попасть в междоусобицу в чужой стране, среди чужого народа, языком которого мы даже не владели. Оставалась дача в Перечицах. Прежние владельцы имения, Оболенские, зимой продали его фабрикантам, братьям Савиным, которым я в январе писал и выслал половину наемной платы, но ответа не получил. Я, таким образом, не знал, как они относятся к моему переезду на дачу в их имение и [450] что они, вообще, за люди? Заехавший к нам дьякон Воскресенский, побывав на своей даче в Перечицах, разрешил эти вопросы: Савины очень милые и простые люди и ждут нас на дачу; вместе с тем, он сообщил, что население там спокойно, беспорядков не было, а продовольствие имеется. Эти сведения были весьма успокоительны и заставили нас в мае остановиться на даче в Перечицах.
Временное правительство уклонялось все более влево. Военный министр Гучков, допустивший в самом начале расстройство армии, увидел, что она уже стала ни к чему не годной и ушел; его примеру последовали другие умеренные члены правительства. Власть перешла к Керенскому. Люди, его знавшие, как Леонтьев, восхваляли его как идеалиста и от него ждали спасения Отечества. Свобода, при том неограниченная, была дана всем партиям, желавшим раздробления и разрушения России. Так, 26 марта по улицам демонстрировала толпа эстонцев, заявлявшая о своем праве на автономию; на Петроградской стороне Ленин с товарищами открыто проповедовал большевизм и необходимость окончания войны, и в результате 21 апреля на Невском уже происходили бои между ленинцами и представителями других партий.
Все же общественная жизнь в городе продолжалась. Вечером того же 21 апреля жена с кузиной Будищевой была в опере на представлении «Града Китежа»; у нас продолжали собираться по воскресеньям, и мы изредка бывали у знакомых. Мой тесть с женой уже в начале апреля уехали к себе в деревню.
Е. В. Будищева, уезжая в Тобольск, звала и нас туда, ввиду дешевизны тамошней жизни и обеспеченности там продовольствия. Нас от поездки туда удерживала дальность и трудность пути, но туда собралась другая кузина жены, Е. С. Мирбах, с четырьмя детьми; муж ее по-прежнему был в армии, командиром полка, сначала 467-го Золотоношского, а потом 3-го гренадерского Перновского.
18 мая мой сочлен по Совету генерал Унтербергер сообщил мне по телефону, что все назначенные члены Совета уволены за штат, поэтому нам будут выдавать лишь три восьмых нашего содержания и то только в течение года; что будет затем — было, конечно, неизвестно. По закону мы [451] могли быть уволены от службы только по прошению, и я спросил Леонтьева, нельзя ли обжаловать это распоряжение перед Сенатом? Но он мне сказал, что это закон, обязательный и для Сената, и что в выработке этого закона принимали участие Таганцев и другие выдающиеся юристы, так что формально к нему придраться нельзя. Таким образом, приходилось подчиняться совершившемуся факту. Что при новом строе Государственный Совет либо вовсе будет упразднен, либо будет весь состоять из выборных членов, было очевидно; я поэтому предвидел, что мне больше не придется заседать, но не думал, что вопрос этот решится так скоро, без намечавшегося Учредительного собрания. Мое давнишнее желание оставить Петроград исполнялось. Служба меня там больше не держала, а дороговизна жизни делала даже невозможным оставаться там, но в материальном отношении наступала полная неизвестность! Дадут ли какую-либо пенсию и когда? Уже 23 декабря, когда я видел многих членов Совета у Голубева, была речь о том, не следует ли нам самим подать в отставку, потому что правительство будет радо нашему добровольному уходу и даст приличные пенсии. Но я находил, что нам не следует самим налагать на себя руку, так как надеялся на скорое восстановление порядка и законности; пока же приходилось подчиняться силе и произволу*.
Для того, чтобы устроиться где-либо в провинции и жить до выяснения того, что я буду получать в будущем, надо было реализовать бумаги и продать городскую обстановку, а, по возможности, и дом в Царском Селе. Однако, время для этого было неподходящее. После революции бумаги на [452] бирже упали; предметы обстановки, которые до революции продавались на аукционах по высоким ценам, так как новых предметов в продаже не было, а у публики было много шальных денег, уже не находили столь щедрых покупателей. Оценщик из ломбарда у Синего моста, где я когда-то покупал много вещей, в конце мая заявил, что в последнее время спешно продавалась обстановка разных дворцов и цены сильно упали; он оценил кабинет и будуар по 3 тысячи, гостиную — в 10-12 тысяч и столовую — в 8 тысяч, всего — около 25 тысяч; советовал, по возможности, продать огулом в одни руки и отдать все за 35 тысяч рублей. Подымутся ли цены к осени, нельзя было предусмотреть — все зависело от хода событий в жизни страны. Таким образом, в конце мая финансовые перспективы были плохи. В довершение всего, банки сократили кредит под залог бумаг; вместо двух третей биржевой стоимости они стали выдавать лишь половину их понизившейся стоимости, и мой кредит в банке оказался исчерпанным!
Мы решили отложить ликвидацию имущества до осени, а пока выехать из душного города на дачу, где можно немного отдохнуть от городских треволнений. Однако, и это было не так легко; квартиру нельзя было оставлять пустой из опасения грабежа; кроме того, пустая квартира легко могла быть реквизирована. Поэтому жена надумала сдать квартиру кому-либо на лето. Рядом с нами, у графа Лидерс-Веймарна, гостила княгиня Масальская*, которая взяла квартиру на три месяца за плату в девятьсот рублей, то есть за ту же сумму, какую мы платили домовладельцу. Когда все это было устроено, мы, наконец, 3 июня могли выехать на дачу.
Незадолго до нашего отъезда Зоя Попова привела к нам своего брата, подъесаула одного из кубанских казачьих полков; он до войны был командирован в Персию с командой казаков и ему никак не удавалось вернуться оттуда в полк; в начале года мне удалось устроить ему это при содействии Янушкевича. Попов мне рассказал, что вся их дивизия и пластуны были вызваны с Кавказского фронта и перевезены в Финляндию. Там они были совсем не нужны, особенно [453] после признания полной внутренней автономии Финляндии. Казаков туда вызвали по-видимому для того, чтобы иметь надежные войска вблизи столицы. Попов говорил, что их полки, действительно, в полном порядке и что всякие комитеты в них существуют только для виду, потому что их приказано иметь. Однако начальство опасалось, что постоянное безделье испортит войска и послало Попова к Керенскому доложить об этом и просить — не пора ли двинуть казаков на Петроград? Керенский тогда на это не решился — он боялся порвать с красными элементами, к которым сам когда-то принадлежал.
Попов говорил, что настроение казачества весьма определенное и твердое. О национализации земли оно не хотело слышать, так как это имело бы следствием упразднение казачества, поэтому и отношение казаков к крайним элементам было вполне отрицательным. На съезде представителей всех казачьих войск было принято решение вооружиться, буде нужно, поголовно для восстановления порядка на Руси; для исполнения этого решения казаки лишь ждут призыва правительства; если же последнее заключит мир с Германией, то казаки выступят самостоятельно. Насколько верны были эти сведения, я не знаю.
Попов очень советовал мне переехать на Кубань, где население надежно и жизнь дешева; он даже предлагал сам съездить туда, чтобы подыскать нам пристанище на лето теперь же. Это предложение я отклонил, потому что ехать так далеко на лето было тяжело, да и удаляться от Петрограда до ликвидации там наших дел было рискованно, так как нельзя было знать, удастся ли осенью вернуться туда? Кроме того, я мечтал поселиться в Крыму, где больше интеллигентного люда, да и население настроено было менее революционно. В Крыму обещал подыскать нам хоть скромную усадьбу Станислав Юльевич Раунер, ехавший туда по делам ирригации южного берега на все лето.
