Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

VIII. Октябрьская революция

1. Начало разногласий

Выйдя из тюрьмы на Выборгскую набережную и глубоко вдохнув вечернюю прохладу, струившуюся от реки, я почувствовал непередаваемо радостное сознание свободы, знакомое только тем, кто побывал за решеткой. От Финляндского вокзала доехал на трамвае до Смольного.

Уже стемнело. Всюду горели огни. У подъезда, среди колонн, мне встретился П. Е. Дыбенко.

— Еду в Колпино громить меньшевиков, — торжествующе пробасил он.

Смольный производил странное, непривычное впечатление. Чувствовалось, что атмосфера накалена, в воздухе пахнет грозой.

Мне тотчас рассказали, что ЦК принял решение о вооруженном восстании. Но есть группа товарищей, возглавляемых Зиновьевым и Каменевым, которые с этим решением не согласны, считают восстание преждевременным и заранее обреченным на неудачу{63}. Тут же, [182] в столовой, мне довелось прочитать напечатанное на машинке мотивированное обоснование этой точки зрения.

Еще в тюрьме, ведя продолжительные беседы на тему о перспективах российской революции, мы в последнее время окончательно пришли к выводу, что революция уперлась в вооруженное восстание и что вряд ли для этого представится более удобный момент, чем сейчас, когда партия достигла наконец колоссального влияния в рабочих, солдатских и даже крестьянских массах. Встретившись с Л. Б. Каменевым, я тотчас завел с ним разговор на эту тему. Но, как всегда бывает между убежденными людьми, мы оба разошлись, так и оставшись каждый при своем мнении.

Тов. Пелихов, неотлучно сопровождавший меня, уже давно настаивал на отъезде из Питера. Он обещал Кронштадтскому комитету сразу из тюрьмы привезти меня в Кронштадт и уверял, что ребята, наверное, уже давно ждут нас на пристани.

Я уступил ему. Мы покинули Смольный и, сев на приготовленный катер, пошли в Кронштадт.

Славный парень был этот Пелихов! Горячий, решительный и отважный матрос с честной революционной душой. Февральская революция застала его на каторге, где он очутился после одного из многочисленных процессов кронштадтских моряков. В царской тюрьме надломил здоровье, вынес оттуда лихорадочный блеск глаз, впалые щеки и чахоточный кашель. В первые же дни революции он был выбран членом Кронштадтского Совета и не мог ни одной минуты сидеть спокойно, когда там обсуждался какой-нибудь животрепещущий вопрос. Этот порывистый энтузиаст сразу брал слово, но очень скоро голос его срывался, он захлебывался и, чувствуя себя не в силах выразить всю полноту своих чувств, бессильно махал рукой с крепко зажатой матросской фуражкой и нервно садился на свое место.

Пока мы шли на катере, Пелихов продолжал знакомить меня с кронштадскими и общепартийными делами. Тут же он дал мне прочитать письмо В. И. Ленина, обращенное к членам партии{64}. [183]

Это письмо окончательно укрепило меня в правоте своих взглядов на неотложность переворота. Владимир Ильич очень убедительно защищал идею вооруженного восстания, исходя из анализа реального соотношения сил. Свои доводы он подкреплял статистикой выборов в Советы и городские думы. Окончательный ленинский вывод был таков: подавляющее большинство рабочего класса и значительная часть крестьянства стоят решительно за нас, жажда мира обеспечивает нам большинство солдатской массы, настало время пролетарской революции, дальше ждать нельзя.

Наш маленький катер уже приближался к Кронштадту. Издали сверкали огни красного острова. Они становились все ближе и ярче, пока наконец катер не проскользнул в военную гавань.

Несмотря на поздний час, на летней пристани в парке, перед памятником Петру Великому, стояла большая толпа моряков и рабочих. Раздались знакомые звуки морского оркестра. Катер ошвартовался.

Тов. Энтин сказал на пристани несколько теплых приветственных слов. Весь под впечатлением письма В. И. Ленина, я произнес ответную речь и закончил ее следующими словами:

— Временное правительство сажало меня в тюрьму, инкриминировало мне призыв к вооруженному восстанию. Но это была наглая ложь. Тогда я призывал вас, кронштадтцы, не к восстанию, а всего только к вооруженной демонстрации. А вот сейчас я говорю вам: восстаньте и свергните ненавистное буржуазное правительство Керенского, которое, не останавливаясь ни перед чем, душит революцию.

Не успел опомниться, как сильные, мускулистые руки матросов подхватили меня с разных сторон и медленно понесли к зданию партийного комитета. Признаюсь, я почувствовал себя не совсем удобно. Ощущение неловкости было несколько похоже на то, которое однажды пережил в Японии, когда мне пришлось ехать на рикше.

К счастью, путь наш был недолог. Кронштадтский комитет незадолго перед тем переехал в помещение бывшего военно-морского суда, а это всего в нескольких саженях от пристани.

Мы поднялись на второй этаж. Огромный судебный [184] зал с сохранившимся красным сукном, торжественно покрывавшим длинный стол, и высокими чинными судейскими креслами был полон народу. Там, где еще недавно судили революционных моряков, вынося им беспощадные приговоры, сейчас сидели те же самые моряки-революционеры, но с гордым независимым видом судей буржуазного класса и вершителей судеб революции.

Здесь мне пришлось выступить с более пространной речью. Имея в тюрьме неограниченный досуг, добросовестно читая там почти все русские газеты, я располагал порядочным материалом, и мне нетрудно было в течение полутора часов ознакомить с ним товарищей.

По окончании доклада, уже поздней ночью, друзья по Кронштадтскому комитету собрались в отдельной комнате за чайным столом. Здесь находились почти все активные работники Кронштадта, вместе с которыми было мало прожито, но так много пережито в эти бурные месяцы.

Неподалеку от меня сидел молодой врач Л. А. Брегман, застенчивый и приветливый, с мягкой улыбкой и добродушными глазами. Он был у нас общим любимцем. Комитет возлагал на него разнообразные задания, большей частью организационного характера. Сверх того, тов. Брегман вел активную политическую работу среди команды учебного корабля «Заря свободы» (бывший «Александр II»). И хотя корабль этот давно сошел на положение старой калоши, на нем сохранилось мощное вооружение, состоявшее из восьми двенадцатидюймовых орудий в 40 калибров. Это была наша главная боевая сила, и настроению его команды придавалось первостепенное значение. К чести «Зари свободы» нужно сказать, что команда корабля все время являлась стойкой и непоколебимой опорой партии большевиков. Позже, во время Октябрьской революции, «Заря свободы» была отправлена в Морской канал для обстрела банд Керенского и Краснова на случай их приближения к Питеру.

С наслаждением отдался чаепитию и другой кронштадтский работник — В. И. Дешевой. Этот часто выступал на Якорной площади, писал статьи для «Голоса правды», а также вел пропагандистские занятия с рабочими и матросами Кронштадта.

Тут же находился мой коллега по редакции П. И. Смирнов — студент политехнического института, [185] с головой ушедший в литературную работу. Он не только сам писал и редактировал статьи, но и взял на себя все заботы за техническую сторону издания нашей газеты, целыми ночами просиживал в типографии.

Здесь же были тт. Флеровский и Энтин. Последний пользовался у нас репутацией одного из лучших митинговых агитаторов. Он выступал от имени Кронштадтского комитета главным образом в тех случаях, когда возникала острая полемика с меньшевиками и анархистами.

В нашей тесной дружеской компании не хватало в этот вечер только С. Г. Рошаля.

За разговорами засиделись до глубокой ночи, и, когда наконец было решено разойтись, я отправился на свой корабль «Освободитель». Там узнал, что во время моего тюремного сидения команда выбрала меня старшим офицером. Разумеется, это было только знаком дружеского внимания: из-за перегруженности работой в Кронштадтском комитете и редакции я физически не имел возможности нести службу на корабле, да еще в такой должности.

2. Обстоятельства сильнее людей

Переночевав на «Освободителе», я на следующее утро в обществе того же неразлучного Пелихова вернулся в Питер.

В Смольном продолжалось заседание съезда Советов Северной области. Меньшевики и эсеры, убедившись, что решительное большинство не на их стороне, только что покинули съезд. Это была генеральная репетиция той предательской тактики, которую позже они применили на II Всероссийском съезде Советов.

На трибуне я застал Лашевича. Громким, раскатистым голосом хорошего соборного протодьякона он выражал резкое осуждение изменникам революции, сопровождая свои слова энергичной жестикуляцией. Речь его звучала как анафема.

Вскоре после этого был объявлен перерыв.

Я оделся и вышел из Смольного.

Разыскав на Екатерининской улице министерство юстиции, заглянул в большую приемную, имевшую типично бюрократический вид. На расставленных вдоль [186] стен стульях там восседали одинокие, понурого вида просители и ходатаи. У противоположной от входа двери стоял прилизанный молодой человек с бумажкой в руках и что-то озабоченно записывал. Это был секретарь министра, присяжный поверенный Данчич. Я не спеша подошел к нему и заявил, что мне нужно видеть министра Малянтовича.

— Будьте добры сказать, как ваша фамилия? — спросил нафабренный блондин, изображая на своем лице заранее приготовленную для каждого посетителя улыбку.

Я назвал свою фамилию. Улыбка на лице Данчича сменилась изумлением.

— Вы — Раскольников-Кронштадтский?

Я подтвердил, что до ареста работал в Кронштадте.

— А вы по какому делу хотите видеть министра?

— Об этом сообщу самому министру, — оборвал я некстати затянувшуюся беседу.

Данчич записал меня в очередь и попросил подождать.

С улицы вошел мальчик лет десяти в неуклюже топорщившейся военной шинели и, обливаясь слезами, всхлипывая навзрыд, стал рассказывать грустную семейную повесть. Его отец убит на войне, он сам только что вернулся с фронта и узнал, что здесь мать умирает в нужде. Мальчонка был уже у Керенского, но не нашел там ни сочувствия, ни помощи. В поисках правды и справедливости он явился теперь к министру юстиции. Данчич хладнокровно отправил его в какое-то другое бюрократическое учреждение, и убитый горем малыш, размазывая слезы по грязному лицу, с безнадежным видом покинул приемную.

После двухчасового ожидания я наконец был приглашен в кабинет Малянтовича. Бывший большевик, когда-то охотно предоставлявший в своей московской адвокатской квартире убежище нелегальным партийным работникам, присяжный поверенный Малянтович, теперь уже в качестве меньшевика, состоял министром в правительстве Керенского.

Едва я перешагнул порог солидного, но темного и мрачного кабинета, загроможденного шкафами и книжными полками, Малянтович вежливо поднялся мне навстречу и протянул руку. [187]

— Чем могу служить? — скорее с адвокатской, чем с министерской манерностью предложил он вопрос.

Я уточнил, что пришел к нему не с просьбой, а только с целью выяснения одного непонятного мне факта: почему задерживается в тюрьме Рошаль, в то время как я на свободе? Указав, что мы оба привлечены по одному делу, особенно подчеркнул, что мои товарищи по руководству демонстрацией, в том числе и Рошаль, просили меня как военного человека взять на себя единоличное командование во время шествия в Петрограде, и просьба их была удовлетворена. Поэтому на мне лежит большая ответственность, чем на других кронштадтцах, тем более что я состоял еще комендантом дома Кшесинской и в целях его обороны вызывал военную силу, тогда как Рошалю такое обвинение предъявлено быть не может.

Малянтович, уставив на меня живые, много видевшие на своем веку глаза и поглаживая седеющую шевелюру, неторопливо ответил, тщательно взвешивая слова, что на основании наших показаний у Временного правительства создалось убеждение, что я не уклонюсь от суда, а вот относительно Рошаля такой уверенности нет.

— Это соображение опровергается фактом добровольной явки Рошаля в «Кресты», — возразил я.

Министр картинно развел руками и снова повторил свою последнюю фразу.

Выяснив, что тов. Рошаль освобожден не будет, и поняв, что именно его хотят сделать козлом отпущения, я распрощался с министром юстиции и возвратился в Смольный. Там в одном из длинных коридоров встретился с Каменевым.

— Вот кто поедет к вам — Раскольников, — стремительно схватив меня за рукав, объявил он обступавшим его со всех сторон военным.

Те приняли это предложение, но все-таки продолжали настаивать, чтобы к ним обязательно приехал и Каменев, так как уже объявлено об его выступлении и даже расклеены афиши. Делать было нечего, Каменеву пришлось подчиниться.

— Хорошо, — сказал он. — Только подождите минуту, мне нужно еще кое с кем переговорить. [188]

Вскоре он возвратился, и, захватив с собой в автомобиль С. Я. Богдатьева, мы поехали в запасный огнеметно-химический батальон. Нас провели в какой-то большой манеж, уставленный скамейками, уже занятыми солдатами и рабочей публикой. За недостатком мест многие стояли. Мы взошли на импровизированную эстраду, посреди которой возвышался председательский стол.

Мне пришлось выступить первым. Начал я с заявления о том, что только вчера передо мной раскрылись железные двери тюрьмы. Затем, обрисовав всю вопиющую возмутительность нашего дела, мошеннические проделки царских следователей и прокуроров, за волосы притянувших к политической демонстрации спекулянтские и шпионские подвиги никому не ведомой гражданки Суменсон, нечистоплотные проделки сомнительного украинского деятеля Скоропись-Иолтуховского и провокаторские показания раскаявшегося немецкого шпиона Ермоленко, я от этого частного вопроса перешел к общей критике политического режима Керенского. А закончил свою речь буквально теми же словами, что и на кронштадтской пристани, то есть призывом к восстанию.

Уже с первых слов почувствовалось, что между мной и аудиторией установился тесный контакт. Речь находила отклик у слушателей, и это в свою очередь влияло на меня.

