Глава четырнадцатая
В сессии Государственного Совета в марте был произведен экстренный перерыв на три дня, с 12 по 15 марта, вызванный тем, что Совет громадным большинством голосов (134 против 23) отклонил проект закона о введении земства в шести западных губерниях; Столыпин настоял на перерыве сессии, во время которого упомянутый закон был утвержден по статье 87 Основных законов. Такое применение этой статьи было в явном противоречии с истинным ее смыслом, что Совет и высказал Столыпину по возобновлении его сессии. Но, кроме того, была принята еще одна крайняя и очень неудачная мера: два противника закона, Дурново и Трепов, были уволены в «отпуск» до конца сессии; последний тогда же подал в отставку, кажется, по приказу свыше.
Проведение закона, уже принятого Думой, должно было удовлетворить ее; но злоупотребление статьей 87 и издевательство над несменяемостью членов Совета «по назначению» явилось таким насилием и издевательством над Государственным Советом, что и Дума, несмотря на свою антипатию к Совету, возмутилась ими. Столыпин добился от государя этих мер, угрожая своею отставкой. Несомненно, он уже совсем зазнался, потерял чувство меры и сделал непоправимый faux pas*. Взгляд общества на этот поступок [335] Столыпина хорошо выразил член Думы Пуришкевич в следующем стихотворении:
П. А. Столыпину.
За речь лихую в дни былые
В России рвали языки
И гнули непреклонным выи
Нажимом Бирона руки.
А в наши дни — гражданской сечи,
Пяти свобод и диких смут,
За верноподданные речи
Нам преподнес Столыпин кнут.
Но верю я, интриги тонкой
Разрежет нить наш мудрый царь
И голос мощный, голос звонкий
Нас призовет служить, как встарь.
Страницы прошлого порукой
И говорят всечасно нам:
Царям угоден Долгорукий
И тошен обнаглевший хам.
В. Пуришкевич.
15 марта 1911 года.
В общем, Столыпин так повредил себе «нажимом на закон» (его выражение) и местью Дурново и Трепову, что, вероятно, уже не долго удерживался бы у власти, но 1 сентября он был смертельно ранен в Киеве, после чего его заменил Коковцов.
Здоровье жены стало неважным. Она обратилась к женщине-врачу Волковой, а затем к врачу-гомеопату Рогачевскому; последний посоветовал ей ехать на воды в Ессентуки, где и он будет летом; мы решили ехать туда весной, на первую половину курса, а затем жить где-либо на даче с моим тестем. Однако, устройство на новой квартире совершенно исчерпало мои ресурсы, а жизнь нам обходилась дороже тех двенадцати тысяч рублей, которыми я располагал в год. Расходы на поездку на воды должны были внести новую брешь в мой бюджет, а потому я решился переговорить с Коковцовым и, изложив ему причину моих затруднений, просить об увеличении содержания. Он мне сказал, что это невозможно, так как больше восемнадцати тысяч не дается никому [336] из членов Государственного Совета, но предложил мне испросить пособие. 1 апреля я получил таковое в размере пяти тысяч рублей и, благодаря этому, в ближайшие годы успешно сводил концы с концами.
В апреле мы с моим тестем совершили две поездки на станцию Преображенскую для поисков дачи и нашли две смежные в имении Перечицы, принадлежавшем Владимиру Андреевичу Оболенскому, местному земскому начальнику.
Володя в течение зимы почти не готовился в Академию, а больше веселился, и в конце мая вернулся в полк*. В Петербурге он встретился со старыми знакомыми, поступившими в летчики, летал с ними на аэроплане и мечтал сам стать летчиком; это оказалось возможным, но от военных летчиков в то время требовали, чтобы они не женились, а он мечтал о женитьбе на Марусе Ильяшенко, а потому отказался от поступления в авиационную школу. М-м Ильяшенко в январе была в Петербурге и заехала к нам отдать мне визит.
В Ессентуки мы выехали по окончании сессии Совета 30 мая и приехали туда 1 июня. На первых порах мы нашли приют в новой казенной гостинице, довольно примитивной и грязной. На следующий день к нам зашли Васильковские и князь Гавриил Константинович{21}; они остановились в санатории Азау и были им очень довольны, поэтому мы переехали туда же. Мы там получили большую комнату с крытым балконом; продовольствие там было хорошее, в доме были свои ванны, что было весьма удобно, так как в казенных ваннах трудно было добиться очереди. В общем, в санатории было хорошо и мы остались очень довольны им.
Как раз перед нашим приездом Рогачевский должен был уехать из Ессентуков на несколько дней к больному. Он оставил жене записку, что ей делать в первые дни. Прописанные им грязевые ванны, однако, оказались для жены слишком сильными, так что совершенно расстраивали ей нервы; пришлось обратиться к другому врачу, который, раньше всего, должен был привести нервы в равновесии. Ко времени возвращения Рогачевского я ему написал, что мы уже обратились к другому врачу. Лечение жены в Ессентуках [337] продолжалось до 10 июля, после чего нам следовало переехать в Кисловодск брать нарзанные ванны. Но в Кисловодске нам не удалось найти сколько-нибудь сносного помещения, поэтому мы остались еще на две недели в Ессентуках и оттуда ездили в Кисловодск брать ванны.
Ессентуки производили тяжелое впечатление своим неустройством: ванн для больных не хватало, воды в источниках было так мало, что главный источник № 17 по временам закрывался на сутки, а № 4 тек такой слабой струей, что для получения его приходилось ждать очереди по получасу и более; между тем, впоследствии были найдены другие, обильные струи тех же источников. Но хуже всего было то, что курорт был недостаточно обеспечен простой водой, поэтому во время сильной жары приходилось прекращать поливку улиц, вследствие чего становилось крайне пыльно, и в разгар сезона недоставало даже воды для ванн! В городе не было и канализации, что тоже являлось большим недостатком для курорта. Порядка тоже было мало, что вполне понятно, так как отдельные квартиры Ессентуков были в ведении разных властей: городских, станичных и управления вод.