По переезду в Перечицы нам пришлось познакомиться с новыми хозяевами имения, Савиными. Семья состояла из матери, вдовы, трех женатых сыновей, двух замужних и трех незамужних дочерей и около двух дюжин внуков и внучек; все это были очень милые, простые и обаятельные люди, все дамы отличные хозяйки. [454]
В течение этого лета мы ближе познакомились с дьяконом Воскресенским и его семьей, со священником в Перечицах, почтенным отцом Николаем Беляевым, и с жившим там же на даче священником Петропавловского собора, отцом Константином Ивановичем Велтистовым; особенно симпатичен был последний, равно как и его жена и многочисленные дети.
Жизнь на даче потекла тихо и мирно и дала нам отдых от городских тревог и забот. Однако, и на даче продовольствие доставалось не дешево и не легко. До появления свежей зелени и картофеля они доставались лишь с большим трудом, а получение масла, яиц составляло крайне трудную задачу; даже молока нам с трудом удавалось получать по три бутылки в день. Все деревни были переполнены дачниками, на которых не хватало местных продуктов.
С переездом на дачу в моей работе по составлению этих записок наступил перерыв. В городе я ими занимался усердно целыми днями, то разбирая старые записные книжки и сохранившиеся бумаги и письма*, то составляя записки; за три месяца, с март по май, я успел написать 436 страниц почтовой бумаги большого формата, начав уже рассказ об управлении Военным министерством.
На даче я взялся за другую работу. Я упомянул, что отец Журавский подарил мне сочинение Турчанинова; в нем я встретил сведения о Туринской плащанице со ссылкой на сочинение Виньона. Я попросил книжный магазин Риккера добыть мне это сочинение, хотя и не мог указать ему точного его заглавия. Несмотря на трудность сношений с заграницей (через Швецию), Риккер в мае 1916 добыл мне книгу: Vignon «Le linceui du Christ». Чтение этой книги, снабженной многочисленными фототипами, привело меня к убеждению, что хранящаяся в Турине ткань действительно есть подлинная плащаница Спасителя, а имеющиеся на ней [455] изображения являются нерукотворным его образом. Меня очень интересовало, как относятся к этому вопросу наши богословы, но отца Журавского не было в Петрограде, а кроме него и дьякона Воскресенского у меня не было знакомых из духовных лиц; я поэтому показал книгу дьякону, который ее взял и, продержав всю зиму, вернул весной с настоятельным советом издать ее в переводе на русский язык; все его знакомые, которым он показывал книгу, очень интересовались ею, но плохо понимали французский текст.
С переездом на дачу я и взялся за перевод. Французский текст оказался очень многословным, с многочисленными отступлениями от главного предмета, с полемикой против разных писателей. Делая некоторые сокращения, я в две с половиной недели перевел книгу; пригласив дьякона и отца Беляева, я стал читать перевод, но с первых же страниц сам увидел, что для русских читателей текст не годится. Я поэтому взялся за полную переделку; отбрасывая все ненужное, я сжал изложение книги в 207 печатных страниц до 34 страниц рукописных, потратив на это еще две недели. Это извлечение прочел отец Велтистов, который, между прочим, помнил, что о книге Виньона при ее появлении (1902) были рефераты в русской духовной литературе, но большого внимания на нее, по-видимому, не обратили.
Составленные мною извлечения из книги Vignon я имел в виду издать, как только явится возможность печатать что-либо: в то время цены за набор, печать и бумагу были несоразмерно высоки*.
На упомянутый труд я потратил в два приема около месяца времени; в промежутке (23 июня—7 августа) я опять работал над записками, добавив около двухсот страниц и доведя изложение до конца 1906 года.
На даче у нас в течение месяца гостила тетка жены (тетя Тоня), и мой брат с женой провели у нас пять дней; других [456] посетителей не было. С Савиными у нас были хорошие отношения, но знакомство не вязалось; чаще мы виделись с семьями отца Велистова и дьякона. Жена увлеклась работой в саду, а я — своим записками. Время текло тихо и незаметно, и только вести из армии Да из Петрограда вносили тревогу в нашу жизнь. Так, 4 июля мы узнали, что в Петрограде идет на улицах резня; 31 июля вечером нам пришли сказать, что из опасения прихода немцев Петроград очищают и вся семья Савиных уже собирается уезжать; на счастье, весть эта оказалась ложной. 24 августа стало известно, что войска из-под Двинска бегут, в Петрограде паника, ждут анархии и грабежа. Более точных вестей не было, и мы 27 августа надумали с дьяконом поехать на станцию Преображенскую, чтобы узнать там от живущего вблизи станции артельщика при Государственной канцелярии, Почаева, что-либо более определенное. Мы узнали, что из города, действительно, идет паническое бегство, что эвакуация разных учреждений намечается, но еще не решена, что о наступлении немцев не слышно. Мы пришли к выводу, что надо пока оставаться в Перечицах, так как там спокойнее, чем в Петрограде, из которого до минования паники все равно нельзя выбраться. На следующий день мы узнали про наступление войск Корнилова{29} на Петроград и что железная дорога от нас в Петроград прервана, а 30 августа получено приказание разобрать мостики (лавы) через речку Оредеж. Явилась надежда, что, наконец, казачество с Корниловым во главе двинулось на столицу, чтобы дать правительству возможность подавить крайние элементы, но надежда эта быстро исчезла, так как уже 31 августа получена была весть, что Корнилов сдался Керенскому. Для меня все это дело осталось довольно темным, но я полагаю, что Корнилов сначала был призван Керенским, а затем предан им, когда тот усомнился в успехе. Хуже всего в этом деле было то, что на новый порыв со стороны казаков уже было трудно надеяться, а между тем только на казаков еще и можно было рассчитывать для восстановления порядка, так как вся остальная армия обратилась в нестройные банды! Если опасались наступления немцев, то, главным образом, потому, что перед ними внутрь страны побегут эти банды, грабя все на своем пути! 5 сентября из города привезли весть, что оттуда вывозят ценности и все колокола, а на 12 [457] сентября ожидают большие беспорядки. Побывавший в городе отец Велтистов подтвердил, что в Петропавловском соборе укладываются в ящики все имеющиеся в нем драгоценности.
Все эти вести делали настроение наше тревожным. На беду, в конце августа—начале сентября «Новое время» было приостановлено дней на десять-пятнадцать, несмотря на все провозглашенные в Русской республике свободы. Других газет в Перечицы выписывали мало, поэтому мы оставались без вестей и лишь изредка удавалось просмотреть на почте какую-нибудь чужую газету.
Лишение газет именно в это время было неприятно еще и потому, что в эти дни происходил в Сенате суд над Сухомлиновым, и я был лишен возможности ознакомиться с ходом этого весьма интересного для меня дела! Лишь благодаря любезности одного из дачников я получил газету «Русская воля» от 20 августа, в которой приводились показания, данные Гучковым перед судом. В этих показаниях Гучков, отзываясь сочувственно о моей деятельности, сказал, что меня убрали, по-видимому, за слишком хорошее отношение к народному представительству. Суд завершился обвинением Сухомлинова и оправданием его жены.
Тревожное положение в столице делало очевидным, что в Петрограде будет невозможно оставаться, но куда ехать? Савины думали сначала переселиться всей семьей в Ярославскую или Вологодскую губернии, но должны были отказаться от этого из опасения голода. Один из братьев поехал в Восточную Сибирь, где и купил дом, но все же они до нашего отъезда еще ни на что не решились*. Мы все ждали вестей из Крыма, но их не было. Мой тесть хотел тоже искать, где мы бы могли вместе провести зиму; дом в Черевках был холодный, да и жить там зимой он не желал, поэтому меня весьма удивило, когда он в середине сентября телеграфировал мне, что просит нас зимовать именно в Черевках; оказалось, печи поправили, устроили кое-какие удобства и дом стал годен для зимнего жилья.
