Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Рассказы

Тягло

Старуху Егоровну отселяли с передовой. Везли ее на военных санях вместе с мешками, утварью и деревянной кроватью. Позади, привязанная к саням веревкой, шла корова.

В деревне Жмурки сани выгрузили. Старуху пустили заночевать в правление, с тем чтобы наутро решить, к кому определить ее. Но старуха была плоха, и взять ее к себе никто не согласился, даже ее золовка, жившая тут, в деревне. У золовки полная изба малолетних внуков, куда ж ей еще такую обузу на себя брать. Старуха оставалась пока жить в правлении и была как бы общественная.

Правление колхоза занимало пустовавший дом. О хозяевах — где, в каких краях мотаются — еще до войны ничего слышно не было. Отодрали доски, накрест запечатавшие окна и двери, — по военному времени считаться не приходилось. В кухне пока что поместилась эвакуированная из города семья, а в горнице — правление и старуха со своими мешками.

Стол, лавки — всего этого хватало в пустовавшем доме. В углу — икона. На стену прикрепили какую-то важную бумагу, прибывшую, должно быть, из самой Москвы. Читать старухе было трудно, и она ленилась. Но по картинкам, какие были на бумаге, догадывалась, что речь шла об искусственном осеменении. Старухе это было небезразлично из-за ее коровы Василисы.

Когда фронт во второй раз подходил к деревне и немцы угоняли на запад весь скот, старуха скрывалась с Василисой в лесу, промерзла и с тех пор все болеет.

Под вечер сюда в правление обычно набивался народ. Хозяйственные дела, распри, наряды. Председатель был еще крепкий бородатый старик, в выношенной солдатской [221] ушанке, молчаливый и трезвый. И женщины, оставшиеся без мужиков, признавали его власть.

Зато днем, в его отсутствие, они забегали полаяться со счетоводкой Мусей и жаловались Егоровне: то самих гонят на постройку моста, то малого или девчонку — последних помощников — забирают в ФЗО.

Старуха жалобщицам особо не потакала. У нее самой четверо сыновей на фронте, а внучку — только шестнадцать сровнялось — мобилизовали на какой-то спасательный пост на реке Тьма. С кого ж теперь спрашивать? С немца только.

* * *

Правление совещалось часто. Старуха лежала или сидела в стороне на своей деревянной кровати, прибывшей с ней на санях из ее родной деревни, где теперь залегла оборона. Гомон и чад от самосада сбивали старуху с толку, она недослышивала, но то те, то другие клочья разговора достигали ее сознания, и тревожный смысл их был ей близок и понятен. С колхоза требуют подводы в порядке гужповинности, а лошадей, какие остались, нечем кормить, и к тому же они болеют чесоткой. Райисполком отказал в семенах для посева...

Потом договаривались о найме пастуха. Это уж и вовсе касалось старухи.

Пастуху положили с коровы: шестнадцать килограммов ржи и шестнадцать картофеля, двадцать пять рублей деньгами и четыре яйца. Деньгами он брал по-божески, да на них теперь далеко не ускачешь, зато хлебом и всем остальным наверстывал. Но старухе при мысли, что Василиса вот-вот будет в стадо ходить, хотелось пожить еще немного на свете, поглядеть, что будет. Может, и дом, бог даст, невредим останется.

* * *

О счетоводке Мусе болтали, что она такая-сякая, что меньшая девчонка у нее нагульная — с пастухом набегала, и что ей только бумажки и писать, — безрукая, прореху какую и ту зашить не сумеет — накулёмает.

Но старухе счетоводка нравилась. Женщина молодая, веселая, сережки стеклянные в ушах, волос блестящий, смоляной. Ей бы жить да гулять, а тут — война. Все счетоводное дело на ней и вся канцелярия в придачу. Одно дитя за подол держится, другое руки откручивает. [222] А тут поди еще намотайся по избам да насбер шерсти на варежки для наших бойцов или деньг! на танк вытяни. Легко ли? Не у каждого-то теперь совесть есть.

Но когда наутро после того заседания Муся, придя в правление, не задерживаясь у своего стола, направилась к старухиной кровати, неся под мышкой большую книгу, Егоровна почувствовала сильное беспокойство.

Подойдя поближе, Муся развернула свою книгу и, подставив под нее колено, полистала. Это была довоенная книга ведомостей породного молодняка, многие листы остались чистыми, и на них Мусей старательно велись протоколы.