В Ессентуках мне пришлось познакомиться с князем Гавриилом Константиновичем. Он был еще молод (24 года) и нуждался бы в спутнике, более положительном, чем Васильковский, который поощрял его к мальчишеским выходкам. Чрезвычайно добрый и простой, он был весьма симпатичен и добродушно сносил более чем фамильярное обращение Васильковского; последний и его жена очень гордились своею близостью к князю и держались с большим апломбом.
В санатории обедали и ужинали за большим столом, причем, мы невольно познакомились со своими соседями, среди коих весьма симпатичными оказались психиатр Любушин и фабрикант Горшанов с дочерью. В Ессентуках одновременно с нами были брат с женой, но они жили довольно далеко от нас*. Из прежних знакомых мы там видели четы Чебыкиных, Кауфман, Рузских, доктора Алексинского. Генерал Решетин, мой сослуживец по Болгарии, оказался домовладельцем [338] Ессентуков. Кроме четырнадцати поездок в Кисловодск, мы еще ездили с четой Кауфман на тройках в итальянскую колонию, славящуюся своим вином, и с князем и Васильковскими на моторе в Пятигорск к Провалу.
Я в Ессентуках тоже пил воды, а затем брал ванны в Кисловодске. Я чувствовал себя вполне хорошо, и лишь по моей просьбе доктор прописал мне йод; на необходимость принимать его указал мне окулист Тихомиров, лечивший в Петербурге мои глаза, собственно по состоянию моих глаз.
Из Ессентуков мы при большой жаре выехали 26 июля в Петербург, где только переночевали, и затем поехали на дачу в Перечицы. После людного курорта мы были рады деревенской тишине. Мы пробыли на даче до последней возможности и уехали в город только 30 сентября. В последние дни уже шел снег, а гостиная стала совсем необитаемой, так как ее не удавалось согреть. Кроме моего тестя поблизости жили и Мирбахи.
Мой тесть с женой уехали в город уже в середине сентября и затем поехали через Севастополь на Черноморское побережье, предполагая искать там дачные участки для себя и для нас, но не нашли ничего подходящего; они вернулись лишь в конце октября.
В начале октября в Петербург приехал полковник Стржалковский. Его дело, наконец, было рассмотрено Туркестанской военной палатой, и он был признан виновным в недостаточном за подчиненными надзоре и бездействии власти, за что был приговорен к содержанию в крепости на четыре недели; насколько помню, ему поставили в вину утрату одной бумаги и неправильную подшивку двух бумаг в не те дела, куда следовало! Между тем, он уже три года был без должности и бедствовал с семьей. Наказание он поспешил отбыть, надеясь вновь поступить на службу, но ему должность не давали; приходилось выходить в отставку, но ему при этом отказывали в производстве в генералы и в праве носить мундир, и даже было сомнение, имеет ли он право на пенсию? Стржалковский произвел на меня очень хорошее впечатление, и я решился хлопотать за него. Он уже подал прошение на высочайшее имя, прося дать ему при отставке чин, мундир и пенсию. Я побывал у министра юстиции Щегловитова, который, рассмотрев дело, обещал исполнить [339] прошение Стржалковского, если только Военное министерство (Главный штаб) его поддержит. Я побывал у начальника Главного штаба Михневича (мой товарищ по Семеновскому полку) и просил его оказать содействие; Михневич с полной готовностью обещал это сделать, казалось, что успех ходатайства вполне обеспечен, а между тем, через несколько месяцев я узнал, что оно было отклонено! По справке в Министерстве юстиции оказалось, что Главный штаб вовсе не поддерживал ходатайства, а лишь заявил, что не возражает против оказания Стржалковскому милости, и в Министерстве юстиции при таких условиях не нашли возможным просить за него. Я уже раньше слышал, что Михневич в Главном штабе ничего не делает и не значит, а теперь мне самому пришлось убедиться в этом! Я написал Стржалковскому, чтобы он представил новое прошение на высочайшее имя и прислал его мне; по моей просьбе это ходатайство поддержал туркестанский генерал-губернатор Самсонов*; я его передал в комиссию прошений, и уже в следующем году просьба Стржалковского была удовлетворена.
Не знаю, принесло ли лечение в Ессентуках какую-либо пользу жене, но оно, по-видимому, расстроило ей нервы. В начале ноября у нее по пустому поводу (смерть котенка, привезенного с дачи) начались сильные головные боли, переходившие на затылок; призванные врачи (сначала Сигрист, потом Наук) лишь через месяц справились с этим злом.
В начале декабря я собрался составить свое завещание. По моей просьбе текст его составил М. А. Александров; в качестве свидетелей его подписали: он же, Чебыкин и Забелин; а затем (5 апреля 1911 года) сдал его на хранение в Опекунский совет; все мое имущество я завещал жене.
В конце года я узнал, что Царскосельское дворцовое управление продало колонистам Фридентальской колонии арендуемые ими свыше ста лет земли. Это дало мне идею просить о продаже мне земли под моим домом. Я обратился к начальнику Канцелярии Министерства двора генералу Мосолову [340] и подал прошение. Удовлетворение этой просьбы оказалось, однако, невозможным: кабинетские земли не могут по закону быть отчуждаемы, колонистам же была продана земля, уже не числившаяся кабинетской. В виде утешения, мне продлили срок аренды всех моих участков до 1 октября 1999 года.