Несмотря на все эти тревоги и волнения, жизнь в Перечицах все же текла тихо и уютно, общность тревог и волнений только более сближала дачников. Жизнь была поневоле [458] самая простая, так как все едва добывали продукты для своего пропитания; зато и установились простые отношения и делались оригинальные подарки: 11 июля брат подарил жене привезенные им из города два фунта масла, а дьякон принес в виде букета головку цветной капусты со своего огорода; на именины его жены, 22 июля, мы отнесли им сухарики, испеченные моей женой по рецепту Савиных. Десятилетие со дня нашей свадьбы было 19 августа; благодарственное молебствие оказалось возможным отслужить лишь 20-го и в этот день мы устроили небольшой обед; но когда гости (по нашей просьбе) остались к ужину, то для его устройства пришлось экстренно занять несколько яиц у одной из гостей, жены дьякона. 30 августа мы устроили ужин, тоже на скромных началах.
Как ни противно было возвращаться в Петроград, но это было нужно для неизбежной ликвидации дел. Мы хотели вернуться к 1 сентября, но княгиня Масальская по телефону убедительно просила оставить квартиру за нею, хотя бы до 15 сентября. Это нас не устраивало, но нам все же пришлось отложить наш переезд до этого числа, сначала из-за суматохи, вызванной движением Корнилова, а затем ввиду ожидавшихся 12 сентября беспорядков. В Петрограде мы в своей квартире застали только прислугу Масальской, и комната miss Austin оказалась запруженной ее вещами; сама она прожила на квартире недолго, а затем уехала в Финляндию, где заболела. Прислуга Масальской вскоре исчезла, и появилась ее компаньонка, англичанка, очень бестолковое существо; она обещала сейчас же вывезти вещи, а пока просила miss Austin жить в гостинице. В действительности мы от ее вещей избавились только 30 сентября*, а до тех пор miss Austin спала в моем кабинете, а днем не имела своего угла. При начавшейся у нас возне по разбору и укладке вещей, все это было крайне неудобно.
Все вещи, которые нам были нужны для новой оседлости, мы решили взять с собою; из обстановки мы оставили [459] себе лишь очень немного вещей, которыми мы дорожили, и, упаковав их, отправили в Царское; туда же я послал малую часть своей библиотеки; все остальное подлежало продаже. Впервые приходилось составлять инвентарь своим вещам и оценивать их для продажи. В этом деле нам помог мой тесть, который 21 сентября вернулся в город и уже через четыре дня продал всю свою обстановку в одни руки за 21 тысячу рублей. Найти покупателя на нашу более богатую обстановку было труднее. Цены на мебель опять поднялись, и мы ее оценили в 60 тысяч рублей. В газетах было напечатано объявление о ее продаже с указанием не адреса, а лишь телефона, чтобы желающие купить дешевый товар не приходили. Телефон звонил беспрестанно и заходила масса народу, но серьезных покупателей не было, поэтому приходилось помещать новые объявления. Таким образом дело тянулось целую неделю, со спокойными днями между выходом объявлений; за это время была продана лишь спальня. Наконец, 3 октября мы всю остальную обстановку продали огулом за 50 тысяч рублей господину Волпянскому, управляющему товарной станцией «Растеряево» (в Петрограде), который, кстати, взялся добыть нам билеты для выезда из Петрограда. Полученная цена в три-четыре раза превышала покупную стоимость, но уже несколько лет как все работы стали, ни новой мебели, ни новых материй не изготовляли, а деньги были в изобилии. Всего мы от распродажи всякого имущества выручили 60 500 рублей, причем за бесценок пошла лишь библиотека, так как на книги было мало покупателей.
В укладке оставленного за собою имущества нам очень помог Иван Горшков, бывший когда-то денщиком у моего тестя, затем артельщиком, вновь поваром у моего тестя и вновь призванный на службу во время войны; он оказался в отпуску и укладывал вещи сначала моего тестя, а затем и наши. Он же добыл нам военный автомобиль-грузовик, который в три рейса отвез в Царское все наши ящики за 800 рублей. В общем же, ликвидация имущества в городе обошлась около 1500 рублей, дав нам чистых 59 тысяч, то есть сумму, по прежней стоимости денег весьма значительную.
В банке я также продал все бумаги, казавшиеся сомнительными, предполагая, что мне удастся приобрести усадьбу [460] или дачу в Крыму. Я поручил купить мне краткосрочные обязательства Государственного .казначейства на имевшиеся у меня 80 тысяч, половину на срок до 1 апреля и половину — до 1 октября 1918 года; этими деньгами я мог бы расплатиться за покупку.
В течение лета мое содержание привозил мне из города дьякон, притом за июнь — в размере трех восьмых оклада; в июле же он уже привез мне полное содержание и, сверх того, все недоданное мне за май и июнь. Оказалось, что по новому закону оставленным за штатом решено давать полное содержание в течение полугода. В городе меня навестил Унтербергер, и мы вдвоем разыскали и. д. государственного секретаря Дорюжинского, чтобы узнать что-либо про свою финансовую будущность; от него узнали, что по неопубликованному закону членам Государственного Совета сохранено содержание на год, то есть до 1 мая 1918 года, а относительно дальнейшего, конечно, ничего неизвестно. Не зная еще вовсе, где нам придется обосноваться, я поручил артельщику Почаеву по-прежнему получать для меня содержание и пенсию; первое сдавать в банк, а вторую ежемесячно переводить мне, сообщая мне при этом, получено ли действительно содержание?
Заведование домом в Царском взял на себя Игнатьев, которому я оставил деньги на расходы ближайшего времени, прося его по возможности продать дом. Предложения в этом смысле мне были сделаны еще летом через двух комиссионеров (я требовал 200 тысяч), но все разговоры о его покупке прекратились со времени Корниловской авантюры.
Развязавшись таким образом со всеми делами в Петрограде, мы могли тронуться в путь. Смущало меня то, что я от Раунера из Крыма не имел вестей! Ввиду повсеместной неурядицы я уже стал желать попасть на Кубань, но там я решительно никого не знал, а Попов куда-то исчез: даже мать его не знала, куда он уехал из полка.
Я очень уговаривал брата тоже распродать свое имущество и уехать куда-либо в провинцию, но он не решался на это, не выяснив предварительно, где он мог бы поселиться? Чтобы сколько-нибудь обеспечить его и облегчить решение, я ему оставил три тысячи рублей. [461]
Определить заранее, к какому сроку мы справимся с укладкой вещей и отправкой части их в Царское, было довольно трудно; поэтому я лишь несколько гадательно мог заявить Волпянскому, что мы можем выехать 20 октября и я прощу его добыть нам билеты на этот день. Все работы по укладке велись в расчете на выезд в этот день. Но за неделю до него Волпянский сообщил мне по телефону, что на 20-е он мне билетов добыть не может, поэтому предлагает мне выехать 18-го, на что пришлось согласиться. Потом, при личном свидании, он мне объяснил, что 20-го ожидаются большие беспорядки, так что в этот день нельзя будет выехать, и неизвестно, когда потом можно будет ехать, потому надо выезжать поскорее. Волпянский 17-го вновь был у меня и обещал вечером прислать мне билеты для отъезда на следующий день, но в двенадцатом часу вечера сообщил по телефону, что билеты будут только на 19-е, и он их привезет мне 18-го вечером или 19-го утром*. Благодаря этому у нас оказался лишний день для укладки, что было весьма кстати; 18-го вечером мне сообщили по телефону, что билеты получены и мне их привезут 19-го утром. На следующее утро Волпянский нам сообщил по телефону, что на скорый поезд (в 5.40 дня) прислуги не примут, так как в нем нет вагона третьего класса; поэтому она должна выехать двумя часами раньше, ее и багаж к двум часам надо выслать на железную дорогу, где прислуга получит билет от комиссионера; он сам заедет к нам в одиннадцать часов. Багаж с Иваном был своевременно послан на станцию на грузовом моторе. Сам Волпянский приехал с билетами для нас только в половине второго, когда мы обедали; пообедав с нами, он на своем моторе отвез нашу горничную Таню на железную дорогу и обещал заехать вновь в четыре часа, чтобы отвезти и нас. Прождав его до четверти пятого, мы послали за извозчиком, которого, действительно, удалось достать, и мы вовремя попали на станцию. Там оказалось, что в скором поезде все же есть вагон третьего класса, поэтому прислуга и багаж могут ехать в одном поезде с нами. На станции была страшная толкотня и суета, но все устроилось благополучно, и в 5.40 мы выехали из Петрограда в спальном купе международного общества. [462]
Столь успешным выездом из города, при тогдашних трудных условиях, мы были обязаны Волпянскому и Ивану Горшкову. Волпянский был человек очень обязательный и любезный и притом лично заинтересованный в скорейшем нашем отъезде. Только благодаря его связям в железнодорожном мире, можно было столь быстро достать билеты для выезда, притом на такой именно день, когда поезда действительно отправлялись; особенно трудно было достать билеты третьего класса, которых нам нужно было пять штук, чтобы иметь возможность сдать весь наш багаж, так как на каждый билет принимали не более пяти пудов багажа. При всех своих достоинствах Волпянский был, однако, крайне неаккуратен и ему было нипочем вовсе не приехать в назначенный день или же опоздать с приездом часа на два-три; деньги за проданную ему обстановку он тоже привез не в назначенный день, а лишь за несколько дней до нашего отъезда. Все это происходило по-видимому оттого, что у него была масса спешных дел, а он не умел распределять свое время; но эта неаккуратность заставляла сомневаться в исполнении им своих обещаний, в том числе и по доставке билетов. Все дело по ликвидации имущества в Петрограде было сложно, спешно и суетливо, а Волпянского несколько раз приходилось ждать часами, не имея возможности выйти из дому по делам; приходилось даже сомневаться, устроит ли он наш отъезд, и все это еще более нервировало в это и без того крайне «ервное время!
