Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава 11

Первые дни мира. Таинственная болезнь. Орденская история. Поезд «Берлин-Москва». Рембертув, госпиталь. Точная диагностика. Вечер танцев. Рождение сына. Лейпцигские впечатления. Мои новые начальники. Памятные встречи

Первые дни мира все-таки, несмотря на всеобщее ликование, для меня были омрачены признанием Батурина о преднамеренном решении Батова пустить мою роту на минное поле. У меня и раньше не было сомнений, что это решение заставить штрафников атаковать противника через необезвреженное минное поле было принято не без участия нашего комбата. И так было жаль тех ребят, которые погибли там. А теперь они, как шли плечом к плечу на битву с врагом, так и лежат рядом друг с другом в чужой земле, под серым чужим небом, завещав лишь вечную память и безмерную скорбь нам, боевым друзьям, и своим родным и близким. Хотя все мы понимали, что приказы отдаются, чтобы их выполняли беспрекословно, тем более — в военное время. Но понимали и то, что именно поэтому любой приказ должен быть и логичным, и разумным, и, несмотря на войну, просто человечным.

...После того памятного вечера 1 мая, когда я потерял сознание в гостях у Батурина, у меня поднялась высокая температура, державшаяся три дня. К дню нашей поездки к рейхстагу она упала до нормы, а вот 9 мая снова зашкалила за 39 градусов, и я почти сутки бредил. Через 2-3 дня все вошло в норму. Однако с периодичностью 7-9 дней такие приступы стали повторяться регулярно, и даже сам Степан Петрович, наш общепризнанный врачебный авторитет, терялся в догадках: тяжело протекающее лихорадочное состояние и помрачнение сознания схожи с признаками сепсиса, как следствия заражения крови, но снижение жара через 2-3 дня [250] и нормальное самочувствие после этого, да еще и периодические приступы такой лихорадки совершенно не характерны для сепсиса.

Я старался не провоцировать эти приступы, полагая, что их тяжесть может зависеть от спиртного. И когда мы, «одерцы», получили ордена за форсирование Одера, я участвовал в торжественном ужине по этому поводу, но к рюмке даже не прикоснулся.

А тогда все мои взводные получили кто «Невского», кто «Хмельницкого», а я и Николай Слаутин, заменивший меня после ранения, ордена боевого Красного Знамени. Ребята, чтобы их ордена хорошо блестели, натирали их оксидированную, черненую поверхность ртутью (из разбитого по этому случаю обычного градусника). Но на ордене Красного Знамени таких черненых деталей всего два маленьких изображения плуга и молота на белом эмалевом фоне, остальные все позолоченные. И доброхоты из кавалеров других орденов решили и наши ордена «подновить». А получилось так, что ртуть, попав на позолоченные поверхности, мгновенно превратила тонюсенький слой позолоты в амальгаму серебристого цвета. И орден стал не золотым, а серебряным. Много лет, чтобы орден стал похож на себя, я покрывал эти побелевшие его части бронзовой краской. И только спустя семь лет, когда я уже учился в ленинградской военной академии, кто-то надоумил меня написать письмо в Верховный Совет СССР с просьбой заменить мне пришедший в негодность орден. Надежды на замену, честно говоря, у меня не было, но буквально через неделю я получил правительственное письмо за подписью Председателя Верховного Совета СССР Николая Михайловича Шверника, где мне было рекомендовано сдать орден для ремонта в Ленинградский монетный двор, а его директору предписывалось отремонтировать орден «с расходом драгметалла за счет фондов Верховного Совета».

Сдал я орден, и буквально через пять дней мне вернули его с восстановленной позолотой и черными плугом и молотом. Я даже засомневался, тот ли орден мне вручили или совсем новый. Но когда посмотрел на номер, вычеканенный на обратной стороне, то увидел знакомую, едва заметную царапинку. Значит это мой, родной, кровный, «одерский». Так с тех пор он и блестит на моем мундире нетускнеющей позолотой.

А тогда, под Берлином, наш батальонный доктор Бузун доложил комбату, что меня нужно срочно госпитализировать с неизвестной болезнью. И отвезли меня в город Ной-Руппин, в какой-то госпиталь. Через несколько дней, после второго приступа, когда температура у меня снова пришла в норму, меня выписали с диагнозом «посткоммоционная цефалгия», что, как мне объяснили, [251] означало воспаление мозговой оболочки из-за контузии, полученной во время ранения в голову. Но, как потом показала жизнь, главной причины этих моих странных приступов там так и не установили.

Наступил июнь. Изнурительные приступы неведомой болезни все более изматывали мой уже заметно ослабленный организм. А в батальоне началась работа по освобождению амнистированных по случаю Великой Победы штрафников, не успевших принять участие в боях.

Я доложил комбату, что хочу отвезти жену либо в Ленинград, по месту ее жительства довоенного, либо под Варшаву, в Рембер-тув, где располагался ее бывший госпиталь и где пока проходила службу моя теща, старший лейтенант медслужбы.

К тому времени уже было налажено пассажирское сообщение и четко по расписанию ходил скорый поезд «Москва-Берлин-Москва». Необходимые документы оформили быстро, и на следующий день комбат дал в распоряжение начштаба Филиппа Киселева свой «виллис», чтобы меня отвезли ни Силезский вокзал Берлина. Вместе с Киселевым вызвались проводить нас Семыкин и Цигичко.

И снова ехали мы через Берлин. Мало что в нем изменилось за этот первый месяц мира, но улицы в основном были расчищены, белые флаги уже не висели, да и народу на улицах прибавилось. Довольно часто попадались наши армейские походные кухни, раздающие пищу старикам и детям.

Вскоре мы приехали на вокзал и пошли к коменданту. Билеты, оказывается, уже были все проданы, осталась только «бронь», которая будет продаваться не раньше чем за час до отхода поезда. У кассы уже стояли несколько младших офицеров. Защемило сердце: вдруг нам билетов не достанется... Но все обошлось. Обрадовались! А поезд уже ждал на перроне, и посадка фактически заканчивалась. Ребята быстро доставили нас к вагону. Распрощались. Может быть, навсегда?

Поезд быстро набирал скорость, а мы стояли у раскрытого окна в общем коридоре напротив своего купе и не могли насытиться воздухом, будто пахнущим скорым свиданием с Родиной.