Я был ободрен боевым, революционно нетерпеливым настроением митинга. Угадывалось, что среди этих тысяч солдат и рабочих каждый в любую минуту готов выйти на улицу с оружием в руках. Только в Кронштадте накануне июльского выступления я наблюдал такое кипение страстей. Этот факт еще больше укрепил мое глубокое внутреннее убеждение, что дело пролетарской революции стоит на верном пути.

После меня выступил Каменев. По его словам трудно было предположить, что в действительности он являлся противником немедленного восстания.

Обстоятельства были сильнее людей, и даже сторонники осторожной тактики вынуждены были произносить самые резкие речи. [189]

3. Новое поручение партии

13 октября я явился в ЦК, помещавшийся в то время на барственно тихой Фурштадтской улице.

Миновав ряд больших комнат, сверху донизу заставленных тюками литературы, спустился на несколько ступенек вниз и в крохотной комнатенке отыскал Я. М. Свердлова. Он встретил меня с тем органическим, внутренним доброжелательством, которое вообще свойственно многим старым партийцам. Не теряя времени, Яков Михайлович с места в карьер ввел меня в курс деловых вопросов. Ознакомил с последними решениями ЦК, пояснил, что сейчас вся работа партии заостряется на подготовке свержения Временного правительства. Потом, сняв свое пенсне, подышал на стекла, протер их носовым платком и тоном, не допускающим возражений, пробасил:

— Конечно, в Кронштадте вам делать больше нечего. Там уже все хорошо подготовлено. А вот в Луге не все благополучно. Вам придется немедленно поехать туда.

Положение в Луге было действительно сложным. Совет там все еще находился в руках соглашателей. В окрестностях наблюдалось сосредоточение войск, преданных Временному правительству. Тов. Свердлов обратил мое внимание на выдающееся стратегическое значение Луги как промежуточного пункта на магистрали Петроград — фронт. Мне поручалось произвести глубокую разведку относительно настроения лужского гарнизона и создать там благоприятную для нас атмосферу.

Едва мы успели в общих чертах закончить этот разговор, как к Свердлову явилась группа руководителей Новгородского партийного комитета во главе с Михаилом Рошалем — младшим братом Семена. Новгородские товарищи заявили, что на днях у них состоится губернский съезд Советов, на котором необходимо присутствие оратора «из центра».

— Вот дайте нам Раскольникова, — потребовали они.

Яков Михайлович сперва не соглашался под тем предлогом, что у меня есть другое ответственное поручение. Но затем после недолгого раздумья уступил, поставив в качестве обязательного условия, чтобы через два-три дня я выехал из Новгорода в Лугу.

У меня оказалась масса незавершенных дел. Прежде [190] всего нужно было повидать Семена Рошаля, чтобы рассказать ему об общем политическом положении и о его личной участи.

Я прошел в «Кресты». Меня провели в кабинет начальника тюрьмы.

В этот период начальник тюрьмы, учитывая рост политического влияния большевиков, самым бесстыдным образом заискивал перед нами. Надев на свое подловатое и плутоватое лицо маску приторной любезности, он вызвал Рошаля в свой кабинет, хотя обычно свидания давались в особой комнате через двойную решетку.

Мало того. Этот протобестия предупредительно вышел из кабинета, оставив нас наедине.

Семен казался удрученным и даже заикнулся о самоубийстве. За последние два дня он сильно пал духом.

Я посвятил его в партийные дела, поделился своими впечатлениями и наблюдениями, своей оптимистической оценкой будущего. Семен, в духовной жизни которого настроения играли очень значительную роль, заметно приободрился. Я обнадежил его, что пролетарская революция через несколько дней принесет ему освобождение. И действительно, 25 октября с первым залпом «Авроры» он вышел на свободу и тотчас с головой окунулся в кипучую боевую деятельность активного, самоотверженного революционера, которая, к сожалению, вскоре трагически оборвалась расстрелом тов. Рошаля на Румынском фронте.

Из «Крестов» я поспешил в Смольный на заседание бюро Советов Северной области, членом которого только что был выбран. Перед заседанием ко мне подошел Филипповский, инженер-механик флота, правый эсер. По сравнению с другими членами его партии он производил более приличное впечатление, но явно не по заслугам неожиданно выдвинулся на роль одного из руководителей Петроградского Совета и его Исполнительного комитета.

Филипповский стал уговаривать меня, как кронштадтца согласиться на снятие тяжелой артиллерии с форта «Обручев», ввиду того что стратегические соображения требуют установки этих орудий на морской тыловой позиции. Я дал отрицательный ответ. С моей точки зрения, даже частичное разоружение Кронштадта в данный момент приобретало политический характер и [191] не без основания могло быть истолковано массами как контрреволюционный маневр Временного правительства. Другие кронштадтцы — И. П. Флеровский и Людмила Сталь — меня горячо поддержали.

Окончив этот бесплодный спор, я перешел к столу, где сидели члены бюро Советов Северной области — тт. Крыленко, Бреслав и др. Стоял вопрос о выборах президиума бюро. На должность председателя были выдвинуты две кандидатуры — Н. В. Крыленко и моя. Николай Васильевич категорически отказался ввиду крайнего обременения другой работой, и, таким образом, председателем был выбран я.

Далее нам предстояло распределить районы деятельности между отдельными членами бюро. Я заявил, что ЦК партии уже командировал меня в Новгород и Лугу. Бюро Советов, со своей стороны, возложило на меня поручения по части советской работы в этих двух городах.

На следующий день я вместе с младшим Рошалем выехал в командировку.

4. Господин великий Новгород

В большой тесноте и давке мы добрались до Новгорода и сразу направились в большевистскую коммуну, где жили Михаил Рошаль, Валентинов и другие члены Новгородского комитета. Там я застал одного солдата-большевика, только что приехавшего из Старой Руссы. Таким образом, мне удалось получить самые свежие данные о партийной работе и в Старой Руссе.

Старорусский местный Совет состоял из 36 членов, но большевиков там было настолько мало, что не существовало даже фракции. Однако на губернский съезд в Новгород были присланы четыре делегата, оказавшихся большевиками. В последнее время обозначился резкий рост большевистских симпатий.

В общем, как в Новгороде, так и в Старой Руссе картина была одна и та же. Симпатии солдат и рабочих определенно склонялись в нашу пользу. А вот офицерство и буржуазия вместе с зажиточной интеллигенцией были настроены в пользу Временного правительства. За пределами городской черты — среди крестьян — работа велась очень слабо. [192]

Все сведения о партийной работе, о численности, организации и боеспособности Красной гвардии, о настроениях в гарнизонах, о количестве войск, готовых с оружием в руках выступить за Временное правительство и против него, я тщательно заносил на страницы своей записной книжки. В общем, обстановка представлялась мне обнадеживающей.

Квартировавший в самом Новгороде 177-й запасный полк был настроен большевистски. Казаки-ударники стояли за Временное правительство, но и среди них имелись большевики. В Кречевицах влияние на гвардейский запасный кавалерийский полк оспаривали большевики и эсеры. В Старой Руссе большая часть гарнизона находилась под влиянием идей большевизма. В селе Медведь 175-й запасный полк и в Боровичах 174-й запасный полк также придерживались нашей ориентации.

В самом Новгороде партийная организация состояла из 176 членов (за полторы недели до моего приезда было 102). По социальному составу члены партии распределялись так: 150 солдат, остальные — рабочие. По предприятиям партийных коллективов еще не было. Губисполком состоял из 30 человек, почти исключительно эсеров и меньшевиков; большевиков — только трое. Ясно, что такой состав губисполкома не отражал действительного соотношения сил в данный момент.

Решили не терять времени и в тот же день устроить митинг 177-го запасного пехотного полка. Направились в казармы. Там было грязно, душно, пахло кислыми щами. Солдаты обедали на неопрятных деревянных нарах. М. Рошаль пошел разыскивать членов полкового комитета. Через несколько минут он вернулся и сообщил, что митинг состоится на воздухе.

Мы вышли на прилегавшую к казармам площадь. Там возвышалась небольшая, наспех сколоченная трибуна, но солдат еще не было. Вскоре, однако, по зову или сигналу они стали сбегаться. Набралось несколько сот человек — почти все свободные от работ и службы.

Я поднялся на трибуну и стал говорить.

Аудитория слушала внимательно, но без особенного пыла. Только когда я перешел к вопросу о войне и мире, живо волновавшему каждого крестьянина в серой солдатской шинели, слушатели насторожились, и на их лицах тотчас отразились глубокие внутренние переживания. [193] Как дамоклов меч, висевшая над головой каждого из них опасность внезапной отправки на фронт и естественное, здоровое отвращение к чудовищной империалистической бойне создавали благоприятную почву для восприятия антимилитаристских идей. Это настроение не было голым шкурничеством, как объясняла себе успех большевистской пропаганды вся буржуазная печать. Эгоистичными, своекорыстными шкурниками могут быть отдельные лица, но никак не огромные массы, вовлеченные в грандиозное движение революции.

После меня выступило несколько местных работников. В общем, удалось разъяснить положение и поднять настроение солдатской массы. Чувствовалось, что если эта воинская часть и не проявит большого энтузиазма в борьбе, то во всяком случае она никогда не выступит против нас.

На другой день мне пришлось побывать на митинге кавалерийского полка. Он был расквартирован далеко за городом, в Кречевицких казармах. Добирались туда на грузовом автомобиле по плохой, ухабистой, давно не ремонтированной и размытой дождями дороге. В ожидании, пока товарищи соберутся на митинг, председатель полкового комитета пригласил Михаила Рошаля, Валентинова и меня в офицерское собрание. Мы согласились. Там все дышало специфическим ароматом старого режима: на окнах висели чистые и аккуратные занавески, столы были накрыты белоснежными накрахмаленными скатертями, за ними сидели туго затянутые в корсеты ротмистры и корнеты в кителях с золотыми погонами. Изящно сервированную закуску подавали услужливые официанты.

Только наша компания своим демократическим видом внесла диссонанс и грубо разрушила иллюзию старого режима, которая старательно культивировалась в этих уютных, словно языком вылизанных, комнатах. Мы ловили на себе косые, недоброжелательные взгляды из-за соседних столиков.

Мимо нас, лихо поигрывая бедрами, походкой самоуверенного глупца прошел какой-то офицер в фантастически широких рейтузах. Михаил Рошаль, как вольноопределяющийся, при виде этого жеребца с золотыми погонами из чувства дисциплины приподнялся со стула. Но тот этим не удовлетворился. По-военному развернувшись [194] на месте, он вперил свои налившиеся злобой глаза в лицо Рошаля и с привычной интонацией, выработанной в течение долгих лет службы в казарме и на плацу, неистово завопил:

— Вольноопределяющийся, как вы смеете так стоять перед офицером?! Я вас научу!..

Мы поспешили вмешаться и прекратить безобразную сцену, напомнив зарвавшемуся офицеру, что дни старого режима миновали и у нас, к счастью, произошла революция. Он как-то сразу притих, но, отойдя к группе своих золотопогонных друзей, еще долго возмущался святотатственным потрясением самых основ офицерского этикета.

Вскоре нас позвали в «полковой театр», где должен был состояться митинг. Это был огромный сарай, со сценой и длинными рядами скамеек. Зал заполнили солдаты. Я говорил около двух часов. Охарактеризовав весь режим Временного правительства, с особым вниманием остановился на деле Корнилова и подробно осветил весьма недвусмысленную роль Керенского во всей этой авантюре. Солдатская масса заброшенного в захолустье полка, по-видимому, не была избалована визитами новгородских ораторов. С изумительным интересом внимали они каждому слову. Многие общеизвестные факты являлись для них свежей новостью, едва ли не сенсацией. Мое сообщение об участии Керенского в контрреволюционном заговоре Корнилова, которого он из трусости предал на полпути, вызвало необычайное возбуждение против Временного правительства и страстные выкрики: «Позор предателю революции!»

После меня выступали Рошаль и Валентинов. Атмосфера собрания накалилась до предела.

Редко мне приходилось видеть такой подъем, такое воодушевление и столь неистовую политическую ненависть. Не было сомнений, что эти люди готовы погибнуть или победить в борьбе с Временным правительством. К неописуемой радости новгородской организации, кавалерийский полк по своему настроению оказался не только вполне надежной, но еще, пожалуй, и лучшей опорой пролетарской революции, чем другие армейские части, стоявшие в городе.

Впрочем, относительно последних также не было ни сомнений, ни подозрений. Со стороны новгородского гарнизона [195] наша партия могла ожидать только поддержки.

Любопытно, что на обоих митингах мы не встретили оппозиции: меньшевики и эсеры сочли за благо вовсе не появляться на трибуне.

На третий день моего пребывания в Новгороде открылся губернский съезд Советов. Председателем съезда был избран приехавший из Питера «новожизненец» А. П. Пинкевич, автор научно-популярных работ по естествоведению. Большевистская фракция выдвигала в председатели мою кандидатуру, но я получил по числу голосов второе место и вошел в президиум в качестве товарища председателя.

Выборы «новожизненца» в руководители съезда чрезвычайно ярко изобличили физиономию съездовского большинства. Здесь преобладали крестьяне — делегаты различных уездных и волостных Советов. Рабочий класс, вообще сравнительно немногочисленный в губернии, был представлен слабо. Солдатские делегаты съезда в подавляющем большинстве являлись теми же крестьянами.

В этом отношении Новгородский губернский съезд был довольно типичен и вполне отражал настроения крестьян предоктябрьского периода.

Меньшевики и эсеры, поддерживавшие Временное правительство, к тому времени окончательно обанкротились. Вопрос о земле, жгуче волновавший всех крестьян бывшей Российской империи, был отложен до Учредительного собрания, а созыв Учредительного собрания, в свою очередь, отсрочен на неопределенное время. Между тем стремление к увеличению земельных наделов, старинная жажда «земли», страстное, но несмелое вожделение раздела помещичьих и казенных земель оказались неодолимыми. Научно-статистическая деятельность министра земледелия Чернова внушала крестьянам чувство разочарования и гнетущего острого недовольства. Это бесплодное топтание на месте, страх Временного правительства перед окончательным разрешением аграрной проблемы настраивали крестьян на оппозиционный лад.