Иван Горшков, человек крайне расторопный, оказал нам громадную помощь по покупке, укупорке, укладке и отправке вещей, по найму автомобилей и проч.; он поехал с нами в Черевки и помог нам в возне с нашими вещами в Киеве и в дальнейшем пути.
Только усевшись в вагон, мы получили полную уверенность в том, что мы, действительно, выбрались из Петрограда; кроме массы вещей, сданных в багаж, в нашем купе еще было много мелких и даже не особенно мелких вещей, например, тяжелый сундук со столовым серебром.
В поезде не было вагона-столовой, но мы имели с собой еду, а проводник вагона доставлял нам чай, для которого сахар и сливки у нас тоже были с собою; таким образом, мы могли ехать спокойно и с комфортом, почти не выходя из своего купе. [463]
Кроме Ивана с нами ехала горничная Таня, молоденькая и смазливая девушка, которую жена наняла за несколько дней до нашего отъезда, поверив ей, что она отличная портниха. Иван и Таня ехали в страшной тесноте и о комфорте для них не могло быть речи; не только вагон третьего класса был битком набит солдатами, но они наполняли и конечные площадки нашего вагона; чести они, конечно, не отдавали, но в остальном держали себя прилично.
В Киев мы прибыли 21-го в два часа дня и поехали искать себе комнату, чтобы переночевать. У Гладынюка мы по телефону заказали комнату, но таковой не оказалось; мы объехали дюжину гостиниц и меблированных комнат, нигде не могли найти пристанища и вернулись к Гладынюку, где нам в конце концов все же нашли маленькую комнату, в которой мы переночевали втроем с Таней.
На следующий день мы двинулись дальше. В поезде на Полтаву кроме вагонов третьего класса оказался лишь один второго класса, который, конечно, был переполнен, но нам все же удалось сидеть. До станции Переяславской мы ехали почти пять часов и прибыли туда в половине третьего дня. Экипажа там для нас не оказалось. Согласно указаниям, данным на такой случай моим тестем, мы послали верхового версты за четыре в имение Хмелевых с письмом двоюродной сестре Ольги Александровны — Любови Измайловне Лукашевич, прося ее помочь нашей беде. Сама хозяйка была в гостях у соседей и только по ее возвращении за нами заехал ее экипаж, запряженный четверкой, и арба для наших вещей. В семь часов вечера, проведя на станции несколько тоскливых часов, мы выехали в полной темноте и вскоре очутились под гостеприимным кровом Л. И. Лукашевич. Переночевав у нее, мы на следующий день в ее экипаже поехали в Черевки, а с нами и весь наш багаж. Тяжелый и сложный переезд из Петрограда в Полтавскую губернию был совершен вполне благополучно.
Для характеристики произошедшего к этому времени подъема цен (или вернее — падения денег), упомяну, что за отвоз багажа по железной дороге в Петрограде грузовой мотор взял 45 рублей, извозчик на Царскосельский вокзал (четверть часа езды) — 7 рублей; в Киеве парный извозчик, на котором мы объезжали гостиницы, взял 31 рубль; [464] простой обед в Киеве на нас двоих обошелся в 15 рублей, а обед двух прислуг — 8 рублей; все цены возросли уже раз в пять и больше.
В дорогу я взял с собою около четырех тысяч рублей, считая, что этого хватит с избытком на поездку в Черевки и далее в Крым, а также на жизнь в течение двух-трех месяцев, в течение которых я мог распорядиться высылкой мне содержания и денег из банка. Брать с собою больше я считал излишним и даже несколько опасным при тогдашних условиях передвижения и жизни на Руси.
В петроградском банке у меня оставалось обязательств Государственного казначейства на 80 тысяч рублей и бумаг на 35—40 тысяч рублей. Остальное имущество было разбросано: самое Нужное (30—40 пудов) было с собою; часть вещей (46 мест) отправлена в царскосельский дом; все картины и несколько мелких вещей оставлены в квартире у Волпянского; оцененные в 28 тысяч рублей, эти вещи были сданы ему под сохранную расписку по 1 июля 1918 года (срок найма квартиры); рояль фабрики Рениша, с которым жена не захотела расстаться, был поставлен на квартиру домовладельца Ризенкампфа; часть меховых вещей оставлена на хранение у меховщика; колье и другие золотые вещи жены весной 1917 года были сданы в Ссудную казну Государственного банка и под них взята ссуда на год в 4500 рублей; судьба этих вещей была неизвестна, так как летом все вещи Ссудной казны были вывезены куда-то (говорили — в Ейск). Таким образом, все наше имущество было разбросано; когда и как и даже — что удастся вновь собрать, являлось совершенно неизвестным. Дом в Царском со старой меблировкой и со всем перевезенным туда имуществом тоже , оставлялся почти на произвол судьбы, и было неизвестно, долго ли останутся в нем Чихачевы? Новых жильцов трудно было найти, а пустой дом легко мог быть реквизирован и даже разграблен. В общем, выезд из Петрограда был сопряжен с полной разрухой всего нашего хозяйства и имущества, и было совершенно неизвестно, что из него удастся спасти и сохранить; неизвестно было также, что мне впредь будет давать казна в виде содержания или пенсии. Тем не менее, мы были рады, что выбрались из Петрограда и бодро смотрели в будущее: я был убежден, что республика и [465] вызванные ею непорядки на Руси долго продержаться не могут, а с восстановлением монархии вновь можно будет жить спокойно, устроившись на скромных началах где-либо в провинции, лучше всего в Крыму.
Отъезд из Петрограда развязал нас от нравственных обязательств в отношении miss Austin. Она у нас прожила семь лет, была чрезвычайно симпатична и стала совсем членом семьи. В последние годы она сильно состарилась, и с возрастающей дороговизной ее нехозяйственность стала становиться особенно чувствительной для моего кармана; но несмотря на это и некоторые другие обстоятельства, наше отношение к ней было таково, что мы вероятно никогда не решились бы отказаться от ее услуг, и теперь тоже предложили ей ехать с нами. Но она категорически от этого отказалась, так как в Петрограде оставался ее больной муж, с которым она не могла расстаться. В душе я был очень рад ее отказу.
