Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава 10

Впереди Одер и Берлин. Беременность Риты. С кем идем в «последний, решительный бой». «Старик» Путря, анекдотист Редкий. Форсирование Одера. Бой на плацдарме. Гибель бывшего летчика Смешного. Последнее ранение. Рита в госпитале

Сосредоточились мы после долгого и утомительного марша в какой-то, километрах в шести от Одера, аккуратной немецкой деревеньке, в основном застроенной каменными двухэтажными зданиями. Жителей в ней не осталось, успели все удрать за Одер, хотя разрушений в деревне не было видно. Побросали немцы все: и мебель, и застеленные перинами кровати (пышные перины — обязательный атрибут любого немецкого жилого дома), и разнообразную кухонную утварь.

Разместились в общем уютно. В одном доме (комнаты 3-4) поместились все офицеры роты. Одну комнату заняли мы с Ритой, другие — мои взводные офицеры, старшина и ротный писарь...

Хозяйственники рядом с нашим домом быстро организовали офицерскую «столовую» по-батурински. К нам с Ритой на второй этаж постоянно стали доноситься густые кухонные запахи, к которым она относилась весьма разборчиво. У нас уже не было сомнений, что все идет своим чередом. Какое-то ранее неведомое чувство родилось во мне. Ритино состояние стало настолько общеизвестно, что в «столовой» ребята часто откладывали свои порции вкуснейшей селедки для нее.

Наш батальонный доктор Степан Бузун зашел как-то к нам и напрямик объявил, что в связи с беременностью он категорически исключает работу Риты на передовой и она впредь будет по мере сил своих только помогать ему в батальонном медпункте, и что это его решение согласовано с комбатом. [207] Когда мы освоились в этой деревне, определились, где штаб, где жилье комбата, заметили, что в его доме мелькает женщина. Подумалось, не пригрел ли он чудом оставшуюся немку. Это была довольно полная, небольшого роста, дебелая женщина с несколько припухлым, но не лишенным приятных черт лицом. Как оказалось, это была жена Батурина. Не какая-нибудь «временная», а самая настоящая, законная супруга. Как удалось комбату ее «вытребовать» из России, не знаю, но она не была ни солдаткой, ни, тем более, офицером.

Мы знали, что у многих командиров высокого ранга жены, не будучи военными, делили фронтовой быт и фронтовые опасности со своими мужьями. Многие видели в машине маршала Рокоссовского известную киноактрису Серову... Уже потом, после войны, я узнал, что и жена генерала Горбатова была с мужем. Ну, а условия, в которых находился наш комбат, когда батальон воевал только поротно, тоже позволяли держать ему при себе свою половину. Да и мне стало как-то комфортнее: теперь уже не только мы с Ритой были предметом зависти некоторых офицеров. А Батурин к нам стал относиться заметно мягче.

Между тем формирование и подготовка роты шли своим чередом. Мы все понимали, что форсирование последнего крупного водного рубежа гитлеровцев, прикрывающего их столицу Берлин (а другой задачи мы не предполагали и были правы), станет «последним и решительным боем», так как едва ли после выполнения этой задачи нам достанет еще сил с боями дойти до Берлина. И может быть потому я подробнее остановлюсь на характеристиках людей, с которыми мне предстояло идти в этот последний, смертельный бой.

Как я уже говорил, пулеметный взвод при моей роте снова формировал Георгий Сергеев, ему помогал другой взводный этой же пулеметной роты старший лейтенант Сергей Сисенков. Я уже раньше много писал о Жоре Сергееве, о его характере. В бою, казалось, он находил самые опасные места и лез в них потому, что там его появления никто не ожидал. И в этой его нелогичности была высшая логика выживания на войне. Он был не бесшабашен в своей смелости — она держалась у него на трезвом расчете и уверенности, на тактической грамотности. Под стать ему были и его коллеги-пулеметчики, оба Сергея — Сисенков и Писеев. Вернее, они во всем старались подражать Георгию, не все им, правда, удавалось, но чаще всего их поступки были продиктованы именно этим.

И я рад был снова чувствовать надежное плечо Сергеева.

Взводным и на этот раз у меня был известный уже читателю Жора (Георгий Васильевич) Ражев, в последнее время ставший [208] каким-то нервным, вспыльчивым и не сразу приходящим в нормальное состояние. Заметным стало и его влечение к спиртному, что вызывало иногда определенные трения между нами. Это заставляло меня все чаще прибегать к своим командирским мерам и к раздумьям о смысле воинской дисциплины. Разумеется, приходил я к выводам, дисциплина, полное подчинение начальнику, какого бы ранга он ни был — это необходимо. Но не бездумное, покорное (исключающее собственную инициативу), а с душой, с желанием сделать порученное лучше, быстрее, надежнее, не во имя воли командира, а во имя победы над врагом. Не готовность по принципу «делай со мной, что хочешь», а готовность сделать нужное во имя осознанной необходимости. В общем-то удавалось, хотя и не легко, управлять и своенравным Георгием Ражевым.

Другим взводным ко мне был назначен недавно прибывший в батальон лейтенант Чайка (не помню его имени). Это был несколько грузноватый, среднего роста большеголовый офицер, казавшийся нам пожилым (хотя ему тогда было не больше 35 лет), с редкими светлыми волосами и большими залысинами, с внимательно смотрящими из-под нависавших густых бровей голубыми, с прищуром глазами. Голос его был глуховатый, вроде бы вовсе не командирский, но речь была спокойной, неторопливой, оттого каждое произнесенное им слово казалось тщательно обдуманным и потому весомым, убедительным. За его кажущейся неброскостью угадывались и острый ум, и недюжинная решительность. Недаром его избрали сразу же парторгом роты (парторганизация состояла из коммунистов постоянного состава — командиры, старшина, писарь).

Вместе с ним в роту прибыл младший лейтенант Семенов, кажется Юрий. Его почти мальчишеское, широкое, курносое лицо было обильно усыпано веснушками, будто кто-то, балуясь, сбрызнул его щеки и нос кистью, густо смоченной светло-коричневой краской, да так и не смытой с тех пор. Боевого опыта он еще не имел и может потому во многих его действиях сквозила неуверенность, хотя растерянности он ни в чем не проявлял.

Моим заместителем (а вернее — опять, по-батурински — дублером) был назначен состоявший на должности командира 2-й стрелковой роты капитан Слаутин Николай Александрович. Был он каким-то коротеньким и округлым как бочонок или двухпудовая гиря, хотя толстым его не назовешь. Производил впечатление, будто вообще отлит из чугуна, особенно — его кулаки. Нрава крутого, немногословен и грубоват. При случае, когда слов уж очень не хватало, мог дать волю и матерщине и этим, почти пудовым кулакам. В формировании роты участия принимал мало, хотя [209] всегда был на глазах. Я понимал, что и в форсировании Одера он тоже участвовать не будет, а назначен лишь для подмены меня в случае выхода из строя. А в данном случае таких «выходов» я видел три: либо, быть тяжело раненным, либо убитым, либо, что касается меня лично, не умеющего плавать, — утонуть в этом Одере. Единственным моим желанием было, чтобы Николаю не пришлось дублировать меня.

Командиром взвода ПТР к моей роте был «прикомандирован» старший лейтенант Кузьмин Георгий Емельянович. С ним у нас в роте стало аж три Георгия, и ее в шутку стали называть «трижды Георгиевской». Он был всего на один год старше меня, но выглядел значительно старше, был, как говорят, не по годам серьезным, хотя не чужд был и шуток.

У меня тогда еще не было определенности в том, нужен ли при форсировании такой большой реки взвод сравнительно тяжелого оружия. Ведь противотанковое ружье по расчету даже переносить должны были двое. Но было еще время подумать об этом.

Заместителями командиров взводов назначили, как всегда, штрафников — бывших боевых офицеров. Я, к сожалению, не помню их фамилий, за исключением одного. Это был крупный грузин, обладающий какой-то обезоруживающей улыбкой, имевший большой боевой опыт. Фамилию его я почти запомнил, или Гагу-ашвили, или Гогашвили. Так вот он говаривал, что почти все четыре года воюет непрерывно, хотя трижды побывал в госпиталях (шутил он так: когда «Гога» лечится — воюет «Швили», когда «Швили» лечится — воюет «Гога»).

Помню и одного из командиров отделений — бывшего моряка, капитан-лейтенанта по фамилии Редкий. Назначили его командиром отделения за энергичность и, казалось, веселый нрав. Он постоянно «травил» анекдоты, рассказывал о своих боевых (и не только боевых) приключениях, в которых, казалось, больше допустимого чувствовалось и хвастовства, и даже неправдивости. Но этому тогда я не придал значения, думая, что в трудную минуту его веселый нрав не подведет. К сожалению, это оказалось не так. Но об этом позднее.

Вскоре, когда основной боевой расчет роты был завершен и дальнейшее поступление пополнения его уже не меняло, к нам в роту прибыл пожилой штрафник по фамилии Путря. Был он страшно худым, просто истощенным. Я даже удивился, что его по возрасту не списали в «гражданку», таким старым он мне показался, хотя ему еще и пятидесяти не было. В нашей долгой беседе он рассказал, что попал к нам после того, как несколько лет отсидел в тюрьме за то, что будучи начальником отделения одного из больших [210] военных продовольственных складов под Москвой в чине техника-интенданта 2-го ранга (были до 1943 года такие воинские звания) пошел на сокрытие излишков хозяйственного мыла, а комиссия, проверявшая склад, обнаружила неучтенный ящик, из которого уже несколько кусков было пущено «в оборот» — обменяно на хлеб для немалой семьи этого Путри. Ну и получил он полагавшиеся за это по законам военного времени несколько лет тюремного заключения. Угрызения совести за то, что почти всю войну провел в тюремных камерах, заставили его проситься на фронт. Как он мне говорил, лучше погибнуть на фронте во имя Родины, чем прослыть преступником, наживавшимся на солдатском добре. И вот, наконец, заменили ему оставшийся срок пребыванием в штрафном батальоне.

А до этого у меня в роте уже было несколько таких «условно освобожденных» из тюрем и лагерей. Одного из них, в общем-то еще сравнительно молодого, не сильно исхудавшего (был в лагере близок к кухне), но уже давно не державшего в руках оружия, я пожалел и назначил поваром ротной походной кухни. Меня тогда не смутили его руки, до локтей исписанные темно-синими узорами татуировки, и некоторые его тюремно-лагерные замашки и жаргон. Он утверждал, что до призыва в армию работал где-то на юге поваром ресторана и что из обычных солдатских продуктов сможет готовить приличную еду.

Но вот появился Путря, с печальными, какими-то потухшими глазами. Руки его тонкие, как птичьи лапки, показались мне неспособными удержать даже легкий автомат, не говоря уже о пулемете или ПТР. И решил я его назначить на кухню вместо того, татуированного, чтобы не подвергать его жизнь тем опасностям, которые предстояли всем нам, да ко всему мне стало жаль его еще и потому, что он, как и я, не умел плавать, а нам предстояло форсировать Одер. Надо было видеть, сколько затаенной радости вспыхнуло в его грустных глазах, сколько надежды засветилось в его едва сдерживаемой счастливой улыбке...

А тот, с татуированными руками, когда я передал его во взвод Чайки, не сдержал озлобления, и я впервые услышал нечто вроде угрозы: «Ладно, капитан, увидим, кого первая пуля догонит». Я никогда, вроде бы, не был самоуверенным человеком. Однако отсутствие этого качества не мешало мне в нужную минуту быть решительным и настойчивым. И эта его будто вскользь брошенная фраза только укрепила меня в правильности решения. Когда делаешь дело, принимаешь решения и несешь за них ответственность — тут не до сомнений. Это уже потом, в таких случаях, когда [211] дело сделано, можешь анализировать: а мог бы сделать лучше, решить правильнее, не «перетянул ли струну»?

Вообще основная часть штрафников, чувствуя особенность предстоящих боевых действий, были сосредоточенно-печальны, даже несколько подавлены неизвестностью и неотвратимой неизбежностью приближающейся опасности в то время, когда столь долго длившаяся война идет к концу. Это и естественно. Все мы знали, что принесло нам «вчера»: многие погибли, но нам, живым, повезло. Но кто знает, чем обернется для нас «завтра»? Да и мы, командиры штрафников, понимали, что с этими людьми нам вместе идти, может быть, на верную смерть. И штрафники, конечно, думали, что их будущее зависит в немалой степени от меня, от моего боевого командирского умения, тогда как я думал почти наоборот: моя жизнь зависит от того, как они будут драться, с какой долей умения и сознания своей ответственности будут выполнять боевые задачи. И именно поэтому я уделял большое внимание тренировкам бойцов во владении оружием, в их физической выносливости.

Невеселые, прямо скажем, мысли владели всеми нами, собиравшимися и готовившимися к этому последнему удару, как многие тогда говорили, «к штрафному удару» по врагу...

Среди штрафников большим усердием в овладении особенностями боевых действий пехоты отличался бывший капитан, летчик, тоже с необычной фамилией — Смешной. Это был высокий, спокойный, сравнительно молодой блондин. Я знал, что его жена служит где-то недалеко, в одном из крупных штабов офицером-шифровальщиком и что их двое детей остались на попечении бабушки в каком-то российском городке.

