Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава 8

История знакомства с будущей женой. Любовь с первого взгляда. Адрес на песке, Уфа. Неожиданные оперно-балетные впечатления. Фронт. Почтовый роман длиною больше года. Фронтовая свадьба

А началось все с того, что в запасном полку, стоящем в поселке Алкино под Уфой, где служил тогда я, молодой лейтенантик, теплым летним вечером полковой оркестр играл на танцплощадке вальсы, а мне было не до танцев. Причина банальная: у молодого лейтенанта в его 19с небольшим лет резались сразу два зуба мудрости. Боль была изнуряющая, и я бродил за забором, скрывавшим танцующих, таких же молодых офицеров, недавно только сменивших петлицы с «кубарями» на офицерские погоны со звездочками. В основном их партнершами были разодетые девушки, работницы расположенного недалеко молочного завода. Вот с этими «молочницами» крутила всласть не только вальсы да танго офицерская молодежь — успели «закрутить» нешуточные романы.

На скамейке, стоящей вблизи забора, я увидел тихо и горько плачущую худенькую блондинку, одетую явно не для вечера танцев. Может, мне просто стало ее жаль, а может, захотелось отвлечься от надоевшей зубной боли, но я подошел к ней и заговорил.

Выяснилось, что Рита (так звали девушку) — ленинградка, которой вместе с мамой и младшим братишкой (отец умер от голода) удалось эвакуироваться из блокадного города в Уфу, где у них было много родственников. Горком комсомола взял шефство над эвакуированными питерцами и чтобы немного подкормить отощавшую на блокадном пайке девушку, определил ее пионервожатой в лагерь, размещавшийся здесь же, в Алкино, неподалеку от нашего полка. Ее одежда — какие-то уже неопределенного цвета лыжные шаровары, видавшая виды, но опрятная блуза на худеньких [164] плечах, да еще, вдобавок, вместо туфель, которые были бы более подходящими для танцев, деревянные дощечки с прибитыми к ним перекрещивающимися ремешками (такие вот «сабо» военной поры) — ну никак не подходила к обстановке на танцплощадке. Вот и заплакала девушка...

Проговорили мы долго. И она успокоилась, и моя нестерпимая зубная боль как-то незаметно сбавила свой неистовый накал. Проводил я ее до самого пионерлагаеря, а там какая-то злая дородная тетка лет 35-40 стала строго Рите выговаривать за то, что та оставила без надзора своих далеко не ангельских повадок подопечных. Пришлось заступиться. Так я познакомился и с начальницей Риты. Может, это и помогло бедной девушке, так как эта гранд-дама стала относиться к ней помягче.

Договорились с Ритой встретиться назавтра. И через несколько дней я почувствовал, что уже с трудом могу дождаться очередной встречи.

Всяких дежурств, нарядов, караулов я раньше, честно говоря, не избегал, а даже от однообразия службы находил какую-то особую прелесть в ощущении своей ответственности то ли за батальон, то ли за караул, то ли за пищеблок. Так вот, теперь эти наряды стали ненавистны мне, так как не давали возможности ежедневно встречаться с этой очаровательной девушкой, с которой было так интересно. В общем, как говорится, влюбился «по уши» с первого взгляда.

Но однажды она не пришла в назначенное время к заветной скамеечке. Расстроенный, я все же заметил, что рядом, на песке, палочкой, брошенной тут же, был начертан... адрес: «Уфа, ул. Цюрупы...». Теперь оставалось ждать удобного момента. А у нас в Алкино тогда в ходу был такой «юморной» стишок: «Деньги есть — Уфа гуляем, деньги нет — Чишмы сидим» (Чишмы — это ближайшая, в 5-6 километрах от нас узловая станция).

Вскоре удалось вырваться. Нашел! Познакомился с ее матерью, тетками (мужская часть родственников была на фронте). И в первый же вечер (а мне нужно было вернуться до подъема) Рита предложила пойти в театр. В этот вечер давали оперу, для меня еще незнакомое сценическое действо. Ленинградский уровень культуры у моей знакомой — это я понял сразу. Первая же возможность — и тотчас в театр, да еще и в оперу!

Театральный мир мне уже немного был знаком по Дальнему Востоку, городку Облучье, где я учился с 8-го по 10-й класс в 4-й железнодорожной школе. До этого мне, мальчишке с полустанка, из всех видов искусств известно было только немое кино, в котором добровольцы из числа зрителей постоянно должны были крутить ручку динамо. [165] Так вот, в этом городке единственным культурным центром был железнодорожный клуб, в который иногда приезжал с гастролями из Хабаровска театр Дорпрофсожа (дорожный профсоюз железнодорожников). Город и узловая станция Облучье были одним из участков Дальневосточной железной дороги, поэтому все, что там происходило, было в ведении управления дороги и ее профсоюзов.