Но, с другой стороны, крестьянское середнячество в то время еще чуждалось рабочего класса, инстинктивно, хотя и безосновательно, страшилось резкой, непримиримой тактики его политической партии, опасалось национализации мелкой и средней земельной собственности. [196]

Поэтому, за исключением сельских пауперов, безлошадных и малоземельных бедняков, и, наконец, представителей сельскохозяйственного пролетариата — батрачества, деревня в го время не выражала больших симпатий к большевизму.

Для воплощения крестьянских настроений пригоднее всего оказались межеумочные группировки «новожизненцев» и левых эсеров. И в самом деле, среди крестьян Новгородской губернии эти группировки пользовались влиянием, и как раз они придавали всему губернскому съезду определенный колорит{65}.

После докладов с мест, довольно полно обрисовавших безотрадную картину разрухи, началась политическая борьба.

С докладом по текущему моменту выступил я. В прениях участвовали Пинкевич и левый эсер Ромм.

Пинкевич полемизировал мягко. Возражая против нашей тактики, он особенно порицал большевиков за подготовку переворота, угрожающего гражданской войной. [197] Я ответил на это лозунгом: «Да здравствует гражданская война!»

Лидер новгородских левых эсеров, вольноопределяющийся Ромм, заострил свое выступление главным образом против политики Временного правительства. Он тщательно воздерживался от выпадов в нашу сторону. Левые эсеры в то время выравнивали свою линию по большевикам и сознательно избегали разногласий.

Правые эсеры и меньшевики, представленные на съезде в ничтожной пропорции, решительно ничем себя не проявили.

Съезд продолжался всего два дня. Перед его закрытием состоялись выборы делегатов на II Всероссийский съезд Советов. Большевистская фракция хотела было выдвинуть мою кандидатуру, но я отказался, предложив выбирать новгородских работников.

На выборах наша партия получила меньшинство, но вполне приличное. Большевики составили примерно одну треть новгородской делегации. Однако вместе с левыми эсерами добрая половина голосов была за нами.

Положение несколько усложнялось тем, что левые эсеры в то время были еще формально объединены с правыми под эгидой общего центрального комитета. Это упорное нежелание левых эсеров порвать с правыми и выкристаллизоваться в самостоятельную партию внушало нам серьезные опасения насчет их надежности как союзников, хотя бы и временных.

Точный подсчет наших сил затруднялся, и по возвращении в Питер я проявил осторожность: доложил, что Новгородская губерния будет представлена на Всероссийском съезде Советов в большинстве чуждыми нам партиями, однако со значительным процентом делегатов-большевиков.

5. Соглашатели терпят провал за провалом

В Питере я пробыл неполный день и сразу же выехал в Лугу.

Лужский Совет помещался в здании вокзала. В небольшой комнатенке сидели за столом члены президиума Совета — военные врачи и офицеры. Все в форменных кителях с погонами. Когда узнали, что я большевик, [198] отнеслись ко мне очень холодно, но все же старались держаться в пределах приличия.

Вскоре должно было состояться пленарное заседание Совета. Разумеется, я не упустил этого случая для рекогносцировки местных настроений. Здесь же, в зале вокзала собрались члены Совета. В большинстве это были представители лужского гарнизона. Бросились в глаза несколько казаков в фуражках набекрень и с пышными чубами.

Я выступил с докладом о задачах и тактике большевиков. Аудитория слушала меня с выражением угрюмого и равнодушного безучастия. Вместо ожидавшейся мной бури негодующих выкриков, а может быть, и более крупного скандала, на деле даже казаки хранили гробовое молчание. Я совершенно спокойно и беспрепятственно закончил свою речь. Раздались жидкие аплодисменты наших немногочисленных сторонников.

С возражениями выступил правый эсер Кузьмин, тоже прибывший сюда из Питера. Он производил впечатление интеллигента старого закала, достаточно насидевшегося в тюрьме, помаявшегося в ссылке. Был худ, высок, уже немолод. Отвечал мне тихим и ровным голосом, в спокойном невозмутимом тоне. Без запальчивой резкости, свойственной эсеровским ораторам, он пытался ослабить мою критику Временного правительства ссылкой на нашу неспособность в данных условиях улучшить положение вещей.

— Если партия большевиков возьмет власть в свои руки, то удастся ли ей заключить мир с Германией и прекратить экономическую разруху? Я отвечаю — нет!..

Вообще, вся его речь в защиту Временного правительства была вялой. По-видимому, он сам чувствовал неизбежность перехода власти в руки большевиков.

После Кузьмина взял слово какой-то неведомый мне моряк. Стуча кулаком по груди, он истерически выкрикивал отдельные бессвязные фразы:

— Я сам был на острове Эзеле!.. Я подвергался налету германских аэропланов!.. Я бежал из немецкого плена...

Из этих личных военных передряг он совершенно нелогично сделал вывод о необходимости продолжения «войны до конца», «войны до полной победы над Германией». [199]

После этого кровожадного оборонца я вторично потребовал слова и дал отповедь обоим ораторам соглашательского толка. При этом меня опять больше всего поразило то, что аудитория хранила флегматичное молчание. Даже в самых «большевистских» местах моей речи, когда приходилось остро касаться больных и злободневных вопросов, никто не пытался перебить меня ядовитой репликой. Это настроение удрученности наших противников, отсутствие у них пафоса борьбы, близкое к отчаянию неверие в собственные силы резко бросалось в глаза.

В то время как сочувствовавшая нам публика повсюду шумно и страстно выражала свои политические чувства, враждебные элементы как-то притихли и даже на собраниях, где у них было обеспеченное большинство, предпочитали отмалчиваться. Конечно, я говорю не об отдельных лидерах соглашательских партий. Те продолжали при всех обстоятельствах тянуть одну и ту же ноту. Речь идет об эсеровских и меньшевистских массовиках, чувствовавших лучше своих вождей веяние надвигающейся бури. В их рядах ощущался болезненный упадок духа...

Переночевав в общежитии лужских партийных товарищей, я на другое утро поехал на окраину города, где была расквартирована артиллерия. В ожидании митинга уединился с большевиками-руководителями и принялся заносить в свою записную книжку интересовавшие меня сведения.

Среди воинских частей наилучшую, с нашей точки зрения, репутацию имел 1-й запасный артиллерийский дивизион (1-я батарея — 1200 человек, 2-я батарея — до 1300 человек, 3-я батарея — 400 человек). В каждой батарее здесь имелись большевики, хотя партийных коллективов образовать еще не успели. В траншейной артиллерии минометного полка (1500 человек) большинство тоже было нашим, но опять-таки организованного партколлектива пока не существовало... Вооружение 5-го драгунского полка состояло из 20 пулеметов и 2500 винтовок, но настроение людей здесь было неопределенным, колеблющимся. Временное правительство вполне могло опереться на этот полк. 4-я тыловая автомобильная мастерская Северного фронта (800 человек) наполовину сочувствовала большевикам, наполовину — [200] эсерам. Организованных членов нашей партии там было 35 человек. Рабочий батальон 12-й армии, недавно прибывший с рижского фронта, уже успел избрать в Совет двух большевиков. Кроме перечисленных частей в Луге стояли еще 2 минометных дивизиона (в каждом по 5 батарей, в каждой батарее по 8 минометов, выбрасывавших стофунтовые мины).

Настроение этих частей имело огромное значение, но они еще не выявили своей физиономии. Во всяком случае в список наших сил мы их не вносили. Наконец, в составе одного артиллерийского дивизиона 1-я батарея (300 человек с шестью трехдюймовыми орудиями) была настроена определенно против нас...

Пока мы вели все эти подсчеты, люди на митинг собрались. Открыл его все тот же флегматичный эсер Кузьмин. Упавшим голосом он сделал доклад о текущем моменте. Затем выступил я.

Настроение аудитории было бурным. По крайней мере, когда сидевшие на трибуне члены солдатского комитета — эсеры из вольноопределяющихся — попробовали перебить мою речь, их одернули так, что они вынуждены были замолчать. Ясно замечалось непримиримое расхождение между комитетчиками, почти сплошь состоявшими из соглашателей, и широкой солдатской массой.

Эсеры задали мне провокационный вопрос:

— На какой день ваша партия назначила переворот?

Я ответил, что дня и часа революции никто предсказать не может. Провел параллель с Февральской революцией, относительно которой также нельзя было с уверенностью сказать, в какой именно день она разразится, между тем как даже обыватели чувствовали ее неминуемое приближение.

Прямота и откровенность, с которой мы, большевики, ставили вопрос о близком перевороте, чрезвычайно привлекали сочувствие солдат. Ораторам-большевикам после каждой их речи устраивались шумные овации. Настроение аудитории, без всяких сомнений, было всецело на нашей стороне.

Эсеры попытались вселить ей недоверие и подозрительность на мой счет. Последовал новый ядовитый вопрос — о целях моего приезда в Лугу. Но это было покушение с негодными средствами. Мне даже не пришлось [201] давать объяснения. Каждый солдат в те дни прекрасно отдавал себе отчет, с какой целью приезжают большевики.

На вторую ночевку меня отвели к одному рабочему, занимавшему квартиру в маленьком одноэтажном доме. Это был пожилой семейный человек, хороший, старый член партии. Он великолепно разбирался в событиях, и разговор с ним был для меня большим удовольствием...

Вернувшись затем в Петроград, я прежде всего пошел в ЦК и сделал подробнейший доклад тов. Свердлову об обеих моих провинциальных поездках. Яков Михайлович, не считаясь со временем, чрезвычайно внимательно вникал во все детали и особенно чутко прислушивался к языку цифр, рисовавших реальное соотношение реальных сил. Фактически в тот период активной подготовки вооруженного восстания, проводившейся через посредство Военной организации и непосредственно через ЦК, все отдельные нити этой работы сходились к Я. М. Свердлову.

Это был выдающийся, без преувеличения можно сказать, гениальный организатор с редчайшим психологическим чутьем. Он быстро схватывал индивидуальные способности каждого работника и направлял по пути, который более всего соответствовал его силам. Иногда в двух-трех словах Яков Михайлович давал исчерпывающую характеристику человеку. Наблюдательность и знание людей почти никогда его не обманывали. Исключительная сила воли, ум, коммунистическое благородство и безграничная преданность делу рабочей борьбы ставили Я. М. Свердлова в ряд лучших работников нашей партии.

Побывал я и у Н. И. Подвойского. Николай Ильич тоже с интересом выслушал меня, но затем с озабоченным и печальным видом сообщил, что питерские военные работники, связанные с местными полками, придерживаются пессимистической оценки. Тов. Подвойский предложил мне остаться на заседании Военной организации, которое должно было начаться немедленно. Я согласился и получил возможность лично убедиться в минорном настроении руководителей питерского гарнизона. Только отдельные товарищи вносили бодрую ноту в общую, довольно неуверенную оценку ближайших перспектив. Возможно, опасаясь ответственности за многообещающие [202] заявления, большевистские руководители воинских частей сознательно изображали положение в более темных тонах.

Из «военки» по Шпалерной я прошел прямо в Смольный. В эти дни кануна Октябрьской революции мне пришлось быть там участником многочисленных собраний и заседаний. Но особенно врезались в мою память три.

Прежде всего это одно из заседаний ЦИКа... Большой зал Смольного залит огнями огромных люстр. Председательствует Гоц. Вместо обсуждения вопросов, включенных в повестку дня, вместо выступлений официальных ораторов на трибуну входят один за другим делегаты, прибывшие с фронта. На всем их внешнем виде — небритом лице, обросшем волосами, нестриженой голове, потертой, замызганной шинели, давно не чищенных сапогах — лежит отпечаток окопов. Все они требуют одного и того же: мира, мира во что бы то ни стало, какой бы то ни было ценой.

— Дайте нам хоть похабный мир, — говорит изможденный, измученный войной солдатский делегат.

Гоц привскакивает с места, хватается за колокольчик, судорожно звонит, но уже поздно. Делегат из траншеи успел сказать все, на что его уполномочили стоящие за ним десятки тысяч фронтовиков.

Некоторые делегаты зачитывают с трибуны короткие резолюции, написанные карандашом на грязных, потершихся на сгибах клочках бумаги. Во многих резолюциях указывается предельный срок солдатского терпения: фронтовики предупреждают, что с началом зимы самовольно, всей массой, покинут окопы. Видно, армия больше воевать не может, а Временное правительство, связанное союзными обязательствами с Антантой, не способно заключить мир.

Речи фронтовых делегатов косвенно подтверждают целесообразность немедленной революции...

Второе заседание. Тот же зал, но при менее парадном освещении. С портфелем под мышкой деловито пробегает, здороваясь на ходу, секретарь Петроградского исполкома Л. М. Карахан.

Стулья заняты только солдатскими шинелями и гимнастерками: сплошной цвет хаки. Происходит собрание гарнизонных представителей. Ораторы говорят исключительно [203] в нашем духе. Редко-редко мелькнет на трибуне тень соглашателя, встреченная всеобщим неодобрением. Настроение питерского гарнизона красноречиво свидетельствует, что он созрел для пролетарской революции и готов постоять за нее.

Третье заседание. Одна из просторных комнат, очевидно служившая прежде квартирой классной даме или дортуаром для институток. Но сейчас здесь секретно собрались ответственные представители районов. В зал пропускают под строгим контролем. Позади стола, прислонившись к стене, стоит А. А. Иоффе. Он берет слово, произносит горячую речь и как сторонник немедленного вооруженного выступления поддерживает линию ЦК. Тов. Володарский, видимо, колеблется: его точка зрения мне не совсем ясна. Но пламенный темперамент трибуна тоже влечет его влево, в сторону немедленной вооруженной схватки с душителями революции. Затем берет слово тов. Чудновский, этот героический солдат революции, вскоре после Октябрьской победы погибший на фронте. Придерживая забинтованную, недавно раненную на войне руку, он садится на край председательского стола и прерывающимся от волнения голосом говорит о своих сомнениях в успехе переворота. Еще более правый фланг составляет Д. Б. Рязанов. Он решительно против вооруженного выступления.