Бывшая моя жена продолжала жить в Царском, куда я ежемесячно отсылал следовавшие деньги. В конце года племянники мне говорили, что здоровье ее плохо, а 7 января 1912 года мне совершенно неожиданно сообщили, что она в этот день скончалась. В два часа дня племянник Саша сообщил мне по телефону что ее здоровье очень плохо, а в четыре часа приехала жена дворника в Царском с известием, что она скончалась в половине второго дня. В половине шестого я с Сашей поехал в Царское. При ней была лишь одна прислуга; она сама жила в двух комнатах верхнего этажа, а остальной дом стоял запертым, необитаемый и нетопленый; она давно болела, но врача не хотела звать. Пристав уже наложил печати, но никто в доме не знал о существовании в стенах двух железных шкафов, поэтому он по моим указаниям опечатал и их. В Царском я уже застал М. П. Безак, которая мне сказала, что покойная выразила желание, чтобы я ее похоронил на свой счет, а оставшиеся после нее деньги пошли на украшение ее могилы; первое я решил исполнить, а второе желание зависело уже не от меня, а от ее наследников — детей ее брата Александра*. Похороны состоялись 10 января на Царскосельском лютеранском кладбище.
Эта смерть невольно воскресила в памяти многое пережитое. Совсем молодым, на двадцать шестом году жизни я женился, преисполненный розовых надежд. Несмотря на трудное начало, в служебном отношении надежды мои сбылись свыше меры, но в семейном отношении мой первый брак дал мне мало радости, и невольно вспоминалось пережитое, и что жизнь сложилась далеко не так, как я надеялся.
Через несколько дней судебный пристав произвел опись ценностей и денег в присутствии моем и Сухорского (мужа Нины Безак). Наличных денег оказалось шесть тысяч рублей, а в банке и в сберегательной кассе — семь тысяч; [341] ценности, по самой низкой оценке, были оценены в тысячу рублей. Все это я вручил Сухорскому, потребовав, чтобы за этот счет был поставлен памятник на могиле.
Приведенные суммы составляли около половины всех денег, которые покойная получила от меня за последние четыре с половиной года, и отложить их она могла, лишь соблюдая самую крайнюю экономию. Большая часть из них досталась сыновьям ее брата, которые, кажется, живо спустили их в карты и на скачках. Разбор вещей на даче доставил много хлопот, так как все сколько-нибудь ценное или интересное было сложено в спальнях, в шкафах и чемоданах вперемешку с платьем и всякими тряпками; все это приходилось разбирать, чтобы все, принадлежавшее покойной, тоже отдать Сухорским, а остальное привести в порядок. Дом оказался крайне запущенным, в подвале стены до того отсырели, что с них валилась штукатурка; весной, с наступлением тепла, пришлось произвести ремонт всего дома.
В финансовом отношении мое положение значительно облегчилось, так как отпала обязанность ежегодно платить шесть тысяч рублей, и взамен появился лишь расход на дом: в первый год — пять тысяч, а в последующие — около двух с половиной тысяч рублей; поэтому появилась возможность сводить концы с концами.
Разбор имущества в Царском Селе отнял довольно много времени; это явилось одной из причин приостановки работы по составлению настоящих записок, которые я начал 26 декабря 1911 года и успел довести до перехода моего в 1870 году в Пажеский корпус; работа эта осталась в таком виде без движения, до времени революции 1917 года.
В Государственный Совет в начале года поступил из Думы проект изменения Устава о воинской повинности, и для его рассмотрения была избрана комиссия из двенадцати членов. В этой комиссии я был избран председателем, а моим заместителем — князь Васильчиков.
Я уже говорил о том, что еще в начале 1911 года Гучков заезжал ко мне для бесед об упомянутом законопроекте. Теперь ко мне заехал докладчик этого дела в Думе Протопопов, и я ему сообщил свои замечания по проекту*; он ими [342] еще успел воспользоваться для введения некоторых поправок при третьем чтении законопроекта. Помню, что мне, таким образом, удалось добиться того, что минимальный рост новобранцев (два аршина и два с половиной вершка) был оставлен без изменения и не был уменьшен на полвершка, как то намечалось Думой; равным образом, удалось таким частным путем устранить еще некоторые мелкие недочеты, которые иначе должны были стать предметом разногласия между Советом и Думой.
Моя комиссия имела 11 заседаний; ее заключение было доложено Общему собранию 26 мая, причем я не выступал. Вечером 31 мая состоялось заседание согласительной комиссии (по семь членов от Совета и от Думы), избравшей меня председателем, а Гучкова заместителем; заседание прошло вполне гладко и успешно.
Я упоминал выше, что совершенно потерял связь с Академией Генерального штаба и лишь изредка получал приглашения по разным случаям в Академию, но туда не ездил; а на 13 января была назначена защита диссертации, представленной полковником Филатьевым для получения кафедры по военной администрации. Он писал на тему, мне близкую, о «Полевом управлении войск», и потому я решил поехать в Академию, хотя книги Филатьева мне не прислали на просмотр. Судить о содержании книги мне поэтому приходилось лишь по докладу автора и по тем возражениям, которые ему делали три профессора (в том числе Гулевич), разбиравшие его работу; все же я после них попросил слова. Оговорив, что я книги не получал и поэтому о ее содержании сужу лишь по тому, что только что слышал, я сделал автору три возражения.
Во-первых, что критика «Положения 1889 года» на основании применения его в войну с Японией вышла у него довольно жесткой потому, что он не взял во внимание, что оно было применено при совсем иной обстановке, чем та, для которой оно было составлено: «Положение» имело в виду войну в Европе, на обширном фронте, где каждая армия имела бы за собою широкий тыл, а его применили в Маньчжурии, при узком фронте и подвозе по одной железной [343] дороге! Очевидно, что полевым управлениям трех армий не было дела, они были слишком велики, а между тем, их сформировали в полном составе, да еще над ними создали обширное Главное полевое управление при главнокомандующем! Очевидно, что при новой обстановке надо было переработать «Положение» или же, как я советовал Куропаткину, иметь Полевое управление при главнокомандующем, а при армиях — управления по штату, указанному для отдельного корпуса. Таким образом, большинство отмеченных недостатков относятся не к «Положению», а к ложному его применению.