Уже началась массовая отправка войск эшелонами: и на Дальний Восток для завершения войны с Японией, и в Москву и другие города для демобилизации. Все мы помним эти события и по документальным, да и по художественным фильмам, а мы, современники этого, помним и то, что даже на крышах вагонов поезда Берлин-Москва оказывалось немало «зайцев», не желающих ожидать формирования эшелонов и спешащих после стольких лет [252] войны домой. Надо сказать, что в Германии сеть железных дорог была достаточно развитой и железнодорожные переезды в большинстве случаев были заменены виадуками для пересечения путей на разных уровнях, и эти сравнительно часто встречающиеся мостовые сооружения были небезопасны для тех, кто находился на крышах. Такой трагический случай произошел и в нашем поезде. Какой-то солдат, решивший ускорить свое возвращение на родину, ехал на крыше нашего вагона, но, видимо, вовремя не обратил внимания на приближающийся виадук и шел или стоял на крыше во весь рост. От удара головой о железные фермы этого мостового сооружения ему размозжило череп и сбросило на ходу с крыши. Видимо, машинист заметил это, и поезд остановился. Тяжкое это было впечатление — от гибели воина, дошедшего до Берлина, но не сумевшего живым вернуться из него на Родину. И это тяжелое чувство не оставляло нас еще долго...

Вскоре переехали Одер, а затем и границу тогдашней Германии. Какой контраст между населением поверженной Германии и освобожденной Польши! Здесь на каждой станции, где поезд останавливался хотя бы на несколько минут, вагоны наши буквально облепляли торговцы всякой снедью и товарами, от часов, зажигалок и бижутерии до сапог и всякой немецкой военной униформы. Из многоголосого зазывного гама все-таки можно было расслышать «млеко зимне, кава горонца» (молоко холодное, кофе горячий), «запалки, бибулки» (спички, бумажки нарезанные для самокруток). Реже звучало «бимбер», «монополька» (это уже известные читателю горячительные напитки). И вообще, чего только не предлагали и на продажу, и в обмен. Казалось, все население этих пристанционных городков и поселков превратилось в торговцев или менял. И трудно было сказать, кого было среди них больше — детей, подростков, женщин или мужчин. А валюта в ходу была самая разная: и польские злотые, и марки немецкие — так называемые оккупационные, или рейхсмарки, и советские рубли. В общем, «международная ярмарка». И так всю дорогу, до самой Варшавы.

Там мы узнали что в Рембертуве поезд будет стоять 1-2 минуты. А нам больше и не нужно было и потому мы приготовились к выходу, благо вещами мы не были обременены, только у Риты появилось несколько платьев размера, учитывающего ее все более полнеющую фигуру. Проехали мы по уже восстановленному мосту через Вислу, которую увидели теперь спокойной, величавой. Въехали в Прагу (левобережное предместье Варшавы). Еще несколько минут — и мы в конечном пункте нашего путешествия, в Рембертуве. [253] Был погожий день середины июня. Где расположен госпиталь, мы узнали у коменданта станции, который приказал находившемуся здесь патрулю проводить нас.

Не успели мы подойти к большому зданию, где размещался госпиталь, как нас заметили, и гурьба девчонок, Ритиных подружек, высыпала навстречу. Узнал я сразу и Люсю Иегову с Зоечкой Фарвазовой, свидетельниц нашей фронтовой свадьбы, симпатичную Миру Яковлевну Гуревич, врача-хирурга, кое-кого еще, но Екатерины Николаевны не оказалось. Тут же веселая ватага вызвалась проводить нас до ее «мешкання», как уже по-польски принято было здесь называть жилье, а точнее — жилище. Ну, а об этой встрече и говорить не нужно, такой теплой, со слезами на глазах она была.

Видимо, по письмам Риты ее мама знала о нашем возможном приезде в ближайшее время, и в доме, который она занимала, нам была отведена хорошо обставленная комната. Брата Риты Стасика здесь уже не было. В мае ему исполнилось 18 лет, и за несколько месяцев до этой даты полевым военкоматом он был призван в армию. Уже где-то в Германии, в воинской части его переквалифицировали из ездовых в шоферы с учетом навыков, полученных им еще в госпитале, когда в свободное от управления лошадкой время он учился управлять автомобилем.

На семейном совете решили, что Рита остается в госпитале, пока ее мать служит здесь, и если придет пора, то и рожать будет здесь, под присмотром своих врачей и самой будущей бабушки.

Ко мне буквально на третий день возвратился приступ лихорадочного всплеска температуры, почти до 40 градусов, и меня поместили в тот же госпиталь, где тоже не нашлось медика, который бы точно определил природу этого недуга. И так же через два-три дня бредового состояния температура резко снизилась до нормы, но только организму моему все меньше удавалось восстанавливать силы, и каждый последующий приступ проходил все более тяжело.

Недалеко от Рембертува в городке, кажется под названием Весела Гура, стоял еще один, уже не хирургический, а терапевтический госпиталь, откуда привезли ко мне врача-консультанта. Это был пожилой, белый как лунь, подполковник с такими же до белизны седыми пышными усами. Он тщательно осмотрел и ощупал меня, потребовал, чтобы у меня взяли необходимые анализы крови и увез их с собой. А через день-два приехал с заключением: «Больной страдает частыми приступами тропической малярии». Вот уж поистине неожиданной была эта весть. Откуда? Да еще [254] тропическая, если я южнее Уфы нигде и никогда не был? И сразу отпала версия о сепсисе, как предполагалось раньше. Ведь еще тогда, после ранения в голову, когда Рита не могла найти меня среди раненых, врач ей сказал: «У него высочайшая температура, скорее всего — сепсис и, видимо, его нужно искать уже в морге».

Ну, и слава богу, теперь причина моей хвори ясна, и лечение будет адекватное.

Пришлось мне лечь в этот терапевтический госпиталь, где меня взялись интенсивно лечить какими-то экзотическими уколами и от этой диковинной лихорадки, и от сильнейшего малокровия. Моим лечащим врачом был тот самый усатый подполковник. Я даже запомнил его фамилию — Пилипенко, а вот имя и отчество позабыл, хотя долго с ним переписывался и даже, когда учился в Ленинградской академии, встречался с ним, уже уволенным в запас и проживавшим в Ленинграде.

А тогда в этот госпиталь с какими только заболеваниями ни привозили военных. Помню хорошо, что однажды привезли группу офицеров и солдат, отравившихся метиловым, или как тогда говорили, «древесным» спиртом. И последствия были трагическими. Несколько человек полностью ослепли, а некоторых не удалось спасти вообще. И это уже через месяц-два после окончания войны. Как же, наверное, горько это было выжившим, но ослепшим, и как больно родным тех, кто не выжил после соблазна «хватить» чего-нибудь спиртного. Уж лучше бы хватили обжигающего и зловонного «бимбера», настоянного на карбиде кальция, — желудки бы попортили, но этот свет, который был так прекрасен без войны, не покинули бы...