Старуха этого не видела, да ее и не касалось.

— Вот, — сказала Муся. Полистав еще немного книгу, она провела ногтем по строчкам. — Старались... От четырнадцатого февраля... — И прочла вслух: — «Ввиду много было вакуированных и хлеб поели, то колхозники колхоза «Красный борец» просют райисполком, чтобы помогли семенным материалом».

— Ну, ну, — терпеливо сказала старуха, рассматривая Мусин подшитый валенок.

Муся опять полистала страницы, все еще держа ногу на весу и поддерживая коленом книгу.

— Вот, вчерась. «Слушали. О значении нашего колхоза «Красный борец» как прифронтовой полосы и то, что нам нужно изыскать семена внутри колхозников ввиду того, что нам район в семенном фонде отказал».

Захлопнула книгу и выжидательно помолчала.

— Я вашего не ела, — самолюбиво сказала старуха.

— Вы не ели, другие поели.

Старухе не нравилось, что Мусе словно язык придавило, не постарается сама объяснить дело, — лазит в книгу и зачитывает, как на суде.

Мусе издали, из-за своего стола, представлялось, что старуха совсем дряхлая. А тут вблизи на нее цепко смотрели темные глаза. Видно было, что старуха еще поживет, — есть в ней жилистость. Помолчав, вздохнула, сгребла в кулачок пальцы и тут же опять развалила всю горстку просительно.

— Надо дать, бабуся... Сеять-то нечего.

И лаской доконала старуху. Никуда не спрячешься — вымотают с тебя зерно, отдашь в долг чужому колхозу, хотя назад с него едва ли воротишь. [223] А счетоводка уже прилаживалась писать на клочке обоев расписку.

* * *

Старухину внучку звали Шуркой. Она была еще совсем щупленькой, скуластой, с широкими ноздрями и вспухшими красными губами. Она называлась «водоспасатель» и жила в будке у перевоза через Тьму. Здесь же и спала на полу вместе со своей напарницей и старшим над ними — пареньком. По ночам мерзли, прижимались друг к другу, хихикали, днем бегали в село за хлебом и крупой, варили обед на железной печке, шутили с проходящими красноармейцами. В ожидании паводка караулили свою лодку, багор, шест для измерения воды и две сваи. Река все еще была закована льдом. От нечего делать не реже раза в день читали вслух напечатанный на машинке приказ начальника спасательной службы всего Калининского облосвода:

«На невиданном в истории фронте идет сражение... Призывным колоколом, зовущим к полному и окончательному разгрому врага, прозвучало на всю страну историческое выступление... Весенний паводок является смотром готовности вооружения спасательной службы и личного состава...»

У Шурки мурашки обсыпали тело. Слова, с которыми обращался к ней неведомый начальник, оглушали Шурку и льстили ей.

Когда доходили до места: «Общее руководство беру на себя и по районным штабам — ПРИКАЗЫВАЮ...», — ей представлялся герой на коне с саблей наголо, как в кино, что смотрела до войны.

Но что же надо ей делать, чтоб «паводок 1942 года не сорвал планомерности в работе предприятий и транспорта, — как было сказано в приказе, — чтобы он не вырвал из наших рядов лучших стахановцев, отдающих все свои силы на разгром немецких оккупантов», Шурка никак в толк взять не могла. После боев во всей округе не осталось ни одного предприятия. И ни транспорт, ни стахановцы сюда не показывались. Вообще Дел пока никаких не было. Но Шурка не согласилась бы даже самой себе назвать безделием то, за что ей платили двести сорок рублей в месяц и давали рабочую карточку на хлеб и другие продукты.

От спасательного поста до деревни, куда вывезли [224] старую Егоровну, — километров десять. Оставлять надолго пост, по усвоенным Шуркой понятиям, не годилось. Все же изредка она отправлялась в путь.

Она сидела в правлении чужого колхоза, круглыми пустыми глазами посматривала то на недомогавшую старуху, то на миловидную счетоводку, ловко щелкавшую на счетах.

Старуха кормила внучку молоком, допытывалась, не тяжело ли ей достается, строго наказывала помнить про то, где нашла себе смерть Шуркина мать и остерегаться самой.

Шурка быстро облизывала вспухшие, обветренные губы, натягивала на щуплые коленки задиравшееся под телогрейкой ситцевое платье и косилась на бумагу, прикрепленную к стене. С краев бумагу общипали на курево, и слова смешно укоротились:

«...воить технику искусст...