Во-вторых, предлагаемое им полное освобождение командующего армией от хозяйственных забот едва ли возможно ввиду зависимости операций от снабжения армии; если же, по опыту минувшей войны, предполагается устранить мелочное вмешательство командующего армией, то и эта цель не будет достигнута: ведь если бы даже внести в закон элементарное правило тактики, что старший начальник не имеет права растаскивать и тасовать корпуса и дивизии и самому распоряжаться полками помимо старших начальников, то и это указание закона останется мертвой буквой при несоответствующем командующем армией.
В-третьих, указание «Положения», что главнокомандующий представляет лицо государя, полезно ввиду присутствия в армии лиц, не подходящих под общие правила подчиненности и воинского чинопочитания. Известная мера Барклая де Толли (в отношении цесаревича Константина Павловича), вероятно, была бы невозможна, если бы он не представлял лицо государя22.
Наконец, соглашаясь с автором относительно необходимости ограничения прав по раздаче наград, я указал, что главным образом надо отнять право давать награды без представления прямого начальства, путем «возложения» их на лиц, попадающихся на глаза.
На диспуте в Академии присутствовало много офицеров Генерального штаба и слушателей Академии; с импровизированным возражением я выступил потому, что резкую и во многом несправедливую критику «Положения», под которым стояла моя подпись, я готов был считать направленной против меня; кроме того, я считал не лишним выступить [344] вновь перед аудиторией, чтобы показать, что я еще в здравом уме и твердой памяти.
С этого диспута началось мое знакомство с Филатьевым, который стал изредка заходить ко мне для разговоров по делам кафедры. При этом я впервые узнал, до чего недобросовестно Гулевич относился к своей профессуре: получив от меня в 1898 году новый академический курс, он в течение тринадцати с половиной лет лишь дал какое-то исправление устаревших данных и не дал себе труда подготовить новое его издание, хотя старое уже было истрепано и пестрило заметками и поправками! Занимая одновременно должности сначала командира Преображенского полка, а затем начальника штаба округа, он отдавался им и ничего не делал для Академии! Замечательно, что начальники Академии (Глазов, Щербачев, Михневич) не обращали на это внимания, и он оставался профессором до тех пор, пока не выслужил учебной пенсии, и тогда сам отказался от профессуры. Он удерживал за собою профессуру, по которой ничего не делал, только из жадности, чтобы не лишаться содержания и пенсии по ней, а между тем, по жене обладал большими средствами и вовсе не нуждался в этом добавочном заработке!
Состояние курса было таково, что Филатьев счел своим долгом дать новое издание руководства ко времени весенних экзаменов; он уже взялся за подготовку такого издания и я, по его просьбе, просматривал его в корректуре. К сожалению, он признал нужным печатать весь текст одним шрифтом, тогда как я печатал исторические и менее важные сведения мелким шрифтом. При этом условии курс уже должен был стать трудным для изучения, но он объяснял свою меру тем, что офицеры вовсе пропускают мелкий шрифт! В мое время это никогда не замечалось. В общем, издание получилось спешное и лишь подправленное, но не переработанное. В начале марта я получил по почте длинное анонимное письмо, в котором на Поливанова возводилось обвинение в сообщении австрийскому посольству сведений о мобилизации, намечавшейся у нас весной 1908 года против Турции. Обвинение это мне представлялось невероятным, но я, тем не менее, счел своим долгом отвезти это письмо министру [345] внутренних дел Макарову; оказалось, что он уже получил от кого-то однородное письмо. У меня явилось подозрение, что письма эти разосланы по поручению Сухомлинова, чтобы опорочить Поливанова и избавиться от него. Больше я об этих письмах не слыхал, но помнится, что вскоре после того Поливанов был уволен от должности и стал членом Государственного Совета. Его (также как и Мышлаевского) Сухомлинов уволил предательски: уезжая для доклада к государю в Ливадию, он расстался с Поливановым вполне дружески, а по возвращении оттуда через неделю, заявил встретившему его на станции железной дороги Поливанову, что государь по неизвестным ему, Сухомлинову, причинам приказал уволить его от должности помощника министра. Такое увольнение привлекло к Поливанову симпатии даже тех лиц, которые вообще ему не сочувствовали. На его место был назначен Вернандер.
Какие причины побудили Сухомлинова устранить Поливанова, я не знаю; вернее всего, он опасался, что Поливанов приобретет чрезмерное влияние и может стать его заместителем. При Сухомлинове его помощник ведал всеми хозяйственными отделами, так что Сухомлинов не принимал докладов по интендантской, артиллерийской, инженерной, медицинской частям; это, конечно, до крайности облегчало его работу, но зато он мало знал дела Военного министерства, а его помощник приобретал большое значение и влияние. Человек способный, как Поливанов, при таких условиях мог, конечно, легко затмить Сухомлинова; со стороны Вернандера, человека с односторонней подготовкой, ему не приходилось опасаться такого рода конкуренции. По слухам, предлогом для увольнения Поливанова была выставлена его чрезмерная близость к Думе и особенно — к Гучкову.
На Пасху 1912 года я получил алмазные знаки Александра Невского — награду за работу по ревизии морского ведомства. Денежные мои дела были еще плохи, а потому я вернул полученные знаки в Кабинет его величества и попросил выдать мне стоимость их; при этом оказалось, что они были ценой лишь в две тысячи рублей, тогда как в военном ведомстве они давались лицам на высших должностях ценой три-четыре тысячи; взамен я купил знаки с поддельными [346] алмазами. По случаю награды надо было представиться государю, но все представления были отложены на осень, и мне пришлось представиться лишь в ноябре.