А я между приступами моей, сколь экзотической, столь и трудноизлечимой болезни, когда мое состояние позволяло, ездил, а иногда и ходил «домой», навещал готовившуюся стать матерью Риту. Да и сам исподволь готовился к отцовству. Мое состояние стало понемногу улучшаться, приступы стали легче и даже реже. И все ближе знакомился с сотрудниками госпиталя, где Риту снова определили номинально на службу, поставили на все виды довольствия, что было в то время немаловажно.

Всей культурно-массовой работой в госпитале руководила веселая, энергичная девушка — комсорг госпиталя Лида Бакош. Она и меня «втравила» в самодеятельность: на концертах, когда был в состоянии, я с удовольствием читал и симоновские «Жди меня» и имеющее особый успех у слушателей «Открытое письмо к женщине из города Вичуга», а также «Стихи о советском паспорте» и отрывки из поэмы «Хорошо» Маяковского. [255] Память моя после ранения в голову несколько ослабла, но Маяковского я хорошо помнил еще по школе. А вот мои гитарные и вокальные упражнения, которые скрашивали время в медсанбате после подрыва на мине, мне перестали почему-то удаваться. И когда я об этом заговорил с моим лечащим врачом Пилипенко, он предположил, что это, возможно, последствия ранения в голову и контузии мозга. Ну, да и бог с ними, этими моими музыкальными данными. Важно то, что я стал постепенно поправляться.

Рита тоже еще принимала участие в самодеятельности, но уже не танцевала «гопак» и «барыню», а на медленную «цыганочку» ее все-таки упрашивали.

Рядом с госпиталем в казармах размещалась какая-то польская военная школа. Наши концерты проходили и там. По-видимому, по национальной традиции Войска Польского, курсантов учили бальным танцам и часто устраивали танцевальные вечера. Рита умоляла меня ходить с нею туда хотя бы иногда. Я, конечно, оберегал ее, сопротивлялся, но ее мама, к моему удивлению, вставала на сторону Риты, и я сдавался. А Екатерина Николаевна еще и умудрялась, подкладывая вату в определенные места женской одежды, делать почти незаметной беременность дочери.

И вот однажды на таком танцевальном вечере достаточно пожилой польский офицер пригласил Риту на какую-то мудреную мазурку, где он становился перед ней на колено, выбрасывал вперед шпагу, а партнерша должна была вальсировать вокруг, перепрыгивая через нее. Какое удовольствие было на лице у Риты, когда она с блеском выполнила все эти пируэты, а кавалер в конце танца галантно поклонился, поцеловав ее руку, и сказал, что он давно не танцевал с такой умелой партнершей. Рита была вне себя от радости и гордости, раскраснелась, но, вернувшись домой, поняла, что наступают роды, хотя, по нашим расчетам, им было еще не время.

Ночью мы вели ее в госпиталь почти через весь Рембертув, часто, во время схваток, останавливались и Рита присаживалась на стул, который я прихватил по совету ее мамы. Привели ее в госпиталь, и Рита с мамой ушли, а меня оставили на всю ночь ожидать результата. Курил я нещадно, вышагивая десятки километров по коридору, волнуясь за нее. А к утру она родила. Роды принимала ее мама, а ассистировала ей Мира Гуревич.

Я знал, что новорожденные, конечно, очень маленькие, но наш оказался настолько мал! Как потом мне сказали, в нем всего было чуть больше килограмма, да и рост нестандартный, малый. Такое щупленькое тельце. Конечно, преждевременные роды — не столько итог мазурки, сколько следствие того, что пришлось Рите, да и [256] зревшему тогда в ней человечку, пережить на войне, особенно — на поле боя. Правильно писала Инна Павловна Руденко: «война — не лучшая из повитух».

С рассветом, когда меня допустили к Рите, я сфотографировал счастливую мать с только что родившимся сыном. Еще задолго до родов мы придумывали имя будущему ребенку. Я предложил назвать, если будет сын, Аркадием. Пусть, говорил я, будет он Аркадием Александровичем, в честь моего первого и любимого фронтового комбата Осипова. И даже один день он у нас прожил под этим именем. Но потом у Риты подернулись слезой глаза, и назавтра она сказала, что ей ночью приснился ее отец, умерший в блокадном Ленинграде, и она хотела бы назвать нашего первенца Сергеем в честь отца. У меня не было никаких оснований возражать.

Первую неделю нашего Сереженьку держали в срочно сооруженном «инкубаторе», обогреваемом электролампами и грелками. А потом вырос, наверстал. Ровесник Победы! Сейчас, когда я пишу эти строки, ему уже 57. И ростом «дошел», почти 180, и вес «набрал» — около центнера! И шесть лет, как нет его родительницы, заботливой матери и доброй бабушки.

А тогда, вскоре после рождения сына, мне сделали операцию по извлечению немецкой пули, сидевшей во мне больше года после памятного ранения под Брестом. Операция была вынужденной, так как пуля эта, мигрируя в теле, вышла под кожу на самом неудобном месте и ни сидеть, ни лежать спокойно не давала. Извлекли ее сравнительно легко, под местным обезболиванием, но мой организм, вероятно ослабленный жестокой малярией, среагировал неадекватно. Когда я после операции вышел на воздух, во двор, мне стало дурно, и я едва устоял на ногах...

А в общем-то моя малярия стала понемногу отступать, приступы ее стали более редкими и менее изнурительными, температура уже не доводила меня до бредового состояния и мне можно было (да и нужно уже) возвращаться в батальон. Но тут встала задача: и ребенка нужно зарегистрировать, и брак свой узаконить. Поехал я в Варшаву, зашел в комендатуру города, надеясь все по-быстрому оформить. Там мне разъяснили, что теперь в Варшаве функционирует Консульский отдел Советского посольства, где и регистрируют все акты гражданского состояния. Нашел я это учреждение и узнал, что для регистрации брака нужно присутствие обоих «бра-чующихся», а для регистрации ребенка — достаточно документа, подтверждающего факт его рождения.

Через несколько дней на машине начальника госпиталя мы, празднично одетые, с начищенными орденами и медалями, оказались в нужном месте. Процедура регистрации была простой: сделали [257] отметки в наших служебных документах и выдали свидетельства о браке и о рождении сына. А в этом свидетельстве записали в графе «место рождения»: «город Варшава, Польша». И какое совпадение: отец Риты, Сергей Михайлович Макарьевский, русский, предки его имели польские корни, а теперь вот его внук Сергей родился на земле предков своего деда.