В Черевках мы думали прогостить недели две-три, а затем двинуться дальше. Мой тесть и его жена столько раз говорили о невозможности зимовать в Черевках ввиду его отрезанности от внешнего мира, что я ожидал от них решения двинуться дальше вместе с нами. Куда именно двигаться дальше, мы еще в точности не знали. С. Ю. Раунер появился у нас в день нашего отъезда, когда даже некогда было переговорить с ним; он уверял, что искал для нас дачу и что нам писал, и мог только рекомендовать один пансион в Алупке. Я еще писал о том же его сыну, служившему на постройке Крымской железной дороги, а Лебединского, ставшего нотариусом в Гаграх, я запросил относительно поселения в Кубанской области или на Черноморском побережье. Ответы их, полученные в Черевках, были неутешительны: Лебединский предлагал купить дом в Гаграх, а Лев Раунер — в Балаклаве; Гагры меня вовсе не манили, а дом в Балаклаве хозяева его раздумали продавать; оставалось ехать в какой-нибудь пансион в Крыму. Однако, и туда нам не пришлось ехать.
Через несколько дней после нашего отъезда из Петрограда, там произошел новый переворот: правительство Керенского было свергнуто и власть перешла в руки большевиков. Провозглашаемые ими принципы были крайне соблазнительны для темных масс: равномерное распределение богатств (капиталов и земли) увлекало даже многих [466] ученых-теоретиков и, конечно, еще во много раз сильнее должно было увлекать темные, малоимущие массы, которым оно обещало внезапное обогащение. Проповедь большевизма о национализации земель и капиталов и равномерном их распределении встретила именно в русском крестьянстве особенно восприимчивую почву, так как крестьяне искони владели землей (основой своего хозяйства) на общинных началах, и национализация земель должна была распределить те же начала на все вообще земли государства (казенные, помещичьи, церковные...). Народ, конечно, не понимал, что при таком уравнении достояния все станут не богатыми, а одинаково бедными; то, что государственное хозяйство при этом вовсе разорится, было ему вовсе непонятно, да его и не интересовало. Среди крестьян были, правда, и более состоятельные, владевшие землей на праве собственности, но число их было сравнительно невелико, и кроме того, их уверяли, что земли отберут только у «буржуев», которые не сами их обрабатывают. Таким образом, и хозяйственный уклад деревни, и возможность сразу обогатиться за чужой счет, и темнота народных масс делали их особенно восприимчивыми к большевистской агитации, и неудивительно, что с переходом власти в руки большевиков их идеями увлеклись как армия, так и народные массы.
Из армии, где и до того дисциплина почти исчезла, началось массовое дезертирство; все железные дороги были запружены солдатами, которые бесплатно катались по ним: уезжали на родину, возили продукты на продажу в города и проч. При этом поезда не только переполнялись и перегружались, но подвижной состав и станционные сооружения зря портились и ломались, так что дороги почти переставали работать.
В деревнях агитация распространялась неравномерно, в зависимости от хозяйственного уклада населения, от большей или меньшей его обеспеченности, от числа крестьян-собственников и массы других условий. В Полтавской губернии до середины октября было еще спокойно; крестьяне уже знали, что все «панское» добро будет отобрано и роздано им, но пока еще терпеливо ждали распоряжений о передаче и распределении этого добра. Но за несколько дней до нашего приезда в деревню уже было совершено первое [467] нападение на помещичью усадьбу: напали на усадьбу нашего ближайшего соседа, Чучмарева, расположенную в самом селе Черевки; его самого изранили и ограбили, причем никому в селе не пришло в голову прийти к нему на помощь. Это нападение носило характер простого грабежа: напали ночью, ограбили и скрылись; очевидно сознавали, что творят что-то недозволенное. Но затем настроение деревни стало меняться, чему особенно способствовало возвращение солдат и матросов. 12 ноября приехавшая к нам Л. И. Лукашевич привезла весть, что надо ожидать погрома усадеб, а ровно через две недели ей уже самой пришлось спешно спасаться из деревни в уездный город. Настроение деревни переменилось так быстро, что еще за месяц-полтора до своего выезда из деревни Л. И. не предвидела еще никакой опасности и обещалась в течение всей зимы часто приезжать в Черевки.
Когда, 23 октября, мы приехали в Черевки, настроение было еще относительно спокойное, но постепенно оно становилось более тревожным. Одно время мы думали выехать все вместе в Крым и даже запрашивали Володю, где остановиться в Симферополе, как получить разрешение на въезд в Севастополь, но затем выяснилось, что всякий проезд по железной дороге уже невозможен, и мысль о Крыме пришлось вовсе оставить. Тогда появилось предположение переехать в Киев, и для выяснения его возможности мой тесть с женой выехали 14 ноября на железнодорожную станцию, чтобы проехать в Киев. Но попасть туда им не удалось: все поезда страшно опаздывали, были переполнены солдатами и сесть в них оказалось невозможным; проживу Л. И. Лукашевич два дня, они вынуждены были вернуться домой. Приходилось поневоле наметить для бегства из деревни жалкий уездный город Переяслав, до которого можно было добраться на лошадях. Поэтому утром 19 ноября из села был вызван еврей Янкель и ему дано поручение съездить в Переяслав и подыскать там квартиры нам и Л. И. Лукашевич; это поручение, однако, вслед за тем было отменено: в тот же день приехала Л. И. и сообщила, что погромы усадеб уже начались, поэтому надо торопиться подысканием городских квартир и с выездом из деревни. Поэтому мой тесть на следующий день поехал с Л. И. в ее имение, чтобы [468] с ее зятем, Тищенко, проехать в Переяслав и в Киев. Однако, в Киев он не решился ехать, так как были слухи, что там беспорядки; в Переяславе он квартиру не нашел и вернулся только с предложением купить пополам с Л. И. дом доктора Воблы за 53 тысячи рублей; такая покупка представлялась однако неудобной и не состоялась, поездка же оказалась вообще безрезультатной.
Вслед за тем, 26 ноября, Л. И. была вынуждена бежать в Переяслав, где наняла несколько комнат у того же доктора Воблы. Положение уже становилось серьезное; чтобы несколько обезопасить себя, в дом были переведены на жительство приказчик и трое военнопленных, а мой тесть и я зарядили по револьверу; было решено при первой возможности переехать в Переяслав, но ничего для этого не делалось. Вечером 27 ноября у соседа Чучмарева сгорела от поджога клуня его арендаторов. Наконец, через месяц, 26 декабря, мой тесть условился ехать с Чучмаревым в Переяслав, хлопотать о получении денег за поставленный земству хлеб и искать квартиру; решили ехать сейчас, до Нового года, но затем отложили до Крещения, потом из-за оттепели вновь отложили и поехали только 15 января. В общем, хотя и не было уверенности в завтрашнем дне, хотя необходимость готовиться к выезду не подлежала сомнению, но все же как-то не верилось, что действительно придется выезжать: отношения к жителям села Черевки были вполне хорошие; в селе было много состоятельных крестьян и казаков, являвшихся естественными сторонниками законности и порядка, и вообще, со стороны села не предвиделось никаких неприятностей; опасались только нападения какой-либо банды грабителей, да и то только ночью. Поэтому и жизнь в усадьбе в общем текла спокойно. Я усердно писал свои записки* и читал, жена занялась рукоделием; к Рождеству мы из имевшихся материалов готовили друг другу подарки и устроили небольшую елку**. [469]
Однако агитация в селе продолжалась. Образовавшаяся в Киеве Рада окончательно убедила крестьян в их праве на «панское добро», издав «универсал»; которым это добро объявлялось народным достоянием; в селе беспрестанно по звону церковного колокола созывались «митинги», в которых спокойные элементы отказывались участвовать и где разглагольствовали крайние элементы. В селе образовался свой «комитет», который решил взять имение Черевки «на учет» с тем, чтобы владельцы уже не имели права продавать что-либо из его инвентаря и запасов; 30 декабря комитетчики явились в имение и составили опись; они вели себя прилично ив дом не входили*; приказчик (крестьянин села Черевок) признал положение настолько неуютным, что отказался от должности. В середине января приезжал еще волостной комитет для проверки составленной описи.