Существенное улучшение финансового положения моего тестя и его детей обещал внести один хранившийся у него документ: заявка на разработку нефти на озере Челекен. Эта заявка, сделанная много лет тому назад от имени покойной Марии Густавовны, долго не получала никакого движения. Когда же стало известно, что на Челекене возобновили работу по отводу участков, а эти отводы имеют большую ценность, начались хлопоты по утверждению моего тестя, моей жены и ее брата в правах наследства и по получению отвода. Первое удалось выполнить в Петербургском окружном суде, после чего, в конце июля, отвод был разрешен. Однако, надежды на выгодную продажу его* оказались напрасными: по-видимому, предприниматели разочаровались в нефтяных богатствах Челекена, и никаких покупателей не оказалось. Для производства разведок своими средствами надо было затратить несколько тысяч рублей на работы, ведомые заглазно неведомыми людьми, на что мы не решались, и, таким образом, челекенское дело принесло, в конце концов, лишь хлопоты и разочарование.
Много хлопот и беспокойства причинил также неприятный инцидент с Володей: проезжая на извозчике по улице в Чугуеве, он встретил нижнего чина, который ему не отдал чести, по-видимому, умышленно. Соскочив с извозчика, он ударил солдата стеком и только потом увидел, что это был вольноопределяющийся пехотного полка. Начальник дивизии (граф Келлер) и командир корпуса (Сиверс) хотели предать его за это суду; пришлось просить командующего войсками (Иванова), его помощника (Рузского) и начальника штаба округа (Алексеева), чтобы дело окончили без суда. Тянулось оно с начала мая до середины августа и, наконец, разрешилось без суда арестом на тридцать суток. Волнений за это время было много.
Все это время Володя провел в Киеве, куда он был командирован для прохождения фехтовально-гимнастического курса. Осенью этого года он, благодаря содействию [347] Остроградского, должен был поступить в Офицерскую кавалерийскую школу, но ближайшее его начальство отказало ему в командировании туда!
Единственным утешением во всех этих неудачах послужило Володе то, что он стал женихом Маруси Ильяшенко и получил от своего отца обещание нужной материальной поддержки для содержания семьи.
Нам надо было ехать на лето в Франценсбад, где жена должна была пройти курс лечения, но весну и осень мы решили провести на своей даче в Царском Селе. К середине мая ремонт дачи был закончен, и мы переехали в Царское, где прожили два месяца.
Мой браг в апреле тяжко заболел язвами в желудке, а затем инфлюэнцей; только в начале июня он оказался в состоянии переехать к нам, и тогда воздух Царского Села быстро помог восстановлению его сил.
За границу мы решили ехать в середине июля, два спальных купе были заранее заказаны и взяты на 17 июля; до отъезда мы на два дня поехали к И. В. в Перечицы, где провели именины жены. Вероятно, она во время этой поездки простудилась, потому что по возвращении в Царское серьезно заболела. Призванный местный врач признал, однако, наш отъезд возможным. Мы проехали в Франценсбад через Берлин, где провели лишь час с четвертью между поездами. Во Франценсбаде мы получили две отличные комнаты с балконом в Villa Imperiale и очень хорошего врача, Штейншнейдера. В Франценсбаде мы пробыли шесть недель, и он нам понравился как спокойный и уютный курорт, без давки публики и шумных увеселений. Конечно, и там, как на всех богемских курортах, еда была однообразна и безвкусна, так что приходилось восполнять ее отличной местной ветчиной. Никаких знакомых мы там не встречали и новых знакомств не завязывали*.
По совету врача мы оттуда поехали в Аббацию, где жена должна была пользоваться виноградным лечением; в Вене не останавливались.
В Аббации мы пробыли две недели; она нам показалась малопривлекательной, так как вся жизнь сосредоточена на [348] длинной набережной, от которой сейчас же начинается подъем в горы; даже фрукты оказались неважными и указанного врачом лечебного винограда (черный Шасла) не оказалось вовсе. Единственно, что оставило хорошее воспоминание, была еда в Villa Jeannette, вознаградившая нас за голодовку во Франценсбаде. Домой мы выехали 16 сентября*. После двухдневной остановки в Вене мы 21 сентября приехали в Петербург и тотчас переехали в Царское, куда вскоре приехали к нам на несколько дней И. В. с женой. Мы прожили в Царском до 6 октября, когда перебрались на городскую квартиру.
Заседания Государственного Совета возобновились 1 ноября, и в первую очередь стал вопрос о выборе членов постоянных комиссий. Я решил не идти больше в члены Финансовой комиссии и просил не выбирать меня. К этому меня побудил инцидент, бывший в Комиссии 14 февраля этого года, когда некоторые члены Комиссии (Карпов и другие) заявили, что члены VI ее отдела относятся к смете Военного министерства слишком снисходительно и не подвергают критике всю деятельность Военного министерства, как то делают докладчики в Думе. Я объяснил, что по закону рассмотрению палат подлежат только хозяйственные распоряжения Военного министерства, и нашей Комиссии не подобает вторгаться в пределы ведения верховного управления, поэтому мы и не можем представлять иных докладов; тогда же я заявил, что больше не желаю баллотироваться в члены Комиссии; такое же заявление сделал и член отдела П. Н. Дурново (лидер правых). Осенью, при выборе членов Комиссии, Дурново все же пошел в ее члены, а я просил меня не выбирать; все же многие голосовали за меня и я по списку правых оказался тринадцатым кандидатом. Совершенно неожиданно в Общем собрании за список правых было подано столько голосов, что из тридцати членов Комиссии на их долю досталось тринадцать, и я все же попал в Финансовую комиссию. Должен сказать, что характер докладов VI отдела остался прежний и против этого в Комиссии уже не было возражений.