Мальчик рос хорошо. Из худенького, маленького тельца стал оформляться эдакий крепыш. Грудного молока у Риты оказалось так много, что и Сереже хватало с лихвой, да еще приходилось по ночам сцеживать лишнее. Это обстоятельство быстро стало известно польским кобетам, у которых был дефицит этого ценного продукта. И тогда они брали эти излишки, а взамен приносили Рите фрукты и овощи. Такой вот «бартер»! Так что у Сережи в Рембер-туве росли «молочные братья или сестры».

Итак, за здоровье Риты и сына у меня беспокойства не было, тем более, что были они под бдительным и тщательным присмотром опытного врача — собственной матери и бабушки.

...Была уже середина сентября. Понимая, что наш штрафбат в связи с окончанием войны должен прекратить свое существование, я торопился выехать в Берлин. Найти батальон на прежнем месте мне не довелось, его уже расформировали. Поехал я в Потсдам, пригород Берлина, в штаб ГСОВГ (Группы Советских оккупационных войск Германии), нашел там отдел кадров, где мне полковник Киров обрисовал суть дела и зачитал ту самую аттестацию, в которой мой бывший комбат записал: «Майор Пыльцын — перспективный офицер. Целесообразно оставить в кадрах Вооруженных Сил». А этому майору было чуть больше 21 года.

Порылся Киров еще в каких-то бумагах, пожал плечами и сказал, что почему-то меня не представили к награде по случаю окончания войны. На мое замечание, что я недавно получил орден за форсирование Одера и участие в Берлинской операции, он сказал, что было распоряжение в честь Победы и в связи с расформированием штрафбата представить к награждению орденами Отечественной войны офицеров, находившихся в батальоне более года.

У меня уже было четыре ордена и медаль «За отвагу», и я как-то не очень сожалел о случившемся. Просто подумал, что очень верна пословица «с глаз долой — из сердца вон» и что хоть так, но отомстил мне Батурин за мою строптивость.

Здесь же, в штабе я встретил Василия Назыкова, который у нас в штабе штрафбата был старшиной — завделопроизводством, а теперь произведен в лейтенанты и служит при штабе Группы. Он подтвердил мои предположения: когда майор Матвиенко, бывший мой ротный, а последние полгода — заместитель комбата, предложил [258] Батурину наградной лист на меня, тот отложил его в сторону, сказав, что я и так недавно получил очень высокую награду.

А между тем там, в Потсдаме, полковник Киров сказал мне: «Назначать тебя командиром стрелкового батальона в соответствии с выводом по аттестации не имеет смысла, так как не исключено, что этот батальон завтра же будет определен на расформирование, а на Дальний Восток, чтобы повоевать еще и с японцами, ты уже опоздал. Да тебе, кажется, и этой хватило». И он предложил мне должность замкомбата в Отдельный батальон охраны военной комендатуры Лейпцига, одного из крупнейших городов, входивших в Советскую зону оккупации Германии.

Как потом я узнал, до сформирования правительства Германии всей ее жизнью, и политической, и экономической, ведала Советская Военная администрация (СВАГ) при штабе ГСОВГ, а Лейпциг входил в ведение Советской Военной администрации Федеральной Земли Саксония.

Как мне стало известно позже, многие мои боевые друзья получили назначения именно военными комендантами городов, городков и пристанционных поселков и именно на них возлагались задачи возглавлять политическое, административное и экономическое руководство жизнью мирного населения, то есть выполнять функции местных органов власти.

У меня не было возражений против назначения в этот батальон, тем более, что он был тоже, как и штрафбат, отдельным, значит на положении полка, а я, как замкомбата, получал права командира линейного батальона, что соответствовало выводу по аттестации. На второй же день я отправился в Лейпциг. Поезда ходили уже по четкому расписанию. Странными мне показались вагоны: каждое купе имело автономный выход из вагона на подножку, тянувшуюся вдоль всего вагона, а в купе были только сидячие места. Конечно, по сравнению с нашей Родиной, которую из конца в конец можно одолеть только за 8-10 суток пути, Германия казалась небольшой и до Лейпцига было всего часа четыре пути.

Прибыл я в комендатуру города, и меня на дежурной машине отвезли в расположение батальона. До сих пор помню, что он находился в большой казарме на улице Лессингштрассе, 20, а рядом в доме № 18 были офицерские квартиры, где мне отвели на втором этаже хорошо обставленную 5-комнатную квартиру с двумя ванными и туалетами. Какая роскошь! И что мы в этих апартаментах будем делать втроем?

Комбат, тоже майор, Леонид Ильич Мильштейн был старше меня лет на пять. Высокий, стройный, с лицом приятным, если не [259] сказать, красивым. Одной из его достопримечательностей были элегантные, щегольские, пшенично-рыжие усы.

Одним из замов у комбата и одновременно начальником штаба был майор Мавлютов, татарин, человек весьма подвижный, юморной, общавшийся с немцами на какой-то невероятной смеси татарского с немецким, разбавленной отдельными русскими словами.

Мне прежде всего было интересно, как складываются взаимоотношения после войны, да еще в коллективе, отличном от штрафбата. В общем, я был доволен офицерской средой, в которой оказался (включая начальника продснабжения капитана Гуткина, уравновешенного человека, имеющего, пожалуй, одну только странность — обязательно «снимать пробу» сразу на двух кухнях — солдатской и офицерской, причем в обоих случаях он не только пробовал качество приготовляемой пищи, но и съедал полные порции. И, насытившись обеими, говорил: «Я должен знать, хватит ли этих порций, чтобы и солдат, и офицер не остались голодными»).

Батальон, кроме охраны бывших военных объектов, промышленных и энергопроизводств, нес службу по охране комендатуры города, осуществлял патрулирование улиц и вокзала, а также вместе с воинскими частями привлекался к вылавливанию блуждающих еще кое-где в лесах отдельных групп и одиночек из рядов вермахта, СД и СС. Не стану останавливаться на деталях этой службы. Приведу только один пример. По показаниям одной такой выловленной группы фашистов был обнаружен довольно большой тайный склад оружия и боеприпасов, на вывоз которого понадобилась колонна из двадцати «студебеккеров».

Вскоре я освоился со своими должностными обязанностями, включавшими прежде всего организацию караульной службы на военных заводах и других важных объектах (всего было более десятка караулов из не менее трех-четырех постов в каждом). Пришлось изучить расположение этих охраняемых объектов, определить способы их смены и проверок. Это позволило мне быстро ознакомиться и с планировкой города.