Смешной попал в штрафбат за то, что он, командир авиаэскадрильи, боевой летчик, имевший уже три ордена боевого Красного Знамени, перегоняя с группой летчиков по воздуху с авиазавода на фронт новенькие истребители, допустил авиакатастрофу. Один из его подчиненных, то ли решив испытать в полете машину в недозволенном режиме, то ли просто не справившись с ней в воздухе, разбил ее и погиб сам. Вот комэск и загремел в штрафбат.

В те предельно напряженные дни постигал Смешной пехотную науку старательно, тренируясь в перебежках и переползаниях до изнеможения, как он сам говорил, «до тупой боли в натруженных плечах и гудящих ногах». Был он сколько настойчив, столько и терпелив. Стремился все познать, все испробовать. Будучи во взводе автоматчиков, научился метко стрелять из противотанкового ружья, из пулемета. До всего ему было дело. Все, считал он, в бою может пригодиться. Он сумел даже освоить меткую стрельбу [212] из трофейных «фаустпатронов» (или, как их стали называть, «панцер-фауст») по сгоревшему немецкому танку. Казалось, он трудился круглые сутки.

Его жена, тоже капитан, совершенно неожиданно появилась как-то у нас в батальоне. После встречи с мужем она, сохраняя, видимо, с трудом напряженно-спокойное выражение лица, мягким грудным голосом попросила меня об одном: если муж будет ранен — помочь ему выжить. Надолго остались в моей памяти впечатления об этой скромной и мудрой женщине, оставившей детей где-то в глубоком тылу, чтобы на фронте по возможности быть ближе к их отцу и любимому человеку и внести свой личный вклад в дело Победы.

«Вот и Рита у меня такая», — подумал тогда я...

Конечно, такое напряжение в те дни было только в моей роте, готовящейся к предстоящим боям. В остальной части батальона жизнь шла спокойнее, занимались другими делами.

За напряженной подготовкой к боевым действиям время летело быстро. Рота росла. Собственного состава, без приданных взводов — пулеметного и ПТР, в роте уже было около ста двадцати человек, почти по сорок штрафников во взводе. Не дремали трибуналы!

С рассвета и дотемна проводили мы напряженные занятия, стрельбы, марши. Настали по-весеннему теплые дни — шинели, ватные телогрейки и бушлаты уже оказались лишними, однако кубанки свои, которые многие носили по-ухарски, набекрень, не снимали. К слову сказать, и сам Батурин, и его замполит майор Казаков сняли их только через несколько дней после Победы, когда их обоих вызвали в штаб маршала Жукова. Ну, и конечно же, почти все мы следовали их примеру.

Здесь я должен сказать, что у Георгия Ражева что-то случилось, и Батурин вдруг заменил его лейтенантом Сергеем Писее-вым, которого я знал, как общительного и добродушного парня. Я рад был этому, так как с Ражевым у меня все чаще случались конфликты (потом я узнал истинную причину его «отставки», но об этом в свое время). Теперь рота перестала быть «трижды Георгиевской», зато в ее комсоставе стало три Сергея.

Вскоре приехал майор из штаба дивизии, в полосе которой нам предстояло действовать. Я не помню точно номер дивизии, но это была уже не 23-я, в которой мы сражались за Штаргард и Альт-дамм, а кажется 234-я, но в составе той же 61-й армии генерала Белова Павла Алексеевича. Узнали мы, что небольшой группе от них удалось уже «сплавать» на тот берег и провести элементарную разведку. Группа вернулась почти без потерь, а командир этой [213] группы, сержант, представлен к званию Героя Советского Союза. Наши офицеры стали поговаривать, мол, если выполнят задачу и останутся живыми, будут и у нас свои Герои. Мы уже знали, что за форсирование таких крупных водных преград, как Днепр и Висла, многие были удостоены этого высокого звания.

Сообщили нам, что в ночь перед форсированием (а когда эта ночь наступит?) к берегу подвезут в достаточном количестве хорошо просмоленные лодки, специально изготавливающиеся где-то недалеко в тылу. Этими лодками занимается саперный батальон, который будет сразу же после захвата плацдарма наводить переправу на него. Меня, конечно, снова грызла совесть, что я не умею плавать, но успокаивало то, что вроде никто и не собирается преодолевать Одер вплавь.

Хотя весна уже набирала силу и ледоход этой зимой прошел еще в начале февраля, вода в реке была очень холодная, чуть выше плюс 5 градусов. Да и другие данные об Одере не очень радовали. Глубина — до 10 метров обычно, а сейчас, когда еще не закончилось весеннее половодье, и того больше. Ширина на нашем участке метров 200, скорость течения — больше полуметра в секунду. Определяя необходимую скорость движения лодок, мы шагами отмеряли эти 200 метров на суше и засекали время, чтобы определить, насколько вниз по течению может снести лодки и какое упреждение необходимо выбирать. Выходило, что метров на 100-150! Но нас успокаивало то, что на нашем участке река течет по одному рукаву и только километров через пять ее русло делится на два рукава.

В общем, примерный характер предстоящей задачи становился более-менее ясным. Я отметил, что наступает новолуние и ночи будут темными. Первые мои познания, касающиеся Луны и определения ее фаз, когда-то поселил в моем, еще детском, мозгу, остром к восприятию всего нового, мой дед Данила, сведущий во многих народных приметах и наблюдениях. Но осмысленное понимание этих лунных фаз и умение, глядя на сегодняшнюю Луну, точно определить, через сколько дней наступит новолуние или полнолуние и какую часть ночи, с вечера или под утро, она будет наиболее ярко светить — это уже заслуга нашего преподавателя топографии в военном училище.

Так вот, мои предположения свелись к тому, что наиболее выгодные условия, если командование захочет воспользоваться именно темной ночью, сложатся в период с 10 по 20 апреля. Вскоре была объявлена суточная готовность, и в ночь с 14 на 15 апреля рота со всем оружием, запасами патронов, гранат, сухого пайка пешим порядком была выдвинута на берег Одера. [214] Вел роту, пользуясь темнотой, представитель дивизии, капитан, предупредив о полном «световом молчании». Нельзя было ни курить, ни включить даже на самые короткие мгновения фонарики, которые на этот раз, в дополнение к тем, что были положены командирам взводов, выдали и всем командирам отделений. Это было на моей памяти впервые, так как предполагалось, что все сигналы управления боем, особенно — при форсировании будут подаваться не ракетами, как обычно, а сигнальными огнями фонариков, имевших зеленые и красные светофильтры. Ракеты тоже были с нами, но уже для применения там, на земле, за которую нам еще предстоит зацепиться.

Шли быстро, темпом, заданным этим шустрым, худеньким, «быстрым на ногу» капитаном. Не было и обычных разговоров в строю — все были молчаливы и сосредоточенны.

Мы еще не дошли до берега, когда перед нами оказалось какое-то длинное строение и наш сопровождающий красным фонариком подал сигнал «Стой». Он попросил меня собрать командиров взводов и под прикрытием этого длинного то ли сарая, то ли склада разрешил роте покурить, маскируясь, как говорили в таких случаях, «в рукав». Повел он нас, командиров, в находившийся невдалеке окоп.

Там нас ожидали невысокого роста майор, в накинутой на плечи шинели и с палочкой (видимо, после ранения), как оказалось, представитель штаба дивизии и еще один майор, комбат «стрелка-чей», как называли у нас стрелковые части и подразделения. Они объяснили, что в этой траншее сейчас нужно рассредоточить бойцов роты, а затем нам необходимо, оставив здесь тяжелое оружие, перенести из лощины, которую покажут проводники, поближе, за это длинное сооружение, лодки, на которых и будем, как выразился тот майор, с палочкой, «брать Одер». Лодки взять из расчета одну на четверых. Когда я спросил, почему лодки заранее не подвезли сюда, он ответил: «Да продырявят же их снаряды, немцы часто бьют артиллерией по нашим ближайшим тылам». Это очень быстро подтвердили и сами немцы, нанеся короткий, но мощный артналет, как только рота заняла окопы. Хорошо, что успели, а то там, за сараем, не миновать бы нам потерь. «Вот теперь фрицы часа три будут молчать. Это время и нужно использовать для переноски лодок», — добавил майор.

Дали на каждый взвод провожатых, и повели взводные свои подразделения за лодками. Часа через полтора-два лодки перенесли за этот длинный сарай. Но они оказались столь тяжелыми, что некоторые из них приходилось нести вшестером. Пришлось за [215] этими оставшимися плавсредствами посылать дополнительно несколько групп наиболее физически сильных штрафников.

Комбат сказал, что для меня у него припасена дюралевая лодка с веслами. На ней ходил в разведку их сержант и вернулся. Она счастливая.

Я попросил местного комбата помочь мне провести рекогносцировку берега — и своего, и немецкого. По ходам сообщения, а где они были засыпаны свежими взрывами от недавнего артналета (наш берег все-таки здорово просматривался с той стороны) — в обход этих мест, ползком да по воронкам пробрались мы в первую траншею, вырытую почти непосредственно на берегу, оказавшемся каким-то бугристым, местами пологим, местами возвышенным.

Сразу бросилась в глаза возвышающаяся вдалеке слева над водой длинная и высокая металлическая ферма большого железнодорожного моста через Одер. Судя по карте, железная дорога вела в довольно крупный городишко, название которого я запамятовал. Кажется, это был Франкфурт-на-Одере.

Подумал, что, хорошо обработав артиллерией и авиацией примыкающую к мосту немецкую оборону, можно было бы быстрее преодолеть Одер по этому мосту и захватить плацдарм. Комбат, словно угадав мои мысли, заметил: «Мост сильно заминирован немцами». Значит, другого выхода нет — нам остается одно: форсировать эту проклятую немецкую реку.

Изучив, насколько было возможно, местность, распределил траншею по взводам и тут же принял решение: взвод противотанковых ружей на реку не брать, пусть он во время нашего продвижения по воде отсюда, с этого берега, поддерживает нас, ведя огонь по немецким дзотам и другим огневым точкам, которые будут обнаружены. Такое же решение после некоторых раздумий я принял и относительно пулеметного взвода. Ведь и его вооружение (пулеметы системы Горюнова, да еще один «максим») тоже было достаточно тяжелым и едва ли наши «дредноуты» смогут выдержать на плаву и четырех человек и пулеметы.

Жора Кузьмин, командир взвода ПТР, втайне, по-видимому, обрадовался такому ходу дела, хотя вида и не подал. Да, думаю, если и радовался, то не столько за себя, сколько за взвод: ведь в него отбирали самых сильных и выносливых. Сергеев же, помолчав немного, спросил, кто же будет моим заместителем вместо него и предложил взять с собой хотя бы два-три пулеметных расчета. И тихонько, почти шепотом добавил: «Хорошо ли ты взвесил свое решение?»

Рассчитал я, куда примерно мы должны высадиться (если это нам удастся), и обрадовался, что мои предположения совпали с [216] теми расчетами, которые провели в штабе дивизии, так как участок будущего плацдарма нам определили ниже по течению от того места, где мы располагались, метров на сто пятьдесят.

Исходя из этого, взводам пулеметному и ПТР определил позиции на правом фланге, напротив того места, где предполагалось захватить плацдарм.

В связи с тем что моего дублера оставили при штабе штрафбата, а Сергеева я оставлял на этом берегу, то своим заместителем на время форсирования назначил командира взвода лейтенанта Пи-сеева, все-таки уже имеющего боевой опыт. День провели во второй траншее. Для бойцов он был, если можно так сказать, «днем отдыха»: кто занимался подготовкой оружия к бою, кому удавалось «компенсировать» предыдущую и предстоящую бессонные ночи. У нас, командиров, было больше забот: он, этот день, ушел на изучение нашего берега, определение мест, куда должны принести лодки, путей и способов их доставки к воде, а также установление сигналов. Все это мы определяли совместно с майором из штаба дивизии. С наступлением полной темноты (относительной, так как неподалеку от нас горел какой-то завод, да и осветительные ракеты фрицы иногда подвешивали высоко над нами) часов в двенадцать ночи, после очередного артналета, рассчитывая на пресловутую немецкую педантичность, командиры взводов повели своих бойцов за лодками. Пошли с ними и бойцы пулеметного взвода и ПТР, хотя самим им лодки пока были не нужны, но чтобы не пришлось делать вторую ходку. Да и запас всегда нужен.

Часам к трем ночи лодки были на берегу, в том числе и та, что держал в резерве майор и которая предназначалась мне. Это была действительно легкая дюралевая лодка, с хорошими, дюралевыми же веслами, в которой и ходил в разведку тот сержант. «Геройская», в общем лодка, несколько пулевых пробоин в ней были хорошо затампонированы, законопачены. Боевая лодка. Какую-то уверенность в меня лично она вселила.

Деревянные лодки, как я уже говорил, были тяжеловаты, сделаны, наверное, наспех не из хорошо высушенных досок (да и где их сушить-то на фронте!), но добросовестно проконопачены и просмолены. Воины бережно упрятали их за малейшими складками местности, бугорками и воронками.