Наконец я тоже прошу предоставить мне слово. Высказываюсь в пользу свержения Временного правительства, хотя и признаю серьезность препятствий, стоящих на нашем пути. Вкратце сообщив о положении дел в Новгороде и Луге, указываю, что Лужский Совет настроен контрреволюционно и в случае занятия Луги войсками Временного правительства охотно отдаст свое советское знамя в распоряжение врагов пролетарской революции. Таким образом, наши враги приобретут возможность соблазнять массы, используя обаяние и ореол Совета.

Собрание это затянулось до поздней ночи.

А 20 октября ЦК назначил мою лекцию в цирке «Модерн», озаглавив ее так: «Перспективы пролетарской революции». Тема предоставила полный простор для заостренной постановки назревшего вопроса о свержении Временного правительства. Я широко использовал этот удобный случай и без всяких стеснений, критикуя [204] политику Временного правительства, в заключение призвал пролетариат и гарнизон Питера к вооруженному восстанию. Многочисленная толпа рабочих, работниц и солдат, сверху донизу переполнявшая ветхое здание цирка, целиком солидаризировалась со мной.

6. Социалистическая революция свершилась

Во время лекции в цирке «Модерн» 20 октября я сильно простудился и слег в постель.

— Поздравляю, революция началась! Зимний дворец взят, и весь Петроград в наших руках, — объявил мне утром 26 октября один из товарищей, входя в мою комнату.

Я тотчас вскочил на ноги, мысленно послал к черту лечение и устремился в Смольный. Главный штаб пролетарской революции был многолюден, как никогда. Несмотря на упоение первыми победами, все участники Октябрьского переворота чувствовали, что предстоит еще тяжелая борьба. Керенский бежал на фронт, и, конечно, он постарается мобилизовать на удушение революции полки, оторванные от ее бурного кипения. Можно ожидать и белогвардейской попытки восстания изнутри.

Поэтому всем революционерам, способным владеть оружием, приходилось быть начеку. Смольный был превращен в боевой лагерь. Снаружи, у колоннады, — пушки. Возле них — пулеметы. Пулемет — и внутри, с дулом, направленным в проходную дверь. Почти на каждой площадке все те же «максимы».

И по всем коридорам не тот ищущий, надоедливый, плетущийся шаг просителей, к которому привыкли стены Смольного, а быстрая, громкая, веселая поступь солдат и рабочих, матросов и агитаторов. Волны революционного прибоя вливались в широкое устье подъезда, дробились по этажам, разбегались направо и налево, рассачивались по сотням комнат. Получив здесь нужную справку или инструкцию, связавшись по телефону с соседним революционно-боевым участком, люди опять возвращались в общее русло и, помахивая невысохшими, на лету подписанными мандатами, хлопая ни на минуту не закрывающейся дверью, перескакивая через три ступеньки мраморного крыльца, бросались на первую подвернувшуюся [205] верховую лошадь, на подножку переполненного грузовика или на бархатное сиденье комфортабельного закрытого фиата, готового нести своих случайных в трепаные шинели и кожаные куртки одетых пассажиров по покрытым жидкой грязью улицам в любой конец пролетарской столицы.

В городе обывательская молва уже творила чудовищные легенды о приближении к Питеру верных Временному правительству войск, о близкой и неминуемой гибели новой власти. Эти фантастические слухи опьяняли надеждой всю контрреволюцию, и в первую очередь белогвардейски настроенных юнкеров. Контрреволюционная молодежь военно-учебных заведений и два казачьих полка, квартировавших в Питере, сосредоточивали на себе самое пристальное внимание со стороны Смольного как огнеопасные, самовоспламеняющиеся реторты внутреннего мятежа.

По лестнице, красневшей нашими плакатами и лозунгами, я поднялся в верхний этаж и, повернув по коридору направо, в одной из боковых комнат нашел товарища В. А. Антонова-Овсеенко. Он сидел, низко склонившись над столом, водя близорукими глазами почти вплотную по бумаге, и что-то быстро писал. Густые и длинные, с легкой проседью волосы свешивались ему на лоб, и он часто отбрасывал их назад быстрым, нетерпеливым жестом. Окончив один из бесчисленных приказов, которые ему пришлось собственноручно писать и подписать в эти исторические дни, он порывисто вскочил и сам побежал передавать его кому-то. На ходу, поправляя очки, он поздоровался со мной. Утомленные близорукие глаза выдавали нечеловеческую усталость.

— Хорошо, что вы пришли, а то я уже начинал думать... — И, не договорив шутливой фразы, потушил улыбку.

Неожиданно вошел В. И. Ленин. Он был без усов и без бороды, сбритых во время нелегального положения, что, впрочем, не помешало нам узнать его с первого взгляда. Ильич был в хорошем настроении, но казался еще более серьезным и сосредоточенным, чем всегда. Коротко переговорив с тов. Антоновым, он вышел из комнаты. [206]

Вбежал запыхавшийся и раскрасневшийся от мороза Бонч-Бруевич:

— В воздухе пахнет погромами. У меня на них особое чутье. Надо принять необходимые меры, разослать патрули.

Вернулся Ильич. Спросил как бы между прочим:

— Какие меры вы приняли бы по отношению к буржуазной печати?

Этот вопрос застал меня врасплох. Тем не менее, быстро собравшись с мыслями, я ответил в духе одной из статей Владимира Ильича, как раз незадолго прочитанной в «Крестах»:

— По-моему, прежде всего следует подсчитать запасы бумаги и затем распределить их между органами разных направлений, пропорционально количеству их сторонников.

Тогда я не учел, что это была мера, предлагавшаяся Лениным во время режима Керенского. Владимир Ильич промолчал и снова удалился.

В это время кто-то прибежал с известием о наступлении на Питер самокатчиков. Военно-революционный комитет командировал меня встретить их отряд, разъяснить положение и призвать к объединению с восставшими рабочими и солдатами Питера. Предполагалась торжественная встреча, чтобы сердечным, товарищеским приемом расположить самокатчиков в нашу пользу. В соседней комнате, где уже обосновалась канцелярия, был от руки написан на бланке Военного отдела исполкома Петросовета следующий мандат:

«Военно-революционный комитет делегирует тов. Раскольникова для встречи войск, прибывающих с фронта, на Варшавский вокзал и назначает его комиссаром прибывающих войск».

Подписал этот мандат Н. И. Подвойский.

Я направился на Варшавский вокзал и в пассажирском поезде скоро добрался до Гатчины. Никаких самокатчиков здесь не было. Я пошел на поиски их. Над вокзалом кружили в небе два аэроплана Гатчинской авиашколы. Но на путях было пусто.

У железнодорожного сторожа я осторожно позондировал почву насчет проходивших эшелонов. Он спокойно ответил, что никаких воинских поездов в сторону Петрограда не проходило. На товарной и пассажирской [207] станциях тоже никто не имел никакого понятия о движении войск. Вся Гатчина произвела на меня впечатление более чем мирного, просто сонного городка.

Тревога оказалась ложной. Прождав около часа, я на первом попутном поезде уже в сумерки вернулся в Питер. Сделав отчет о результатах поездки, поспешил в большой актовый зал на заседание съезда Советов. Там ярко горели все люстры и боковые огни. И первое, что бросилось в глаза, это специфически народный, рабоче-крестьянский состав съезда. В то время как на заседаниях меньшевистско-эсеровского Совета и на первом съезде Советов «выпирала» интеллигенция, блестели погоны офицеров и военных врачей, слышались иностранные слова и парламентские обороты речи, здесь была однообразная черно-серая масса рабочих пальто и солдатских шинелей. Я не видел еще более демократического собрания.

Когда мы с Семеном вышли из Смольного, разыскивая там свой автомобиль, к нам подошел тов. Володарский и, взяв обоих под руки, взволнованно сказал:

— У меня к вам дело, пойдемте.

Он подвел нас к закрытому автомобилю, в котором уже сидел анархо-синдикалист Шатов. Мы вчетвером поехали в казармы егерского полка. По пути Володарский рассказал, что этому полку необходимо немедленно выступить на царскосельский фронт и нам следует его раскачать.

В казармах мы разыскали дежурного и предложили ему срочно разбудить членов полкового комитета и ротных представителей. В связи с нашей победой в Питере положение было таково, что независимо от личных политических симпатий дежурного он не мог нам отказать. Часы показывали два ночи. Но, несмотря на позднее время, быстро собралось около 50 товарищей. Перед этой небольшой аудиторией первым выступил тов. Володарский. Он произнес одну из своих самых блестящих и талантливых речей: обрисовал политическую обстановку, отметил критическое положение революционных завоеваний, ознакомил товарищей с первыми декретами Советской власти, разъяснил их колоссальное значение для рабочих и крестьян и в заключение призвал славный егерский полк к защите революции. После тов. Володарского также с большим воодушевлением говорил [208] Шатов. Закончилось собрание выступлением Рошаля и моим.

Товарищи, увлеченные искренним энтузиазмом ораторов, разошлись по ротам, поклявшись немедленно вывести полк на аванпосты революции. И они сдержали свое слово. Ранним утром полк действительно выступил на фронт.

7. Фронт не защищен

27 октября я явился в штаб Петроградского военного округа. Здесь главная работа сосредоточивалась в руках Чудновского. Он ни одной минуты не оставался в покое. Едва подписав какую-нибудь бумагу, спешил к телефону или бросался к ожидавшим его посетителям.

Чудновский был героем революции, рыцарем без страха и упрека. Не переставая быть вдумчивым и осторожным работником партии, никогда не теряя свою трезвость и уравновешенность политического бойца, он вместе с тем горел каким-то романтическим чувством. Всю жизнь я буду помнить тогдашнее его лицо, бледное, с капельками пота на высоком лбу, измученное и счастливое.

Мне нужно было узнать у тов. Чудновского положение на фронте, где, по слухам, Керенский формировал экспедиционный корпус для похода на Петроград. Но в штабе округа, как и в Смольном, точных сведений об этом еще не было.

Какой-то молодой офицер Измайловского полка условливался с Чудновским относительно своей поездки в Гатчину. Он командировался туда для выяснения обстановки и для организации гатчинской обороны. Ему предстояло немедленно выехать, автомобиль уже был приготовлен. Меня тоже тянуло на боевой фронт, и я вызвался поехать к измайловцам для организации политической работы. Кроме того, я рассчитывал, что в случае неустойчивости войск Керенского путем разъяснения действительного положения в Питере мне удастся перетянуть их на нашу сторону.

Прежде всего мы заехали в Измайловский полк. В помещении полкового комитета, как сонные мухи, одиноко бродили гвардейские офицеры в состоянии полной растерянности. Члены полкового комитета отсутствовали. Создавалось впечатление, что его не существует вовсе. [209]

Впрочем, возможно, что так оно и было на самом деле: старые члены разбежались, большевики еще не были избраны. Измайловский полк имел репутацию одного из самых отсталых.

Прямо из казарм мы отправились за Нарвскую заставу и мимо Путиловского завода поехали в Гатчину. Странное впечатление производил мой спутник: по внешности, по кругозору он был типичный гвардейский поручик старорежимных времен, но это, однако, не помешало ему с головой окунуться в революцию. Неизвестно, чем именно и с какой стороны захватило его движение. Вероятнее всего, дело решил простой случай. С таким же увлечением он мог бы работать и на стороне белогвардейцев. Было что-то детски наивное в этом служении пролетарской революции молодого изящного офицерика, который, едва сознавая смысл происходящих событий, до самозабвения работал против своего собственного класса. Такие славные оригиналы встречались тогда редко.

Возле Красного Села выбежавшие на дорогу солдаты знаками остановили автомобиль. Тов. Левенсон, интеллигент-межрайонец{66}, руководивший большевистским движением в Красном Селе и, в частности, в 176-м запасном полку, где он служил вольноопределяющимся, подошел к нам и сообщил о занятии Гатчины войсками Временного правительства. В Красном Селе наших войск почти не было, если не считать местного 176-го запасного полка, целиком стоявшего на страже Октябрьской революции.

Кроме постоянных красносельских партийных, советских [210] и полковых организаций, здесь не существовало никакого штаба, способного принять на себя руководство военными действиями в сколько-нибудь широком масштабе.

По совету тов. Левенсона мы направились в Царское Село, где всего естественнее было ожидать хотя бы подобия оперативного центра. Но и там тоже еще не было никакой организации. В местном военном штабе одиноко сидел полковник Вальден, симпатичный пожилой офицер, отдававший по телефону свои едва ли исполнявшиеся приказания. Полученное на войне тяжелое ранение ноги позволяло ему передвигаться только опираясь на палку. Тов. Вальден был одним из первых военспецов, честно послуживших Советской власти. Его имя не пользовалось широкой известностью ни до, ни после Октябрьской революции. Но в самый тяжелый ее момент, когда нас преследовали временные неудачи, угрожавшие погубить все дело, этот скромный военный работник самоотверженно и бескорыстно пришел нам на помощь своими знаниями и всем боевым опытом штаб-офицера.