В январе с востока пришло нашествие большевиков. Откровенно сознаюсь, что не знаю, была ли какая-либо разница в экономических теориях киевской Рады и большевиков, на практике Рада по-видимому не желала такого бессмысленного разгрома поместий, какой производили большевики. Рада объявила Украину «самостийной», и большевики шли на Киев, чтобы вновь покорить и, главное, чтобы разграбить Украину.
Меня в эту зиму часто поражало, до чего многие украинцы были уверены в величии и богатстве Украины, в способности ее к самостоятельной жизни, наконец, в том, что Великороссия без Украины жить не может! Все это, конечно, объяснялось полным незнанием хотя бы самых элементарных статистических сведений о производительности и внешней торговле России! Даже люди сравнительно интеллигентные говорили, что Великороссия не может прожить без украинских пшеницы и сахара! С гордостью они также говорили об украинских войсках, оплоте их самостийности.
О подходе большевиков мы узнали от земского почтаря, приехавшего к нам 9 января после десятидневного перерыва; он заявил, что больше не приедет, так как железные [470] дороги стали и почты не будет, и что в Переяславе украинцы готовятся к бою с большевиками. Однако последние наступали медленно: мой тесть, наконец, 15 января собрался в Переяслав и 18 успел января вернуться, как раз перед проходом большевиков к Киеву. В Переяславе он нашел лишь одну квартиру в Пидворках (предместье), но имелась надежда на другую в городе, поэтому он окончательное решение дела предоставил Л. И. Лукашевич. 22 января из соседнего местечка Яготин была получена весть, что большевики были там, запретили всякий грабеж и, уходя, оставили там несколько всадников для наблюдения за порядком. Это мало гармонировало с их обычным образом действий и укрепило моего тестя в убеждении, что большевики собственно монархисты, временно подлаживающиеся под настроение населения (!).
24 января в усадьбу пришли тайком под видом охотников два крестьянина из села и предупредили, что крестьяне собираются громить усадьбу; вскоре после них приехал и священник из села с тою же вестью. В селе происходило брожение: большинство стояло за законность и порядок, но оно держало себя пассивно и боялось меньшинства, состоявшего из людей решительных, большей частью бедных, которые ничего не могли потерять, а надеялись выиграть многое. В эти дни большинство, было, одолело и поставило свой комитет из хороших людей, которые просили моего тестя ничего не бояться и оставаться в деревне, а вслед затем они сами убоялись и отказались от участия в комитете! Все они были в страхе, что их либо убьют, либо подожгут их хаты или хлеб! В стране ведь не было никакой власти, которая бы хотела и могла поддерживать порядок и карать за преступления; в уезде уже почти все усадьбы были разграблены; приход большевиков еще усиливал волнение среди крестьян и придавал больше смелости любителям чужой собственности. Полученные вести из села заставили нас 24 же января начать укладку наших вещей; она была закончена 26 января.
Не имея вестей из Переяслава о найме квартиры, мы решили раньше всего перебраться в близкий от нас Яготин, и мой тесть хотел 26-го ехать туда искать помещение; но утром он раздумал и решил ехать на станцию Переяславскую [471] к большевистскому коменданту: он думал, что тот ему окажет помощь ввиду того, что большевики восстанавливают порядок и запрещают грабить!* На счастье, 26-го же приехал, наконец, нарочный из Переяслава с вестью о найме квартиры и при нем оказался еще один крайне интересный документ: жалоба Л. И. Лукашевич тому же коменданту на разграбление крестьянами ее имения и надпись-резолюция коменданта на ней; в этой надписи комендант говорил, что все в имении принадлежит народу, и он вполне сочувствует тому, чтобы все скорее перешло к нему. Стало вполне ясным, что к этому коменданту не стоило обращаться за помощью и что ему нельзя отвозить ценных вещей. И. В. решил поэтому ехать на следующий день в Яготин искать помещения; однако чувствовалось, что медлить нельзя, а потому вечером принято новое решение: утром я, с женой должен ехать в Яготин, взяв с собою все вещи, для чего в селе у надежных крестьян будут наняты подводы. Я предлагал выехать уже ночью, но было решено выехать лишь часов в восемь-девять, так как опасности нет.
Я должен оговорить здесь, что я вообще не принимал участия в решении вопроса: что делать? Не зная ни местных крестьян, ни вообще местных условий, я не мог дать путного совета и предпочитал молчать. Вопрос: выезжать ли из имения или нет, был особенно острый, так как надо было ожидать, что после отъезда оно будет разграблено, а потому этот вопрос должны были всецело решать хозяева имения; Лично я считал, что смута не может длиться долго, но что Помещение на случай бегства надо подготовить, притом лучше в провинции, а не в Киеве, где будет трудно найти помещение и еще труднее получать пропитание.
В ночь с 26 на 27 января пришлось спать мало. До того мы все ночи спали отлично и теперь тоже, закончив укладку вещей, спали крепким сном, когда были разбужены движением в доме; одна из горничных, вернувшаяся в третьем часу из села, сообщила, что утром хотят прийти, чтобы отобрать лошадей. Стало очевидным, что нам надо ехать до того; в имении было восемь лошадей, которыми можно было запрячь четверо саней; лошадей сейчас же стали кормить, а [472] затем запрягать, из села пришел бывший приказчик сообщить, что из села подвод не будет, так как крестьяне боятся помогать панам! Пришлось выбирать, что из вещей надо спасать в первую голову и что оставлять; сани нагружали потихоньку, не вынося на двор свету, чтобы издали не было ни слышно, ни видно, как мы уезжаем; в начале шестого тронулись трое саней с вещами, а через полчаса двинулись и наши сани, в которых были мы с женой, Таня, наиболее ценные вещи и деньги. Погода была чудная, было совсем тихо и тепло, вероятно около нуля; луны не было и было довольно темно; снегу было немного и дорога местами была тяжелая; возы шли почти все время шагом; мы их скоро нагнали и затем ехали за ними. До самого Яготина мы никого не встречали; приближаясь к Яготину, мы в полуверсте от дороги видели пожар; крестьяне разбирали на одном хуторе солому и часть ее подожгли для освещения; благодаря ему их фигуры и возы были нам хорошо видны. В девять часов утра мы прибыли в Яготин и тотчас нашли пристанище в «гостинице» Манилова.
До выезда из Черевок я ходил в военной форме, теперь пришлось с нею по возможности расстаться. У меня от заграничных поездок было штатское платье, но не было ни теплого пальто, ни зимней шапки. Я одел военный китель без погон, штатские брюки, высокие сапоги и генеральскую серую мерлушковую папаху без галунов и кокарды; в дорогу я одел енотовую шубу военного фасона; такой костюм не был военным, но и штатским его нельзя было признать.
Моего тестя и его жену мы оставили в трудном положении; они решили утром призвать сельский -комитет и сдать имение, а затем ехать в Яготин. Однако настроение и намерения комитета были вовсе неизвестны и даже не было уверенности в том, что для выезда из деревни дадут воспользоваться собственными лошадьми, когда они вернутся из Яготина; поэтому меня просили нанять в Яготине четыре подводы и выслать их в Черевки. Никакого насилия против личности И. В. и его жены не было основания опасаться.
По приезду в Яготин начались поиски подвод; их удалось было нанять, но они затем отказались ехать, боясь столкновения с жителями; в конце концов, все же удалось [473] нанять четыре подводы, которые вместе с нашими под вечер пошли в Черевки.