Пользуясь темнотой, каждый «экипаж» излазил свой участок, определяя, каким путем доставить свою лодку к воде и спустить на воду. На части лодок не оказалось весел, да и имеющиеся не были удобными, и потому многим пришло в голову использовать вместо них малые саперные лопатки, имевшиеся у каждого. [217] Какое-то чувство то ли ревности, то ли зависти шевельнулось, наверное, не только во мне. Опять солдаты дивизии остаются сзади, на берегу, а вот штрафным офицерам опять идти впереди них, раньше них, завоевывать «на голом месте» плацдарм, с которого дивизия сможет уже пойти на Берлин завершать эту долгую войну. А нам, скорее всего, до него добраться едва ли посчастливится. Тот сержант-разведчик выбирался на вражеский берег тихонько, не обнаруживая себя, и так же уходил оттуда. А нам бой держать.

Но ничего, не впервой! Надо надеяться, прорвемся! Хоть сколько-нибудь из более чем сотни штрафников роты да доплывут, а если доплывут — то не было еще у них невыполнимых задач. И пусть маленький плацдарм захватят, но будут удерживать его до последнего. У штрафников назад пути не будет. За их спиной ни земли, ни воды. Все только впереди. Одиночка тут ничего сделать не сможет, именно здесь «один в поле не воин». Но если хоть одному из трех взводов удастся зацепиться... Тогда можно будет сказать: наша опять взяла!

Комбат «стрелкачей», который пробыл с нами почти весь день, накануне (командира полка я так и не видел, хотя плацдарм планировалось захватить для этого полка) передал в мое распоряжение радиостанцию и двух радистов (солдат, не штрафников), которые должны были находиться при мне безотлучно и передавать условные сигналы о ходе и этапах выполнения боевой задачи. Я мысленно уже сформировал экипаж нашей «геройской» лодки: со мной ординарец, два радиста и еще один штрафник для помощи радистам и в качестве гребца на лодке совместно с ординарцем, чтобы грести «в четыре руки» — нужна ведь хорошая скорость, чтобы не оказаться позади взводов.

Командиры взводов прислали своих связных с докладами о готовности. Кто-то из них доложил, между прочим, что мой резерв надежно расположился в добротной землянке. Как-то резануло ухо это сообщение: никакого резерва я не выделял. Спросил, о каком резерве идет речь. Оказалось, это отделение того моряка-весельчака и анекдотиста Редкого из взвода, которым теперь вместо Ражева командует Писеев. Отделение, сформированное по предложению Редкого в основном из бывших флотских офицеров, на которое я возлагал особые надежды. Моряки ведь народ стойкий! Приказал связному провести меня в эту землянку. И когда вошел в нее и осветил фонариком, увидел сгрудившихся в ней штрафников-моряков и застывшего в недоумении и растерянности их командира. На мой вопрос, кто и в какой резерв его назначил, он стал что-то сбивчиво врать (оказывается, он и Сережу Писеева обманул). Вот когда с него слетела бравада, и маска весельчака уступила [218] место банальной животной трусости и наглой лжи. Ложь на войне совершенно нетерпима и непростительна. За нее часто расплачиваются кровью, и, к сожалению, часто не сам лжец, а другие.

Когда весь смысл этого дошел до штрафников, один из них, которого все звали «моряк-Сапуняк», взорвался: «Ах ты шкура!.. — и добавил:

— Товарищ капитан! Таких сволочей у нас на флоте расстреливали на месте. Дайте, мы рассчитаемся с ним сами». Я понял, что до всех дошел смысл того, что произошло: что их чуть было не использовали для прикрытия трусости и предательства одной гадины. Я тут же отобрал у Редкого оружие, отстранил его от должности, назначил вместо него все еще дрожащего от возмущения Сапуняка. Затем вынул свой пистолет из кобуры и приказал Редкому выйти из землянки, еще не зная, как с ним поступить, с какой докладной запиской и с кем отправить его в штаб нашего штрафбата — пусть с ним разберется военный трибунал.

И надо же было! Как только он вышел из землянки, прямо над ним разорвался немецкий бризантный снаряд и намертво его изрешетил. «Бог шельму метит», вспомнилось мне, и рад я был, во-первых, тому, что не выскочил первым сам, не успели выйти другие моряки-штрафники, да и не нужно теперь ломать голову, что с Редким делать дальше.... Жестокими, может быть, были эти мои мысли, но так было. Кто-то из штрафников, выходя из землянки и узнав о случившемся, даже сказал: «Собаке собачья смерть!» Не стал я одергивать этого человека, пусть выйдут наружу эмоции. В данном случае сама судьба жестоко покарала фактического дезертира, хитростью покидавшего поле боя...

Вскоре после полуночи, немного успокоившись от случившегося и от очередной своей ошибки в определении истинных качеств подчиненного, через связных я передал команду доставить лодки к воде.

Выскочили из окопов мои штрафники и, пользуясь темнотой безлунной ночи, замирая под мертвенно-белесыми огнями немецких осветительных ракет, спасаясь от осколков вражеских снарядов, бросились к своим лодкам. Некоторые из них уже оказались поврежденными осколками, и бойцы тут же законопачивали их какими-то тряпками, даже отрезая полы шинелей или бушлатов.

За это время мы недосчитались нескольких человек убитыми, чуть больше ранеными, которых я приказал собирать в этой злополучной землянке.

Лодки были готовы к спуску на воду, как и предполагалось, задолго до рассвета. Еще раз через связных я передал, что форсирование начнем через пять минут после начала артподготовки по [219] прерывистому зеленому огоньку фонариков. Артподготовка должна была начаться в 5.30 утра. Предполагалась она непродолжительной, чтобы успеть преодолеть реку, а далее огонь артиллерии будет перенесен в глубину обороны противника по сигналу, переданному нами по радио. Однако, к сожалению, не всегда все происходит, как запланировано.

Как я молил судьбу, чтобы над водой образовался хотя бы легкий туман, чтобы фашисты не смогли сразу разглядеть начало форсирования и вести прицельный огонь. Артподготовка началась еще до того, как стал рассеиваться предутренний мрак. Тугой, мощный ее гул будто взбодрил всех, и наши первые лодки уже были на воде. Мои предупреждения о том, что чем быстрее будем двигаться, тем меньше шансов у фрицев поразить нас, хотя и были наивны, неубедительны, тем не менее движение было заметным. Да и туман, хотя и жиденький, неплотный все-таки ненадолго повис над рекой! Эта ночь была, кажется, третьей или четвертой после новолуния и ущербная луна появлялась уже после восхода солнца. Это было удачным совпадением.

Немецкий артиллерийско-пулеметный огонь усилился, заметно ожили и наши ПТР и пулеметы, оставленные на том берегу.

Кстати, тогда я не мог понять, почему нас не поддержала авиация. Только значительно позже я сообразил, что вся она работала над направлением главного удара Фронта — с Кюстринского плацдарма.

...Черная студеная вода местами словно вскипала, поглощая и некоторые лодки, и отдельно от них плывущих людей. Как оказалось потом, часть лодок была настолько повреждена или они были просто сами настолько тяжелы, что под тяжестью четырех человек с оружием стали тонуть. И тогда, оставив в них только оружие, штрафники бросались в студеную воду и плыли, держась за борта лодок, преодолевая судороги, сводившие ноги в этой холодной купели. Не знаю, многие ли выдержали это испытание, сколько их ушло на дно, но часть этих отважных людей упорно продвигалась вперед, правда со скоростью, гораздо меньшей, чем мы рассчитывали, и потому сносило их вниз по течению дальше, чем требовалось.

Мое напряженное сознание фиксировало только те экипажи, которые, яростно взрывая веслами, лопатками и просто ладонями и так бурлящую от пуль и осколков воду, вырисовывались в этом слабом туманном мареве. Некоторые из бойцов были без пилоток, и не оттого, что им было жарко — просто пустили они их для законопачивания появляющихся вновь и вновь пробоин в лодках. [220] Моя легкая, с небольшой осадкой лодка двигалась быстрее других, и, еще не достигнув берега, я подал команду радистам передать условный сигнал артиллеристам на перенос огня. И в этот момент мне показалось, что какой-то фриц ведет прицельный огонь по моей лодке. Вскрикнул радист, в плечо которого впилась пуля. В надводную часть нашей дюралевой посудины попала разрывная пуля, и ее осколками здорово поцарапало кисть моей левой руки. С некоторых лодок велся интенсивный огонь по приближающемуся берегу, с одной из них даже строчил пулемет! Но, кажется, наша лодка первая на берегу!

В две или три лодки, уже приближавшиеся к берегу, но, слава богу, не в ту, которая с пулеметом, на моих глазах попали снаряды, и они взлетели на воздух вместе с людьми. Вели немцы огонь и «фаустпатронами». Сколько было разбито лодок на середине реки, я не видел, но несколько из них достигли цели, уткнулись в берег, и бойцы бросились вперед, прикрывая кто грудь, кто живот саперными лопатками, как маленькими стальными щитами, и ведя огонь из своих автоматов. Первые метры вражеского берега стали нашими. Но как мало оказалось у этого берега лодок, как мало высадилось из них бойцов! Всего человек двадцать. И, оглядываясь назад, я больше не видел ни даже обезлюдевших лодок, ни людей на воде. Значит это были все, кто добрались. А остальные? Неужели все погибли? Нет здесь даже ни одного командира взвода! Что с ними? А ведь для двоих из них это был первый бой, ну а Сережа Писеев был бы хорошей мне опорой, он ведь уже имел боевой опыт.

Выскакивая на берег, кричу радисту: «Передай — мы на берегу!» Но тот в ответ: «Не могу, рация повреждена, связи нет!!!» Выхватил ракетницу, выстрелил высоко в воздух заранее заряженную зеленую ракету — значит наши должны понять, что мы дошли, доплыли, добрались и ведем бой за плацдарм. Еще раз тогда пожалел, что почему-то не работает наша авиация. Я хорошо видел тот, правый, берег, который недавно был рубежом атаки для нас. Значит и нас должны хорошо видеть. Да, эта ракета должна и послужить сигналом для переноса огня оставшихся там пэтээровцев и пулеметчиков на наши фланги и в глубину, откуда, кажется стали появляться два или три немецких танка.

А здесь, на левом берегу, события развивались с молниеносной быстротой. Недалеко от меня пролетел, шипя и свистя, или снаряд, или «фауст». И тут слева от меня на наш правый фланг стремительно пробежал летчик-капитан Смешной, что-то прокричав резким, срывающимся голосом. Заметил я и Сапуняка, и даже его расстегнутую на все пуговицы гимнастерку, из-под которой виднелась [221] морская тельняшка. Он бежал вперед, увлекая не только других моряков, но и всех остальных, уже выбравшихся на берег. Часть бойцов устремилась за летчиком Смешным. Побежал за ним и я. Наши две небольшие группы рванулись вперед. Не знаю уж, «ура!» кричали перекошенные от злости и напряжения рты, или мат свирепый извергали, но смяли штрафники в рукопашной схватке фашистский заслон в первой встретившейся траншее, оставив позади себя нескольких раненых или убитых собратьев. И еще три-четыре человека упали, два-три метра не добежав до траншеи. Наш летчик Смешной, может еще с воды заметил немецкого фаустника и прямиком летел к его позиции. Тот, видимо, не ожидая такого неистового напора и не сумев поразить бегущего прямо на него бойца, выскочил из окопа и пустился наутек, но Смешной на ходу догнал его очередью своего автомата, и тот, сраженный, упал.

Я дал красную ракету и свистком подал условный сигнал «Стой!» — нужно было дать перевести дыхание бойцам и сменить уже, наверное, опустошенные диски автоматов и магазины пулеметов. Да и три танка, показавшиеся вдали, продолжали приближаться.

В траншее я насчитал тринадцать человек, достреливавших удирающих фашистов. Мало, но уже хоть маленький клочок земли на этом вражьем берегу завоеван! Теперь задача этими малыми силами удержать его.

И тут за танками показалась контратакующая пехота противника! Сколько их? Отобьем ли? И вдруг один танк остановился и задымил. Оказывается, это Смешной, завладев арсеналом фаустника, подбил немецким гранатометом немецкий же танк. Замечательно! Не зря, выходит, этот смелый летчик на тренировках при подготовке роты к боям фактически изрешетил фаустами остов брошенного сгоревшего немецкого танка.

Почти без заметной паузы еще два фауста попали во второй танк. Вначале заклинило его башню, он встал и вскоре тоже загорелся. Выскочившую из-за танков пехоту наши, успев перезарядить оружие, встретили из окопов плотным огнем, от которого многие фрицы попадали, а остальные повернули назад.

И тут как-то стихийно, почти одновременно и без моей команды штрафники поднялись из окопов и ринулись вперед. Немцы убегали. Многие из них бросали оружие, но никто не поднял рук, чтобы сдаться. Наверное поняли, что этим отчаянным русским сдаваться неразумно. И, в общем, конечно были правы. И вдруг как только наш герой-летчик пробежал мимо убитого им фаустника, тот, оказавшийся или просто раненым, или притворявшимся, [222] чуть приподнялся, и на моих глазах разряжая рожок своего «шмайссера» прямо в спину Смешного, стал стрелять, пока я не прикончил его, послав в его рыжую голову длиннющую автоматную очередь.