В Царском Селе мы застали тов. Вальдена одного: вокруг него не было абсолютно никакой организации. Оставив ему в помощь измайловского офицера, я вернулся для доклада в Питер. Ехал в автомобиле вместе с тов. Ульянцевым — бывшим матросом-кронштадтцем, недавно возвратившимся с каторги. Противная погода и невеселые сведения, собранные в Красном и Царском Селах, не располагали к оптимизму. Но мы оба не теряли уверенности в том, что таинственный завтрашний день даст победу русскому пролетариату. Тов. Ульянцев, вообще большой энтузиаст, нисколько не сомневался в будущем, хотя от его внимания, конечно, не ускользали дефекты нашей организации. Трагична была дальнейшая судьба Ульянцева. В 1919 году, когда в тылу буржуазно-националистического мусаватистского Азербайджана на Мугани установилась Советская власть, он был там одним из самых активных руководителей и незадолго до падения Мугани доблестно погиб на поле боя...

После получасовой езды наш автомобиль остановился у штаба военного округа. Несмотря на поздний час, все окна были ярко освещены. В одной из комнат этого [211] обширного здания происходило заседание активных работников «военки» под председательством Н. И. Подвойского. Мы с Ульянцевым доложили о безрадостном положении на фронте. Тотчас было принято решение о срочной отправке туда броневиков и ускорении формирования рабочих отрядов.

8. Ильич на боевом посту

Едва кончилось заседание, как я был вызван В. И Лениным. Он был здесь же, в штабе округа, сидел за длинным столом, который обычно покрывался зеленым или красным сукном, но сейчас зиял своей грубой деревянной наготой. Это придавало всей комнате какой-то неуютный вид. Перед Ильичем лежала развернутая карта окрестностей Питера.

— Какие корабли Балтийского флота вооружены крупнейшей артиллерией? — с места в карьер спросил меня Ленин.

— Дредноуты типа «Петропавловск». Они имеют по двенадцати двенадцатидюймовых орудий, не считая более мелкой артиллерии.

— Хорошо, — едва выслушав, нетерпеливо продолжал Ильич. — Если нам понадобится обстреливать окрестности Петрограда, куда можно поставить эти суда? Можно ли их ввести в устье Невы?

Я ответил, что из-за глубокой осадки линейных кораблей и мелководья Морского канала проводка их в Неву невозможна. Эта операция имеет шансы на успех лишь в исключительно редких случаях при большой прибыли воды в Морском канале.

— Так каким же образом можно организовать оборону Петрограда кораблями Балтфлота? — спросил В. И. Ленин, пристально глядя на меня.

Я сказал, что линейные корабли могут стать на якорь между Кронштадтом и устьем Морского канала примерно на траверзе Петергофа. Там помимо непосредственной защиты подступов к Ораниенбауму и Петергофу они будут обладать значительным сектором обстрела в глубь побережья. Ленин не удовлетворился моим ответом и заставил показать на карте примерные границы секторов обстрела разнокалиберной артиллерии. [212]

В этот день Владимир Ильич был в повышенном нервном возбуждении. Занятие Гатчины белогвардейцами, видимо, произвело на него сильное впечатление и внушило ему опасения за судьбу пролетарской революции.

— Позвоните по телефону в Кронштадт, — обратился ко мне Ленин, — и сделайте распоряжение о срочном формировании еще одного отряда кронштадтцев. Необходимо мобилизовать всех до последнего человека. Революция в смертельной опасности. Если сейчас мы не проявим исключительной энергии, Керенский и его банды нас раздавят.

Я попытался вызвать Кронштадт, но ввиду позднего времени дозвониться не смог. Владимир Ильич предложил воспользоваться аппаратом Юза.

Попытка связаться с Кронштадтом по телеграфу также не увенчалась успехом.

— Ну вот что, — сказал мне Владимир Ильич, когда я доложил ему об этом, — поезжайте завтра утром в Кронштадт и сами сделайте на месте распоряжения о немедленном сформировании сильного отряда с пулеметами и артиллерией. Помните, время не терпит. Дорога каждая минута...

9. Кронштадтский отряд

Ранним утром 28 октября я был в Кронштадте. Пустынные улицы этого казарменного города обнаруживали, что Питер и гатчинский фронт уже выкачали отсюда значительную массу бойцов.

В Кронштадтском Совете я нашел засилие левых эсеров. Пленум Совета, где подавляющее большинство составляли члены нашей партии, в эти дни не созывался. Но исполнительный аппарат работал кипуче. И вот именно здесь ввиду ухода на фронт всех активных коммунистов главными действующими лицами внезапно для самих себя оказались левые эсеры. Несмотря на то что в исполкоме их было меньшинство, они поднимали много шуму: звонили по телефону, с горячностью отдавали какие-то распоряжения, самодовольно и не без важности разговаривали с посетителями. Одним словом, пребывали в полном упоении своей новой ролью. Особенно суетились Горельников и Кудинский. [213]

Горельников, довольно полный матрос, выше среднего роста, с бритым лицом и курчавой шевелюрой, играл роль центрального лица и распоряжался снабжением кронштадтских отрядов. Другой левый эсер, Кудинский, имел вид штабного писаря. Залихватски закрученные кверху черные усики, темные блестящие глаза, театрально накинутая шинель и высокая, заломленная набок папаха придавали ему кокетливый вид шоколадного солдатика. Он широко афишировал свои сборы на фронт и именовал себя начальником отряда.

Эти полукомические персонажи не могли быть признаны годными для исполнения ответственного поручения В. И. Ленина. Я решил воспользоваться своими личными связями и принялся непосредственно отдавать распоряжения по фортам. Настроение и вооружение отдельных частей были мне достаточно хорошо известны, чтобы самостоятельно справиться с задачей и двинуть на фронт лучшие силы.

Прежде всего позвонил на Красную Горку. К телефону подошел комиссар этого крупнейшего форта тов. Донской. Я информировал его о критическом положении на красновском фронте и просил в срочном порядке выслать в Питер все наличные резервы, подкрепив их достаточно сильной артиллерией. Точно такое же приказание сделал по телефону комиссару форта Ино, расположенного на финляндском берегу залива. Оба комиссара обещали в самый короткий срок снарядить отряды.

Закончив кронштадтские дела, я поспешил обратно в Питер. На одном со мной катере туда же направлялась Людмила Сталь. Помню, она показала мне очередной номер эсеровской газеты «Дело народа», где был напечатан грозный приказ казачьего генерала Краснова, возвещавший поход на Петроград и призывавший столичный гарнизон к полному повиновению власти Временного правительства.

Проходя Морским каналом, я заметил крупный силуэт учебного судна «Заря свободы». Когда пристали к его борту, по трапу спустился комиссар корабля матрос Колбин. Я спросил его о заданиях, полученных «Зарей свободы». Он объяснил, что кораблю приказано вести обстрел банд Керенского в случае их приближения к Петрограду. Однако выяснилось, что таблиц стрельбы [214] на корабле не имеется. Да и само по себе учебное судно «Заря свободы» (бывший броненосец береговой обороны «Император Александр II»), несмотря на свои 12 двенадцатидюймовых орудий в 40 калибров, являлось такой старой галошей, что его стрельба по берегу боевого значения иметь не могла. Единственный смысл вывода этого корабля на позицию в Морском канале заключался в том, что его грозный вид мог стимулировать моральный подъем питерских рабочих и солдат. Впрочем, ничего лучшего Кронштадт предложить не мог{67}.

В Питере я прежде всего зашел на посыльное судно «Ястреб», только в этот день ошвартовавшееся у набережной Васильевского острова. На «Ястребе» находился штаб кронштадтских отрядов. Здесь были И. П. Флеровский и П. И. Смирнов. Кроме них в состав руководителей штаба входил вольноопределяющийся Гримм, молоденький левый эсер, впоследствии принявший активное участие в восстании Красной Горки против Советской власти{68}. Но в октябре 1917 года он производил приличное впечатление.

Здесь же, на «Ястребе», горячился в спорах анархо-синдикалист Ярчук. Вскоре там же появился откуда-то и Семен Рошаль. Захватив их обоих, я в закрытом автомобиле поехал в Смольный.

Еще отчетливее там чувствовалась теперь близость фронта. Все дышало лихорадочной, чисто боевой напряженностью. Вдоль выбеленных сводчатых коридоров недавнего института благородных девиц сновали беспрерывные вереницы вооруженных рабочих в штатских пальто, но в полном походном снаряжении, с пулеметными лентами, крест-накрест переплетавшими спину и грудь. Сосредоточенность их напряженных лиц и непроницаемая молчаливость обличали тревожное, неустойчивое положение новорожденной Советской республики.

Нас оглушила жуткая новость: Царское Село занято [215] бандами Керенского — Краснова. Это сообщил нам Н. И. Подвойский. От волнения он выглядел бледнее обыкновенного.

Я прошел в следующую комнату, где за единственным небольшим столом сидел, согнувшись над картой, Н. В. Крыленко и показывал начальникам уходивших на фронт отрядов назначенные им боевые участки. Отпустив торопившихся на позиции красногвардейских командиров, Николай Васильевич обернулся ко мне. Я доложил ему, что с нетерпением жду кронштадтцев, чтобы вместе с ними отправиться на защиту Питера.

Крыленко снова склонился над картой окрестностей Питера и ткнул карандашом в одну точку:

— Вот ваше место. Это около Царскосельской железной дороги. Здесь имеется мост, который вам и придется защищать.

Я предупредил главковерха, что время прибытия кронштадтцев в точности еще неизвестно. Крыленко только кивнул головой. Весь его внешний вид и даже речь свидетельствовали о нечеловеческом утомлении. Все мы в те дни ходили и работали почти в сомнамбулическом состоянии и, вероятно, если бы взглянуть на нас со стороны, походили на полусумасшедших.

Из Смольного я возвращался с Муравьевым, который впоследствии изменил Советской власти. Муравьев ехал со мной недолго — всего до Сергиевской улицы, где находилась его квартира, но все же я успел уловить его настроение. Когда заговорили о положении на фронте у Царского Села, он сказал подавленно:

— Дела очень плохи. Вероятно, Петроград будет взят...

Ночь на 29 октября я провел у кронштадтцев, на «Ястребе». Утром опять собрался в Смольный, чтобы предупредить Н. В. Крыленко, что, вопреки ожиданиям, порученные мне сводные отряды кронштадтских фортов еще не прибыли. И, уже садясь в автомобиль, узнал о восстании юнкеров. Заняв гостиницу «Астория», они обстреливают оттуда наших пулеметным и ружейным огнем. Рошаль сейчас же вызвался идти с моряками на штурм «Астории».

В Смольном я встретил Подвойского, который сообщил, что восстание юнкеров развертывается, и, между прочим, сказал, что у Смольного нет никакой связи со [216] штабом округа. Он попросил меня съездить туда и по телефону сообщить ему, что именно там происходит.

На улицах, казалось, ничто не свидетельствовало об юнкерском восстании. Повсюду текла мирная, будничная жизнь. Но когда я подъехал к штабу округа на Дворцовой площади, мне бросилось в глаза какое-то зловещее безлюдье. Площадь перед Зимним дворцом напоминала пустыню.

В штабе округа, внутри подъезда, стоял пулемет Максима. Около него возилась группа солдат. Я поднялся вверх по лестнице. Огромное здание с бесконечной анфиладой комнат было почти пусто. Только кое-где с вялым и сумрачным видом слонялись курьеры и штабные писаря. Никого из ответственных работников я не встретил.

Кто-то сказал о занятии юнкерами телефонной станции и аресте ехавшего в автомобиле Антонова-Овсеенко. Я позвонил в Смольный, вызвал Н. И. Подвойского и сообщил ему о полученных сведениях. Из его слов можно было понять, что он уже обо всем знает.

Мне показалось, что нас подслушивали, и потому, когда по окончании разговора Н. И. Подвойский повесил трубку, я свою задержал у уха. В ней отчетливо зазвучал отдаленный голос, услужливо сообщавший кому-то: «Сейчас Раскольников вызывал Подвойского». Затем последовала точная передача наших переговоров. Не было никаких сомнений, что юнкера, владевшие телефонной станцией, давали нам сноситься между собой с целью разведки.

По договоренности с тов. Подвойским мне нужно было пока оставаться в штабе. Я собрал нескольких писарей, посадил их за машинки. Одного, наиболее смышленого, назначил своим секретарем. Появились какие-то посетители. Стали приходить начальники частей. Нужно было давать им указания, подписывать распоряжения.

Ввиду близости штаба округа от телефонной станции я ждал визита юнкеров и потому принял меры по обороне здания. В первую же вырвавшуюся свободную минуту позвонил брату Ильину-Женевскому, который в то время состоял комиссаром в Гренадерском полку. Меня интересовало положение на Петербургской стороне: там ведь были размещены Владимирское и Павловское военные училища. Брат ответил, что он только возвратился [217] с осады Владимирского, восстание там ликвидировано, юнкера арестованы и отправлены в Петропавловскую крепость.

Как раз во время этого разговора с братом ко мне явился молодой подпоручик и отрекомендовался представителем отряда, только что прибывшего с форта Ино. Наконец-то!.. Передав штаб одному из товарищей, я устремился на Финляндский вокзал. Уже сгущались сумерки, когда среди вагонов на одном из запасных путей мне удалось разыскать долгожданный отряд. На открытых платформах рельефно выделялись поднятые к небу дула орудий. Оказывается, товарищи привезли с собой две трехдюймовые полевые батареи, то есть целых восемь пушек. Какая радость!

Комиссаром отряда был молодой, но толковый солдат крепостной артиллерии. Его я знал по Кронштадтскому Совету, где он состоял членом нашей фракции. Командир отряда — прапорщик запаса, средних лет, веселый и добродушный, производил впечатление «отца-командира». Он абсолютно ничего не понимал в политике, но честно следовал за своими солдатами, и они его очень любили.

Я заявил, что поеду вместе с отрядом на фронт, и распорядился, чтобы эшелон был перекинут на Московско-Виндаво-Рыбинскую железную дорогу. Долгое время нам не подавали паровоза. Очевидно, действовал викжелевский саботаж{69}. Только поздно вечером паровоз наконец прицепили, и мы поехали. Глубокой ночью добрались до Большой Охты и остановились перед железнодорожным мостом. Предстояла передача состава на противоположный берег Невы.