По сравнению с Берлином мая 1945 года Лейпциг конца этого же года представлял собой разительный контраст. Во-первых, он был меньше разрушен, да и улицы и целые кварталы были тщательно расчищены, даже вымыты, развалины зданий огорожены по-немецки аккуратными заборами. Разнообразная архитектура сохранившихся зданий и планировка улиц и площадей создавали впечатление благоустроенного европейского города. Помню, наша Лессингштрассе свое начало брала от кинотеатра «Apollo», ставшего нашим гарнизонным офицерским клубом и солдатским кинотеатром. [260]

В нем постоянно демонстрировались советские фильмы, а также немецкие трофейные, в том числе «Девушка моей мечты» с известной актрисой Марикой Рокк. В этом же кинотеатре часто выступали известные советские актеры, среди которых особенно запомнились Сергей Лемешев, любимый всеми по фильму «Музыкальная история», известный пианист Лев Оборин, певица Ирина Масленникова и много других знаменитостей. С некоторыми из них мне посчастливилось общаться.

Как-то раз недели за две до Нового года комбат Мильштейн спросил меня, что я медлю с переездом моей семьи ко мне. Он будто угадал мои мысли, крутившиеся в последнее время в голове. Через два дня я уже ехал за Ритой и Сереженькой, а еще через несколько дней мы были в Лейпциге.

Госпиталь, в котором оставалась мама Риты, подлежал расформированию, а все врачи — демобилизации. У нас с Екатериной Николаевной был уговор, что после увольнения она приедет к нам в Лейпциг. И уже в марте 1946 года, уволившись в запас, она приехала.

Первые впечатления их, коренных ленинградцев, о Лейпциге, были восторженные: он им напомнил родной Ленинград и разнообразием архитектуры старинных, XVI — XVIII веков, зданий и обилием церквей, построенных еще в средние века, а также множеством скульптурных композиций у фонтанов, ажурными решетками мостов и мостиков через каналы и речушки, правда, не таких и не в таком количестве, как в городе на Неве, в котором, как известно, 333 не похожих друг на друга моста через Неву, Невку, Мойку, Фонтанку и многочисленные каналы. И даже отсутствие такой большой реки, как Нева, не уменьшало сходства.

Да и музеев в городе было немало. Особенно интересными были музей изобразительных искусств и музей «Книги и письменности», при котором находилась образцовая типография, где печаталось ныне все необходимое на русском языке. Особый интерес у русского контингента всей группы войск и многочисленных экскурсантов вызывало помещение, в котором в 1933 году проходил исторический процесс — фашистское судилище над известным болгарским коммунистом, ложно обвиненным в поджоге рейхстага — Георгием Димитровым, который своим пламенным выступлением на суде разоблачил фашизм.

Не меньшей популярностью пользовалась и еще одна достопримечательность Лейпцига — музей-памятник «Битва народов», построенный в честь победы русских войск в 1813 году над Наполеоном и возведенный рядом с ним православный храм, в котором [261] уже в наше время проводили церковные службы и обряды русские священнослужители.

В общем, осваивались мы постепенно и с интересным городом Лейпцигом (так напоминавшим моим ленинградкам их родной город), и с его окрестностями.

Каким-то образом меня разыскали мои боевые друзья, провожавшие нас на Силезском вокзале Берлина. Вначале нас навестил Вася Цигичко, работавший военным комендантом небольшого городка под Дрезденом и вскоре уезжавший в Союз по замене, а затем добрался до нас и Валера Семыкин, который работал в городе Галле, недалеко от Лейпцига, военпредом на одном из военных заводов, который по репарациям подлежал вывозу в СССР. Бывали и мы с Ритой в гостях у Валерия, пока этот завод не был весь вывезен.

Ах, какие это были сердечные встречи, сколько было в них искренности, братских чувств! Ведь фронт всех нас сроднил. Вот совсем недавно получил я письмо от Валерия, в котором о наших военных годах он написал: «Один 8-й чего стоит!»

Примерно через год моей работы в батальоне охраны меня перевели с повышением на должность старшего офицера по оперативно-строевым вопросам городской комендатуры, в непосредственное подчинение военного коменданта города полковника Борисова Владимира Алексеевича (если я правильно вспомнил его имя и отчество).

Мне было предложено и новое жилье, поближе к комендатуре — богатый особняк по улице Монтбештрассе, 24 (запомнил же!), принадлежавший ранее какому-то крупному промышленнику-нацисту, сбежавшему на Запад. За мной закрепили и служебный автомобиль «Опель-супер-6» с водителем. Одной из моих новых обязанностей стала встреча и сопровождение по городу именитых гостей Лейпцига. О некоторых из этих гостей я расскажу чуть позже.

Поскольку моим начальником теперь был сам комендант города, мне хочется несколько подробнее остановиться на своих впечатлениях об этом весьма неординарном человеке — полковнике Борисове Владимире Алексеевиче (?). Не знаю, достоверны ли были слухи о том, что он — бывший армейский комиссар 1-го ранга, который за неудачу войск в боях под Керчью был будто бы разжалован до младшего офицера и за время войны снова дорос до полковника. Но это был очень внимательный, справедливый и доброжелательный командир, пользующийся огромным уважением всех, кому довелось здесь служить в его подчинении. То ли он [262] вообще по характеру был мягок в обращении, в том числе и со своими подчиненными, то ли эта черная полоса в его биографии сформировала в нем такие качества, но он выгодно отличался от многих начальников, с которыми мне приходилось за долгие годы армейской жизни иметь служебные отношения. Он знал поименно почти всех офицеров комендатуры города и районов (а всего их в городе было шесть), много внимания уделял деятельности командного состава батальона охраны (может, поэтому он перевел в свое непосредственное подчинение меня, двадцатитрехлетнего майора).

Летом 1947 года его срочно отозвали в Москву. И, как оказалось, он снова за какие-то дела или слова (а может быть, это было продолжение Керченского дела) был осужден и сослан в лагеря на какой-то большой срок. Машина репрессий продолжала работать...

Не прошло и месяца, как меня почему-то вдруг приказом по округу Лейпциг перевели во второразрядную комендатуру небольшого городка Дебельн (предполагаемую причину этого события я изложу в той части, где пойдет речь о военном коменданте округа Лейпциг).

Оказавшись в начале 1948 года по замене в Московском военном округе, я разыскал семью Владимира Алексеевича Борисова, и его жена, помнившая меня по Лейпцигу, рассказала, что он снова лишен звания и где-то в ссылке его устроили писарем при лагерном начальстве. Она раз в полгода навещает его и скоро поедет снова. А поскольку он просил привезти ему хоть какое-то количество карандашей, ручек с перьями и чернил, стиральных резинок и школьных линеек, то я помотался по Москве, чтобы все это достать, добавил что мог из своих немецких «трофеев», вывезенных для своего уже двухлетнего сына, и передал ей. После очередной поездки к мужу она рассказала мне, как был рад дважды разжалованный офицер этим канцтоварам. Как сложилась дальше судьба бывшего армейского комиссара, бывшего полковника, военного коменданта одного из крупнейших городов поверженной Германии, мне, к сожалению, не известно.