Подбежал к летчику, повернул его лицом вверх и увидел уже остановившиеся голубые глаза, в которых отражалось совсем посветлевшее небо — то небо, которое он так любил и которому посвятил всю свою армейскую жизнь. Грудь его была в области сердца разворочена и обильно залита дымящейся алой кровью. На секунду я положил свою ладонь на его глаза, ощутив уже уходящее тепло его лба и век. Но останавливаться мне было нельзя — нужно было решать, что делать здесь, сейчас, немедля.

Захватили вторую траншею. Теперь нас было уже двенадцать, я — тринадцатый (не считая радистов, оставшихся у лодки). Дал снова сигнал «Стой!» и уже голосом приказал перейти к обороне. Пришло решение отправить донесение комбату со связистами, один из которых был пока даже не ранен. Все равно мне без радиостанции они не нужны, а неровен час, пришлют исправную. Да и, может быть, двух-трех тяжело раненных штрафников отправим. Второпях написал в записке-донесении, что «заняли вторую траншею, обороняемся в составе 13 человек, нужна помощь авиации. Нет ни одного командира взвода. Своим заместителем назначил штрафника Сапуняка. Героически погиб, проявив мужество и необычайную храбрость, капитан-летчик Смешной». Написал так потому, что, по-моему, он уже вернул себе звание, искупив вину свою всей своей кровью!

...Да, героическое было время. Уже многие годы спустя в одном из произведений известного грузинского писателя Григола Абашидзе прочел, что «...герои, патриоты делают свое время героическим». И тут прежде всего вспоминались Янин, Смешной, Ястребков и сотни других храбрецов. «А при трусах, изменниках, — писал далее Абашидзе, — и для отечества наступают черные дни». Применительно к истории нашего ТТТБ прежде всего в этом значении вспоминались Гехт, Касперович и Редкий... Хотя Абашидзе имел в виду другие масштабы предательства.

Приказал тогда доставить в лодку двух тяжело раненных штрафников, чтобы скорее отправить их в тыл для оказания крайне необходимой им врачебной помощи, иначе они здесь не выживут. Еще не успели принести раненых, как я, наклонившись к радисту, чтобы передать ему донесение, вдруг (опять вдруг!) даже не услышал, а скорее почувствовал, будто огромный цыганский кнут неестественно громко щелкнул у моего правого уха и... я мгновенно провалился в черный омут без ощущений его размеров. Это уже [223] потом, когда я пришел в сознание, подумал, что неправду пишут, будто непосредственно в момент смерти или за мгновение до нее у каждого человека проходит перед глазами вся прожитая жизнь. Ничего похожего. По-моему, я успел молниеносно осознать только одно: меня убили. И все...

Как потом оказалось, это пуля (думаю, снайпера) попала мне в голову, что потом подтвердили госпитальной справкой о ранении, в которой было написано: «Слепое пулевое ранение правой височной области. Ранение получено в боях на р. Одер 17.04.45».

Видимо, оказавшиеся рядом бойцы, убедившись, что я еще жив, подняли меня из воды и, наложив наскоро простенькую повязку, уложили в ту же лодку и оттолкнули ее от берега. Разные люди так рассказывали Рите о моей «гибели»:

Жора Сергеев, будучи сам уже раненым и наблюдавший с того берега в бинокль за нашими действиями по захвату плацдарма, говорил так: «Я видел очень хорошо. Он упал в воду. Погиб...»;

мой «кухонный» боец Путря: «Дочка, все: я видел сам, он упал в воду, его потащило за лодкой».

Через сколько времени я очнулся, не знаю, но солнце, стоявшее уже довольно высоко, хорошо грело, и я почувствовал тепло его лучей. Может, от этого и пришел в сознание. Хотел посмотреть на часы и увидел, что моя рука сильно окровавлена, а часы повреждены и остановились на времени нашей высадки. Сообразил, что, судя по уже заметно поднявшемуся солнышку, прошло часа два-два с половиной, а это значит, что мы ушли вниз по течению километров на пять и плывем близко к левому берегу.

Раненый радист, одной рукой вместо весла (они где-то потерялись) пытался направить лодку к правому берегу. Второй радист оказался убитым, один из штрафников уже умер, а другой, раненный в живот, умолял нас дать ему попить и пристрелить, так как спасти его жизнь уже не удастся, а умирать в жестоких мучениях ему не хочется. Понимал я его, но всегда помнил, что «надежда умирает последней» и терять ее нельзя даже в самых крайних обстоятельствах. Как мог, уговаривал его потерпеть, тем более, что мы уже скоро будем на берегу, хотя сам еще не представлял, на чьем: своем или вражеском.

Сознание мое все более прояснялось, уменьшался рой черных мушек перед глазами. На карту смотреть было бесполезно, так как мы ушли давно за ее пределы, а русло реки впереди явно раздваивалось. С трудом, но разглядел, что приближаемся к правому берегу левого рукава реки. Значит, это остров, может и небольшой, но чей он? Наш уже или еще в руках противника? [224]

У меня был трофейный свисток с встроенным в него миниатюрным компасом. Машинально посмотрел на его стрелку, но ничего это не добавило к моей оценке обстановки.

Вдвоем с раненым связистом кое-как прибились к берегу и с неимоверным трудом вытащили нос лодки на поросший прошлогодней травой берег, чтобы ее не снесло течением. Сказал радисту, что пойду на разведку, а ему наказал охранять раненого штрафника, ни в коем случае не давать ему пить и, тем более, не обращать внимания на его другую просьбу. Солдат понял меня.

Решил идти (вернее — ползти) в разведку, чтобы узнать, к своим ли занесло нас Одером и судьбой. Радисту сказал, что если услышит выстрелы (а я решил, что если на острове немцы — живым не сдамся) — значит нам не повезло. И тогда самым верным его решением будет плыть дальше, где он наверняка наткнется на своих.

С большим трудом, иногда на грани потери сознания, полз по этому влажному, поросшему невысоким кустарником и редкими, тонкими, с только что проклюнувшейся листвой деревьями. Все мое тело горело от невесть откуда взявшейся температуры, постоянная тошнота одолевала меня. И бог знает, сколько еще времени мне понадобилось, чтобы преодолеть показавшуюся очень уж длинной какую-то сотню метров, пока не увидел бруствер свежевырытого окопа. На нем лежала перевернутая немецкая каска. Ну, все, подумал. Значит, не судьба. Но все-таки решил продолжать движение вперед.

Пока полз, заметил, что снаряды изредка перелетают остров то в одном, то в другом направлении. Это поселило в моем воспаленном мозгу какие-то надежды. Я вынул свой ТТ, проверил магазин, загнал патрон в патронник и так, со взведенным курком пополз дальше. Решил, что если в окопе вдруг немцы — первую же пулю пущу себе в лоб. Потом подумал и перерешил: нет, первую все-таки во фрица, которого увижу, а уж потом вторую — точно себе, чтобы не оказаться в плену. Годы войны воспитали во мне категорическое неприятие плена как альтернативы смерти.

И вот до бруствера окопа остается три метра... два... полтора... На краю окопа разглядел уже и солдатский котелок немецкого образца... но пока не вижу немца, которого уложу. Еще несколько движений по-пластунски, и вдруг над бруствером появляется шапка-ушанка с нашей, советской, родной красной звездочкой! Именно красной, а не цвета хаки, как чаще было на фронте и стало привычным. А затем, как в замедленном кино, открылось такое славное, узкоглазое и широкоскулое лицо солдата-узбека, или казаха, или калмыка, или... Видимо, он страшно испугался этой в кровавых [225] бинтах физиономии советского капитана, да еще с окровавленной рукой, ползущего со стороны противника. Через мгновение он стремглав метнулся вдоль окопа, а я на остатках сил заполз на бруствер и упал на дно окопа, вновь потеряв сознание.

Очнулся оттого, что волокут меня в какую-то землянку, где офицер, тоже, как и я, в чине капитана, приказал медсестре сделать мне перевязку. Но, пока был в полубредовом состоянии, я сказал ему: «Вначале на берегу найдите лодку, в ней тяжелораненые офицер (этого штрафника я им назвал офицером) и солдат-радист. Помогите им!» Меня даже умыли и надежно, теперь уже умело перевязали.

Капитан вскоре меня успокоил, что обоим раненым оказана помощь и что их отправили на лодке на материковый берег. Скоро и меня отправят, но сейчас нельзя, немцы со своего берега простреливают то место.

Под вечер, когда солнце закатилось за западный берег Одера, жара в моем теле стала почти нестерпимой, и меня отнесли в лодку. Помню, что со мной сел усатый старшина, который сильными гребками быстро погнал лодку. Эта полоса воды почему-то все время периодически простреливалась немцами, и даже одна пуля слегка зацепила мне ногу. Но мне уже это было как-то безразлично.

Как меня доставили на какой-то сборный пункт раненых, я не помню — сознание вновь покинуло меня. На какое-то время пришел в себя, когда уже в госпитале зашивали рану на голове, а окончательно овладел этим постоянно ускользающим сознанием, когда Рита нашла меня здесь.

Как это все происходило, можно узнать из упоминавшегося уже очерка «Военно-полевой роман» Инны Руденко — там она со слов Риты описала эти события. Вот этот отрывок:

Она сидела в столовой батальона, перед ней, как обычно, высилась горка селедки — ребята всегда теперь подкладывали ей свою, понимая, как хочется ей сейчас соленого, — и изо всех сил старалась не упасть. Не повалиться замертво. Когда спускалась сюда по лестнице, еще не видимая им всем, услышала голос Жоры Сергеева, с которым вчера вместе с Сашей прощалась, — на рассвете предстояло форсировать Одер. «Я видел очень хорошо — он упал лицом в воду. Погиб, погиб... Но как сказать ей об этом?»

Так вот почему утром другой друг — Муська Гольдштейн просил у нее пистолет, прямо приставал: «Дай почищу, ну, дай!»

Только бы не упасть, не повалиться замертво, не зайтись в обычном, таком понятном в нормальной жизни и невозможном здесь, бабьем вое. После свадьбы она так рвалась к нему. [226]

Она была не просто Ритой, она была сержантом и потому изо всех сил старалась, выходя из столовой, ступать твердо и ровно. Она вышла и вдруг увидела, что в машину грузится пополнение, а с ним — запасной комроты (это был Николай Слаутин, мой «дублер». — А. П.). На передовую. Вместо ее убитого Саши. И тогда она подбежала к машине и, лихорадочно цепляясь за борт, стала просить: «Миленькие, родные мои, хорошие, возьмите меня, спрячьте. Я должна его увидеть последний раз». И они подняли ее на руки и поставили в центр кузова и прикрывали ее своими телами, когда машина, летящая к Одеру, проезжала под градом огня снарядов, мин.

На Одере все горело. И тот берег, куда уже, она знала, перебрался все же ее Саша, хотя так и не научился плавать, а с ним двенадцать бойцов — все, что осталось от роты, и этот, где вся земля на ее глазах покрывалась воронками от снарядов.

У самой воды она увидела Путрю, старика, которого так жалел — попал в батальон за провороненный ящик мыла — ее Саша, всегда оставляя в обозе. Путря плакал:

«Дочка, все: я видел сам, он упал в воду, его потащило за лодкой». Потащило за лодкой? Чего же он плачет? Это хоть какая-то надежда! И она стала ползти под градом непрекращающегося огня, от воронки к воронке и всех, кто попадался ей на пути, спрашивала: «Вы не видели красивого, высокого, с черными усами капитана?»

Она провела в этих воронках два дня и две ночи. Она могла бы двигаться быстрее, пули, разрывы ее уже не пугали, но в каждой воронке, увидев ее, стонали: «Сестричка, сестричка, перевяжи!» И она перевязывала и ползла, и спрашивала, и наконец услышала: «Высокий, красивый, с черными усами? Увезли в медсанбат. Только вряд ли успеешь — он тяжело ранен в голову». И тогда она побежала, встав во весь рост, к машине, в которую собирали раненых. И снова уцепилась за борт. Но в эту машину проситься она не могла. Раненые, истекая кровью, стояли даже на подножках, а сколько еще их, истекающих кровью, оставалось лежать на земле... Но идти пешком значило не успеть, и тогда она вцепилась в борт машины своими тонкими руками бывшей ученицы балетной студии, худенькими руками блокадной ленинградской девочки. Сильными руками любви.

И провисела так три длинных километра.

На этих руках она выносила для него с поля боя не только себя — их будущего сына, который уже несколько месяцев жил в ней, чтобы родиться вскоре после Победы и того дня, когда они расписались на рейхстаге — «Александр и Маргарита Пылъцыны». [227] Она искала в медсанбате долго, потому что красивого, черноусого там не было. Если б она посмотрела на себя хотя бы в стекло, она б увидела, что и ее узнать невозможно: неожиданная седина неузнаваемо меняет даже двадцатилетних.

Она узнала его, забинтованного как мумия, по губам. Губы, его губы не ответили на ее поцелуй — он был без сознания.

Почти две недели провела она в госпитале. Они слились для нее в один длинный, изнурительный, без лиц, штрихов и деталей день. Но именно за эти две недели она получила свой орден Красной Звезды. Запомнилось одно — как отдавала кому-то кровь. Прямое переливание. Только тут, на столе, она потеряла сознание.

А вечером в сознание пришел он. И совсем не удивился, что она рядом.