...енения, преодолевать все трудности в проведении этого де...

...зникшие в связи с войной...»

* * *

После ухода внучки старухе не лежалось. Маялась у окна. Вон снегирь на снегу подпрыгивает. А снег, видать, съежился да напоследок скрепился слабой ледяной корочкой. Днем, при солнце, с веток: кап-кап. Пятаки в снегу выдалбливает.

А то старуха шла в сени, где эвакуированные смалывали зерно ручными жерновами. Отодвигала задвижку на двери, ведущей во двор. Ее обдавало запахом навоза. Во дворе, залитая из всех щелей мартовским светом, Василиса била себя по бокам хвостом. Старуха тихонько спускалась по ступенькам вниз, садилась передохнуть на чурбак, ворчала:

— Кончится твое лентяйство, скоро уж теперь.

Поднималась, охая и вздыхая, гладила по спине корову, прислонялась к ее теплому боку. Все разгромлено войной, все рвалось и рушилось. Одна только живая связь оставалась у старухи.

Касатка моя, Василисонька!..

...В поле уже чернеют косы земли. Где вчера еще снег лежал, сегодня — пожухлые ошметки одни. Как сжевал его кто. Скоро, скоро уж вся земля покажется.

В правлении, где жила старуха, стало шумней, гремели [225] двери, бойче стучали подошвы по половицам. Весна всех разворошила.

Опять заседало правление.

Старуха не прислушивалась. Она лежала на кровати, и перед ее мысленным взором сидела Шурка с круглыми пустыми глазами.

Старуха знала: это уж безвозвратно. Она сама своими руками собирала в дорогу сыновей. Одного за другим, как подоспевал им срок, кого в армию, кого на стройку, а потом не умела даже представить себе, где они жили, что делали. А когда кто-либо из них попадал ненадолго в деревню, глаза у него были такие же, как у Шурки. Точно перервали пуповину, и теперь он сам по себе. Так что старуха знала, как это бывает. Но с Шуркой очень уж быстро получалось. Старуха не могла согласиться с этим, но и помешать тоже ничему не могла.

— Ах ты господи, — кряхтела она, ворочаясь на постели. — Разор какой!

Тут в избе стоял гомон и чад, как обычно, когда заседало правление. И даже больше обычного — время шло к севу.

Как ни занята была старуха своим, ей в уши понемногу просачивались голоса, и внятнее других — тихий голос председателя:

— На лошадей надежды нет. Дошли. За хвост подымать надо. Так что решение как раз подоспело.

И все о решении каком-то. А голоса то глохнут, то опять внятно сочатся. И угрюмо так:

— ...В упряжке походит, молока что с нее возьмешь.

— Да уж молока убавит. Тут что-нибудь одно...

— Огласить надо б, разобраться...

От тяжелой догадки у старухи холодок в горло подскочил и перекинулся в ноги.

Стихло в горнице. Слышно — шелестят бумаги. Председатель прокашлялся, снял нагар с фитиля — огня добавилось, — читает:

— ...»Немедленно... к обучению крупного рогатого скота, какой имеется... и в личном пользовании колхозников... как тягло в весеннем севе... Хомут разрезается в верхней части и здесь же засупонивается... Нормы выработки на коровах... в районной газете «Сталинский путь»...

И закончил твердо:

[226]

— «В случае... отвечает председатель по законам военного времени».

— На одну сознательность твою, значит, не располагают.

— Выходит, так.

— Тут, мать ее за ногу, надо ее железную иметь... Больше старуха не слышала ничего — провалилась, как в темный колодец, в свои тяжелые думы.

Когда очнулась, речь шла уже о другом. О сборе подарков Красной Армии к празднику Первого мая. Решили испечь булки и высушить на сухари. Молоко пропустить сепаратором, на сливках замесить тесто. На том и разошлись.

* * *

День, другой потянулись в неизвестности. На третий наконец разговор начался. Что нового да как, бабуся, сами себя чувствуете? Это счетоводка Муся через всю горницу. И председатель выжидательно обернулся в ее сторону — брови насуплены.

Старуха, до того сидевшая на кровати, поднялась, запахивая на груди кофту, и от волнения чуть ли не с поклоном: как видите, кряхчу помаленьку.

Муся проворно поближе сунулась:

— Мы к вам привыкли, бабуся. Как своя вы...