Театр этот приезжал специальным поездом с концертами и спектаклями. Должен прямо сказать, спектакли эти были истинно профессиональными, на самом высоком, по тогдашним моим меркам, уровне актерского мастерства, а декорации вызывали у всех зрителей просто восхищение своей достоверностью. За годы учебы в Облучье я пересмотрел уйму первоклассных постановок. Помню, как блестяще были сыграны «Дети Солнца» и «На дне» по пьесам Горького, и спектакль «Сентиментальный вальс» (не помню автора пьесы), «Дядя Ваня» по Чехову, да и многое другое.

Кукольный театр тоже воспитывал нас. Помню, поразил меня кукольный паровозик, пыхтящий дымком из трубы и гудящий, как настоящий. А куколка-мальчик, шагая вдоль путей, заметил лопнувший рельс и, чтобы остановить приближающийся поезд, разрезал ножом руку, смочил кровью свой носовой платок и им, как красным флажком, остановил поезд у самого опасного места! Мы, мальчишки, мечтали о таком подвиге и стали специально ходить вдоль рельсов и носить с собой пионерские галстуки и даже ножи.

Помню, там же, в этом клубе, я впервые увидел звуковые фильмы «Ленин в октябре» и «Великое зарево», впечатления от которых надолго врезались в нашу цепкую детскую память. Да и впервые увиденный мной цветной звуковой фильм «Сорочинская ярмарка» не оставил меня равнодушным.

Так что с искусством кино и театра я уже был, как мне казалось, хорошо знаком, но опера была для меня еще неизвестной формой сценического искусства. Я знал, что там не говорят, а поют, и не представлял, как я это восприму. Но подействовало на меня это так, как я даже в самых смелых мыслях своих и не предполагал.

Давали оперу «Травиата», где главную партию Виолетты пела местная актриса Валеева. Наверное, я никогда более не слышал подобного, вернее бесподобного, голоса, не видел такой артистичности и пластичности. Конечно, это было просто первое впечатление. А точнее — первое потрясение! В те годы уфимский театр располагал хорошими силами за счет эвакуированных из Москвы, Киева и других театральных столиц актеров. Даже знаменитый бас Максим Дормидонтович Михайлов пел в нем. А потрясла меня [166] именно Валеева. А балет! Оказывается, Рита училась в Ленинграде в балетной школе, и для нее балет был, а для меня теперь тоже стал, божественным наслаждением. Долго не мог забыть Одетту и Одиллию из «Лебединого озера». Да всего не перечислить.

...Мне часто в жизни везло. Повезло и здесь, еще и в том, что, вернувшись в полк, я через несколько дней вдруг был командирован в Уфу на лесопильный завод на берегу реки Белой для обеспечения пиломатериалами нужд полка. В этой командировке я пробыл две недели. И чего только не пересмотрел и не переслушал за это время в уфимском театре по вечерам!

А Рита, увидев мой интерес к театру, каким-то образом доставала то билеты, то контрамарки. Похоже, во всей моей последующей жизни такого интенсивного театрального блаженства я больше не испытывал, разве только во время 5-летней учебы в Ленинградской военно-транспортной академии.

В общем, за эту счастливую командировку я получил неоценимый культурный заряд на всю жизнь и так много узнал о Рите, ее маме, об отце — инженере-строителе с консерваторским образованием, лично знакомом с С. М. Кировым. Обладал он хорошим голосом и часто исполнял дома и на концертах оперные арии и романсы. Погоревал вместе с ними по случаю его голодной смерти в блокадном Ленинграде.

Понял и принял образ их жизни, узнал их привычки и увлечения. И моя влюбленность в Риту с первого взгляда уверенно и быстро переросла в большую, огромную любовь к этой хрупкой, светловолосой, сероглазой ленинградке-блокаднице. А она уже работала сборщицей на уфимском заводе телефонных аппаратов и успевала еще ходить на РОККовские курсы медсестер (РОКК — Российское общество красного креста).

Мама ее, военврач, имевшая за плечами и годы гражданской войны в роли сестры милосердия, и участие врачом уже в финской войне, теперь была зачислена в штат формирующегося военного госпиталя. И Рита тоже уже числилась будущей медсестрой. А братишка ее, 15-летний Стасик, где-то работал, зарабатывая свою трудовую хлебную карточку.

Как истый кавалер, я искал повода угостить чем-нибудь Риту. Но в то время в Уфе без карточек были доступны только конфеты-липучки, да густой горячий сладковатый напиток, называемый «хлебным суфле».

Все когда-нибудь заканчивается. Окончилась и моя «лесозаготовительная» командировка, а вместе с ней и мой «театральный сезон». Уехал я в свое Алкино, встречи стали снова редкими, а [167] вскоре Рита сообщила, что формирование госпиталя заканчивается и через несколько дней их должны отправить на фронт.

Побежал я к своему командиру роты старшему лейтенанту Нургалиеву, и он разрешил мне съездить в Уфу, но к вечеру обязательно вернуться.