Я, наверное, и очнулся-то от того, что она склонилась надо мной и я почувствовал взгляд ее лучистых серых глаз под разлетевшимися на стороны круглыми дугами бровей. На ее больших ресницах дрожали, искрясь, капельки бриллиантовых слезинок. Ее ласковый взгляд был и радостным, и тревожным.

И, конечно, я не то чтобы уж вовсе не удивился, а подумал тогда: «А как же иначе!» Хотя еще не совсем понимал, где я и на сколько времени и верст отстоит эта наша встреча, этот госпиталь от того Одера, который стал могилой для большинства бойцов моей роты, так отчаянно хотевших выжить, чтобы в канун долгожданной Победы смыть с себя позорное пятно судимости и снова стать полноправными офицерами без клейма «штрафники». Да и чуть было эта река не стала и моей могилой.

Рассуждения о могилах долго не оставляли меня. Конечно, никому не хотелось после собственной гибели истлеть в чужой земле: ни холмика, ни кустика. Ни присесть родным, ни цветок положить, ни былинку выросшую потрогать. Это почти то же, что сгинуть в водной пучине чужой реки. А мне удалось избежать этого. Судьба. Счастье. Опять невероятное везение!

А тогда, узнав, как моя Рита оказалась здесь, тоже не очень сильно удивился, скорее, восхитился ее верностью и мужеством, проявленными ею в этой непростой ситуации.

Вот как писала об этом эпизоде ее войны газета «Известия» (17 января 1986 г.):

В те драматические часы, узнав о почти гибельном ранении любимого, женщина, которая была не просто Ритой, а сержантом, бросилась искать его на испещренном воронками берегу Одера, где все горело. Она провела дни и ночи в этих воронках. Могла бы двигаться быстрее, пули, разрывы ее уже не пугали, но в каждой воронке, увидев ее, стонали: «сестричка, перевяжи!» И она перевязывала [228] и ползла... Обратите внимание: могла бы двигаться быстрее, если бы отмахнулась от чужой беды, чужой боли: не до вас, мол, я своего ищу! Нет, этого она не могла.

Через несколько дней я уже вставал, а Рита, включившаяся в бесконечный ритм работы госпиталя, теперь едва успевала подбегать ко мне.

Здесь, в госпитале меня поразил случай удивительной жизнеспособности одного солдата, раненного тоже в голову. Соседи по нарам, на которых почти вплотную были размещены раненые, обратили внимание на то, что этот солдат, не приходя в сознание, постоянно, в течение более суток, стучал пальцами одной руки по краю деревянной перекладинки нар, будто что-то хотел этим сказать. Один из раненых, видимо телеграфист, догадался, что тот перестукивает азбуку Морзе. И расшифровал этот перестук: он просит принять донесение. Тогда кто-то посоветовал: отстучи ему, что донесение принято, может успокоится. И тот «отстучал» по пальцам этого несчастного. И он действительно успокоился. А через 15 минут его сердце перестало биться. Жил-то он все это время в госпитале со своей смертельной раной только ради выполнения солдатского долга. Выполнил — и умер. Какая потрясающая сила духа держала его на этом свете!

Спустя еще несколько дней я стал уговаривать Риту вернуться в батальон. Во-первых, чтобы ее не сочли за дезертира (ведь она точно убежала!), во-вторых, чтобы сообщить, где я, и передать так и не отправленное донесение с плацдарма, в-третьих — узнать, чем закончилось дело на так дорого доставшемся нам клочке земли за Одером, и в-четвертых — чтобы приехали за мной. Мне нужно успеть к взятию Берлина!

Как она добиралась до батальона и как снова оказалась в этом госпитале, не знаю, но мы тут же пошли к начальнику госпиталя просить о выписке.

Поскольку Рита уже была с ним хорошо знакома (он только на днях вручил ей орден Красной Звезды), она смело пошла к нему, захватив меня. Он неожиданно согласился, сказав, что такой медсестре он меня вполне доверяет.

На сборы — секунды! Мы вышли на залитый солнцем двор, где стояла какая-то вычурная четырехколесная пролетка на рессорах с впряженной в нее молодой гнедой лошадью. И мы, не теряя времени, получив у начпрода на двое суток хлеба и консервов, тронулись в путь.

Удивительно приятной была эта поездка. Я уже и не помнил, приходилось ли мне так вольготно передвигаться, да еще с таким очаровательным кучером! [229] По дороге Рита рассказала и батальонные новости. Главное — плацдарм удержали. После моего ранения, оказывается, отбили еще две-три контратаки, к вечеру саперы навели какой-то наплавной мост для пехоты и легкой артиллерии, и к нашей геройской штрафной десятке присоединилось то пополнение, с которым Рита добралась до Одера, и оставленные мной на правом берегу бронебойщики и пулеметчики. Да и подразделения дивизии вместе со штрафниками стали расширять захваченный нами плацдарм.

Рите, когда она вернулась из госпиталя, вначале не поверили, что я жив. Насколько это было драматичным, по-моему, удачно откликнулась много лет спустя на публикацию в «Комсомолке» очерка И. Руденко «Военно-полевой роман» тбилисская поэтесса Анна Фуникова:

...Ей говорили — муж погиб, и Одер стал его могилой;
Холодная, седая зыбь волною труп его укрыла.
Друзей не слушала жена. «Не верю. Он живой», — сказала.
Друзья решили, что она рассудок в горе потеряла.

Не верит вести: мужа нет, найти любимого решила...
Самой лишь девятнадцать лет — под сердцем первенца носила.
А мужа много дней подряд она средь раненых искала...
И, оказалось — жив солдат. Недаром сердце подсказало!
Когда взглянула в зеркала она, платок с волос снимая, —
Стояла в глубине стекла чужая женщина. Седая...

...Кто-то из друзей шепнул ей тогда, что уже заготовлены похоронка и документы о представлении меня посмертно к званию Героя Советского Союза. У меня какое-то двоякое чувство возникло от этой вести: и вроде очень приятно, но лучше, уж коль остался жив, то прижизненно.

А если посмертно — то очень достоин этого, хотя и штрафник, капитан Смешной! Пусть бы это был за всю войну в боевой истории нашего 8-го штрафбата единственный, но показательный случай штрафника-Героя. Своей героической смертью, считал я, он это высокое звание заслужил. [230]

Однако радость переполняла меня не от этого сообщения, а от того, что я жив и что третью похоронку на своего последнего сына моя мама не получит, что вот этим весенним днем под веселый цокот копыт я еду по дороге, местами густо обсаженной цветущими деревьями. Как прошлой весной в Белоруссии. Даже красивее, наверное потому, что весна эта, по всему видно, победная! И вообще казалось временами, будто нет уже войны, такая благодать!

Навстречу нам то и дело попадались группы освобожденных из плена, концлагерей и фашистского рабства — мужчины и женщины, и даже дети, исхудавшие, изможденные, но со счастливыми улыбками и оттаявшими взглядами. Они приветливо махали нам руками и кричали слова благодарности.

По какому-то понтонному мосту переправились через широкую, ныне спокойную гладь Одера. И я, наконец, догадался спросить Риту, куда же мы едем, как и где найдем свой батальон. Она сказала, что часть дороги ей уже знакома, а потом достала карту, которую дал ей Филипп Киселев, наш начштаба. На карте этой жирной красной чертой был обозначен (или, как у военных принято говорить, «поднят») маршрут до какого-то городка. А там мы должны будем спросить у военного коменданта дорогу, если не застанем своих.

Не буду описывать всей этой длинной дороги, коснусь только нескольких примечательных событий на нашем пути. Выехали мы из госпиталя, кажется, 28 апреля, а батальон догнали к середине дня 1 мая где-то за городом Фрайенвальде, в одном из северных пригородов Берлина.

Почти в каждом доме, да и почти из каждого окна свешивались большие белые флаги-простыни в знак безоговорочной капитуляции. На улицах уже появилась немногочисленная ребятня, усиленно загоняемая взрослыми в дома, как только появлялись наши военные машины, везущие солдат, и другая техника, а тем более — танки.

Иногда попадались и большие колонны монотонно шаркавших ногами, понуро шагавших пленных немцев под конвоем советских солдат. Скорбно глядели на эти толпы местные жители. Я почему-то не заметил ни одного случая, чтобы какая-нибудь сердобольная «фрау» попыталась передать краюху хлеба или картофелину пленному, как это бывало, даже под угрозой конвоиров, когда фашисты гнали по украинским или белорусским селам наших солдат, попавших в плен. Ну, что же, у каждой нации, как теперь принято говорить, свой менталитет, своя широта души.

В одном месте близ дороги какая-то пожилая немка сторожила нескольких коз, пасущихся на первой весенней траве. Среди этих [231] коз Рита заметила маленького, видимо недавно появившегося на свет юркого козленка. То ли заговорил просыпавшийся в ней материнский инстинкт, то ли ее удивительная тяга к животным, но она остановила наш «фиакр», подбежала к этому черненькому созданию и взяла его на руки. Немка, охранявшая коз, вначале испугалась, увидев, что солдат в юбке подбежал к этому мини-стаду. Но потом, наверное увидев счастливое лицо этой юной советской женщины с заметно пополневшей фигурой, поняла ее порыв и затараторила: «Битте, битте, битте», мол, пожалуйста, возьмите, если нравится. И Рита, счастливая, принесла доверчиво прижавшееся к ней маленькое существо и уселась с ним в пролетку.

Мне жаль было разочаровывать ее, заметив, что она не сможет заменить ему мать-козу, да и потом, что она с ним будет делать дальше. Скорее всего, просто кто-нибудь потом полакомится шашлыком из молоденькой козлятники. По-моему, даже слезы навернулись на ее глазах, но она поняла меня, бережно опустила козленка на обочину дороги и тронула наш «кабриолет», постоянно оглядываясь на это милое создание, которое не бросилось к своим козам, а будто за чем-то родным некоторое время семенило своими тоненькими ножками за все дальше уезжавшей от него повозкой.

К ночи решили остановиться в каком-то небольшом городишке. Выбрали более или менее приличный дом, хозяева которого, не скажу, чтобы очень радушно, но, видимо, не впервой нас, советских, пустили ночевать.

В отведенной нам комнате было все необходимое: стол, стулья, две широкие кровати с толстыми пуховыми перинами, на тумбочке стоял таз, рядом в металлическом кувшине была вода для умывания.

Попросили мы хозяйку вскипятить воды, чтобы попить чаю. Пожилая немка с каким-то неживым, тусклым лицом кивнула в знак того, что понимает наш далеко не совершенный немецкий, выдавила из себя «яволь» и вышла. Потом, за годы моей службы в Германии я понял, что это «яволь» у них одно из главных слов общения. Тем временем мы достали свою провизию, вскрыли банку какой-то американской тушенки, достали сахар. Хозяйка принесла нам две чашки кипятка и, увидев сахар, спросила, не хотим ли мы кофе. По ее глазам, так жадно смотревшим на эти белые кусочки колотого рафинада, мы поняли, что кофе-то она предложила неспроста. Конечно же, мы договорились, отдав ей половину имевшегося у нас сахара. Видимо, она на такую щедрость не рассчитывала, так как ее до этого неподвижное лицо вдруг оживилось, и она, не переставая, стала повторять «данке, данке шон» и даже как-то неловко кланяться. Как мы узнали, немцы вообще долгое время [232] сахара не видели, пользуясь широко распространенными тогда в Германии эрзацами, в данном случае — сахарином. Утром хозяйка, когда мы собрались завтракать, принесла нам две чашки дымящегося кофе. Уж очень похож был этот эрзац-кофе на тот дальневосточный ячменный да желудевый, из которого в голодном году мама пекла нам черные лепешки или оладьи... Но все-таки это была не вода, а уже напиток. Да еще поданный добровольно и от души.

Поблагодарили хозяйку и уехали, покормив предварительно лошадку овсом, который оказался в ящике под сиденьем пролетки. Рита сказала, что это ребята позаботились, когда ее снаряжали, Валера Семыкин и Моисей Зельцер.

Весь день то встречались нам колонны пленных фашистов (сколько же их сдалось?!) и толпы освобожденных из рабства, то обгоняли нас танки и самоходки, автоколонны с людьми и орудиями. И почему-то не было среди солдат оживления, оттого что видели сержанта-девушку, везущую какого-то капитана с обвязанной бинтом головой, не кричали они обычные в таких случаях ранее «воздух!», «рама!». Наверное, настроение было не то. Берлин еще упорно сопротивлялся. А они ехали туда...

Вторую ночь провели в каком-то небольшом городке или деревне (они мало чем отличались друг от друга). Дома за редким исключением были каменные и почти все под красной черепицей. Неплохо жили бюргеры. А хотелось еще лучше, потому и поддержали Гитлера в его «Дранг нах остен». Теперь пришла пора расплаты за этот «дранг».

...Проснулись мы рано и, наскоро позавтракав, тут же выехали. Спустя несколько часов подъехали к тому конечному пункту, отмеченному на карте, и первый же попавшийся нам старик-немец указал, где находится «коммандант». Каково же было наше изумление, когда в его роли увидели нашего батальонного офицера, моего давнего друга — Петра Загуменникова! Какая же радость обоюдная была по поводу этой неожиданной встречи! Пробыли мы у него часа два, подкрепились вторым завтраком. Петя объяснил нам, что комендантом сюда назначен временно и на днях его должен сменить постоянный комендант. И тогда он снова появится в батальоне. Взяв нашу карту, Петя отметил на ней те пункты, через которые должен следовать штаб нашего штрафбата.