— Чужая собака на селе... — неохотно размыкая губы, отвечала старуха.

— Ну уж, бабуся. К чему вы... Наш колхоз вас как родную... Мы к вам всей душой...

Ласкова — все кишки повытеребит. Подъезжай, подъезжай. Что дале?

И председатель неторопливо пододвинулся.

— А что не так, во внимание надобно взять — время военное.

Еще что-то сказать имел, но застряло — прокашлялся. А Муся за него:

— Пахать не на чем. Лошади совсем оголодали. Сами знаете...

Гляди, даже в свою книгу забыла лазить — наизусть лупит.

Председатель кончил прокашливаться.

— С тягловой силой плохо обстоит. Какой-то выход нужен. И решение есть.

Старуха — губы поджаты — не подпускает. Начеку. [227]

— У вашего конюха руки вися отболтались — лошади и колеют. За коров принимаетесь.

Молчат — не понравилось. У председателя по всему лицу — задумчивость, — приготовился к ответу перед властью по закону военного времени.

— Вам даже выгода, — рассудил он. — Вам трудодни пойдут. Как вы сами нетрудоспособная, так за вас коровка...

Медведь ты, медведь, не укусывала тебя своя вошь.

* * *

А солнышко уже лучи мечет. Старухе с крыльца видно: земля клубится — преет. Скоро пахать.

Потом подул холодный ветер — река, должно быть, вскрылась.

* * *

Так и есть — лед ломался, трещало на всю округу. Пошел!

Шурка не отлучалась с берега. Ее бил озноб от жути, от непонятного ей самой веселья. Это она, Шурка коноплястая, поставлена сюда на пост. Ей видно далеко вокруг: никто пока не тонет. Мимо идут и идут красноармейцы, тянут переправочные средства, поглядывают на Шурку.

Переправу наведут, тогда, говорят, жди немецких самолетов. Все в кашу смешают. А Шурке не страшно. Вот ведь и мать в реке погибла — в полынью провалилась. И когда еще было — давно, в мирные годы. А Шурке в свою смерть не верится.

В деревне каждую весну бегали на реку смотреть: если лед глыбами встает — к урожаю. И сейчас он горбатился — хороший знак Шурке... И правда, война ее подбросила так высоко, что из этой выси прежняя жизнь с бабушкой казалась ей глухой и серой.

Под крутым берегом, где раньше был перевоз, спешка — разбирают сваи... Старый перевозчик пропал куда-то без вести. Его баба в овчинном тулупе шурует вместо него и сосет трубку.

Шел лед. Солнце подхлестывало серо-голубые валы, и они куда-то все ехали и плюхались между берегов.

Когда река очистилась и Шурку сменили с поста, она отправилась в дальнюю деревню.

Василисы не было. Ее увели со двора, должно быть в конюшню. [228]

Счетоводка щелкала костяшками, как в прежние разы. Слова на бумаге, прикрепленной к стене, еще больше укоротились... А бабушка лежала, не двигалась, худая и скучная.

Шурке точно хомут шею надавил, хочется вздохнуть поглубже и — никак. Она вертела головой, озиралась. Заскучала по своей будке и красноармейцам.

Старуха коснулась ее колена белой, неживой рукой, и Шурке стало страшно, не выдержала — всхлипнула. Наскоро про себя помолилась. Она была «мобилизованной» и не своей волей отделена от бабушкиной немочи.

Постояла в ногах постели, утерлась рукавом телогрейки и поклонилась.

* * *

С тех пор как увели Василису, старуха почти не вставала. Но была беспокойна, копошилась на постели, искала что-то под изголовьем, а то шарила по воздуху, тут ли мешки.

— Смерть чует — капризничает, — кому-то объясняла Муся.

Насчет смерти старуха сама чувствовала: притиснулась она к ее жизни — блошка не проскочит. И старалась, когда не донимало беспокойство, лежать смирно, готовиться. Но грехов своих она не помнила и, лежа так подолгу, прислушивалась: скрипят жернова в сенях, что-то опять там мелют.

О своих сынах она ничего не знала, живы ли они. Если подадут о себе весть, так и та не дойдет, — не станет почта разыскивать Егоровну по чужим деревням.