А в комендатуре Лейпцига после отзыва полковника Борисова произошли заметные изменения. Комендантом стал полковник Пинчук, на мое место был назначен майор Гольдин (друг комбата Мильштейна), поменялось большинство военных комендантов районов города. Какое это отношение имело к судьбе Борисова, не знаю, но мне казалось, что первопричиной этих изменений был Военный комендант округа Лейпциг полковник Иван Литвин (отчества его я не помню). [263] Был полковник Литвин каким-то странным. Только два примера.

Вызвал он однажды на совещание комендантов районов города и комбата, которого на время отпуска замещал я. И не помню уже, почему у меня не было времени переодеться в форму для строя (брюки в сапоги) и я прибыл в брюках навыпуск. Да еще угораздило меня сесть в первом ряду. Совещание Литвин проводил в клубном помещении, на сцене которого стоял большой стол, накрытый красным сукном, а на заднем плане красовался портрет Сталина во весь рост.

Заметив, что я прибыл «не по форме», Литвин стал меня отчитывать не стесняясь в выражениях. Что я не военный вовсе, раз не ношу сапоги, и что вообще такие штаны носят только дураки, и т.п. Мне стало интересно, чем закончит он эти свои излияния, если обратит внимание на стоящий за его спиной портрет Сталина, где тот изображен в кителе и... брюках навыпуск, хотя раньше чаще всего мы видели изображения Сталина именно в сапогах. И тогда я стал упорно смотреть не «в глаза начальству», а мимо, на портрет Генералиссимуса. В конце концов полковник проследил за моим взглядом, внезапно резко оборвал свое затянувшееся мо-рализование и со злостью скомандовал мне «Садитесь!».

Возненавидел он меня люто. И даже когда поступило распоряжение для передачи Польскому правительству списков офицеров, участвовавших в освобождении Варшавы и других польских городов, для награждения польскими орденами, моя фамилия была вычеркнута лично Литвиновым. Так он отомстил мне, лишив таким образом меня польского ордена «Виртути Милитари», коим были награждены многие.

Видимо, с комендантом города Борисовым у него были сложные отношения, и как бы не с его подачи отозвали Владимира Алексеевича и упекли в ссылку, так как Литвин сразу же начал расчищать «гнездо врага народа». Вот под его горячую руку попал и я, назначенный тоже «в ссылку» с фактическим понижением в должности. Но это все случилось уже в середине 1947 года. А до того я продолжал работать у полковника Борисова. И среди прочего выполнял поручения по организации встреч именитых гостей города.

Первым, кого я встречал, был маршал бронетанковых войск Ротмистров Павел Алексеевич. И сразу же произошел казус.

Выехал я в указанное мне место на Берлинскую автостраду («автобан», по местной терминологии), где и должна была в условленное время произойти встреча. Подождав с полчаса после установленного времени, я решил проехать дальше, чтобы узнать, [264] не случилось ли что с машиной маршала или, может быть, я неверно определил точку встречи. Проехав километров пять-шесть, машины маршала нигде не обнаружил. Заметил только, что в стороне от шоссе в нескольких местах стоят машины и то ли их ремонтируют водители, то ли хозяева этих машин расположились на пикник.

Прошло уже более часа, и я решил вернуться в комендатуру. При въезде в город от дежурного по одной из районных комендатур по телефону доложил полковнику Борисову о неудаче. Тот несмотря на свою выдержанность обругал меня ротозеем и приказал срочно прибыть для объяснений, так как маршал уже добрался сам.

Надо догадаться, с какими чувствами я мчался туда. Когда я зашел в кабинет коменданта, то увидел там Ротмистрова с характерными, почти буденновскими усами и круглыми, совсем не модными тогда очками. Не успел я обратиться к маршалу, чтобы он разрешил мне доложить полковнику о прибытии, как комендант сразу обрушился на меня с вежливыми, но необычайно едкими словами укора. Тогда маршал Ротмистров остановил его, сказав: «Не ругай этого симпатичного майора. Он честно старался меня найти, но с моей машиной что-то случилось и я приказал шоферу съехать с дороги, чтобы устранить неисправность. А сам, утомленный дорогой, снял свой китель и отдыхал рядом с машиной. Я видел, как этот майор проезжал мимо, но не подумал, что это мой провожатый. Вот так мы и разминулись и, пожалуйста, не наказывай его».

Так неудачно, но без последствий закончилось недоразумение с моей первой встречей именитого гостя.

Вторая, уже более успешная встреча на той же дороге была с Маршалом Советского Союза Буденным Семеном Михайловичем. Он приезжал на открытие первой послевоенной международной Лейпцигской ярмарки. Встреча произошла в точно назначенном месте и близко к условленному времени, так что ждать мне маршала на этом месте пришлось не более 10-15 минут. За машиной маршала следовало еще четыре или пять машин. Семен Михайлович подозвал меня к своей машине, указал мне на свободное место рядом с водителем, тоже майором, как и я, и приказал ему следовать туда, куда я буду указывать. Город я уже знал неплохо, поэтому ориентировался в нем свободно.

По дороге маршал расспросил и о семье, и о моей войне. Я не скрыл от него и службу в ТТТБ, которую тогда как-то не было принято афишировать, на что он вроде бы не обратил внимания, во [265] всяком случае по этому поводу не задал ни одного уточняющего вопроса.

Я должен был доставить всю эту кавалькаду машин прямо на ярмарку. Все было удачно, даже на выставке ко времени прибытия маршала был выставлен от батальона охраны почетный караул, который возглавлял хорошо знакомый мне командир роты, красавец цыганских кровей, старший лейтенант Бадер, щеголеватый офицер, мастерски владевший строевыми приемами. Семен Михайлович принял его рапорт, потом поздоровался с комендантом Борисовым и его окружением, а затем обернулся. Увидев меня, поманил к себе пальцем и как-то по-отечески поблагодарил меня, пожал мне руку и пожелал успехов в дальнейшей службе на долгие годы.

Таких памятных встреч у меня в Германии было немало, но я расскажу про несколько из них, касающихся очень известных людей. И одна из них — это встреча с Маршалом Победы Георгием Константиновичем Жуковым.