Едва застал их дома. Они были уже в военной форме и собирали свои вещички. Мне удалось помочь им погрузиться в вагон и, не дождавшись отъезда их эшелона, я попрощался со всеми: надо было успеть вернуться в полк. В первый раз увидел Риту и ее маму, Екатерину Николаевну, в гимнастерках и впервые не стесняясь поцеловал мою солдатку в губы, вытер с глаз ее набежавшие слезинки, едва сдержав свои. И, поскольку уже наступал вечер, бросился к поезду, тронувшемуся в направлении Алкино, на ходу вскочил на подножку платформы, и вскоре мы исчезли друг у друга из вида.

Несколько дней не находил себе места. Не давала покоя мысль, что вот она, еще не окрепшая после блокады девочка уезжает на фронт, а я, взрослый мужик, которому вот-вот стукнет двадцать, все еще в тылу, в запасном полку, хотя многие мои коллеги-офицеры уже убыли на фронт вместе с маршевыми ротами, которые мы здесь готовили. И уже который мой рапорт командир полка, фронтовик, майор Жидович возвращает с лаконичной резолюцией: «10 суток домашнего ареста за несвоевременную просьбу».

Домашний арест тогда для нас звучал как отказ от увольнения в те же Чишмы или в Уфу, да еще удержание (как мы тогда шутили — «в фонд обороны») 25 процентов денежного содержания за каждый день ареста.

В нарушение субординации побежал наутро прямо к командиру полка, но тот ответил еще лаконичнее: «Не спеши. Все там будем!». Однако вскоре, уже, кажется, на мой десятый рапорт судьба откликнулась: стали формировать офицерскую команду в резервный офицерский полк округа для дальнейшей отправки на фронт. А незадолго до этого было удовлетворено мое заявление о приеме кандидатом в члены ВКП(б). Так что на фронт я уже собирался если еще не полноценным коммунистом, то все-таки уже и не юным комсомольцем. Может, это событие тоже повлияло на решение командира полка включить меня в состав такой команды.

Но как непредсказуемо меняются иногда судьбы человеческие! В 1960 году, когда с того памятного 43-го прошло 17 лет, я, уже полковник воздушно-десантных войск, проходивший службу в Костроме, после операции по удалению части щитовидной железы, ложусь в ярославский гарнизонный военный госпиталь для комиссования на предмет годности, а вернее — негодности к дальнейшей [168] службе в ВДВ. И там встречаю в больничной пижаме своего бывшего командира запасного полка, уже полковника в отставке Жидовича. Надо же оказаться в одном и том же месте, в одно и то же время! Ну, не судьба ли?

И как ни странно, он не просто вспомнил, но неожиданно для нас обоих почти сразу же узнал меня. Он, тогдашний мой командир, оказывается, вскоре тоже выпросился у начальства на фронт, принял под командование гвардейский стрелковый полк, но в первых же боях был тяжело ранен, долго залечивал свои раны в госпиталях и остался дослуживать свои армейские года до пенсии здесь же, в Ярославле.

Долгими вечерами, пока меня не выписали, признав негодным для дальнейшей службы в десантниках, мы вспоминали и Алкино, и свои боевые дела и годы.

Рассказал он мне и о судьбе своих замов по запасному полку. Майор Родин, могучий красавец, при повторном заходе на фронт погиб. Подполковник Неклюдов, нам, молодым лейтенантам, недавно сменившим петлицы на офицерские погоны, напоминавший своей аккуратной бородкой и манерами классических представителей офицерства старой русской армии, был тогда в солидных летах, на фронт его не отправили, а сразу по окончании войны уволили в запас.

Рассказал мой командир и о дочери Неклюдова, библиотекарше нашего полка и яркой звезде концертов полковой самодеятельности, которые устраивались в честь проводов маршевых рот, отправляемых в действующую армию. Я до сих пор помню ее сильный, проникновенный грудной голос, ее «над полями, да над чистыми». Профессиональной певицей она так и не стала, хотя, по моему мнению, у нее были для этого все данные.

Вот такой экскурс в прошлое случился у нас в ярославском госпитале. А тогда, в 43-м, после отъезда Риты с госпиталем из Уфы, у нас наладилась интенсивная переписка, настоящий «почтовый роман». Из ее писем я узнал, что они обосновались в Туле, даже помню, что госпиталь размещался в школе на улице Красно-перекопской. (Много лет спустя, когда после войны мне доводилось служить близ Тулы, мы побывали здесь.)

Уже потом, когда и я оказался на фронте, Рита мне сообщила, что теперь их госпиталь вошел в состав Белорусского фронта. Так еще раз милостивая судьба свела нас тогда на одном фронте войны, что и позволило нам там встретиться и уже больше не расставаться.

В эту пору у меня, как и у многих влюбленных молодых людей, «прорезалась» поэтическая страсть, и я писал своей возлюбленной [169] стихи и даже целые письма в стихах. Кое-какие те фронтовые записи у меня сохранились. Вот некоторые из них, конечно далеко не совершенные:

Хлипкая землянка. Злится ветер.
Вспомнилась родная сторона.
Ночи лунные и теплый летний вечер,
Вальс на танцплощадке и... война.

Много пережил за дни разлуки,
Но не усомнился я в твоей любви...
Мне приснилось, что ты свои руки
Все запачкала в моей крови.