Пополнив с помощью доброго друга-коменданта и свои съестные припасы, и корм для нашего транспорта в одну лошадиную силу, тронулись в дальнейшую, теперь уже не такую длинную дорогу. Решили больше не останавливаться на ночлег, чтобы побыстрее добраться до родного дома, коим стал для нас наш «восьмой отдельный». [233] Ночь прошла под монотонный, усыпляющий перестук копыт, и утром, добравшись до последней отмеченной на карте моим другом деревни, на главном ее перекрестке, возле небольшой кирхи увидели на аккуратном немецком столбе с такими же аккуратными указателями нашу русскую, вырубленную топором указку, на которой большими цифрами черной краской написан был номер нашей полевой почты «07380», а чуть ниже выведено: «Х-во Батурина».

Сомнений не было. Мы почти дома! А это уже был день Первого Мая! В душе праздник двойной! Сразу вспомнилась довоенная любимая песня «Утро красит нежным светом...» о майской Москве, и эти воспоминания о далеком прошлом перемешались с представлениями о совсем близкой встрече с боевыми друзьями.

...Берлин доживает последние часы, бои идут уже за рейхстаг. У немцев траур на лицах, у многих — черные повязки на рукавах. То ли по погибшим родственникам — солдатам вермахта, то ли по Берлину... А может, им уже было известно о самоубийстве Гитлера и Геббельса, хотя мы об этом еще не знали...

В общем, пробираемся согласно указкам по северным пригородам Берлина. Дачные места. Все в зелени, сады в пору буйного цветения. Но аромат цветов забивается запахами войны: со стороны Берлина ветром доносятся и дым, и запах пороховой гари, и характерный сладковатый привкус взорвавшегося в снарядах или минах тола. О, эти запахи войны! Как долго будете вы нас преследовать после ее окончания. И во сне, и наяву...

Хорошо уже слышно, как перекатывается, словно недалекая гроза, орудийный грохот. Самолеты волна за волной идут на Берлин. Ему недолго еще огрызаться. Как мы узнали у Пети-коменданта, бои там идут уже с 26 апреля.

Да, долгим, тяжелым ты был, наш путь к фашистскому логову. Это легкие победы делают победителя заносчивым. А у нас, добывших уже близкую Победу страшными потерями, величайшим героизмом, напряжением всех сил своих и самоотверженностью, у нас, живых, возникает только необычайная гордость. Гордость за то, что нам это, наконец, удалось, за то, что и наша кровь пролита в боях не напрасно. Мы с первых дней войны свято и непоколебимо верили, что «наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами».

А вера именно в правоту своего дела и была душой нашего народа. Из нее исходил и всеобщий героизм советских людей, массовые подвиги на фронте и в тылу.

И если раньше мы уверенно говорили: «будет и на нашей улице праздник», представляя его еще где-то (по военным меркам) [234] очень далеко, то теперь этот праздник, добытый огромными жертвами народа нашего, был уже совсем рядом, его приближение чувствовалось, кажется, каждой клеточкой тела, каждой частицей души, с каждым ударом живого метронома — сердца человеческого.

Вот в таком приподнятом настроении мы и добрались до штаба нашего родного штрафбата. Сердце мое колотилось настолько учащенно, что возникла непривычная еще, резкая головная боль.

Увидели нас находящиеся вблизи офицеры, бросились к нашему тарантасу, буквально на руках стащили обоих на землю грешную. Объятия до хруста костей, поцелуи, рукопожатия.

Филипп Киселев, видимо заметивший нашу усталость (Рита успела сказать ему, что мы всю ночь не спали, торопились скорее доехать), мое побледневшее лицо и появившуюся на лбу испарину, распорядился оставить нас и дать нам отдохнуть. «Все новости потом!» — отрезал он. И добавил: «Теперь твоим ординарцем по его просьбе будет на несколько дней почти лейтенант Путря».

Из этой его реплики я понял, что Путря уже реабилитирован, хотя позже узнал, что Батурин с трудом согласился на это, мотивируя свое упорство тем, что у Путри еще не закончился месячный срок, который он должен был отбыть взамен недосиженных лет в тюрьме. Какая «пунктуальность»!

Этот счастливый «почти лейтенант» и отвел нас в отведенные нам покои в цокольном этаже какого-то добротного дома. Здесь все было по-хозяйски прибрано, приготовил он нам и чистые полотенца, чтобы умыться с дороги, и как только мы с этим управились, подал нам обед и две вместительные кружки молока. Оказывается, он уже сутки ждал нашего возвращения, волновался и все хлопотал, не находя себе места.

Пообедав и заметив, что головная боль утихла, я все-таки прежде, чем лечь отдыхать, решил пойти к комбату с докладом о моем возвращении. А то как-то не по-военному получится.

Батурин разместился, как и многие офицеры, в подвальном помещении большого дома, хотя этот подвал был хорошо отделан и обставлен и, видимо, служил кому-то из местных тузов комфортным бомбоубежищем.

Комбат принял меня настороженно-прохладно, выслушал мой официальный рапорт о прибытии и, не сказав ни слова об оценке наших действий на плацдарме, велел отдыхать, а вечером вместе с женой прибыть к нему. Несколько обескураженный такой холодной реакцией на мое возвращение, я повернулся к выходу, надеясь услышать хотя бы вслед что-нибудь ободряющее. Но так и ушел, не дождавшись ни слова — как и тогда, летом, при возвращении из госпиталя. Однако в то время он меня еще совсем не знал, а здесь [235] столько у нас контактов было и на Нареве, и после. Просто, подумал я, у него такая странная манера взаимоотношений с подчиненными, ну никак не соответствующая моим представлениям о политработниках, комиссарах, кем он был совсем недавно.

На улице меня ждали Рита, оба Жоры — Сергеев и Ражев и еще несколько офицеров, среди которых был и один из помощников Киселева, ПНШ капитан Николай Гуменюк, ведающий наградными делами. Покрутился, что-то вроде хотел сказать, но так и ушел, не улучив, наверное, подходящей минуты.

Заснул я не скоро, но все-таки поспал, голова немного посвежела. Рита уже готовилась к вечернему визиту в дом Батурина: приготовила с помощью Путри мой китель, давно лежавший без дела в обозе, погладила, подшила свеженький белый подворотничок, отгладила свою гимнастерку, нацепив на нее орден, полученный в госпитале, и медаль, которой ее наградили еще за Альт-дамм. Ведь все-таки Первомайский праздник, и Батурин, наверное, именно по этому поводу «дает прием», раз пригласил нас. А многие уже знали, что прием этот будет, в отличие от встречи Нового года, в довольно узком составе.

Когда мы там появились, кроме комбата и его жены были замполит Казаков и все остальные заместители, почти все штабные офицеры, оба Георгия (Сергеев и Ражев), а также наш батальонный доктор и ротный парторг Чайка, который тоже, оказывается, был ранен на Одере, уже на воде, но выплыл, от госпитализации отказался и, как и Жора Сергеев, лечился у Степана Петровича. Кто-то еще был, не помню, но первый тост, как и положено, произнес комбат.

Говорил он долго, в основном о Первомае, потом перешел к недавним событиям на Одере. Узнал я, что совершенно невредимыми из штрафников, бравших плацдарм, остались всего четыре человека, в том числе и Сапуняк, заменивший меня после ранения. Как я был рад этому! Сказал Батурин, что всех их без «пролитой крови» уже восстановили в званиях и возвратили в их части или в офицерский полк резерва.

Подводя итог этой части своей длинной, вовсе, казалось, и не застольной, речи, комбат сказал и о тех, кто представлен к правительственным наградам. Начал с того, что к званию Героя Советского Союза (посмертно) представлен капитан Смешной.

Я тогда подумал, что Смешной проявил поистине героическое самообладание, поразительную способность владеть собой в самых разных условиях, в том числе и в ситуации смертельной опасности. Это, по-моему, и есть высшее проявление героизма. [236] Вот сейчас, когда я пишу эти строки, в памяти непрерывно стучат слова, услышанные мной на одном вечере фронтовой поэзии в Харькове:

Лежат в земле ненагражденные солдаты. А для прижизненных наград им просто жизни не хватило.

Сколько их, порой безвестных, героев, без наград полегло в матушку-землю, и свою, и чужую?

Далее комбат сказал, что я представлен к ордену боевого Красного Знамени и присвоению очередного воинского звания, при котором «одна большая звезда заменит все маленькие звездочки на погонах». Как-то уж очень витиевато он это изложил.

Значительно проще через несколько дней об этом сказал мне («по секрету») Коля Гуменюк. Вначале было заготовлено представление к такому высокому званию посмертно на меня, но как только Батурин узнал от Риты, вернувшейся из госпиталя, что я жив, он тут же приказал это представление переоформить «согласно желанию командира роты» на Смешного. Я подумал: а может, комбату было такое указание сверху, что в штрафбате Герой может быть только посмертно? А может, Батурину не хотелось, как и раньше, чтобы кто-то в батальоне носил награду более высокую, чем у него? (К тому времени он уже успел получить орден Красного Знамени. Наверное, тоже за Одер.)

Потом на этом вечере после двух или трех тостов случилось неожиданное. Здесь я снова передам слово автору очерка «Военно-полевой роман» Инне Руденко, которая со слов Риты записала там следующее:

Суровый Саша был, волевой, но как-то раз чуть не потерял сознание. Было это после ранения.

Отмечали Сашино возвращение из госпиталя, говорили о том, как недоставало его всем, как я его искала и ждала, какая у нас верная любовь, и вдруг встает наш друг и прямо в лицо двум говорившим бросает: «Вы не смеете даже произносить их имена!». Оказалось, эти двое, пока Саши не было, уже договорились, кто первый попытается меня «утешить». Саша побледнел так, что еле мы его подхватить успели.

А я, действительно, потерял на какое-то время сознание от вдруг возникшей чудовищной головной боли. Наверное, к этому эмоциональному фактору добавилось и то, что я все-таки «употребил» (правда, не водки или спирта, а по случаю счастливого «воскресения» мне налили, кажется, французского коньяка, который среди трофеев не был редкостью), несмотря на строгие наставления [237] госпитальных врачей. Другом этим оказался все тот же Георгий Ражев, который все больше становился сварливым, склонным к ссорам и скандалам, успевший уже солидно хватить спиртного до этого батуринского приема. Его болезненное воображение, подогретое винными парами, нафантазировало какую-то жуткую картину из неправильно понятой услышанной фразы, где речь шла о том, как они сокрушаются о случившемся и каким образом лучше успокоить, утешить молодую вдову на сносях. За эти последние недели Георгию удалось устроить не один скандал и среди офицеров подразделений, и в штабе. И все на почве «злоупотребления». На следующий день его в батальоне уже не было.

Решение комбата Батурина об откомандировании Ражева сложилось несколько раньше. Тогда, перед Одером, его внезапная замена Сережей Писеевым, оказывается, была связана с письмом Ражева-отца, полковника, занимавшего какой-то видный пост в 5-й Ударной армии, наступавшей южнее нас, с Кюстринского плацдарма. Сердобольный папаша, узнав, вероятно, от сына, что тот готовится форсировать Одер, прислал комбату 8-го ОТТТБ просьбу не посылать его чадо в предстоящие бои, чтобы, не дай Бог, в самом конце войны оно, уже имевшее и ранения и тяжелую контузию, не погибло. Конечно, отца понять можно, каждому родителю всегда хочется, если такая возможность имеется, хоть чем-нибудь уберечь свою кровинку. Ну, а тут возможность была: ведь по штату офицеров было на четыре роты, а воевать шла одна.

Эта его последняя выходка, видимо, переполнила чашу терпения в общем-то флегматичного Батурина, и Георгия так срочно откомандировали к отцу, что к утру его уже не было в батальоне. Уехал он не попрощавшись. Наверное, все-таки стыдно было. Через много лет после войны, когда я разыскивал своих друзей-однополчан, вернее «одноштрафбатовцев», нашел и его в Пензе, и почти до самой его кончины мы переписывались. Все-таки совместная фронтовая жизнь и пережитые опасности сближают сильнее, нежели разделяют случаи типа того, каким был тот первомайский скандал близ Берлина. Потом его письма перестали приходить, и через несколько лет на мой запрос в военкомат пришел ответ: «Капитан в отставке Ражев Георгий Васильевич умер 14 мая 1993 года и похоронен на Аллее Славы города Пензы». Наверное, все-таки тогда (у нас в ШБ) у него были срывы, а остальную часть жизни он прожил достойно.

В те дни штаб батальона несколько раз менял место дислокации (и все вокруг Берлина). В бой наши подразделения больше не посылали, хотя пополнение штрафников все еще поступало. Война кончалась, но, будто по инерции, трибуналы продолжали работать. [238]

Мой верный Путря трогательно, со слезами искреннего сожаления на глазах простился с нами и уехал в распоряжение Отдела кадров фронта уже лейтенантом (я даже подарил ему свои погоны, убрав с них лишние звездочки). А там его, наверное, сразу (или вскоре после Победы) и уволили в запас. И я был рад, что приложил руку к тому, чтобы сохранить ему жизнь, а то едва ли он бы выжил на Одере.