От хозяина гостиницы я узнал, что в Яготине порядок поддерживается чешскими частями, объявившими себя нейтральными в борьбе большевиков с украинцами, а относительно выручки, в случае надобности, моего тестя, он мне посоветовал переговорить с чешским комендантом. Последний заявил мне, что он ведает лишь порядком в местечке, и предложил обратиться к начальнику чешской дивизии, русскому генералу Подгаецкому, живущему на окраине местечка, в усадьбе князя Репнина. Я поехал к Подгаецкому, он высказал полное сочувствие и обещал по телефону узнать у командиров полков, есть ли возможность выделить команду и каково настроение стрелков? Он мне сообщил, что большевикам еще не удалось взять Киев и они вообще такая дрянь, что один из его полковых командиров брался захватить большевистского главнокомандующего Муравьева30 со всем штабом, но он ему запретил. Далее он сказал, что задачи большевиков ему не ясны, так как во главе их стоят бывшие монархисты, и один из помощников Муравьева пел в пьяном виде «Боже, царя храни». В виде слуха он мне сказал, что казаки уже вытеснили большевиков из Харькова и Кременчуга; слух этот оказался потом неосновательным: большевики, хотя и дрянные в военном отношении, все же оказались лучше украинских войск и через несколько дней взяли Киев, где стали грабить и неистовствовать!
Посылка команды чехов в Черевки оказалась невозможной: вероятно, стрелки не пожелали идти туда? На счастье оказалось, что и надобности в их посылке не было. Прибывшие комитеты держали себя вполне прилично и предоставили брать из имения все, что угодно; поэтому мой тесть решил остаться в Черевках еще два дня, уложить кое-что и затем переехать прямо в Переяслав. Все это я узнал днем 28-го из письма, привезенного из Черевок четырьмя подводниками, вернувшимися в Яготин с грузом вещей; нас просили переехать в Переяслав с вещами 1 февраля. Таким образом, в Черевках. все шло мирно; нам предоставлялось провести четыре дня в Яготине. У нас была очень убогая комната, в которой стояли кровать, диван, столик и [474] несколько стульев; выходить было трудно, так как на улицах была гололедица, покрытая водой; тем не менее, мы совершили несколько прогулок в соседний парк Репниных, читали привезенные с собою книги и наслаждались чувством безопасности, благодаря которому всякие шумы и крики на улице нам были безразличны.
Переезд в Переяслав (верст сорок) мы совершали уже на колесах; мы выехали лишь в половине одиннадцатого, так как нагрузка вещей на подводы шла медленно; впереди шли шесть подвод, а за ними ехали мы в фаэтоне, в котором были и все ценности. Опасным считался проезд через большой лес верстах в десяти от Переяслава, так как в нем бывали разбойники, поэтому через него рекомендовалось ехать всем вместе, но мы еще до него уехали вперед и прибыли в пятом часу, а вещи — лишь в семь часов. В Переяславе мы уже застали моего тестя с женой, переехавших двумя днями раньше, тоже вполне благополучно.
Квартира, нанятая для нас, была на Пидворках, по Золотоношской улице, дом № 6. Дом, принадлежавший еврейке, г-же Гурович, состоял из семи комнат и кухни; хозяйка оставила за собою две с половиной комнаты и нам отдала четыре с половиной; кухня оставалась общей; большая гостиная была поделена между нами перегородкой, завешанной коврами; у нас были две спальни, столовая и полторы комнаты для прислуги и вещей. Нам досталась комната в пять на шесть аршин, в которой стали две кровати, туалетный столик, умывальник, кресло и стул, да несколько сундуков; как спальня она еще могла годиться и ее главным недостатком являлось отсутствие форточки; но днем в ней сидеть было неудобно, так как кому-нибудь из нас надо было сидеть на кровати; столовая же была проходная и через нее весь день ходили в обе спальни и в холодную переднюю, служившую кладовой. Двери все были без замков; они только трением удерживались в закрытом состоянии и легко открывались собаками и сами собою, причем в столовую врывались то тепло и запахи кухни, то холод передней; через тонкую стену была слышна вся болтовня и ругань четырех человек прислуги. Таким образом, и в столовой сидеть было донельзя противно; все это изменилось к лучшему только в конце марта, когда погода стала теплее, так что можно было [475] выставить в окнах вторые рамы — в столовой прекратились холодные дуновения из передней. Во всяком случае, в нашей спальне и в столовой мыслимо было разве читать что-либо; я попробовал, было, взяться вновь за писание своих записок, но в три приема написал менее трех страниц.
Чтобы выходить из дому, мне надо было подложить вату в свое легкое пальто; жид-портной это сделал довольно плохо, все же это дало возможность выходить на улицу. Радости от этого было мало, так как на улице было грязно, в город ходить было незачем и оставалось только гулять по своей Золотоношской улице до самого ее конца. В городе было только одно знакомое семейство, Л. И. Лукашевич, да и туда не тянуло, так как разговоры там вертелись около предметов повседневных, которые надоели и без того. В общем, первое время пребывания в Переяславе было тоскливо донельзя и заставляло вспоминать о пребывании Меньшикова в Березове.
Поворот к лучшему наступил в начале марта, когда мы получили лучшую комнату и познакомились с Марианной Ивановной Дембовской.
Мой тесть с женой имели комнату, вдвое большую чем наша; она была угловая и оказалась сырой, поэтому О. А. в середине февраля заболела простудой, от которой никак не могла избавиться, вследствие чего пожелала занять нашу комнату, более теплую и сухую; благодаря этому, у нас оказалась комната непроходная и с письменным столом, где мы и стали проводить целые дни, вне хозяйственной сутолоки, а я вновь занялся писанием своих записок.
Я упоминал, что мне в Черевках пришлось познакомиться с бывшим земским начальником Михайловым. Он жил в своем доме у въезда в город Переяслав, так что, идя в город, мы всегда проходили мимо него; но впечатление от первого знакомства не располагало к его возобновлению — он показался мне хвастливым болтуном. Однако, Михайлов сам зашел к нам и пришлось отдать ему визит, причем я познакомился с его крайне симпатичной и радушной семьей, да и он сам в семейной обстановке производил совсем иное впечатление. Его дочь, М. И. Дембовская (в разводе с мужем), чрезвычайно симпатичная и лихорадочно деятельная, давала уроки французского языка как в школе, так и дома; [476] у себя на дому она преподавала по разговорной системе Берлитца; она еще владела английским и итальянским языками. Узнав, что О. А. когда-то изучала итальянский язык, она предложила читать с нею итальянские книжки; когда же знания О. А. оказались слабыми, то она предложила давать нам уроки итальянского языка по системе Берлитца. Это предложение мы приняли все четверо, и 16 марта начались наши занятия. Одновременно жена и О. А. начали учиться игре на мандолине; в доме Михайловых собирался целый кружок мандолинистов и один из них взялся давать им уроки. У нас была мандолина, оставленная Володей в Черевках и привезенная оттуда. Эти новые занятия придали известный интерес нашей жизни, бывшей до того совершенно бесцельной и бессодержательной; частые посещения М. И. Дембовской вносили в наш дом значительное оживление; наконец, в гостеприимном доме Михайловых собиралось .много народу и велись разговоры на всякие темы, за исключением только злословия и сплетен, которыми обыкновенно забавляются в провинциальных гостиных.
Город Переяслав лежит вне обычных путей сообщений. Названная по нему железнодорожная станция находится от него в 27 верстах, а до пристани на Днепре верст 12. Поэтому понятно, что он представляет собою совершенную глушь и имеет значение лишь как административный центр уезда. До войны в нем жили только люди, привлеченные туда службой, да евреи; теперь население значительно увеличилось вследствие прилива помещиков, бежавших из деревень, и жителей больших городов, искавших более спокойной и дешевой жизни. В это смутное время бездорожье и ничтожность города сослужили ему службу: он остался в стороне от крупных событий, происходивших на Украине. Мы лишь от приезжих (за отсутствием почты) узнавали о неистовствах большевиков в Киеве и о призыве Радой немцев; только при бегстве большевиков из Киева часть их спасалась через Переяслав и 15—20 февраля в городе была стрельба. 19 февраля в город наехала масса мужиков из ближних сел, чтобы пограбить, но тут они узнали, что чехи грабят их села и поспешили домой; через неделю в город вступила немецкая кавалерия и порядок был обеспечен. Точно так и о свержении Рады и о появлении нового правительства [477] с гетманом Скоропадским во главе мы узнали, как о совершившемся факте, 16 апреля. Одним из знаменательных актов нового правительства было признание прав собственности за помещиками, вследствие чего крестьяне должны были вернуть последним разграбленное уже добро и платить им за пользование захваченными у них землями. Для массы крестьян это было большим разочарованием. Неудивительно, что все их симпатии по-прежнему оставались на стороне большевиков, и они лишь нехотя подчинялись распоряжению нового правительства. Собственные силы последнего, состоявшие из гайдамаков, казаков и милиции, были малочисленны и совершенно ненадежны, но они опирались на немецкие, тоже малочисленные, но производившие на население сильное впечатление своими энергичными и подчас жестокими выступлениями. Население подчинялось силе, но по-прежнему мечтало о захвате помещичьей земли; не было сомнения, что в случае ухода немцев крестьяне вновь взялись бы за грабеж имений и что наступившее замирение страны было непрочно. Политика немцев и в данном случае была лжива и эгоистична; поддерживая большевизм в остальной России, чтобы окончательно разорить и обессилить ее, они на Украине восстановили порядок, чтобы иметь возможность получать там продовольствие для своего голодавшего населения. Жителям Украины приходилось радоваться, что эгоистические расчеты немцев заставляли их против воли делать добро!