И что ты меня перевязала
В полутемной комнатке пустой
Бомбами разбитого вокзала.
То был сон... Но ты была со мной!

А вот еще одно, из другого письма:

Я пишу, родная, каждый божий вечер,
Если украду у той войны хоть полчаса.
И тогда сквозь строчки вижу твои плечи,
Вижу твои ясные, серые глаза.

Этот взгляд, как солнце, сердце согревает.
Он как амулет. С ним не страшна гроза.
В тяжкие минуты силы прибавляют
Милые, любимые, ясные глаза.

Конечно, примитивны эти стихи, но даже сейчас они пахнут тем пороховым временем, той гарью войны, которой мы дышали, в которой жили, любили, страдали.

Я даже маме Риты, Екатерине Николаевне после той памятной встречи в Лохуве, описанной мною в предыдущей главе, свое признание в любви к Рите и просьбу о материнском благословении выразил так:

...А в день, когда пробьют часы Победы,
Настанут дни спокойней и светлей,
Мы будем вместе. Радости и беды
Со мной разделит Рита, а я — с ней.
Тогда отметим сразу дни рожденья,
Которые прошли, которым еще быть...
Теперь же дайте нам благословенье,
Чтоб в счастье жить, всегда, всю жизнь любить...

В некоторых предшествующих главах я так или иначе касался нашего «военно-полевого романа», рассказывал о высоких чувствах, часто помогавших сохранять верность друг к другу и саму [170] любовь, которые вселяли уверенность и действительно прибавляли силы в самые трудные минуты.

И теперь, спустя много лет, во мне не иссякает убежденность, что именно эта любовь была тем талисманом, который не один раз отводил от меня смертельную опасность в столкновениях с реальностями войны, с ее пулями, минами, танками, бомбами...

Не могу не рассказать и о том, каким «испытаниям» подвергала меня сама Рита. Примерно с лета 1944 года она вдруг в своих письмах стала мне писать, что уже была замужем и что у нее даже есть ребенок. Я ей ответил, что если все это уже в прошлом, то нашей любви это не помеха, и что ее ребенок — это наш ребенок. Я почти верил ее письмам, хотя и не мог понять, как и когда это могло случиться.

И даже при встрече в Лохуве этот вопрос так и остался висеть в воздухе, хотя я не сомневался ни в своей любви, ни в ее чувствах ко мне. А рано утром, одевшись в выстиранное, отутюженное, пахнущее свежестью белье и обмундирование, я должен был тронуться в путь, чтобы прибыть в указанное место не позднее определенного мне срока. Да и не в моих правилах быть неточным.

Развернул карту, нашел на ней две деревушки, Буду Пшитоцку и Буду Куминьску, что недалеко от шоссе Брест-Варшава, между городами Калушином, известным мне еще по пребыванию в госпитале, и Рембертувом, одним из пригородов Варшавы восточнее реки Висла.

Показал эти деревушки на карте Рите. На всякий случай. Тем более что, по моим предположениям, я буду там находиться не менее двух-трех, а то и более недель.

Нам предстояло там в соответствии с распоряжением Командующего фронтом маршала Рокоссовского освобождать «отвоевавшихся» штрафников, у которых истек срок пребывания в штрафбате, принимать новое пополнение, формировать из него боеспособные подразделения и готовить их к новым, предстоящим боям.

Как мне поведала Рита, в их госпитале постоянно действовал коллектив художественной самодеятельности, в котором она, бывшая ученица одной из ленинградских балетных школ, считалась ведущей солисткой в танцевальной группе.

Так вот, в периоды затишья в боевых действиях, когда в госпитале не так много раненых и нет наплыва новых, этот коллектив по планам политуправления фронта «гастролирует» по воинским частям, находящимся на отдыхе или на переформировании.

И кто знает, не занесет ли попутным ветром их самодеятельность куда-нибудь поближе к нам. (Хотя за всю войну нас, штрафников, [171] так ни разу и не побаловали такой радостью.) Тем более что уже предполагался выезд с концертами вроде бы в район города Седлеца, а он несколько восточнее Калушина. Вот мы и подумали, не «подкинет» ли нам судьба «ответного визита»? Теперь уже Риты ко мне.

В таких случаях говорят: «как в воду глядел!» К исходу дня добрался до указанных комбатом деревень, нашел штаб. Встретил там нового замполита майора Казакова, назначенного к нам совсем недавно вместо подполковника Рудзинского, которого вроде бы забрал к себе на новое место наш бывший комбат полковник Оси-пов. Немного удивился, увидев еще нескольких новых офицеров-политработников, видимо прибывших в батальон тоже недавно, но там, в окопах на плацдарме, они не появлялись.

Комбат, когда я доложил о своем прибытии в установленный им срок, удовлетворенно хмыкнул и, не спросив даже о результатах моего «отпуска», указал мне место размещения моей роты в деревне Буда Пшитоцка, куда я и направился.