Тот мой ординарец, что был у меня на Одере, погиб на плацдарме. Путря завершил свой штрафбатный срок. И теперь по распоряжению комбата вновь прибывающих штрафников назначали ординарцами к офицерам, и не имеющим подразделений. Ко мне прикрепили капитана-артиллериста Сергея (не помню точно фамилии, кажется — Кострюков). Это был москвич среднего роста, с тонкими чертами лица, выдающими в нем потомственного интеллигента. Он прекрасно играл на пианино и вообще был музыкально и литературно образованным человеком. Вот не помню только, в чем он перед самым концом войны проштрафился.

Так случилось, что этому пополнению не пришлось вступить в бой, хотя, несмотря на это, по шесть-семь часов боевой подготовки ежедневно у них было. А судьба у них сложилась так, что, наверное, все они вскоре по случаю Победы были амнистированы. Сергей оставил мне свой московский адрес. И в мой первый отпуск в конце 1946 года, когда мы с Ритой проездом через Москву на Дальний Восток впервые попали в столицу нашей Родины и в первый раз увидели Кремль, Мавзолей, Красную площадь, то все-таки выбрали время навестить заветный московский адрес, однако дома Сергея не застали — он где-то недалеко под Москвой продолжал служить. Но встреча с его родными, которым он, оказывается, рассказал о нас, была сердечной и приятной. 2 мая пал Берлин! До окончательной Победы оставалась какая-то неделя, а 4 мая Батурин с Казаковым где-то добились разрешения совершить поездку в Берлин, к рейхстагу.

И снова, как в Рогачеве, Бресте и Варшаве, в штурме Берлина мы не участвовали, а только каким-то образом обеспечивали этот штурм ценою многих жизней. Как и в Варшаву, так и сейчас в Берлин вошли в еще горящий город...

Ехали по берлинским улицам долго, петляя по ним из-за того, что во многих местах они были завалены обломками разрушенных домов, подбитыми танками и орудиями. Впечатление от этой столицы фашистского рейха мрачное. И не только, а может, и не столько от разрушений и других следов войны. Большинство улиц какие-то скучно-прямые, и вообще планировка города показалась утомительно-правильной. [239]

...Множество зданий хмурятся подслеповатыми или выбитыми окнами, из которых свешиваются белые простыни вместо флагов капитуляции. Но это оттуда, где окна или уцелели, или их уже чем-то позатыкали и там чувствуется жизнь. Многие двери снесены вместе с частью прилегающих стен, и дома щерятся, словно беззубые рты дряхлых стариков. Уцелевшие стены домов однообразно грязные, серые какие-то.

Изредка появляются на улицах или выглядывают из редких окон домов люди, с первого взгляда тоже однообразные, одинаково потертые, что ли. В большинстве это женщины, глубокие старики и любопытная, как у всех народов, детвора. Кое-где попадаются и уцелевшие, но затаившиеся в подвалах разрушенных зданий или старики — «фолькштурмовцы», или пацаны из «гитлер-югенда» с потерянными взглядами, выловленные нашими солдатами-патрулями. А ведь они надеялись отстоять на краю гибели свой «тысячелетний» рейх. Многие из них положили головы ради бредовых идей их бесноватого фюрера. А эти притаились было, чтобы переждать, сменить свою военную форму и затеряться в массе людей гражданских.

Помню, подъехали мы со стороны реки Шпрее и уперлись в обрушенные фермы моста через нее. Объезд искать не стали, а карабкаясь по этим фермам, нижняя часть которых местами была погружена в воду, перебрались на другой берег, прямо на площадь перед рейхстагом и подошли к нему. Кое-где из выбитых больших окон этого мрачного здания еще вился дымок и тянуло гарью. И никакой величественности! Над разрушенным скелетом бывшего стеклянного купола реет красный флаг — наш, советский, флаг! Но это не просто флаг, это Знамя Победы! Широченная лестница главного входа и многочисленные колонны избиты, испещрены, словно оспинами, следами осколков и пуль.

Нашу небольшую группу встретил молодой лейтенант, с которым о чем-то переговорил комбат Батурин. Дав нам команду подождать, он ушел внутрь с этим офицером. Вскоре лейтенант вернулся и разрешил нам войти. В это время в зале, куда мы вошли, было совсем немного людей, а наш комбат стоял невдалеке с такого же небольшого роста, но, в отличие от кругленького Батурина, поджарым, худым полковником, и тот, живо жестикулируя, о чем-то рассказывал.

Как я потом узнал, этот полковник был командиром того полка, который штурмовал рейхстаг, и теперь назначен его Военным Комендантом.

Причуды судьбы свели меня с ним уже более чем через 30 лет после этих дней, когда я, будучи начальником военной кафедры [240] Харьковского автомобильно-дорожного института, проводил военные сборы студентов при одной из воинских частей в украинском городе Черкассы. И там перед принятием студентами военной присяги мне порекомендовали пригласить на этот торжественный ритуал Героя Советского Союза полковника Зинченко Федора Матвеевича.

Что-то уж очень знакомое показалось мне в чертах и жестах этого полковника, и когда он представился как командир полка, штурмовавшего рейхстаг, я сразу узнал в нем того первого советского военного коменданта рейхстага. Несколько лет после этой встречи в Черкассах мне доводилось встречаться с этим неординарным и интересным человеком и каждому из нас было что вспомнить из тех грозных событий.

А тогда, в сорок пятом, когда мы вошли в рейхстаг, его стены, колонны и другие архитектурные детали, частично разрушенные, закопченные, всего только через два дня после взятия рейхстага были уже расписаны и краткими, и пространными автографами советских воинов, даже на высоте, доступной лишь гигантского роста человеку. А писались они и мелом, и обломками кирпичей, и обгоревшими головешками.

Подтащили мы с Петей Загуменниковым (он накануне вернулся в батальон) какие-то обломки бетонные и ящики обгорелые к стене, забрался я на них, а Рита и Петр поддерживали меня с двух сторон, чтобы не свалился. И какой-то обугленной палкой вывел: «Александр и Маргарита Пыльцыны. Дальний Восток — Ленинград — Берлин». И росчерк за двоих. (Замечу, что тогда Рита была еще Макарьевская.)

Мы набивали карманы обломками штукатурки, осколками камней и кирпичей на память, как сувенирами и для себя, и для тех, кому не довелось поехать с нами к рейхстагу, и для потомков. Жаль, не сохранил я ни их, ни той ложки, изуродованной пулей, ни даже пули, вынутой из моей ягодицы уже после войны, год спустя после ранения под Брестом.

Почему-то не было тогда особого стремления хранить эту вещественную память о войне. Помнилась она по ранам и не только телесным, но и сердечным, душевным. И, казалось, этой вот памяти вполне достаточно на всю оставшуюся жизнь. И верно, хватило, если я пишу эту книгу почти через 60 лет после тех огненных лет, дней, ночей.

...К вечеру возвратились. Надо сказать, что еще два дня тому назад Рита где-то нашла белого кролика и приютила его у нас. И надо же, он оказался настолько ручным, что сразу привык к ее рукам и, наверное до этого уже приученный, любил лакать пиво, [241] которого у нас было достаточно. Утром эта пушистая животина взбиралась на спинку кровати, чтобы в удобную минуту юркнуть под перину.

Так вот, когда мы возвратились из Берлина, наш юркий кролик сидел под стулом неподвижно, и изо рта у него торчала длинная толстая макаронина. Видимо, он нашел ее и стал постепенно заглатывать, пока она не уперлась где-то внутри его. Рита испугалась, взяла его на руки и осторожно извлекла эту макаронину. Как повеселело это забавное существо! А когда приходил поиграть на пианино мой новый ординарец Сергей Кострюков, Рита сажала этого зверька на край клавиатуры, и он «внимательно вслушивался» в звуки. По окончании игры, увидев какую-нибудь приманку на другом конце клавиатуры, он прыжками преодолевал всю черно-белую дорожку клавишей, вызывая почти аккордные звуки.

В общем, будущая мать забавлялась с ним, как с ребенком. Между прочим, когда родившийся у нас вскоре после Победы малыш немного подрос, первой его любимой живой игрушкой тоже был кролик и тоже беленький, пушистый.

Со дня на день мы ждали капитуляции Германии, и я тогда вспоминал, что давно, еще в 1944 году, написал стихотворение, в котором были слова: «и весной, в начале мая, прогремит Салют Победы над землей!». И весна уже в самом разгаре, и начало мая уже обозначено, а Победы все нет и нет...

Наш помначштаба Валерий Семыкин вывел от дежурившей круглосуточно радиостанции наушники к Батурину, его замам, Киселеву, к нам с Ритой и еще кое к кому. Включить их радисты должны, как только появится сообщение о Победе.

И этот миг наступил в ночь на 9 мая! Вскоре после 12 ночи вдруг влетает к нам связист и кричит: «Победа, капитуляция, ура!». Не успели мы одеться, как на улице уже гремел Салют Победы. Люди бросались друг к другу, тискали друзей в объятиях, целовались, многие плакали, не стесняясь слез радости. Стреляли все, кто из пистолетов, кто из автоматов и пулеметов. По-моему, даже громкие выстрелы из ПТР были слышны. В небо взвились сотни самых разных по калибру, и серийных, и цветных и даже дымовых ракет, которые в освещенном этим фейерверком небе тоже были хорошо видны. Небо от края до края чертили трассирующие пули. Нечего теперь было их экономить! Я тогда еще подумал: а куда же пули падают? Ведь в какое бы бездонное небо их не выпускали, падать-то им все равно на землю, хоть и немецкую, но плотно заселенную людьми. И как же они, падая с огромной скоростью, минуют и тех, кто их запускает вверх, и вообще любых, в том числе и мирных немцев? Конечно, не хотелось бы, чтобы от [242] этого фейерверка в эту первую бессонную ночь мира кто-нибудь погиб, как на войне.

Ближе к рассвету, растратив почти все запасы огневых средств, стали постепенно собираться к штабу. Вышли Батурин с Казаковым, поздравили всех с окончанием войны, и комбат объявил, что в 12 часов дня по московскому времени на местном стадионе будет торжественный обед в честь Победы для всего батальона. Приказано было даже устроить стол и для штрафников.

Все как-то внезапно помолодели, а наш доктор Степан Петрович Бузун по случаю Победы даже сбрил свою старомодную бородку и ко всеобщему удивлению оказался совсем еще не старым мужчиной.

Речи говорили все. Кто кратко, кто многословно, но в словах каждого была и радость Победы, и боль потерь, и вера в долгое мирное будущее, и надежды на светлое, счастливое завтра. А каждая речь завершалась тостом, и считалось добрым знаком каждый тост сопровождать полной чаркой. Видимо, предугадав это, на стол поставили не стаканы и кружки, а по-мирному — рюмки (и где их столько набрали?). Но тем не менее, многих, что называется «развезло». Видимо, хорошо «расслабился» и Батурин, если он вдруг отозвал меня в сторону и «по секрету» сообщил то, о чем я давно догадывался.

Оказывается, тогда, на Наревском плацдарме генерал Батов вроде бы распорядился пустить мою роту в атаку через минное поле. И хоть я уже давно убедился в справедливости своих догадок и мою голову сверлила мысль, уж не с подачи ли самого Батурина генерал Батов принял такое решение, это сообщение ошеломило меня и снова мною овладело состояние странно острой головной боли и какого-то помутнения в глазах. И опять я посчитал причиной этого несколько выпитых чарок, хотя Рита строго следила, чтобы мне кто-нибудь не налил водки или, тем более, спирта, и сама наливала мне какое-то слабое вино, которым ее заботливо снабдил наш Степан Петрович.

Мы, фронтовики, часто, еще до Победы (а теперь — тем более) примеряли к себе возможное послевоенное время, рисуя его в самых радужных красках. Но главное — все мечтали поскорее вернуться в родные пенаты, «под крышу дома своего». Мы и теперь, спустя столько лет после того памятного Дня Победы, еще чаще примеряем настоящее к своему прошлому. И столько совпадений в наших судьбах: и детей вырастили, и внуков, и правнуков понянчили, и делами послевоенными не ударили в грязь лицом... Но, наверное, еще больше несовпадений. Особенно после того, как в Беловежской Пуще уже без фашистского вторжения была разрушена, [243] раздроблена наша Великая единая Родина, ради чести которой, ради свободной жизни и избавления от фашистского рабства ее были принесены в жертву многие и многие жизни и судьбы человеческие.

Итак, кончилась безумно долго шедшая, страшная война. А что дальше? Как сложится судьба? Не все поедут домой, армия еще нужна. Кому-то из офицеров (а у нас в батальоне теперь почти все офицеры) придется и продолжить почетную воинскую службу. А штабы всех рангов уже получили распоряжения и разнарядки готовить соответствующие представления на офицерский состав: кого уволить, кого оставить, а кому еще добывать Победу над Японией!