Упомяну кстати, что в Государственном Совете уже давно было течение в пользу образования особой постоянной [349] Комиссии по военным и морским делам, которой намечалась роль вроде той, какую в Думе играла Комиссия государственной обороны; за это особенно агитировал почему-то член правой группы князь Лобанов-Ростовский, который еще осенью 1909 года предложил мне присоединиться к его предложению. Я категорически от этого отказался, так как если комиссия будет строго держаться в границах, установленных законом, то деятельность ее будет до того бесцветной, что ее и не стоит образовывать; если же имеется в виду создать комиссию, которая выходила бы за пределы закона, то я, конечно, против такой затеи. Ввиду моих возражений, Лобанов тогда не возбудил этого вопроса; но он своей мысли не оставил, часто о ней говорил. В начале 1912 года он все же внес предложение об образовании комиссии, под которым ему удалось собрать чуть ли не сто подписей членов Совета разных партий. Я почти не бывал на заседаниях своей партии*, а потому узнал о всем деле только post factum и не имел случая о нем высказаться. Председатель Совета Акимов сам взглянул на дело так же, как и я, и на одном заседании всех председателей комиссий (о ходе работ Совета) высказался против предложения Лобанова, я поддержал его, и в результате многие из членов сняли свои подписи, и затея Лобанова на этот раз провалилась. Но в 1913 году (после смерти Акимова) ему все же удалось добиться осуществления своей мечты: комиссия была образована, и он попал в ее члены, хотя в военных делах ничего не понимал; я отказался быть ее членом; комиссия оказалась совершенно бесцветной и бездеятельной.
16 ноября мне пришлось представляться государю в Царском по случаю получения алмазных знаков. Государь спросил меня, как я поживаю; я ответил, что отлично, так как у меня нет ни одного подчиненного и никакой ответственности. Затем оказалось, что государь знает, что я состою в Финансовой комиссии и защищаю в ней интересы военного ведомства. Он спрашивал, разгребаю ли я еще снег? Говорил, что отдыхал два месяца и после того ему было тяжело засесть за работу в комнатах; раннее наступление темноты уже заставляет его раньше возвращаться с прогулки, но зато [350] работа идет лучше. Наконец, он мне сказал, что в Пажеском корпусе видел новый бассейн для купания и плавания воспитанников зимой, и что такие бассейны будут заведены во всех корпусах. Сказал, что он был очень рад меня видеть.
Весь прием и тон разговора были столь доброжелательны, что я решил впервые после своей отставки поехать в Царское на полковой праздник л.-гв. Семеновского полка. Постоянное уклонение от приезда ко Двору вообще могло бы быть истолковано как неудовольствие или обида своею отставкой. Но когда я всего через пять дней приехал вновь в Царское, то государь только поздоровался со мною в манеже, а после завтрака, обходя бывших семеновцев и беседуя с ними, он лишь посмотрел на меня и молча прошел мимо. Более ясного доказательства, что ему не доставляет удовольствия меня видеть, он едва ли мог дать, и я решил избегать показываться ему на глаза. За завтраком мне, по старшинству, было назначено место рядом с Сухомлиновым; на счастье, Гулевич это узнал и устроил, что меня посадили между великим князем Сергеем Михайловичем и Жилинским.
Чтобы закончить повествование за 1912 год, мне остается упомянуть о двух инцидентах с племянниками Ивановыми. Как я упоминал, Саша Иванов в 1908 году женился, но вскоре после этого разъехался с женой, которая вернулась к родным; он бывал у меня довольно часто, по воскресеньям, и я знал, что он с женой не видится; ее же я видел лишь раз, на их свадьбе. В марте 1912 года она зашла ко мне просить моего содействия к тому, чтобы муж дал ей развод, и при этом нашла возможным пояснить, что она имеет законное право требовать развода, так как она еще девица! Я лишь мог передать Саше о ее желании; он почему-то не пожелал согласиться на развод, который и не состоялся; я не находил возможным настаивать или хотя бы расспрашивать его о причинах его отказа, так как он сам не желал говорить о них.
Племянник Женя, тоже часто бывавший у меня, занимал хорошую должность податного инспектора в Лесном, под Петербургом; сверх того, он зарабатывал довольно много как член правления какого-то кредитного общества и как агент страхового общества, и постоянно рассказывал об [351] успешном ходе своих дел. Между тем, он никогда не вспоминал о том, что он в разное время с 1904 года занял у меня свыше четырехсот рублей, из них он в 1902 году взял двести рублей на срок не свыше двух месяцев, впредь до залога имения его жены, но и о них он, казалось, забыл. Ввиду хорошего состояния его дел я ему напомнил о долге; он, ничуть не смущаясь, заявил, что долг уплатит мне по сто рублей в год, не думая просить моего согласия на такую комбинацию. Я не стал ссориться с ним из-за этой бесцеремонности, но она заставила меня относиться к нему с известным подозрением.
В течение 1912 года я в Государственном Совете был на 57 заседаниях Общего собрания, на 39 заседаниях Финансовой комиссии, 14 заседаниях Комиссии о воинской повинности, на 4 заседаниях согласительных комиссий: всего — на 114 заседаниях и 5 раз на собраниях членов правой группы.
Мое здоровье оставалось в общем хорошим, но в начале 1912 года я заметил, что у меня при ходьбе на морозе появляется боль в груди. Призванный в апреле врач определил у меня наличие склероза и прописал принимать йод. Для меня это лекарство оказалось крайне неприятным, так как оно еще более располагает к гриппу, которым я и без него часто страдал.
Следующий, 1913, год прошел без каких-либо особых служебных поручений или занятий, и досугов у меня было вдоволь, поэтому я в начале января начал заниматься металлопластикой, а затем сработал для столовой два больших панно, применив при этом выжигание по дереву, акварель, cloutage и металлопластику. Ничего художественного из этого не вышло*, но работа меня занимала и заполняла совершенно досужее мое время.