Встретили там меня уже разместившиеся офицеры Федя Ус-манов, Жора Ражев и все-таки «прикомандированный» к моей роте командир взвода пулеметной роты Жора Сергеев. Здесь же недалеко разместился и командир роты ПТР, мой давний друг Петя Загуменников, и командир минометного взвода Миша, или как его все звали Муся Гольдштейн. В общем, мои боевые друзья снова были рядом со мной.

Для меня мой ординарец, а им был теперь уже немолодой, лет около сорока, бывший капитан Николай (фамилию не помню), облюбовал дом одинокого поляка по фамилии Круль.

Дом был неказистый, но нам досталась одна большая комната («для заседаний военного совета» роты, как выразился Федя Ус-манов) и две небольшие — одна для меня, другая для ординарца. Пан Круль, как мы его величали, был почему-то одинок, ни жены, ни детей, но на него и его немалое хозяйство работал добрый десяток батраков и батрачек, не угнанных в немецкое рабство, как мы привыкли видеть это в Белоруссии и на Украине.

Тогда, в декабре 1944 года все мы заметили, что по полям бегает много зайцев, и я решил воспользоваться своими неплохими стрелковыми способностями, чтобы побаловать себя и друзей зайчатиной.

Еще в средней школе я среди немногих моих соучеников успешно сдал нормы на значок «Ворошиловский стрелок» сразу 2-й ступени. А уже будучи свежеиспеченным лейтенантом, на одном из первых занятий со взводом по стрельбе, чтобы показать не попавшему [172] в мишень красноармейцу, что винтовка не виновата в его промахе, я, стоя, без упора, с расстояния около 100 метров с первого выстрела попал в фарфоровый изолятор на телеграфном столбе проходящей невдалеке линии связи. Разлетелся этот изолятор вдребезги на глазах изумленных обучаемых, и провод повис в воздухе без опоры. Да и сам я, честно говоря, не меньше их удивился такому результату, хотя понимал, что вместе с этим показал дурной пример: не надо было повреждать телеграфную линию, да и опрометчиво рисковать авторитетом — вдруг не попал бы?

Так вот, 14 декабря (памятный день! Он стал одним из самых важных в моей жизни!), часа в четыре после обеда я со своим пистолетом (теперь у меня вместо нагана был «ТТ») вышел «на охоту». И не с первого, правда, выстрела, но все же уложил зайчишку. Вот с этим трофеем возвращаюсь домой, а там!.. Смотрю, мой Николай помогает снять шипелишки с трех девчат, среди которых и моя Ритулечка!

Отпросилась-таки из своего самодеятельного ансамбля песни и пляски! Вместе с ней — аккуратненькая, с ладной фигуркой и броским восточным личиком татарочка Зоя Фарвазова, да аккордеонистка Люся Пегова. Все девушки молоденькие, с морозца румяные, возбужденные!

Я уже раньше говорил, что всем в батальоне выдавал Риту за свою жену, к которой и отлучался недавно. Поэтому, наверное, никто, кроме меня и не удивился ее появлению здесь. А я этому рад был безгранично.

Набежали друзья и решили «сыграть» фронтовую свадьбу, так как, по их мнению, наши существующие де-факто супружеские отношения нужно освятить свадебным обрядом.

Я волновался, не зная как воспримет это предложение Рита, но она, переглянувшись с девчонками, согласилась. Николай умело освежевал зайца, разделал его и принялся готовить заячье рагу с неимоверным количеством лука и свиным салом. Блюдо это получилось отменным, хотя настоящего рагу из зайца никто из нас не пробовал ранее.

Весть о нашей свадьбе молниеносно облетела моих друзей, и все они собрались в нашей комнате «военного совета». Пришли и Филипп Киселев, начальник штаба, и замкомбата Матвиенко Иван, мой бывший ротный, и Филатов Алексей, которого, несмотря на примерно десятилетнее превосходство в возрасте многие из нас почему-то называли просто Алешей (наверное, его общительный и веселый характер, его подвижность и моложавость были причиной этого). Быстро собрали все необходимое для пиршества, [173] каждый что-то принес: кто сэкономленный офицерский доппаек, кто где-то раздобытые соления и копчения, Валера Семыкин каким-то образом добыл у Зельцера огромный кусок американского сливочного масла. Появилась и фирменная польская водка «Монополька», и даже бутылки с каким-то «заморским» трофейным вином, придержанным, наверное, для особых случаев.

Я все поглядывал на Риту, а она, заметно смущаясь, легко знакомилась с моими друзьями и давала понять, что готова играть роль невесты. Тогда я и пришел к выводу, что ее первое замужество, о котором она мне писала, для нее — неприятное прошлое и сегодня она по-настоящему станет моей женой. Видимо, и Екатерина Николаевна, ее мама, уже благословила нас на этот ответственный шаг.