Она хорошо не могла припомнить, рожала ли их на самом деле. Знала, что у нее должно быть четверо сынов, если враг не побил их. Из всей прожитой жизни яснее всего вставал перед глазами синий лен, как в то раннее утро, когда совсем еще маленькой девчонкой увязалась за матерью в поле. До чего же синий был! Кажется, никогда потом таким не был... Мал-малышок в сыру землю зашел, синю шапку нашел... Кто ж такой? Отгадай...

С помощью Муси-счетоводки старуха приплелась на крыльцо — хотелось на божий свет еще раз взглянуть. Солнце стояло уже высоко. В той стороне, где деревня Егоровны, ухало беспрестанно. А небо почти что белое, тучки не спеша гоняются друг за дружкой. Глаза [229] подымешь — слепит, и не хочешь — зажмуришься. На солнышко, что на смерть, во все глаза не взглянешь.

Председатель — зимняя солдатская шапка в руке — встал уважительно неподалеку от кровати Егоровны, спрашивал, слышно ли что о сынах.

— Особого ничего, — отвечала старуха. Знала: это только так — председателева присказка. Что-то там впереди еще.

Он и не стал медлить, сообщил: договорился с ее золовкой, та согласна взять ее к себе, если Егоровна отпишет ей половину своего имущества.

Старуха с минуту помолчала. Она и сама понимала: не в подходящем месте поселили ее. Люди сюда по делам идут, и она тут в придачу лежит. Красиво ли это? Она стеснялась того, чтоб час последний застиг ее тут в правлении. Раз уж нельзя в своей избе, так хотелось бы в укромном углу где-нибудь. И условия золовкины ей показались справедливыми и отчасти были по душе ей: не повиснет она неоплатной обузой на чьих-то плечах. Она согласилась.

А про себя отметила: силы совсем убывают из тела, а голов? варит, как у здоровой, и даже еще проворнее.

Составить завещание позвали эвакуированного из города старичка, проживающего в той же избе, на кухне. Он расположился за столом, рядом с Мусей, и старухе было видно: клюет носом бумагу. Сам в плащишке, ворот выхвачен — зацепился, должно быть, где-то — и болтается на плече.

Как звать старуху и золовку, и как по отцу, и потом так же о Шурке справился.

Старуху кольнуло: обижает она сироту. Но тут же трезво сказала себе: Шурка ушла — не воротится, назад в деревню хода нет.

Председатель — забот у него по горло, но покорно сидит, наблюдает за старичком — только бы довести дело до хорошего конца.

Золовка черным платком повязана, как на праздник, сидит чинно, руки на коленях сложила — не намного моложе старухи, но рассчитывает еще пожить на свете.

И правда, похоже, что праздник. Чудно. Счетоводка в свидетели приглашена и на счетах не гремит, кулачком щеку поддерживает.

Старухе даже неловко: из-за нее всем беспокойство, а она все еще не помирает. Хотелось, чтоб видели: она [230] совсем плоха, — лежала, не ворочалась, ни во что не вмешивалась.

Раз только, когда стали перечислять, чем она владеет, и хотели записать: дом-пятистенок и корова-трехлетка, старуха воспротивилась наотрез. Нечего перечислять, чего нет. Дом под обстрелом стоит третий месяц, а на корову хомут надели, не корова она теперь — тягло. И, поглядев на седую голову председателя, со страстью призвала, чтоб хоть какая-нибудь расплата постигла его. Отольются тебе, медведю, Василисины слезы.

Старичок стал зачитывать написанное. Слова так и вьются в душу.

— «На случай своей смерти совершает духовное завещание...»

Старуха беспокойно отметила про себя: старичку придется стакан муки отсыпать...

— «...все свое движимое и недвижимое имущество, где бы таковое ни находилось, в чем бы оно ни заключалось, словом, все, что по день смерти будет ей принадлежать и на что по Закону она будет иметь право, половину всего завещает в полную собственность золовке своей...»

Не все слова старухе были понятны, но она строго слушала, проникаясь торжественным и грозным значением этого часа. И неловкость больше не тяготила. Не зря сошлись из-за нее сюда люди, и председатель не зря проводил здесь время, хотя еще не отсеялись.

— «...на условии, чтобы кормить ее до дня смерти и с честью похоронить».

С тех пор как стояла под венцом в церкви, полвека назад, никто не колдовал над ней такими словами, и под церковный гул этих слов на душе у нее стало тихо, несуетно. Что-то синее-синее замелькало в глазах... Ах ты, мал-малышок в сыру землю зашел...

1962

Дальше