Во второй половине января Володя приехал на несколько дней для подготовки к своей свадьбе, которая состоялась в Харькове 27 января. Тотчас после свадьбы он приехал с женой в Петербург на две недели; первые дни они жили в меблированных комнатах, а потом переехали к нам; мы тогда впервые познакомились с Марусей. [352]
В конце февраля праздновалось трехсотлетие Дома Романовых и для торжества жена впервые сшила себе очень красивое придворное (русское) платье.
21 февраля я был в Зимнем дворце на поздравлении их величеств, заключавшемся в том, что мы гуськом подходили к государю, жали ему руку, а затем целовали руку обеим императрицам. При выходе из Концертного зала каждому из поздравлявших вручался юбилейный знак с гербом Романовых. Это было совершенным сюрпризом и приходится удивляться, что успели сохранить секрет, несмотря на то, что к этому дню пришлось подготовить несколько тысяч таких значков.
Через день, 23 февраля, жена (в русском платье) также поздравляла императрицу Марию Федоровну (Александра Федоровна сказалась больной) и тоже получила такой значок.
Лично поздравлять их величеств были приглашены только придворные и старшие из других чинов, а равно депутации из провинции, поэтому эти значки, хотя и розданные в числе нескольких тысяч, достались только избранной публике; по положению об этих значках, они должны были переходить и к потомкам. Все это делало их предметом зависти, и многие лица, которые могли быть на поздравлении, но почему-либо не были, потом усердно хлопотали о получении значков, объясняя свое небытие во дворце болезнью и тому подобным.
22 февраля мы были с женой на парадном спектакле в Мариинском театре, где шла «Жизнь за царя» с большими купюрами. Нам отвели места в ложе бельэтажа, близко от царской ложи; с нами в ложе были Остроградские — он с женой и дочерью; с нами еще должны были быть Сухотины, но они не приехали; таким образом, в одной ложе хотели поместить наибольшее возможное число: семь человек. Театр, действительно, был битком набит и представлял красивую картину: массу парадных мундиров и дамские вечерние платья светлых цветов; но зато в нем было страшно жарко, как в бане. При разъезде из театра нам пришлось в его передней, на сквозняке, прождать чуть что не полчаса свою карету, результатом чего, конечно, явилась сильная простуда. Мы все же 24 февраля поехали во дворец на [353] парадный обед; из дам, кроме придворных, были приглашены только жены лиц II класса, среди которых жена, конечно, была самой молодой; кстати, русское платье очень шло к ней; вообще, все эти придворные торжества представляли для нее большой интерес.
Ввиду сильной простуды мы не поехали на бал, который давало петербургское дворянство в своем доме. Замечу, что при проезде государя по улицам его приветствовали с большим энтузиазмом. Во время вечерних иллюминаций по улицам двигалась такая толпа народа, что проехать можно было только шагом; через такую толпу государю пришлось ехать в театр на парадный спектакль, и он по всему пути был предметом горячих оваций, которым легковерные люди готовы были придавать серьезное значение.
Апрель месяц был занят скучными поисками другой квартиры. Срок контракта на нашу квартиру наступал 1 июля, и управляющий домом заявил мне, что цена ее с этого срока повышается на 480 рублей в год, и дрова впредь будут отпускаться не в мере надобности, а только по 35 саженей в год; новый контракт он предполагал заключить на три года. Предложенные изменения в контракте я считал для себя тяжелыми, кроме того, было желательно иметь большее число комнат, хотя бы и меньшего размера, дабы мы могли помещать у себя приезжих, и жена имела бы свою мастерскую; будуар бывал холоден в большие морозы. Все это побудило к решению искать другую квартиру, но поиски были напрасны: все квартиры, которые мы видели, были настолько хуже нашей, что мы решили остаться на ней, и я лишь выговорил себе, что количество дров было увеличено до 40 саженей в год, а срок нового контракта определен в пять лет, до 1 июля 1918 года.
Здоровье жены требовало новой поездки в Франценсбад; таким образом, и в этом году почти не приходилось пользоваться дачей в Царском, а между тем, ее содержание обходилось более 2000 рублей в год. Такой расход при пользовании дачей в течение нескольких недель представлялся чрезмерным, и я был не прочь сдать ее внаймы, но только в хорошие руки и на долгий срок, а не на одно лето. Хотя я и не объявлял о сдаче дома внаймы, но меня уже несколько раз запрашивали об этом, однако никто не давал [354] той цены (6000 рублей в год), которую я назначил. В марте я получил требование об уплате за предыдущий год квартирного налога за дачу в размере 225 рублей. Этот новый расход по даче заставил меня окончательно решиться на сдачу ее внаймы, и когда меня вскоре попросили сдать ее на лето, я согласился, плата в 2000 даже не покрывала ежегодных расходов по даче. Это решение мне было тяжело, так как я любил дачу, особенно насаженный мною сад, но благоразумие требовало использования пустовавшего имущества. Со сдачей дачи внаймы она уже теряла для меня свою привлекательность; я готов был ее продать и на вопрос об этом нанимателя назначил цену весьма умеренную (70 000 рублей) лишь бы с нею покончить, но он на эту цену не согласился ввиду того, что земля под дачей была не моя.
Для сдачи дачи внаймы приходилось ее убрать и мы для этого переехали туда в апреле на одну неделю; лучшие вещи были взяты в город, другие были спрятаны в чуланы и на чердак. Это было последнее наше житье на своей даче.
Отъезд наш за границу задерживался поздним окончанием сессии Государственного Совета*. Чтобы уехать до ее закрытия, нужно было испрашивать отпуск, а между тем, председатель Совета Акимов, к которому я обратился за этим, просил меня обождать, так как не был уверен в том, что в Совете до конца сессии, когда придется обсуждать бюджет, сохранится нужный кворум (64 члена). Между тем, наша квартира становилась летом нестерпимо жаркой, и жена стала страдать головными болями. 12 июня в Совете при голосовании оказалось 105 членов, и Акимов согласился с возможностью моего отъезда. Билеты мне удалось получить на 19 июня. Государь был в шхерах, а потому его разрешение на мой отпуск было получено лишь за несколько часов до нашего отъезда.