Веселая и волнующая получилась свадьба. И с аккордеонами, и с патефоном, среди пластинок к которому я особенно берег «Рио-Риту», «Брызги шампанского» и «Амурские волны», так напоминавшие мне танцплощадку в Алкино. И танцевали мы в этой, ставшей теперь уже тесной, комнатушке пана Круля (кстати, к сороковой годовщине Победы в «Известиях» за 14 января 1985 года были напечатаны воспоминания Риты об этом событии под названием «Фронтовая свадьба»). Девчата, Люся и Зоя, засобирались, объясняя это тем, что обязаны вернуться к указанному сроку в свой ансамбль. Никакие доводы о том, что уже ночь, не действовали.

Между прочим, Жора Ражев, весьма любвеобильный парень, наш «Дон Жуан», как говорится, уже «положил глаз» на Зоечку Фарвазову и был страшно огорчен, когда она не ответила ему взаимностью. И не боялись эти щупленькие, но смелые девчонки безлунной ночью идти через лес к шоссе, ловить там попутную машину, хотя тогда многие не без оснований побаивались провокаций со стороны Армии Крайовой, так бесславно провалившей Варшавское восстание.

Жора Ражев, наверное, обидевшись на Зою, сослался на свою недавнюю контузию (что не мешало, однако, не отставать от других в винно-водочном интересе), не проявил инициативы проводить девушек. Эту миссию взял на себя другой Жора — Сергеев, молчаливый, надежный. Он и проводил девчат до шоссе, остановил попутную машину, которая как раз шла в Седлец, куда и нужно было добраться девчонкам.

Между прочим, уже в 1984 году Жора Ражев, которого в числе многих своих фронтовых друзей я разыскал, написал нам с Ритой в первом же письме: [174]

«Дорогие Саша и Рита! Большое вам спасибо за то, что умеете добиваться поставленной цели и разыскали так много фронтовых друзей.

Да, это я, Жора Ражев, бывший твой, Саша, комвзвода в 8 ОШБ! Вас, конечно же, хорошо, даже отлично помню. И твою перевязанную голову после ранения на Одере, а также кобуру с пистолетом, свисавшую почти до колен — только у тебя одного во всем батальоне! А Риту — по той польской избушке, в которой вы стали близкими. Конечно, помню также бегство моей знакомой...»

С Жорой Ражевым приключались и другие истории, связанные и с любовью к «слабому полу», и со слабостью к спиртному. Такой уж он был у нас «особенный».

А что касается «кобуры, свисавшей почти до колен», то все мы, и не только молодые, были немного франтоватыми, модничали, как могли и как нам дозволялось и обстановкой, и начальством. Пистолет тогда я носил по совету некоторых моряков-штрафников «по-флотски» и был убежден, что так удобнее и в бою.

Даже наш казавшийся всем нам тогда пожилым, комбат Батурин и его сравнительно молодой замполит Казаков тоже «модничали»: вместо шапок-ушанок носили «кубанки» с красным, «генеральским», верхом.

Ну, и мы, молодые, глядя на них, почти поголовно перешли на «кубанки», благо для их пошива находились и умельцы из штрафников, и материал.

А между тем «свадебный пир» наш закончился. Все быстро разошлись, стремясь поскорее оставить молодых наедине. Пока мы веселились, Николай уже приготовил нам «супружеское ложе», искренне считая, как и многие мои друзья-офицеры, что мы фактически уже давно муж и жена. А я был в полной уверенности, что не первый мужчина в ее жизни (ведь, с ее слов, у нее уже был ребенок), но зато стану сегодня новым, настоящим ее мужем. Каково же было мое потрясение, когда я понял, что не было у нее ни замужества, ни ребенка!

И будто в ознаменование этого счастливого события в нашей жизни новый командующий фронтом маршал Жуков, только что сменивший маршала Рокоссовского, 18 декабря подписал приказ о присвоении мне воинского звания «капитан». А мне только месяц тому назад исполнился 21 год. Но день 14 декабря 1944 года стал праздником образования нашей семьи, которой предстояло счастливо просуществовать ровно 52 года. День в день. Случилось так, что именно 14 декабря, но уже 1996 года, после трех инфарктов [175] моей Риты не стало. У нас уже было два сына, четверо внучат и прелестная правнучка...

Война догнала мою боевую подругу, фронтовую сестру Великой Отечественной уже спустя более 50 лет после Победы, как догнала она и многих моих фронтовых друзей. К тому времени мы потеряли более десяти из разысканных мною однополчан.

А тогда, в 44-м, Победа была еще впереди, и никто на фронте не знал, доживет ли до нее, хотя надеялись на это все. В декабре 1944 года еще впереди были и скованная льдом Висла, и польская столица Варшава, и вся зависленская Польша. Еще далеко было до форсирования Одера и битвы за Берлин. И вот тогда, сразу после нашей фронтовой свадьбы я написал Рите почти пророческие стихи:

Не волнуйся, дорогая!
Нас ничто не разлучит с тобой.
И весной, в начале мая,
Прогремит Салют Победы над Землей!

Как мне потом было радостно, что День Великой Победы пришел именно весной, и именно в начале мая!