Спустя много лет в очень известном кинофильме «Белорусский вокзал» прозвучала песня Окуджавы о «Десятом десантном батальоне», которую мы, бывшие штрафбатовцы, приняли как свою — о нашем Восьмом отдельном штрафном батальоне, и к 40-летию Победы, когда мне удалось разыскать и собрать в Харькове десяток однополчан, то несколько переиначенную мной эту песню мы пели как свою. И были там такие слова: «Уходит в ночь на Рогачев отдельный, наш Осиповский смелый батальон». А за словами «Нужно нам добыть победу, одну на всех, мы за ценой не постоим» шел наш куплет:

В атаках тех смертельных
и мат, и хрип, и стон —
то в рукопашную идёт отдельный
отчаянный, железный батальон.

А дальше соответственно боевому пути 8-го ОШБ шли слова:

От Курска до Днепра,
на Вислу через Брест,
до Нарева и Одера
мы шли, несли свой крест.

Хоть похоронен кто-то где-то,
но и теперь непобедим,
и кровью смывшая вину победа
нам всем нужна, мы за ценой не постоим.

Бессилен вихрь шрапнельный,
и неспособен он
поставить там заслон, где шёл отдельный
Восьмой наш офицерский батальон.

А потом, уже к 50-летию Победы, когда скорбь по утраченной в Беловежье нашей Великой Родине, СССР, была острой и глубокой, сами собой сложились следующие строки: [244]

Победе 50. Пройдут ещё года...
Мы чести офицерской не уроним никогда!

На склоне лет пришли к нам беды —
былой Отчизны больше нет.
Такой ценой добытую Победу
распнули, предали, остался бледный след...

А нынче срок смертельный,
для многих стал последним он.
И не собрать увы, тебя, отдельный
штрафной наш ветеранский батальон!

А тогда, ещё в мае 1945 года, едва закончилась война, узнал я, что в аттестации на предмет дальнейшей моей судьбы и военной карьеры комбат полковник Батурин, дав в общем весьма положительную характеристику моих боевых качеств, не преминул уколоть меня тем, что «отсутствует тесная связь с красноармейской массой», имея, наверное, в виду, что часть моего времени я отрывал от этой самой «массы» для жены. Но ведь именно меня, а не его штрафники нарекли теплым словом «батя». И конечный вывод он сделал такой:

Смел, отважен. Поле боя читает хорошо, трудности переносит легко, физически вынослив. Взаимодействие в подразделении и со средствами усиления организовывать может, морально устойчив, усиленно работает над повышением своих теоретических знаний. Целесообразно оставить в кадрах армии на должности командира стрелкового батальона.

Так что мое будущее было уже предопределено, хотя моего мнения Батурин не удосужился выслушать. Да я и не в обиде, так как его рекомендация оставить меня в армии, в общем, импонировала мне. Еще тогда, когда меня, молодого красноармейца, направили в военное училище, я сказал самому себе: «Значит, служить мне, как медному котелку!» Вот и служил я все сорок календарных лет — с 1941 по 1981 год верно и честно.

Думаю, те из читателей, кому интересны и вехи этой моей долгой армейской службы, и люди, с которыми мне волею судеб приходилось встречаться, наберутся терпения и дочитают последние главы моей книги. А кроме моих непосредственных и прямых начальников мне довелось близко видеть Георгия Жукова, Семена Буденного, Василия Сталина, маршала Ротмистрова, космонавтов Германа Титова и Георгия Гречко и многих других, которым я посвящу несколько страниц.

Но это в конечных главах, а пока впереди глава о том, что произошло с нами в первые месяцы и годы после войны, как складывалась [245] моя послевоенная служба и цементировалась наша семья, родившаяся в огненные годы.

...Так много прошло лет с тех пор, как отгремели огненные дни и ночи войны невиданных ранее в истории человечества масштабов. Большинство моих боевых товарищей, с которыми ходили мы в тяжелые бои, фронтовых друзей, с которыми долго и упорно, вместе со всем советским народом, шли к такой трудной и тяжелой Победе, к сожалению, уже не увидят этой книги. А я посвящаю ее всем им. И, как обещал во вступлении, всех, чьи имена сохранила память, перечислю в своеобразном памятном списке, который и завершает эту главу. Ибо одной из главных задач, которые я поставил себе перед тем, как сесть за эти мемуары, было оставить в нашей истории их след, их дела и подвиги.

Вместе с теми, кого мне удалось разыскать уже спустя сорок лет после Победы, мы вспомнили имена многих, но, к сожалению, не всех, и собрал я далеко не полные данные о них.

Но пусть хотя бы только фамилии их дойдут до потомков, и пусть останутся они не безымянными героями той войны. Они заслуживают того, чтобы их помнили, ведь каждый из них вложил частицу своей жизни, а кто-то и всю жизнь в дело Победы. Многих из них война догнала спустя годы.

1. Афонин Алексей Антонович. Родился 07.05.1919 г. Старший лейтенант. Командир взвода автоматчиков. Проживает в Новосибирской области.

2. Бабич Анатолий Григорьевич. Майор. Начальник боепитания батальона. Умер 23.04.1983 г.

3. Батурин... Полковник. Командир штрафбата с августа 1944 г. После войны жил в Подмосковье. Умер в 1983(?) г.

4. Бельдюгов Иван Иванович. Майор. Командир стрелковой роты.

5. Бойко... Капитан. Командир роты противотанковых ружей. Погиб в ноябре 1943 г.

6. Бузун Степан Петрович. Капитан медслужбы. Начальник медпункта батальона.

7. Булгаков Дмитрий Иванович. Родился 24.12.1918 г. Лейтенант. Командир стрелкового взвода. Выбыл из Ш Б по ранению 24.10.1944 г.

8. Глухов... Капитан. Уполномоченный Особого отдела «СМЕРШ».

9. Гольдштейн Моисей Иосифович. Родился 03.05.1919 г. Капитан. Командир минометного взвода. После войны служил в войсках МВД, подполковник. Умер в Киеве 04.12.1999 г.

10. Гуменюк Николай Дмитриевич. Родился в 1919 г. Капитан. Помощник начальника штаба. Умер в Киеве в 1972 г. [246]

11. Давлетов Ф... Старший лейтенант. Командир стрелкового взвода. Погиб на Наревском плацдарме (Польша) 24.10.1944 г.

12. Деменков Иван... Старший лейтенант медслужбы. Фельдшер батальонного медпункта.

13. Желтов... Майор. Парторг батальона. Погиб во время рейда в тыл врага в районе г. Рогачева 21.02.1944 г.

14. Загуменников Петр Иванович. Родился 04.09.1924 г. Майор. Командир взвода и роты противотанковых ружей. После войны продолжал службу в Советской Армии. Подполковник. Жил и умер в Полтаве 20.06.2001 г.

15. Зельцер Моисей... Капитан. Начальник продовольственной службы батальона.

16. Зорин Павел Иванович. Старший лейтенант. Командир взвода связи. Начальник связи батальона.

17. Измайлов Иван Петрович. Родился 23.03.1906 г. Майор. Помощник командира батальона по снабжению. После войны проживал в Узбекистане.

18. Казаков... Майор. Заместитель командира батальона по политчасти.

19. Карасев Иван Андреевич. Родился 10.11.1918 г. Младший лейтенант. Командир взвода автоматчиков.

20. Качала Василий Моисеевич. Родился 13.03.1921 г. Капитан. Командир стрелкового взвода. После войны проживал в Краснодарском крае. Умер 3.07.1988 г.

21. Киселев Филипп Андреевич. Родился 18.08.1923 г. Майор. Командир взвода, ПНШ-1, начальник штаба батальона. После войны продолжал службу в Советской Армии. Генерал-майор. После увольнения жил и умер в Москве 29.01.1996 г.

22. Кудряшов Александр Иванович. Родился 11.09.1913 г. Подполковник. Заместитель командира батальона (до мая 1944 г.). После войны продолжал службу в Советской Армии. Полковник. Проживал в Уфе. Умер 12.05.2000 г.

23. Кузнецов Евгений... Лейтенант. Командир взвода автоматчиков.

24. Кузьмин Георгий Емельянович. Родился 08.06.1922 г. Капитан. Командир взвода ПТР. После войны продолжал военную службу. Майор. Проживает в Новосибирске.

25. Костик Станислав Иванович. Родился 10.03.1921 г. Старший лейтенант. Командир стрелкового, затем комендантского взвода. После войны продолжал военную службу. Майор. Проживал в Минске. Умер в 1992 г.

26. Лозовой Василий Афанасьевич. Родился 01.03.1921 г. Майор. Начальник штаба батальона (до августа 1944 г.). После войны продолжал службу в Советской Армии. Полковник. Умер в Киеве 24.06.1993 г. [247]

27. Матвиенко Иван Владимирович. Родился 28.02.1921 г. Майор. Командир стрелковой роты, с октября 1944 г. — заместитель командира батальона. После войны проживал в Кировоградской области. Умер 8.12.1991 г.

28. Мирный... Лейтенант. Политработник.

29. Назыков Василий... Старшина, затем лейтенант. Заведующий секретным делопроизводством. После войны служил при штабе ГСОВГ, Берлин.

30. Носач Василий Антонович. Майор. Начальник штаба батальона до ноября 1943 г. После войны проживал в Киевской области.

31. Оленин... Майор. Парторг батальона.

32. Осипов Аркадий Александрович. Родился 23.04.1908. Полковник. Командир штрафного батальона с момента его создания до августа 1944 г. Почетный гражданин г. Рогачева. Проживал там же. Умер 15.01.1995 г.

33. Пекур Федор Ильич. Майор. Командир минометной роты.

34. Писеев Сергей Алексеевич. Родился 02.09.1923 г. Старший лейтенант. Командир пулеметного взвода и взвода автоматчиков. После войны проживал в Одессе. Умер 01.03.1991 г.

35. Пыльцына Маргарита Сергеевна. Родилась 06.06.1925 г. Старший сержант. Медсестра и санинструктор батальона. Умерла в Харькове 12.12.1996 г.

36. Пусик Константин Данилович. Капитан. Начальник финансовой службы батальона. После войны жил и умер в Москве 24.06.1985 г.

37. Ражев Георгий Васильевич. Родился 15.09.1920 г. Капитан. Командир взвода автоматчиков. После войны жил и умер в г. Пензе 14.05.1993 г.

38. Разоренов... Капитан. Командир стрелкового взвода.

39. Рудзинский... Майор. Заместитель командира батальона по политчасти (до августа 1944 г.).

40. Семенов Юрий... Родился в 1924 (1925?) г. Лейтенант. Командир взвода автоматчиков.

41. Семыкин Валерий Захарович. Родился 23.02.1920 г. Капитан. Командир взвода связи, ПНШ-3 батальона. После войны продолжал службу в Советской Армии. Подполковник. Проживает в Хохольском районе Воронежской области. Почетный гражданин района.

42. Сергеев Георгий Тимофеевич. Родился в 1921 г.(?). Старший лейтенант. Командир пулеметного взвода. После войны проживал в Туле. Умер в августе 1974 г.

43. Сисенков Сергей Тимофеевич. Старший лейтенант. Командир пулеметного взвода. Умер в 1953 г.

44. Слаутин Николай Александрович. Майор. Командир стрелковой роты. После войны проживал в Семипалатинской области.

45. Смирнов Петр Васильевич. Капитан. Командир взвода противотанковых ружей. Умер 03.03.1975 г. [248]

46. Соколов... Старший лейтенант. Офицер штаба.

47. Сыроватский Михаил Иосифович. Родился в 1911 г. Майор. Командир стрелковой роты. Погиб в 1945 г.

48. Тавлуй Павел Семенович. Родился в 1915 г. Майор. Командир стрелковой роты.

49. Тачаев Борис... Капитан. Начальник оружейной мастерской.

50. Усманов Фуад Бакирович. Родился 14.08.1922 г. Капитан. Командир стрелкового взвода, ПНШ-4. После войны окончил юридический институт. Был Председателем Верховного Суда Башкирии. Умер в Уфе 18.01.1966 г.

51. Филатов Алексей Григорьевич. Родился 22.02.1915 г. Подполковник. Заместитель командира батальона. После войны жил и умер в Москве 06.07.1998 г.

52. Филатов Михаил... Подполковник. Заместитель командира батальона до октября 1944 г.

53. Цигичко Василий Корнеевич. Родился 28.11.1921 г. Майор. Командир роты ПТР, затем ПНШ-2. После войны продолжал службу в Советской Армии. Подполковник. Проживал и умер в Харькове 06.08.1994 г.

54. Чайка... Родился в 1913(?) г. Старший лейтенант. Командир взвода автоматчиков и парторг роты.

55. Чесноков Степан... Капитан. Комендант штаба.

56. Шатов... Капитан. Начальник вещевого снабжения батальона.

57. Шамшин Александр Петрович. Родился 29.12.1923 г. Капитан, командир стрелкового взвода. Умер в августе 1961 г.

58. Яковлев Константин... Капитан. Командир минометного взвода.

59. Янин Иван Георгиевич. Родился в 1924 г. Старший лейтенант. Командир стрелкового взвода, заместитель командира роты. Погиб на Наревском плацдарме (Польша) 30.10.1944 г.

Пусть вечная память о тех, кого уже нет в живых, послужит данью признательности и благодарности за их подвиги во имя любви к своей Родине в те далекие, но незабываемые годы. А потомкам хочу пожелать такой же безграничной любви к земле отцов и матерей своих, такой же готовности в случае необходимости встать на ее защиту, какими обладали их предшественники в годы Великой Отечественной войны.

Дальше