Мы вновь проехали в Франценсбад, не останавливаясь в Берлине, а в Villa Imperiale получили такие же комнаты, как в прошлом году. Лечение пошло тем же порядком, как в прошлом году. Вследствие сидячей жизни, я за последний год прибавил весу почти на десять фунтов и дошел до 105,7 килограммов. Считая полезным похудеть, я сказал об этом [355] доктору, который рекомендовал мне гимнастику на цандеровских машинах, я ее проделывал в течение пяти недель. Была ли от нее какая-либо польза, я сказать не берусь; похудел я в это лето несколько более, чем обыкновенно в течение лета и бытность на водах, но в следующую зиму я вновь пополнел.
Пребывание в этом году в Франценсбаде было несколько тревожно ввиду политического положения. Война мелких балканских государств с Турцией показала, что союз их представляет собою силу, с которой приходится считаться и великим державам; проискам наших врагов удалось расстроить этот союз и даже вызвать междоусобную борьбу между его членами, но тем не менее, выяснившаяся сила мелких балканских государств побудила Германию к спешному и чрезвычайному усилению своей армии. Другой причиной этой меры являлось то, что в 1917 году оканчивался срок действия ее торгового договора с Россией, и она готовилась отстаивать с оружием в руках интересы своей торговли. Настроение политических и деловых сфер стало крайне напряженным, и возможность возникновения войны становилась все более вероятной. Поэтому во все время нашей бытности за границей мы с напряженным вниманием следили за сообщаемыми в газетах вестями, я всегда держал при себе больше денег, чем обыкновенно, и мы обсуждали вопрос, как нам, в случае усложнений, добраться скорее до родины. На наше счастье, в 1913 году мир не был нарушен, и все обошлось благополучно.
Во Франценсбаде мы пробыли шесть недель с небольшим. В первые четыре недели мы знакомых не встречали; но затем к жене подошла одна барыня, оказавшаяся вдовой доктора Стуковенкова из Киева, и напомнила ей, что они встречались за границей же, когда жена еще была барышней. Сама Стуковенкова оказалась очень милой и интересной старушкой, имевшей множество знакомых в Франценсбаде, с некоторыми из них и нам пришлось познакомиться*, поэтому конец нашего пребывания на водах был менее скучен и однообразен, чем его начало. [356]
Из Франценсбада мы решили ехать в Баварию и посетить там замки короля Людовика II, которыми жена очень интересовалась; за советами относительно пребывания в Баварии мы обратились к хозяйке нашей гостиницы. Оказалось, что она сама ежегодно, по окончании сезона в Франценсбаде, путешествует и отлично знает Баварию. Она нам указала отели и маршрут путешествия и рекомендовала пожить в местечке Партенкирхен.
5 августа мы переехали в Мюнхен, где пробыли два дня и осмотрели город и его музеи; затем по железной дороге мы проехали в Баварские Альпы и в экипаже поднялись к замку Neuschwanstein*, очень красивому снаружи, но мрачному и неуютному внутри. На следующий день мы совершили очень приятную поездку в ландо от Schwansee** через замок Линдергоф в Партенкирхен (верст 60—70); Линдергоф нам понравился своею уютностью, хотя украшения его довольно аляповаты. Зато в Партенкирхене нас ожидало полнейшее разочарование: местечко это, почти лишенное тени, привлекательно только для туристов, как исходный пункт для экскурсий в горах, но отнюдь не для людей, только что отбывших шестинедельное лечение и мечтающих о спокойном отдыхе! Делая экскурсии по окрестностям, мы облюбовали местечко Feldafing, но там не могли найти помещения. Наконец, пробыв шесть дней в Партенкирхене, переехали в Тутцинг на Штарнбергском озере; там мы пробыли три дня, в течение которых объездили озеро и побывали в замке Берг, где Людовик II покончил свою жизнь. 19 августа мы переехали в Мюнхен, где переночевали и поехали дальше в Петербург; в Берлине мы пробыли лишь несколько часов; 22 августа прибыли в Петербург. Там мы пробыли всего три дня и затем поехали в Перечицы к моему тестю, где пробыли четыре недели***, а после того провели еще несколько дней в Юстиле, у моей сестры.
В течение лета большая часть нашей квартиры была отремонтирована с переделкой печей; без ремонта остались только кабинет и комната m-lle Austin, в которые была составлена [357] мебель*. Осенью поэтому было много хлопот по расстановке вещей и развеске картин. Тогда же я пробовал по руководству работать по коже, но эта работа давалась мне плохо, поэтому я обратился за помощью к госпоже Келер, которая, к сожалению, по болезни мужа могла дать мне лишь один небольшой урок.
В течение года я был в Государственном Совете на 39 заседаниях Общего собрания, на 25 заседаниях Финансовой комиссии и на одном лишь заседании правой группы.
В этом году у нас прекратилось знакомство с Васильковскими. Он хлопотал о том, чтобы его, по вновь изданным правилам, произвели в следующий чин 5 декабря и письменно просил меня повлиять в этом смысле на Гулевича, который по должности начальника штаба округа мог помочь истолкованию закона в его пользу. Я отказался исполнить его просьбу, так как Гулевич лучше меня знал, как толкуется новый закон, а об изъятии я просить не могу и не хочу, так как был и буду врагом всяких протекций и изъятий. Вследствие этого отказа, Васильковские перестали бывать у нас. Взамен, с 1 декабря у нас завязалось знакомство с симпатичной четой Игнатьевых, с которыми мы вскоре очень подружились. [358]