Но это все было потом. А тогда, утром 15 декабря, Рита засоби-ралась в свой самодеятельный ансамбль. Волновалась, что ее, ведущей солистки, отсутствие может осложнить первые концерты, хотя она и не знала, когда они будут. Я уговорил мою жену (с какой гордостью и радостью я произносил это благословенное слово!) немного подождать, чтобы сходить к комбату, представить ее своему начальству и попросить «зарегистрировать» брак: заверить печатью соответствующие записи в моем лейтенантском удостоверении и в ее красноармейской книжке.

Когда мы пришли к штабу, Филипп Киселев, начштаба, узнав о цели нашего визита, сказал мне, что это сделал бы он сам, но комбат держит печать у себя (не доверяет даже начальнику штаба вопреки обычно принятому в армии порядку), и пошел доложить о нашей просьбе.

Через несколько минут из приоткрытой двери показался круглый, выпуклый, как колобок, живот Батурина, а за ним и он сам.

Как мне показалось, окинул он каким-то брезгливым взглядом нас, вытянувшихся перед ним с приложенными к головным уборам руками в воинском приветствии, и вместо поздравления отрубил: «Здесь не ЗАГС. Регистрировать свои отношения, если они серьезные, будете после войны». Уже повернулся уходить и через плечо добавил: «Если уцелеете». [176]

Мне стало не по себе. Конечно, на фронте, да и вообще в армии, на строгость не жалуются, да и не обижаются. Однако нарочитая грубость, пренебрежительное отношение к подчиненным зачастую ранит больнее, чем вражеская пуля. Требовательность, а в отдельных случаях даже жесткость, нужны в армии, а тем более — на фронте. Но это было явление не из такого ряда. Скорее, это элементарное чиновничье хамство, обыкновенное бескультурье. Но вытерпел, ничего не поделаешь. Фронтовая субординация! С обеспокоенностью посмотрел на Риту — и удивился! У нее все такое же счастливое лицо, все такие же искрящиеся глаза и не сходящая с губ улыбка. Не удержался, при всех поцеловал ее в эти милые губы и подумал, какая она сильная, как с ней будет легко в сложных жизненных ситуациях!

Филя Киселев, заместители комбата Матвиенко и Филатов обнимали нас обоих, пожимали нам руки, а Валера Семыкин, вдруг тоже оказавшийся здесь, сказал что-то вроде: «Ну, котята, мир вам и любовь на долгие годы после Победы!» и расцеловал обоих. «Котятами» он нас называл и в письмах после войны.

Спасибо вам, дорогие друзья боевые! Ваши слова от добрых ваших сердец скрасили дурные впечатления от беспардонности Батурина, сбавили горечь моей обиды на него. Эти ваши слова были с нами всегда, везде, всю нашу жизнь, уже не только длинную фронтовую, а и долгую, более полувека, послевоенную.

После этого неприятного случая с комбатом заскочили мы на минуту в избушку, ставшую нашим свадебным дворцом, захватили вещмешок, в котором были необходимые «театральные» атрибуты и кое-какие личные вещи, и побежали через лес к шоссе, чтобы воспользоваться попутной машиной до Седлеца.

Двоякое чувство испытывал я: мне хотелось быстрее отправить ее (ведь солдат она!), чтобы не навлечь гнев ее начальства за опоздание, но еще больше хотелось хоть лишнюю минутку побыть вместе.

Но всему свое время, и через несколько минут Рита уже из кузова улетающего грузовичка прощально махала мне платочком.

Возвратился домой во владения пана Круля, а мой ординарец Николай собирает наши вещички, патефон с пластинками и докладывает, что нас переводят в рядом расположенную деревушку, тоже Буду, но уже Куминьску, и что это приказ комбата. Не сразу понял я, чем это перемещение вызвано, но приказ есть приказ. Оказалось, комбату просто было удобнее, когда все командиры рот находились поблизости друг от друга, хотя формируемые взводы оставались на прежних местах. Это показалось ему целесообразным [177] потому, что меньше придется гонять посыльных. Да и контролировать нас, ротных, ему самому легче будет. И то верно.

Хотя и стала мне очень дорогой та избушка в Буде Пшитоцкой, но расставался я с не очень-то гостеприимным паном Крулем без особого сожаления.

На новом месте меня разместили в многоквартирном доме у пожилой польки, отличавшейся какой-то особой чистоплотностью. За порядком в доме ревниво и тщательно следила ее 17-летняя дочь Стефа. Это была румяная, кровь с молоком, пухлощекая, красивая девушка.

Когда я созвал на короткое совещание своих командиров взводов, то заметил, что уж очень неравнодушно следил за ней мой Жора Ражев. И почти все время нашего пребывания там он искал любой повод, чтобы появиться в этом доме и уговорить Стефу хотя бы на вечернюю прогулку. Стефа была девочкой строгих правил и все внимание уделяла только мне как основному постояльцу и старшему начальнику среди других офицеров. Она даже связала теплые варежки и подарила их мне через Риту в очередной ее приезд.