В наш вагон третьего класса, тускло освещенный огарками, вошел железнодорожный служащий и спросил начальника эшелона. Ему указали на меня.

— Мною только что получена по телеграфу служебная записка с категорическим приказанием развести [218] мост, чтобы задержать ваш состав, но я этого не исполнил, — заявил железнодорожник. — Знаю, что вы за рабочих. Пускай потом меня хоть повесят, а через мост я вас все-таки пропущу.

Мы крепко пожали руку честному товарищу и от души поблагодарили его за преданность пролетарскому делу.

10. На Пулковских высотах

Едва мы успели задремать, как нас разбудили. Оказывается, эшелон прибыл на пересечение соединительной ветки с линией, ведущей в Царское Село. За окнами еще стояла густая тьма, но мы направились в районный партийный комитет Московской заставы.

Несмотря на ранний час, в райкоме шла оживленнейшая работа. Здесь распределялось оружие, выдавались патроны, формировались красногвардейские части, отдавались распоряжения. Одним словом, это был крупный тыловой штаб.

Мы узнали, что положение на фронте — без перемен. Красновские казаки продолжали занимать Царское, но наши по-прежнему удерживали за собой Пулково. Прибытие отряда с орудиями сильно подняло настроение товарищей из райкома.

Я попросил перевозочных средств для поездки в боевой штаб, располагавшийся в Пулково. Комитет охотно предоставил мне грузовик. У меня не оказалось патронов для браунинга. Заведующий вооружением, пожилой рабочий, немедленно достал из шкафа две аккуратные, кубической формы, коробочки с 25 патронами в каждой. На том мои сборы и закончились.

Комиссар остался с отрядом, а командир взгромоздился ко мне на грузовик. Вместе с нами поехали в Пулково два члена райкома.

Дорога была грязная, скользкая. Липкие комья земли разлетались из-под колес автомобиля во все стороны. Рассвет застал нас уже в пути.

Полевой штаб помещался в одноэтажном деревянном доме, внутри которого большая комната была перегорожена невысоким барьером. Очевидно, в этом здании размещалась раньше почтовая контора. В комнате на полу лежали, подостлав под голову шинели и полушубки, солдаты и красногвардейцы. Тут же около них [219] стояли прислоненные к стене винтовки. Перешагнув через целую вереницу спящих тел, мы проникли за барьер и подошли к деревянному столу. За столом над развернутой картой бодрствовал Вальден. Напротив него, облокотившись на руку, дремал тов. Дзевалтовский. При нашем появлении он проснулся.

Трудно сказать, какую роль выполнял Дзевалтовский в штабе. Возможно, был приставлен к Вальдену в качестве комиссара, а скорее всего, Военно-революционный комитет назначил его в качестве помощника Вальдена или начальника штаба.

Как бы то ни было, они оба обрадовались приходу двух батарей. В артиллерии была большая нужда. Получив от меня довольно подробные сведения о нашем отряде, о его боеспособности, о наличном запасе снарядов, Вальден распорядился об установке орудий на Пулковских высотах. Снова усевшись в автомобиль, мы двинулись обратно. В пути нам пришлось принять первое боевое крещение. Едва выехали из села на открытое место, нас принялась обстреливать неприятельская батарея. Первые снаряды давали солидные перелеты, затем следующее облачко шрапнели появилось возле самого шоссе, отмечая собой маленький недолет. Было ясно, что мы взяты в «вилку». По целику также стрельба велась правильно. Я напряженно ожидал попадания. Но пушка вдруг замолкла.

Делясь впечатлениями о пережитом, незаметно въехали в рабочее предместье Питера. Все жители Московской заставы были на ногах. Красногвардейские отряды с развернутыми знаменами один за другим спешили на фронт. На улицах встречались только пожилые рабочие. Почти вся боеспособная рабочая молодежь была под Царским Селом...

Снова райком. Деловитая, несуетливая спешка. Расспросы о положении дел на фронте. Члены райкома высказали мнение, что если войска Керенского войдут в Питер, то придется их встретить на баррикадах, перенеся борьбу на улицы города.

Тем временем наши орудия тронулись в путь по Царскосельскому тракту. С каждым оборотом их колес на душе становилось легче.

Я и Семен Рошаль на старом грузовике тоже двинулись в Пулково. Незадолго до наступления сумерек нам [220] встретился Волынский полк, самовольно ушедший с позиций. Он шел вразброд, длинной лентой растянувшись по краю шоссе. «В Февральскую революцию был первым, а сейчас последний», — невольно мелькнуло у меня в голове. Семен не имел определенного назначения, а поэтому немедленно слез с грузовика и стал призывать солдат к возвращению на позиции. Как я узнал впоследствии, эта его миссия увенчалась успехом...

В Пулково наши батареи устанавливались на склоне, довольно круто спускающемся в сторону Кузьмина и Царского Села. Еще не заняв огневых позиций, наша артиллерия была обстреляна неприятелем. Пришлось срочно отпрячь лошадей и ввести пушки в действие. Удачные попадания опытных артиллеристов форта Ино, с одной стороны, и наступившая темнота — с другой, быстро прекратили эту преждевременную дуэль. Наш прапорщик заметно повеселел. Тут же я услышал рассказы о героических делах другого отряда моряков, сражавшегося под командованием кронштадтского матроса службы связи В. М. Зайцева.

С раннего утра 31 октября боевые действия возобновились. Батареям, пришедшим сюда из форта Ино, пришлось отбивать атаки неприятельской кавалерии. Красновским казакам не удалось захватить наших позиций. С потерями они отступили в исходное положение.

Около полудня я встретил одного из кронштадтских артиллерийских офицеров — тов. Юрьева. Он пригласил меня пить чай. Старик крестьянин, владелец хорошо сколоченной избы, в которой остановился Юрьев, при каждом разрыве падавших поблизости снарядов покряхтывал:

— Господи боже, какие ужасы! И когда только все это кончится?

— А вот разобьем Керенского, тогда и кончится, — уточнил я.

Старик горестно покачал головой. Этот кулачок, дрожа за свою шкуру и за свое добро, видимо, искренне желал прекращения боевых действий или по крайней мере перенесения их в другое, более отдаленное место. Однако никакой вражды к нам он не проявлял, быть может, из боязни нашей силы. Наоборот, в эти дни кулачество прилежащих к Питеру деревень, скрывая свои истинные настроения, из кожи лезло вон, чтобы [221] оказать гостеприимство защитникам революционных завоеваний. А о крестьянской бедноте, особенно ее молодежи, нечего и говорить. Она не только за страх, но и за совесть была на стороне Советской власти...

После полудня на фронт приехал Н. И. Подвойский. Шел промозглый дождь. Шоссе было покрыто неимоверной грязью. Я встретил тов. Подвойского, когда он, шагая через лужи, пробирался в штаб. Николая Ильича сопровождало несколько офицеров-большевиков, активных членов нашей Военной организации. Он прибыл в Пулково уже как командующий войсками.

Задержался у нас Подвойский сравнительно недолго: его ожидали срочные дела в Смольном. Немного позже я также поехал в Питер. В Военно-революционном комитете застал обычную для тех дней напряженность. В его текущей работе наибольшее участие принимали тогда, как мне показалось, А. А. Иоффе и безвременно погибший впоследствии от руки эсеровского убийцы М. С. Урицкий.

Ранним утром 1 ноября еще по пути в Пулково я узнал, что в течение ночи красновские казаки по своей инициативе эвакуировали Царское Село. Нужно было спешить использовать победу. Я направился выяснять судьбу наших батарей. Оказалось, что они стоят на старых позициях. Приказал им срочно передвинуться вперед и выбрать себе место по ту сторону Царского Села, в направлении к Павловску.

— Есть! — по-морскому ответил командовавший батареями прапорщик.

На старом месте в Царском Селе застал я и штаб. За недостатком работников товарищи попросили меня остаться там. Тогда еще не было определенных должностей и строго разграниченных функций, каждому приходилось одновременно заниматься несколькими делами. Если где-нибудь оказывалось пустое место, туда автоматически втягивался первый подвернувшийся под руку надежный человек. И, несмотря на этот недостаток правильной организации, несмотря на отсутствие у каждого из нас административного опыта, работа спорилась, шла гладко и дружно. Политический инстинкт и революционный энтузиазм подсказывали нам то или иное решение даже в незнакомых вопросах.

Я затрудняюсь точно классифицировать характер [222] моей работы и круг выполнявшихся мною обязанностей, по размеру не ограниченных никакими пределами полномочий. Это не была даже работа начальника штаба, так как целый ряд товарищей выполнял аналогичные обязанности, приближающиеся к функциям начальника штаба.

Каждый член партии буквально кипел тогда и не имел ни одной свободной минуты. Деятельность каждого большевика на фронте была поистине летучей. Туда, где острее всего ощущалась какая-либо неувязка, где образовывалась зияющая прореха, туда сейчас же с молниеносной быстротой бросались большевики и энергичнейшей, напряженнейшей, можно сказать, нечеловеческой работой быстро восстанавливали пошатнувшееся положение.

Днем в штаб приехала многочисленная делегация, избранная питерскими рабочими, матросами и солдатами, для разъяснения одураченным казакам действительной политической обстановки в Питере, для внушения им симпатий к целям и задачам борьбы пролетариата и, наконец, для призыва к прекращению братоубийственной гражданской войны. Делегация запросила наше мнение о целесообразности миссии, порученной ей питерскими рабочими. Голоса товарищей, работавших в штабе, раскололись. Одни, указывая на поспешное отступление из Царского Села банд Керенского — Краснова, усматривали в этом признак разложения контрреволюционных войск и находили полезным углубление этого морального развала смелой командировкой питерской делегации прямо в лагерь врагов. Другие, напротив, решительно возражали против этого, открыто высказывая свои опасения насчет возможного расстрела делегации.

В ожидании благоприятного момента для перехода линии фронта члены делегации разбрелись по всем комнатам нашего штаба.

Незаметно наступил вечер. Дыбенко, Рошаль и я в целях объезда позиций и выяснения обстановки на соседнем участке отправились в автомобиле в Красное Село. Шел проливной дождь. Со всех сторон нас окутывала густая, непроницаемая тьма. Мы проезжали пустынным трактом. Однако почти на каждой версте нас останавливали свои революционные патрули, внимательно просматривали документы. [223]

В штабе Красного Села я встретил друзей из «Крестов» — Сахарова и Сиверса, а также молодого измайловского офицера, с которым 27 октября ездил в Гатчину, но попал в Царское Село.

Товарищи охотно осветили нам обстановку на их участке фронта. В общем, здесь было спокойно, но положение признавалось ненадежным ввиду сомнительной стойкости находившихся на позициях войск.

По возвращении в Царское Село мы открыли оперативное совещание для обсуждения плана дальнейших действий. В процессе жарких прений оформились два совершенно определенных мнения. Группа, возглавлявшаяся тов. Дзевалтовским, стояла против немедленного наступления, полагая, что первоначально необходимо произвести сосредоточение сил, разведать расположение и численный состав неприятеля.

Вопреки им, Рошаль и я категорически требовали немедленного наступления по горячим следам противника. Мы доказывали, что главная задача заключается сейчас в том, чтобы не дать противнику оправиться и получить свежие резервы. По нашему наблюдению, сил у нас было достаточно и наши массы не только не были утомлены, но как раз наоборот, в буквальном смысле этих слов нетерпеливо рвались в бой. Большинство склонилось на нашу сторону и приняло решение о переходе с рассветом в решительное наступление по всему фронту.

До рассвета оставалось мало времени: всего несколько часов. Нужно было в экстренном порядке проводить в жизнь принятое решение. Но не успели участники совещания разойтись, как в нашу накуренную, до самого потолка заполненную дымом комнату поспешно вошли, почти вбежали двое молодых людей в военных шинелях. Один из них, вольноопределяющийся с выхоленным барским лицом, отрекомендовался каким-то князем с громкой фамилией и выпалил одним духом:

— Гатчина в руках Советской власти. Казаки сдались. Краснов арестован. Керенский бежал. В Гатчине находится Дыбенко.

Кто он? Свой или чужой? Сочувствующий или испуганный интеллигент? А может быть, скрытый белогвардеец? В тот момент это было неважно. Из груди многих [224] присутствующих вырвался радостный вздох облегчения. На лицах было заметно нескрываемое ликование.

За отсутствием пристанища мы с Д. З. Мануильским направились для ночлега в Александровский дворец. В просторных покоях дворца все еще дышало недавним присутствием семьи Николая Романова. Валялись визитные карточки высокопоставленных особ. Отрывной настольный календарь показывал давно прошедший день. Возможно, что со времени отъезда царской фамилии листки никем не отрывались.

Мы легли спать, воспользовавшись диванами, предоставленными в наше распоряжение комендантом дворца, назначенным Советской властью.

11. На помощь красной Москве

Утром 2 ноября уже с комфортом в вагоне железной дороги я возвратился в Питер.

В комнате военревкома застал К. С. Еремеева и Н. И. Подвойского. Они спали прямо на стульях.

— Хорошо, что вы пришли, — сказал, подымаясь, тов. Подвойский. — Вам придется сегодня принять командование над отрядом моряков и ехать на поддержку московских товарищей. Там еще продолжаются бои, и положение, знаете, неважное. Вот Константин Степанович тоже поедет вместе с вами, — после минутной паузы прибавил Николай Ильич.

В комнате С. И. Гусева встретил А. В. Луначарского, который имел встревоженный вид.

— Как я рад вас видеть в живых, Анатолий Васильевич! На фронте ходили упорные слухи о вашей гибели, — обратился я к нему.

— Это пустяки, — отмахнулся тов. Луначарский. — Да и что значит жизнь отдельного человека, когда здесь культурные ценности погибают?.. В Москве разрушен снарядами храм Василия Блаженного. Это гораздо хуже...