Впервые я воочию увидел знаменитого маршала, когда он приезжал в Лейпциг на охоту на оленей. Я тогда еще был замкомбатом в батальоне охраны, и мне было поручено организовать охрану охотничьего участка, где находилось место стоянки машин Жукова и сопровождавших его лиц. Видел я маршала близко, метров с 10-15. Он оказался вовсе не великаном, как я его себе представлял, а среднего роста, крепким, кряжистым, плотным и, вместе с тем, довольно подвижным. Одет он был не в маршальскую форму, а в кожаную куртку, брюки и, кажется, в армейские сапоги. На голове — необычайной формы, тоже кожаная то ли кепка, то ли какая-то неформенная фуражка с козырьком, похожая на картуз.

Сам процесс охоты, загона и отстрела зверя проходил не на наших глазах, а где-то невдалеке. Мы только слышали несколько выстрелов. Потом все собрались на той же площадке, где стояли машины, приволокли двух убитых оленей. Один из заядлых охотников, мой комбат майор Леонид Мильштейн подошел к расстроенному маршалу и что-то ему сказал. Тот, как-то набычившись, посмотрел на него и громко, четко (так, что и мы все слышали), крепко, по-русски выругался и сказал запомнившуюся мне фразу: «Я не на мясозаготовки приехал, а на охоту!». Потом комбат мне рассказал, что выстрел Жукова был неудачным, стрелял он в бегущего оленя и вогнал заряд в дерево, за которое в момент выстрела забежал олень. А они, помогавшие организовать охоту, уложили двух. И вот тогда ему, Мильштейну, поручили предложить маршалу в подарок один из охотничьих трофеев. Что из этого получилось, ясно. Боялись, что от разгневанного военачальника кому-нибудь [266] из организаторов этой охоты, сложившейся неудачно для Главкома Группы войск, «перепадет на орехи». Но, как говорят, событие последствий не имело.

А вскоре на посту Главкома ГСОВГ Маршала Жукова сменил недавно получивший звание Маршал Советского Союза Соколовский Василий Данилович, бывший до этого начальником штаба у Жукова.

Внезапное смещение маршала Жукова с должности Главнокомандующего Группы войск и назначение на его место В. Д. Соколовского породило тогда немало слухов и домыслов. Это было как гром с ясного неба. Срочно в солдатских казармах и комендатурах снимали портреты трижды Героя Советского Союза Маршала Советского Союза Г. К. Жукова. Говорили что-то неясное и невнятное о его неправильной политике в отношении союзников.

Новому Главкому срочно понадобилось изготовить в Лейпциг-ской типографии различные именные папки с оттиснутыми на них золотом титулами нового Главнокомандующего, блокноты, пачки высококачественной бумаги с новыми реквизитами. Этот заказ срочно изготовили, а отвезти его в Берлин, а точнее — в Потсдам, где размещался штаб Группы и Советской Военной Администрации, поручили мне.

Погрузили в легковой автомобиль все эти объемистые тюки и пакеты. Дали мне еще двух вооруженных солдат. Было уже около полудня, когда мы тронулись в путь. К Берлину же мы подъехали почти на закате, потом преодолели несколько КПП, где у нас тщательно проверяли документы и осматривали груз. В результате, когда мы добрались к зданию, где работал Главком, уже наступил вечер. Стоявший при входе в это здание офицер, проверив мои документы, предложил немного подождать. Вскоре к нему вышли два хорошо одетых сержанта, которые взяли весь этот груз, и повел нас офицер длинными коридорами в кабинет маршала, оставив в машине сопровождавших меня солдат. Задержав меня в приемной Главкома, офицер через некоторое время вернулся и с разрешения дежурного по приемной майора подал знак, чтобы я вошел в кабинет, а за мной внесли весь этот груз. Я вошел, увидел маршала и, как мог четко, доложил ему о выполнении его задания. Удивительно, но во время моего рапорта Главком встал. Он показался мне очень высоким, с лицом суровым и в то же время приветливым. Просмотрев каждый предмет, даже пролистав бегло несколько блокнотов, он поблагодарил меня за доставку и попросил передать его благодарность коменданту Лейпцига и всем, кто организовал исполнение его поручения. В конце визита он пожал мне руку. Его рукопожатие было твердым, решительным, и у меня [267] сложилось впечатление, что его ладонь значительно больше моей и это ладонь либо плотника, либо хлебопашца. Ранее я почти ничего не слышал об этом военачальнике, но после встречи подумал, что это, наверное, неплохая замена знаменитому маршалу Жукову.

Как-то прохладным осенним днем 1946 года, нас, с десяток офицеров батальона, среди которых, помню, был и известный уже читателю блестящий офицер Бадер, и некоторых офицеров комендатур, неожиданно вызвали в Управление городской комендатуры в форме «под ремень» (для строя) и оттуда под командой замко-менданта полковника Труфанова, рассадив по нескольким легковым машинам, повезли на какой-то военный аэродром, куда вскоре приземлился самолет. Мы были выстроены недалеко от того места, где остановился «Дуглас». Из него вышел человек в темной шинели (или в форменном плаще) с непонятными для нас знаками различия. С каким-то генералом, встретившим его, он направился в нашу сторону. Я еще издали узнал этого человека по портретам и кинохронике, хотя лично никогда не видел. Это был Андрей Януарьевич Вышинский, бывший генеральный прокурор СССР. Как оказалось, он спешил на финал Нюрнбергского процесса, где шел суд над главными нацистскими военными преступниками.

Он обладал каким-то сверлящим, пронизывающим взглядом. Обходя наш бравый строй, он каждого словно буравил насквозь своими, как мне показалось, стального цвета глазами.

Тогда я подумал, что под его взглядом съежатся все фашистские главари, сидящие на скамье подсудимых Международного трибунала на этом Нюрнбергском процессе. И долго еще его пристальный взгляд мы чувствовали на себе. Да и сейчас, вспоминая ту встречу, я будто снова под прицелом его глаз.

А вот когда я уже служил в комендатуре, самой запомнившейся стала встреча с сыном Генералиссимуса — генералом Василием Иосифовичем Сталиным.

О нем я много слышал еще в штрафбате от одного летчика-штрафника, служившего в прошлом в авиадивизии, которой командовал Василий Сталин, тогда еще полковник.

Когда для встречи его я выехал на берлинскую автостраду, то уже издали увидел плотно идущую колонну автомобилей, в которой кроме легковых машин было две большие грузовые машины-фургона. Я вышел из машины и встал на обочине. Вся эта колонна остановилась, и из первой машины вышел подполковник, который, почти не объясняясь, приказал мне садиться в его машину и вести всю колонну в резиденцию, предусмотренную для высокого гостя. А этой резиденцией у нас была благоустроенная загородная [268] вилла «Предель». Там дежурный офицер распределил по стоянкам грузовые и часть легковых автомобилей. Меня подозвал генерал Сталин, и я впервые увидел его, обратив внимание на то, что он, как мне показалось, очень похож на своего отца, Иосифа Виссарионовича, в молодости. Роста генерал был небольшого, да и фигура его плотной не показалась.