А Жора, не дождавшись благосклонности совсем юной и весьма симпатичной, но воспитанной в строгой морали девушки, обратил свое внимание на русскую репатриантку (так называли женщин, возвращавшихся на родину после немецкого рабства или лагерей). Она была исхудавшей, непривлекательной внешне, да еще и беременной. И когда я узнал, что она уже второй день живет у Георгия, я только спросил, уверен ли он в своей медицинской безопасности и не смущает ли его то, от кого она беременна. Тот с обидой в голосе дал мне понять, что «сытый голодного не разумеет». А Жора был старше меня на три года. Больше на эту тему я с ним разговоров не заводил, хотя поводы для этого были и потом. Понимал я, что выступать судьей в этом щепетильном деле уже не имею права. И, честно говоря, не жалел об утрате этого права, взамен которого приобрел великое счастье большой любви.

Через некоторое время в батальоне неожиданно появились верховые лошади и по указанию комбата Батурина, видно, свои основные армейские годы проведшего в кавалерии, мы стали осваивать способы верховой езды.

Нелегко мне давалась эта наука. Но упорство приносило свои плоды.

Вскоре, незадолго до Нового, 1945, года, Рите снова удалось вырваться ко мне в «отпуск» на денек-другой. Узнав, что у меня теперь есть собственный «транспорт», она запросилась проехать на нем. [178]

Я, основываясь на собственном, далеко не сладком опыте, пытался отговорить ее от этого рискованного эксперимента, но, увидев ее загоревшиеся глаза, все же уступил, дав ей кое-какие советы исходя из собственной практики. Главное мое предупреждение было в том, чтобы сдерживать норовистого коня, не давая переходить на его любимый галоп.

У меня аж сердце зашлось, когда после первых же шагов лошадь помчалась бешеным галопом. Мои попытки окликнуть всадницу оказались бесполезны, и она умчалась далеко, даже исчезнув из вида за недалекой рощей.

Прошло, наверное, минут 15, показавшихся мне вечностью, как появилась моя амазонка, скачущая во весь опор к месту старта. И надо же, метрах в трех-пяти конь встал как вкопанный, а Рита, раскрасневшаяся, с растрепанной прической, выбившимися из-под шапки и развевающимися по ветру волосами, счастливая, не очень ловко, но резво спрыгнула на землю, и я едва успел ее подхватить.

Восторгам ее не было конца, и на мой вопрос, как чувствовала она себя в седле, не болит ли у нее что-нибудь, ответила: «Что ты, это было так здорово!» Может, подумал я, она не только в балетной школе училась, но и брала уроки верховой езды? На это предположение она ответила, что вообще в седле была впервые. Мое удивление было, наверное, таким искренним и неподдельным, что Рита сказала, будто всегда мечтала быть наездницей, и это, может быть, и помогло ей адаптироваться в этой роли.

Это потом мне пришла мысль о ее каком-то особом отношении к животным, а вернее — их к ней. И вот почему. Я всегда замечал, что к Рите часто необычно льнут животные. Даже домашняя кошка всегда была рядом с ней, хотя длинношерстные, сибирские вообще, вроде бы, не любят ласк.

А как-то уже в 70-х годах мы отдыхали в Пятигорском военном санатории. Естественно, захотели навестить место дуэли и первого захоронения Лермонтова. Когда мы стояли у ограды его могилы, вдруг увидели спускающегося со стороны горы Машук молодого оленя. Мы притаились, боясь спугнуть его. Но, надо же, он шел прямо на нас и подошел именно к Рите, ничуть ее не опасаясь. Я даже успел сделать несколько снимков, хранящихся у меня до сих пор, как подтверждение и этой удивительной встречи, и моих догадок о том, что и тогда конь мой как-то по-особенному бережно нес на себе эту необычную всадницу, хотя и галопом!..

Хозяйка дома, в котором я квартировал, и ее прелестная дочь оказали Рите очень теплый прием, думаю, просто как жене советского [179] капитана. Они и именовали ее не иначе, как «пани Капитана».

Когда Рита собралась уезжать, я снова проводил ее до шоссе.

Это был конец декабря 1944 года, и до наступления на Варшаву, которого мы ожидали со дня на день, Рита еще раз, уже в январе, навестила меня. Ее мама, Екатерина Николаевна, была в госпитале авторитетным врачом, с которой считались и коллеги, и начальник госпиталя. Да и Рита сама своим самоотверженным служением медицинскому делу на войне и милосердием своим, проявленным к раненым, тоже заслуживала хорошего отношения со стороны руководства госпиталя. Наверное, поэтому стали возможны эти краткосрочные отпуска. К тому же в этот период затишья в боевых действиях фронта госпиталь работал спокойно, размеренно, без авралов. А нашу фронтовую свадьбу восприняли в госпитале серьезно, без скептицизма.

С последнего, январского, визита Риты ко мне, в Буду Ку-миньску, прошло совсем немного времени, как батальон пошел в наступление на Варшаву, и уже там, перед выходом на границу с Германией, мне удалось перевести Риту из госпиталя к себе, в наш штрафной батальон, но уже в батальонный медпункт, обеспечивающий оказание помощи раненым непосредственно на поле боя... [180]

А теперь вернемся немного назад...

Дальше