Вечером я вместе с Ильиным-Женевским был на Николаевском вокзале. Здесь же находились Еремеев, доктор Вегер (отец), Пригоровский и др. Кроме моряков в Москву отправлялся один из квартировавших в Выборге полков под командованием полковника Потапова. [225]

Это был 428-й Лодейнопольский полк. Сводный отряд уже погрузился в вагоны, и весь эшелон стоял совершенно готовым к отправке у пассажирского дебаркадера. Не был лишь подан паровоз.

Я прошел в вагон третьего класса, где помещался штаб отряда моряков, и сообщил гельсингфорскому матросу-партийцу тов. Ховрину о моем назначении в качестве начальника их отряда. Ховрин с полной готовностью передал мне бразды правления. Мы условились, что он останется в отряде комиссаром. Тогда комиссар понимался просто как ближайший помощник начальника. Другое дело, если комиссаром назначали к беспартийному спецу. В этих случаях он осуществлял политический контроль и при некотором стечении обстоятельств считал себя вправе вмешиваться в оперативные распоряжения командира. На почве неясных отношений здесь нередко возникали конфликты. Но комиссар при партийном начальнике был совершенно определенной величиной и в полной мере выполнял функции его непосредственного помощника.

Кроме Ховрина из наиболее видных моряков в отряде состояли анархист Анатолий Железняков (получивший известность в связи с дачей Дурново и позднее благодаря его случайной роли в роспуске Учредительного собрания), кронштадтец, член нашей партии Алексей Баранов и матрос Берг.

Нужно сказать, что анархизм во флоте почти никакого влияния не имел и даже те немногие моряки, которые называли себя анархистами, по крайней мере в лице своих лучших представителей, были анархистами только на словах, а на деле ничем не отличались от большевиков. На практике они самоотверженно с оружием в руках отстаивали Советскую власть. Тот же Анатолий Железняков — славный, удивительно симпатичный парень — погиб геройской смертью на Южном фронте. У нас в отряде он занимал должность адъютанта и фактически был одним из равноправных членов руководящей группы нашего коллегиального штаба. После моего вступления в командование отрядом к этой же группе присоединились А. Ф. Ильин-Женевский и левый эсер прапорщик Незнамов, вместе с которым в 1912 году мне довелось сидеть в «предварилке»... [226]

Посовещавшись с товарищами моряками по поводу организационных вопросов, я вышел на платформу. Паровоз все еще не был прицеплен, и наш поезд выглядел, как безголовая гусеница. Железнодорожная аристократия, сосредоточенная в Викжеле, изо всех сил тормозила отправку отряда. Нам даже пришлось арестовать начальника движения и применить угрозы по адресу других путейских администраторов. Однако и это не помогло. Выручил нас один рядовой и совершенно незнакомый мне железнодорожник. Отрекомендовавшись машинистом (кажется, Машицким), он заявил о своем беззаветном сочувствии пролетарскому делу и предложил свои услуги.

— Берусь достать паровоз. Всю ночь спать не буду, а уж доставлю вас в Москву, — заверил он.

Конечно, я ухватился за это предложение, выводившее нас из состояния неопределенного и в высшей степени томительного ожидания.

Не прошло и часа, как впереди нашего состава появился густо дымивший, вполне готовый к отправке паровоз. Последовал мягкий толчок, и платформа с вокзальным зданием и другими железнодорожными постройками медленно поплыла нам навстречу.

Отряд моряков шел головным. На паровозе находилось двое вооруженных матросов.

С каждой минутой мы приближались к объятой восстанием Москве, где судьба пролетарской революции еще не была решена окончательно. Мысли об этом невольно настраивали на воинственный лад. Нестерпимо хотелось сломить сопротивление приверженцев буржуазного режима. И в предчувствии неизбежных боев разговоры моряков вращались только вокруг этого. Велика была наша ненависть к врагам пролетарского строя. Буквально каждый матрос рвался в бой. Недаром, видно, в первый период Октябрьской революции до момента сформирования регулярной Красной Армии на всех фронтах Республики отряды моряков наряду с фабрично-заводской молодежью, составившей ядро Красной гвардии, были основным оплотом молодой и не окрепшей еще власти Советов...

Отведя душу в разговорах с матросами, я прошел в вагон, где ехали тт. Еремеев и Вегер. Они стояли во главе всего сводного отряда. Однако наши отношения [227] меньше всего напоминали какой бы то ни был «табель о рангах». Мы представляли собой одну тесную и дружную компанию, понимали друг друга с полуслова и все решения принимали сообща. Никто никому не приказывал: каждый сознавал свой партийный долг и без всякого принуждения торопился его выполнить как можно скорее и как можно лучше. Не военная субординация, а узы товарищеской солидарности и коллективное управление определяли собой весь строй наших взаимоотношений. Конечно, такая система была возможна только в начальный период строительства партизанских отрядов, до тех пор, пока наконец в гражданскую войну не были втянуты миллионные массы, потребовавшие правильной и четкой организации в строгом соответствии с принципами военной науки.

12. Погоня за белым бронепоездом

На каждой станции мы спешили на телеграф и требовали предъявления всех входящих и исходящих телеграмм. Разбором депеш занимался преимущественно К. С. Еремеев, который затем сообщал нам извлеченные этим способом сведения, сколько-нибудь стоящие внимания.

В телеграфном отделении на станции Тосно нам удалось перехватить таким образом одну очень важную служебную депешу, сообщавшую о движении от Новгорода к Чудову бронированного поезда. Мы тотчас покинули Тосно, чтобы перехватить его. Но когда наш отряд достиг Чудова, оказалось, что бронепоезд, перейдя с новгородской ветки на Николаевскую железную дорогу, взял направление на Москву и был уже далеко впереди. Немедленно были отправлены телеграммы в Акуловку и Бологое о задержании этого поезда. Перед нами неожиданно выросла новая задача — захватить бронированный поезд, очевидно спешивший на помощь нашим врагам.

Попросили машиниста развить максимальный ход, сократить число и продолжительность остановок.

На станции Акуловка бронированный поезд задержать не удалось. Но зато мы получили там ценные сведения о нем. Выяснилось, что он укомплектован ударниками, [228] имеет при себе ремонтную партию и великолепно снабжен необходимыми ремонтными материалами. Тут же открылось одно любопытное обстоятельство: оказалось, белогвардейцы в панике удирают от нас. На вокзале они с тревогой рассказывали, что за ними гонятся 5000 матросов, которые хотят их перерезать. В действительности же в нашем отряде было только 750 моряков.

Тут же, в Акуловке, мне довелось выслушать жалобы какого-то станционного служащего, по-видимому викжелевца, на то, что наша погоня за броневиком прерывает нормальное движение других поездов и сбивает заранее составленный график пути. Я невольно улыбнулся этому наивному брюзжанию. Революция действительно не укладывалась в график движения Николаевской железной дороги...

Уже в темноте мы прибыли в Бологое. Здесь отношение к нашему эшелону было гораздо более благожелательным (сказывалось наличие больших железнодорожных мастерских!). Но белогвардейского броневика не оказалось и на этой станции. Правда, в Бологом он был задержан, но незадолго до нашего появления сумел прорваться на полоцкую ветку.

Посовещавшись, мы единогласно решили продолжать преследование. Бологовские железнодорожники приложили все усилия, чтобы помочь нам. Мы без проволочек были переведены на полоцкую ветку.

Через несколько верст Еремеев, Вегер и некоторые другие товарищи сошли на одном полустанке и организовали здесь полевой штаб. Я остался с авангардом отряда моряков и продолжал двигаться дальше. Шли по-боевому, с потушенными огнями. Для безопасности паровоз был прицеплен в самом конце состава, а в голове находились две открытые платформы с установленными на каждой из них двумя 75-миллиметровыми морскими орудиями. Комендоры-матросы словно застыли у заряженных пушек. Справа от полотна железной дороги виднелись поврежденные телеграфные столбы с повисшими книзу проводами.

В четырнадцати верстах от станции Бологое с передней орудийной площадки я вдруг заметил на повороте какой-то длинный бесформенный силуэт. Даю машинисту сигнал о замедлении хода. Наш поезд приближается к подозрительному месту все тише, все медленнее. Не [229] доходя нескольких сот шагов до силуэта, который наконец приобретает совершенно отчетливые контуры поезда, я приказываю остановиться.

Несколько человек добровольно вызываются пойти на разведку. Я составляю делегацию из трех человек и отправляю их к противнику, а сам с нетерпением жду подхода наших главных сил.

Вскоре разведчики возвращаются. Оказывается, солдаты из расположенного впереди села Куженкина на большом расстоянии разрушили железнодорожное полотно и тем самым преградили путь блиндированному поезду ударников. Он оказался как бы в ловушке: вперед двигаться нельзя, сзади — поездной состав, сформированный из одних классных вагонов для команды, а затем — вплотную наши две открытые платформы, вооруженные четырьмя орудиями и шестью пулеметами.

Вместе с нашими разведчиками приходит делегация от ударников в составе двух солдат и одного офицера. Я провожу ее в вагон и вступаю в «дипломатические» переговоры. Главная моя задача сводится сейчас к тому, чтобы выиграть время и до прибытия матросского отряда не открывать боевых действий.

Делегаты ударников, едва выговаривая слова от волнения, спеша и перебивая друг друга, рассказывают о том, что их поезд идет из Гатчины на германский фронт, что все они решили воздержаться от участия в гражданской войне. Тут же выясняется, что это тот самый броневик, который участвовал в боях под Александровской и нанес нам серьезные потери. Вероятно, его снарядом была убита и Вера Слуцкая. Ударники уверяют, что их отправили на царскосельский фронт под предлогом усмирения беспорядков «черни» и хулиганов.

— Но когда мы разглядели, что против нас стоят такие же, как и мы сами, — говорит офицер, — когда увидели на вас солдатские шинели, то сразу поняли, что введены в заблуждение, и решили отправиться обратно на фронт, чтобы продолжать войну с немцами.

Однако выбор Николаевской железной дороги как кратчайшего пути между фронтом и Гатчиной кажется нам подозрительным. Мы без труда разоблачаем эту версию, хотя ударники и пытаются устранить явное противоречие весьма натянутым и малоубедительным объяснением, что около станции Дно был разобран путь, [230] вследствие чего им якобы волей-неволей пришлось повернуть на Старую Руссу и Новгород.

Переходя к конкретным предложениям, ударники просят только об одном: предоставить им свободный пропуск на фронт для борьбы с немцами. На словах я не противоречу. Напротив, говорю, что им, вероятно, будет дана возможность вернуться в ставку.

А тем временем, к нашей неописуемой радости, подходит матросский отряд. Обстановка резко меняется. Я немедленно отдаю морякам приказ о выгрузке из вагонов и теперь уже сам, захватив с собой тов. Берга и еще кого-то третьего, отправляюсь вместе с делегатами ударников к их броневику. С любопытством осматриваю поезд, особенно боевые вагоны. Это были роскошные, оборудованные по последнему слову техники, обшитые толстой броней гигантские «черепахи». Из них выглядывали жерла двух трехдюймовых орудий и шестнадцати пулеметов австрийской системы. Посреди двух грозно возвышавшихся бронированных вагонов стоял зашитый в броню паровоз.

Разумеется, открытое сражение в равных условиях с таким чудовищем-левиафаном было нам не под силу. Он разнес бы в щепы наши по-кустарному вооруженные товарные вагоны и площадки.

Возвращаюсь обратно к отряду. Ударники не чинят никаких препятствий. Вообще, среди них чувствуется большая растерянность.

Из-за повреждения телеграфных проводов связи с тт. Еремеевым и Вегером у меня нет. Приходится самостоятельно обдумывать вопрос: что делать дальше? Матросы доказывают, что броневик ни в коем случае нельзя выпускать из рук. Но я и без доказательств вполне с ними согласен. Упустить такую добычу и предоставить броневику возможность бесчинствовать в другом месте — было бы непростительной ошибкой.

Тов. Берг вызывается идти на новые «дипломатические» переговоры. Я придаю ему еще двух ребят, и «мирная делегация» готова. Напутствую Берга указаниями: его задача состоит в том, чтобы выступить перед солдатской командой броневика и вынудить ее к сдаче. В случае упорства ударников следует предъявить ультиматум, что если они не сложат оружия, то через полчаса мы открываем огонь и броневик будет захвачен с бою. [231]

— О, я им покажу!.. В таком случае придется пугнуть их террором, — весело басит Берг и от избытка боевого чувства засучивает правый рукав своего бушлата, обнажая сильную, жилистую руку.

Мы все смеемся и провожаем Берга взглядами, пока наконец его коренастая, приземистая фигура не пропадаете ночной темноте. Я возвращаюсь в вагон и от усталости вытягиваюсь во весь рост на деревянной скамье третьеклассного вагона, положив голову на колени одного из товарищей. Едва успеваю погрузиться в сон, как вдруг пробуждаюсь от сильного стука. Оказывается, это Алексей Баранов от радости пустился в пляс. Только что вернувшийся Берг, взволнованно разглаживая усы, усталым охрипшим голосом рассказывает, что белые приняли ультиматум и сдались.

Мы стремительно бросаемся к броневику. Тотчас разоружаем всех офицеров и объявляем их арестованными. Затем, нагибаясь в дверях, входим внутрь бронированных куполов и назначаем свою прислугу к орудиям и пулеметам. Желающих много — каждому лестно работать на таком прекрасном броневике. Поражаемся совершенству его технического оборудования. Особенное любопытство привлекает локомотив, весь одетый в броню, словно рыцарь в средневековые латы.

Выясняется, что командир бронепоезда и часть офицеров тотчас после решения солдат о добровольной сдаче трусливо бежали в лес. Они избрали плохую долю. Почти все бежавшие были переловлены солдатами куженкинского гарнизона и расстреляны, тогда как беспрекословно сдавшиеся были под конвоем отправлены в Питер, в распоряжение Военно-революционного комитета, и их жизнь оказалась вне опасности.