Каким-то невежливым тоном он спросил, где комендант, почему его нет здесь, на вилле. Понимая, что вижу перед собой не кого-нибудь, а сына нашего Великого вождя, я как-то растерялся и сказал, что комендант ждет генерала в комендатуре. В ответ на это Василий Сталин произнес что-то вроде «мог бы и здесь встретить».

Что-то он сказал одному из своих офицеров, тот подал видимо условленный ранее знак, и несколько легковых машин вырулили по направлению к выезду с территории виллы. Мне было приказано снова сесть в головную машину (мой «опель», естественно, опять замыкал колонну), и мы выехали. Офицеры, дежурившие на вилле, по телефону сообщили в комендатуру о нашем отъезде.

Вскоре мы остановились перед входом во двор комендатуры, где в ожидании гостя уже стоял полковник Борисов со своими заместителями. Встреча со стороны показалась теплой и сердечной, а может, такой она и была на самом деле. Все поднялись на второй этаж — Сталин и его жена (дочь маршала Тимошенко Екатерина), за ними довольно грузный подполковник и их личный врач в штатском. Группу замыкал небольшого роста старший лейтенант.

Вместе с ними вошли в кабинет коменданта его заместители полковники Пинчук и Труфанов, начальник политотдела полковник Виноградов. Я остался у дверей (мало ли какая команда последует). Буквально через несколько минут из кабинета вышел тот самый старший лейтенант и попросил показать туалеты, мужской и женский. Обследовал их он долго, видимо очень тщательно, потом зашел снова в кабинет и через минуту вышел.

О чем шел разговор в кабинете Борисова, я не знал, но начальник политотдела Виноградов (однофамилец нашего штрафбатовского агитатора) вышел и срочно разослал своих офицеров (и офицеров батальона охраны, вызванных в комендатуру к тому времени) по культурно-увеселительным местам города: в варьете, театр балета и в цирк, потому что Василию Сталину они были предложены в качестве объектов культурной программы. Он выбрал цирк и поехал туда с полковником Пинчуком, женой, личным врачом и тем самым тучным подполковником. Мне и еще одному офицеру было приказано сопровождать и охранять их. [269] В цирке, как и в других культурно-развлекательных учреждениях Лейпцига, всегда были забронированы ложи для нужд коменданта города. Одну из лож заняли почетные гости: в первом ряду разместились генерал Василий, его жена и полковник Пин-чук, а позади них тот самый таинственный тучный подполковник и врач. Мы разместились рядом, в соседней ложе, причем сели так, что меня от главного гостя отделял только невысокий барьер с подлокотником.

Первое отделение циркового представления с гимнастами, борцами, акробатами, жонглерами, силовиками и клоунами, работавшими в непривычной для нас манере немецкого плоского, пошлого юмора, гости смотрели, как мне показалось, без особого интереса. Когда первое отделение закончилось и служители стали устанавливать на арене оборудование для аттракционов с хищниками, Василий вдруг схватил Пинчука за руку и говорит: «Веди меня к зверям, хочу посмотреть на них до выхода на арену». Пин-чук вроде бы пытался, хоть и не очень решительно, остановить генерала, ему было неудобно: ведь и коменданта, и его замов население города знало и относилось к ним с уважением. Но остановить гостя ему не удалось, и вот так, за руку поплелся он вслед за генералом через еще не огороженную часть арены. За ними сразу же последовал и тот тучный подполковник.

Когда они возвращались, ограждение уже было установлено и им пришлось идти непосредственно вблизи зрителей-немцев, занимающих места в первых рядах. Заметно было их удивление беспардонностью генерала и одного из заместителей коменданта.

Но вот началось второе отделение с участием зверей. Они, оказывается, не учли, что в ближней ложе сидят именитые гости и вели себя несдержанно, так что служителям арены требовалось оперативно засыпать опилками или песком то, чем некоторые из животных нечаянно отмечали свое пребывание здесь. Конечно же, «аромат» этих отметин не могли нейтрализовать ни опилки, ни песок, и он достигал обоняния гостей. Врач передал жене Василия несколько мандаринов, и она, очищая их, чтобы ароматными дольками заглушить неприятные запахи, бросала корочки через плечо назад, а там услужливо их ловили и врач, и этот солидный подполковник. Естественно, что какая-то часть зрителей смотрела уже не на арену, а на гостевую ложу. Нам стало стыдно. Утешала только мысль, что немцы не знали, что этот генерал — сын Великого Сталина, победившего гитлеровскую Германию.

После цирка полковник Пинчук уехал с гостями на виллу, где их уже ждал комендант Борисов. Мне не нужно было туда ехать и я не был свидетелем того, как генерал Василий, увидев там обильный [270] стол, накрытый в его честь, сказал полковнику Борисову: «Ешьте и пейте это сами. А мне покажите комнату, где я могу поужинать и отдохнуть». Оказывается, эти большие фургоны были его походной кухней и рефрижератором. Он возил за собой поваров и официантов, а также московские продукты и напитки.

В дальнейшем обеспечении программы пребывания генерала Сталина в Лейпциге я не участвовал, знаю только, что он провел в городе два дня.

Вскоре, как я уже говорил, меня перевели в комендатуру небольшого городка Дебельн.

Служил я в Дебельне недолго. Оказалось, недалеко от него проходил службу водителем у командира полка гвардейских минометов («катюш») брат Риты Станислав, и нам удавалось довольно часто встречаться либо у нас, либо на квартире у командира полка майора Гиленкова, с которым у нас сложились добрые отношения.

В декабре 1947 года пришел приказ коменданта округа полковника Литвина о переводе меня в Союз «по плановой замене». И вскоре уже знакомый поезд «Берлин-Москва» уносил нас на восток, на родную землю Советского Союза.

В Москве наши пути с мамой Риты, Екатериной Николаевной, разошлись: мы оставались в Москве ждать нового назначения, а она поехала в Ленинград, свой родной город.

Началась наша новая жизнь и продолжилась моя военная служба уже на Советской земле, еще далеко не залечившей раны войны, не залатавшей все дыры в экономике. В этой жизни было много интересного и неожиданного. Мне тоже судьба приготовила немало встреч с разными людьми, о чем я постараюсь кратко рассказать в следующей главе. [271]

Дальше