Из Великороссии вестей не было. С начала года почта и телеграф бездействовали; только во второй половине марта возобновилось почтовое сообщение по Украине, и я получил несколько залежавшихся писем из Петрограда*. В конце мая мне удалось послать письмо брату через гимназиста, ехавшего в Петроград и ровно через два месяца я получил от него ответ, посланный через украинского консула в Петрограде. Во второй половине июля, наконец, был возобновлен прием простых и заказных писем в Великороссию.
От Володи почти не было вестей; в конце апреля пришло от него письмо из Бельбека, от середины марта, а после того [478] в Крыму происходили кровавые события, а вестей уже не было. Как только открылось почтовое сообщение по Полтавской губернии, я запросил его тещу, Н. Ф. Ильяшенко, но и она ничего не знала. 24 апреля, совершенно неожиданно, Володя появился у нас. Вследствие закрытия авиационной школы он остался без службы и без содержания и поехал искать и того, и другого в Одессу и Киев, а оттуда поехал в Черевки; не получая с начала года писем от нас, он хотел в деревне узнать, там ли мы еще или что с нами сталось; на железнодорожной станции он узнал о нашем переезде в город, где нас и разыскал. Он пробыл у нас неделю и затем вновь поехал к жене в Крым, и с тех пор сведения о нем прекратились; мы только от его тещи узнали, что он ездил в Харьков искать службы.
Круг наших знакомых увеличился на две семьи — Петровых и Вяткиных, и те, и другие были беженцами и бедствовали. Петровы были молоды, и оба, муж и жена, давали уроки; положение Вяткиных было еще труднее, так как он сам был слаб здоровьем, одна дочь была «в ожидании», и два сына учились в гимназии; а с адмиралом Вяткиным (тогда еще капитаном второго ранга) я имел дело в 1910 году, при ревизии морского ведомства, но я его не помнил. Он был одним из инициаторов образования в Переяславе «Общества взаимопомощи бывших офицеров»; бывших — потому что все офицеры считались уволенными от службы. При самом учреждении Общества, в начале июня, в нем было около сорока членов, а затем число это удвоилось; настоящих офицеров было мало и большинство членов было из офицеров военного времени и военных врачей и чиновников. Общество ставило себе целью помогать нуждающимся членам и удешевлять их жизнь закупкой продуктов на правах кооператива. Председателем Правления общества был избран адмирал Вяткин, а секретарем и казначеем — его зять, штабс-капитан Космодель; на них, конечно, пал весь труд по организации общества и по сбору нужных ему средств. С последней целью были устроены танцевальный вечер и народное гулянье, давшие сбор в несколько тысяч рублей; эти деньги и занятые у некоторых членов дали возможность начать закупку продуктов по (относительно) дешевым ценам. [479]
Народное гулянье было устроено под звуки немецкой военной музыки и немецкие офицеры тоже были на нем; вообще, они к нашему обществу относились вполне сочувственно.
Наступившее в Полтавской губернии спокойствие в июле было нарушено появлением какой-то банды из Киевской губернии. В последней происходили какие-то бои населения или оставшихся большевистских частей с немцами. Одна банда переправилась около Рудакова через Днепр, напала на сахарный завод в селе Старом и избила бывший там немецкий пост, а затем двинулась на Переяслав. Состав банды остался невыясненным; говорили, что ядро ее составляют офицеры, борющиеся против немцев и пробирающиеся в Великороссию, и что к ним пристали толпы грабителей; сила банды определялась молвой в одну-две тысячи человек с орудиями и пулеметами. Весть о приближении банды распространилась в городе вечером 20 июля; говорили, что против нее выступит весь немецкий гарнизон города (кажется, всего одна рота) и вся милиция; горожане стали бояться нового нашествия грабителей из сел. Однако, гарнизон остался в городе, и за бандой гонялись милиция и части, высланные из Киева и Золотоноши, которым и удалось вскоре рассеять ее. Через два дня, 23 июля, в городе была еще большая тревога: говорили о приближении новой большой банды, и немцы стали принимать меры к обороне города: рыли укрепления, выставили пулеметы и проч. На счастье эта тревога оказалась ложной; никакой новой банды не было, а тревогу поднял «повитовий староста» (по старой терминологии — уездный исправник), штабс-капитан Кривошеев, получивший запоздалую телеграмму о старой банде и вообразивший, что появилась новая. У нас на Пидворках тревога усугублялась тем, что для обороны города предполагалось воспользоваться долиной реки Трубежа, причем мы оказывались впереди этой линии, в сфере огня обеих сторон; поэтому оба раза возбуждался вопрос об уходе на ночь, в город, к знакомым, но оба раза мы оставались у себя и спали прекрасно.
Жизнь на Пидворках была томительно однообразна и скучна: особенно тяжелы были вечера вследствие недостатка [480] освещения: электричество было только в городе, а нам приходилось жечь керосин и свечи. В продаже их почти вовсе не было, а потому приходилось поздно зажигать, жечь лишь одну тусклую лампу, при которой трудно было читать, и ложиться возможно раньше: в десятом часу. Путь от города до нас не освещался вовсе, а потому в темные вечера он становился неуютным, а при лужах и грязи — совсем неприятным; но и днем необходимость тащиться всегда полверсты до города, по плотине и мосту, была надоедлива; дом на Пидворках стоял на сыром месте и сам был сырой. Все это заставило с весны искать другой квартиры в самом городе; но несмотря на содействие жидов-фахторов, найти приличную квартиру долго не удавалось, и только в начале августа И. В. удалось нанять квартиру, освободившуюся вследствие смерти домовладельца. Квартира эта оказалась слишком малой, чтобы и мы могли в ней поместиться, и нам пришлось искать себе отдельное помещение. Мы уже неоднократно предлагали поселиться отдельно, чтобы облегчить нахождение квартиры, но наши предложения откланялись; теперь же приходилось наскоро искать себе квартиру или комнату. Наше положение затруднялось тем, что у нас не было ни мебели, ни посуды; не было и прислуги, так как наша горничная Таня в начале июня уехала по болезни в Киев, где, как потом сказалось, она устроила себе выкидыш; нам поэтому было желательно найти меблированные комнаты со столом. Вполне удобные две или три комнаты мы нашли в доме Гутковской, соседнем с новой квартирой И. В., — но комнаты были менее удобные, да кроме того мы очень стесняли бы хозяйку, которая неохотно бралась довольствовать нас, а затем и вовсе могла отказаться от этого.
Во время этих поисков мы как-то попали под грозовой ливень; вероятно, вследствие этого у меня явилась простуда с сильной лихорадкой; в это время во всей округе свирепствовала злокачественная инфлюэнца, называемая испанской болезнью, поэтому призванный врач заарестовал меня дома на несколько дней; простуда вскоре прошла, но врач нашел у меня старый бронхит в легком; о существовании бронхита я и не подозревал.
На этом рукопись обрывается (Сост.).
[483]