Составлявший команду бронепоезда ударный железнодорожный батальон насчитывал около 150 человек, из них 30 офицеров. Обезвредив их и присоединив к нашему поезду захваченный трофей, мы направились обратно в Бологое. По пути забрали тт. Еремеева и Вегера. На этом же перегоне группа матросов нашего эшелона преподнесла мне в подарок красивую шашку в серебряных ножнах, обнаруженную в купе бежавшего командира бронепоезда. Недавние подчиненные беглеца рассказали, что эту шашку он получил лично от Николая II. [232]

В Бологом стояли недолго. Ровно столько, сколько нужно было, чтобы отправить пленных белогвардейцев в Питер и переменить паровозы для дальнейшего следования в Москву. Для того чтобы лучше выспаться, я выбрал себе одну из теплушек, где топилась железная печка. Улегся вповалку с другими товарищами. Однако спать долго не пришлось. Уже в Вышнем Волочке я был разбужен. Сообщили, что меня вызывает к телефону из Питера Рязанов.

Прошел к железнодорожной телефонной будке. Громко, ясно и медленно выговаривая каждое слово, Рязанов передал мне последние политические новости, касавшиеся московских событий. Он сообщил, что между советскими войсками и белой гвардией заключено соглашение, на основании которого военные действия прекращаются и белая гвардия разоружается. Было ясно, что Октябрьская революция восторжествовала не только в Питере, но и в Москве. Я чуть не крикнул «ура» в телефонную трубку и побежал к поезду, чтобы сообщить радостную весть товарищам.

На станции Клин уже поздно вечером кто-то в военной шинели торжественно оповестил нас, что командующим войсками Московского округа назначен солдат Муралов. Хотя никто из нас в то время еще не знал его, эта весть вызвала всеобщее ликование. Доверие внушало не имя Муралова, а его солдатское звание.

Медленно подвигаясь вперед, мы достигли Москвы только на рассвете.

Едва поезд успел подойти к пассажирской платформе Николаевского вокзала, как мне доложили о несчастном случае: один матрос пошел в город, но недалеко от вокзала, на мосту, вследствие неосторожного обращения у него взорвалась ручная граната и он был разорван на куски. Мы были искренне огорчены этой первой случайной жертвой на улицах Москвы.

На вокзале залы первого и второго классов были переполнены народом. Занятыми оказались не только все столики, но даже в проходах и вдоль стен прямо на полу сидели и лежали многочисленные пассажиры. В буфете каждый стул имел свою очередь кандидатов, стремившихся тотчас занять освободившееся место.

Я подсел к столику, за которым расположились Еремеев, Вегер и Потапов. Потребовал себе чаю, и старорежимный [233] официант проворно скрылся за прилавком, на котором красовались огромные розовые окорока ветчины. По всему было видно — и жирные окорока это безмолвно подтверждали, — что нормальная жизнь Москвы вступает в свою колею. Только обилие пассажиров, вынужденных в ожидании своего отъезда ночевать на вокзале, выдавало необычность положения.

Мне нужно было отправиться за инструкциями в Московский Военно-революционный комитет. Никаких средств передвижения в моем распоряжении не было. Пришлось идти пешком.

На Мясницкой бросились в глаза следы пуль, изрешетивших стены и окна домов. Еще большую картину разрушения представлял собой «Метрополь». Там виднелись следы меткого попадания снарядов, были выбиты рамы, снесены карнизы, повреждены наружные мозаичные украшения. Проходившие мимо москвичи охотно пояснили мне, что во время минувших боев здесь засели юнкера, которых пришлось «разносить» из орудий.

В Военно-революционном комитете, помещавшемся в здании Московского Совета, мне прежде всего попался на глаза В. П. Ногин. Он разговаривал с посетителями в большой и светлой канцелярии, одновременно служившей и приемной. В комнате заседаний комитета находился Г. И. Ломов (Оппоков). Ему непрестанно приходилось выбегать в соседнюю канцелярию, чтобы отдать для переписки на машинке ту или иную заготовленную им бумажку. Я вынес впечатление, что в Москве он проводил работу, аналогичную той, которую в Питере в первые дни революции нес на себе В. А. Антонов-Овсеенко.

Тов. Ломов имел крайне утомленный вид. На его лице явственно запечатлелись следы бессонных ночей. Однако все дела в его руках спорились. Он выполнял их быстро и аккуратно.

Тов. Ломов без всякой задержки выдал мне все нужные документы, и я направился на Пречистенку, в штаб Московского военного округа. В кабинет Муралова меня провели вне очереди.

— А, здравствуйте, — приветливо встретил он меня. — Вы, стало быть, Раскольников-Рошаль? [234]

Мне пришлось дать пояснения, что я только Раскольников, а Рошаль — это мой большой друг, с которым мы вместе работали в Кронштадте и в одинаковой мере подвергались неистовой травле буржуазной печати, сделавшей из нас братьев-близнецов.

Н. И. Муралов выразил радость по поводу приезда нашего отряда. Знакомя меня с политическим положением, создавшимся в Москве, он указал, что, несмотря на победу советских войск, в городе еще осталось много враждебных революции элементов и не исключена возможность новой вспышки белогвардейского восстания или, что еще вероятнее, хулиганского погрома. Мы условились, что вечером пойдем на заседание Военно-революционного комитета, чтобы наметить дальнейшие задачи нашего отряда.

При выходе из кабинета командующего войсками округа я встретился с А. Я. Аросевым, ближайшим помощником Муралова. Я знал его еще по Апрельской партийной конференции и по Кронштадту, куда он приезжал незадолго до июльских дней. Он взял меня под руку и повел к себе. В его приемной стояла еще более длинная очередь просителей, чем у Муралова. Большинство составляли бывшие офицеры. Они приходили сюда за новыми советскими документами, за письменным разрешением на право ношения оружия или с просьбой об отпуске.

Кроме тов. Аросева, выполнявшего техническую штабную работу, ближайшими помощниками Н. И. Муралова являлись — по политической части — старый партийный работник тов. Мандельштам (Одиссей) и по войсковым передвижениям — молодой офицер, левый эсер Владимирский. Для отдельных поручений Муралов использовал тов. Чиколини.

С Пречистенки я возвратился к нашему эшелону. Товарищи моряки жаловались на тяжелые условия жизни в теплушках и просили перевести их в город. Ховрин, Железняков и я пошли искать помещение. Недалеко от вокзала Николаевской железной дороги, у Красных ворот, наткнулись на огромное трехэтажное здание института благородных девиц. Мы вошли в канцелярию и потребовали кого-либо из администрации. К нам вышла начальница, окруженная свитой классных дам. Все они имели крайне встревоженный вид. [235]

— Что вам угодно? — был первый вопрос начальницы.

Мы отрекомендовались представителями прибывшего из Питера матросского отряда и заявили, что нуждаемся в помещении и с этой целью хотим осмотреть институт. Дамы запротестовали:

— Но ведь у нас девочки...

Мы постарались успокоить их, объявили, что займем только свободные комнаты первого этажа.

— Заодно будем и защищать вас, — не без гордости произнес кто-то из сопровождавших меня матросов.

Классные дамы отнеслись к этим словам с определенным предубеждением, но мы тем не менее уже приступили к осмотру здания. Оно оказалось чрезвычайно большим. В первом этаже были красивый и просторный вестибюль, канцелярия, преподавательская и другие служебные комнаты. Во втором этаже находился колоссальной величины актовый зал и классы для занятий. В третий этаж мы даже не поднимались.

В короткое время весь наш отряд был переведен в это здание. Кроватей удалось раздобыть лишь несколько. Большинству пришлось спать на полу. Первого этажа не хватило. Через пару дней мы все же вынуждены были оккупировать и второй этаж, главным образом ради его большого зала, моментально превращенного в общежитие.

Одним из видных руководителей военно-революционной организации в Москве был тогда М. Н. Покровский. Мне довелось слушать его в первый же вечер нашего приезда сюда на заседании Военно-революционного комитета. Свои мысли Михаил Николаевич облекал в законченные литературные периоды, и эта ясная, строго логическая формулировка чрезвычайно облегчала взаимное понимание и весь ход работ комитета. Наш вопрос был разрешен очень скоро. Москвичи, приветствуя прибытие питерского отряда, постановили задержать его у себя для ликвидации возможных вспышек белогвардейского восстания и для борьбы с погромно-уголовным бандитизмом.

На следующий день мне снова пришлось быть в штабе округа. По сведениям штаба, в Большом Чернышевском переулке, непосредственно примыкающем к зданию Московского Совета, скрывалась тайная квартира крупной [236] белоофицерской организации, располагавшей складом оружия. Отряду моряков было предложено произвести в этом квартале повальный обыск. ЧК тогда еще не успела возникнуть, и ее функции выполнялись военными отрядами.

В строгом порядке, в походном строю, мы подошли к месту назначения и оцепили подозрительный квартал. Обыск начался с того конца переулка, который наиболее отдален от Московского Совета. Первый дом оказался церковным, в нем обитало со своими семьями духовенство соседней приходской церкви. Здесь обыск прошел благополучно и быстро, без всяких инцидентов.

В подъезде следующего дома, на стекле входной парадной двери, было вывешено печатное извещение о том, что все это помещение находится под защитой шведскою посольства. Клочок бумаги, возможно прикрывавший собой белогвардейскую организацию, произвел на нас магическое действие, на которое он и был рассчитан. Мы миновали этот небольшой каменный дом и перешли к соседнему.

Это одноэтажное здание занимали редакция и контора либерально-профессорской газеты «Русские ведомости». Здесь мы застали нескольких почтенных старцев благообразной наружности, от которых издали пахло лампадным маслом кадетского «народолюбия».

Громко стуча прикладами о пол, наши морячки, к неподдельному ужасу старцев, продефилировали по длинному ряду неуклюжих и полупустых комнат, заглядывая во все углы, роясь в шкафах и ящиках. Только за дверью одной маленькой комнаты, которую пришлось взломать, так как она была заперта, мы нашли винтовку устарелой системы. Хитрые старички из «Русских ведомостей» оказались настолько дальновидны, что заблаговременно успели подготовиться и даже очистить от бумаг все ящики письменных столов.

От редакции «Русских ведомостей» нам предстояло перейти к повальному обыску многоэтажного каменного дома. Мы пригласили председателя домовой организации присутствовать при этом. Дом состоял главным образом из богатых, роскошно меблированных квартир, в которых нам удалось собрать значительное количество винтовок, револьверов и охотничьих ружей. Относительно последних мы не имели никаких указаний, но отбирали [237] их «на всякий случай», предлагая владельцам на следующий день зайти к нам и, если позволит Военно-революционный комитет, получить их обратно. Между прочим, на другой день к нам явился только председатель домового комитета. Но отнюдь не за охотничьими ружьями, а для того, чтобы выразить благодарность общего собрания жильцов за добросовестное проведение обыска. Очевидно, эти господа, составив себе представление о матросах на основании фантастических вымыслов буржуазных газет, предполагали, что наш отряд не оставит в их квартирах камня на камне. Мы ответили посланцу, что никакой благодарности не заслужили — нами всего лишь был выполнен свой революционный долг.

В эти же дни в Москве мне довелось увидеть странное шествие. По улицам медленно двигалась похоронная процессия. Целая вереница нарядных катафалков с роскошными балдахинами сопровождалась облаченным в белые ризы духовенством. За гробами следовали юнкера, офицеры и хорошо одетая буржуазная публика. Это хоронили погибших белогвардейцев. В Москве вообще было поступлено оригинально: в один день хоронили наших, а на следующий день — юнкеров. Разумеется, белая гвардия не преминула устроить из похорон своих жертв религиозно-церковную и контрреволюционную демонстрацию.

Наши матросы тоже успели устроить митинг моряков. От руки были разрисованы аршинные плакаты, и тов. Берг лично ходил расклеивать их по углам улиц. Место для митинга выбрали не совсем удачно — на Театральной площади. Эта идея принадлежала опять-таки тов. Бергу, который со смаком предвкушал, как в центре буржуазного квартала матросы в своих речах будут «громить буржуазию».

Рабочих на этот митинг пришло немного. Зато проходившая мимо богато одетая публика была привлечена не совсем обычным на московских площадях зрелищем матросов-ораторов. Выступавшие товарищи разъясняли значение пролетарской революции, после чего со всей страстью обрушивались на саботаж интеллигенции. Вероятно, многие из собравшихся слушателей были задеты за живое, но никто из них не подал виду. Публика стояла молча и по окончании речей выражала [238] свое одобрение довольно шумными аплодисментами. Особенно мощно рычал на всю площадь сильный бас тов. Берга. Я также выступал в этот день.

Вскоре стало известно, что Каледин собирает на Дону казачьи полки для выступления против Советской власти. На заседании Московского Военно-революционного комитета было вынесено решение об отправке нашего отряда на юг для борьбы с белогвардейским казачеством и выручки Донецкого угольного бассейна. Состоялся новый митинг моряков. На этот раз в большом актовом зале института благородных девиц и совсем с иными целями. Выступали здесь тт. Павлуновский, Ховрин и я.

Наши товарищи с огромным энтузиазмом отнеслись к идее похода. К сожалению, я не мог сопутствовать им, так как только что получил телеграмму, срочно вызывавшую меня в Питер для работы в Морском комиссариате. Начальником отряда был единогласно выбран тов. Ховрин, комиссаром — Павлуновский и начальником штаба — Ильин-Женевский.

Отряд лихорадочно приступил к сборам в далекий поход. Месяц спустя, уже в Питере, я с радостью узнал, что он геройски принял боевое крещение в районе Белгорода.

Начинался новый этап пролетарской революции. Мы вступали в эпоху гражданской войны. [239]

Дальше