Глава 7
О том, что дальше происходило, на нашем участке обороны Нарев-ского плацдарма, я постараюсь рассказать более кратко в основном потому, что немцы здесь в своей боевой активности были несколько сдержаннее. Командование фронтом подтягивало растянувшиеся за период операции «Багратион» тылы, приводило в порядок войска, так поредевшие к тому времени, восстанавливало ресурс боевой техники и накапливало все виды боезапаса, готовясь к дальнейшему масштабному наступлению, к одной из важнейших стратегических операций, получившей впоследствии название «Висло-Одерской».
Итак, мы перешли к обороне. Как помнит читатель, в моей роте после повторного наступления, в ходе которого боевые потери составили более 80%, насчитывалось меньше взвода. Это даже с учетом уже прибывшего пополнения. И вот в эти первые дни организации обороны моего ротного участка меня вызвал к телефону комбат. Тоном, не допускающим возражений, он приказал мне организовать РОП (ротный опорный пункт). Для меня это его распоряжение оказалось настолько неожиданным, настолько несуразным, что я на какое-то время просто опешил. Такая форма организации обороны роты была бы целесообразна тогда, когда в роте как минимум три более или менее полнокровных состава взвода. В этом случае в первой траншее занимают оборону два взвода, а третий оборудует позицию во втором эшелоне, и таким образом РОПы становятся основой сравнительно глубоко эшелонированной обороны всего батальона трехротного состава. [152] А у нас, как оказалось, не только батальона, но даже и роты-то не было! Своими малыми силами я никак не мог организовать ротный опорный пункт, не ослабляя и без того слабую оборону переднего края. Об этом тут же по телефону я и доложил Батурину, сказав ему, что его приказ смогу выполнить только при условии, если мне подчинят еще минимум два полнокровных взвода или когда в роту прибудет пополнение, достаточное для сформирования еще двух недостающих взводов.
Как я и ожидал, подполковник разразился резкими, негодующими фразами, пригрозив при этом, что он может передумать и не послать в штаб фронта представление о моем назначении на должность командира роты. Понимая, что пока мое назначение не узаконено приказом по Фронту, комбат запросто может его отменить, я тем не менее (как говорят, попала «вожжа под хвост») тут же, не раздумывая, спросил его, кому и когда он прикажет сдать командование ротой.
После долгого и тягостного молчания Батурин весьма недовольным голосом изрек: «Пока командуйте! Я еще с вами разберусь!» И тут, словно бес снова меня попутал, я вместо уставного «Есть!» выпалил: «Приходите сюда, в окопы, здесь на месте и разберемся».
Батурин, еще ни разу не побывавший в окопах, на переднем крае, вскипел и уже срывающимся на крик голосом ответил: «Я сам знаю, где мне быть, когда и куда приходить!» На этом наш разговор оборвался.
Потом мне мой бывший ротный, майор Матвиенко, уже ставший замкомбатом, говорил: «Зачем ты лез на рожон? Ну, сказал бы «Есть!», а делал бы как нужно!» Что же, не было у меня ни тогда, ни после такой «смекалки»...
Наш новый (он все еще был «новым», во многом неизвестным, неизученным) комбат оказался человеком, как я убедился вскоре, еще и злопамятным. Были обстоятельства, в которых я не раз чувствовал ярко выраженную немилость батуринскую почти до самого окончания войны.
Между прочим, комбата уже наградили орденом Богдана Хмельницкого I степени, видимо «за успешную организацию боев» при восстановлении флангов плацдарма. Теперь, зная уже, что этот же орден, но третьей степени, как и орден Александра Невского были по своему статусу рангом ниже обретенного им самим, он приказал представить офицеров, фактически обеспечивших ему его первый орден, к наградам именно этими орденами. Об этом сказал мне Филипп Киселев, и мы вместе стали составлять реляции на награждение командиров взводов. Жору Сергеева мы [153] представили к ордену Александра Невского, Федю Усманова к Богдану Хмельницкому III степени. Мне Батурин велел передать, что я буду представлен тоже к Александру Невскому.
Тут пришлось мне рассказать Филиппу о своей глупой истории с «дважды орденоносцем» и просить его уговорить комбата согласиться на положенный мне за подбитый танк орден Отечественной войны любой степени.
Когда Батурину представили наградные листы, он долго не соглашался поставить свою подпись на моем. Получалось, что его подчиненный получит более высокую награду, чем он сам. Как рассказывал мне потом Филипп Киселев, мой наградной лист активно и настойчиво защищали и Филатов, и Матвиенко. В общем, суммарными усилиями им всем удалось убедить комбата подписать представление.
Батурин собственноручно исправил «первую» степень на «вторую», желчно заметив при этом, что «ордена не выпрашивают, ими награждают по заслугам». Получалось, что в единоборстве с немецким танком я не победил.
Когда мне рассказали, как происходил этот разговор, я понял, что в наши с комбатом служебные и личные отношения вбит еще один кривой и ржавый гвоздь. Но орден Отечественной войны II степени я все-таки получил. И вручал его мне не сам комбат Батурин, а начштаба майор Киселев.
Наконец-то с меня, как гора с плеч, свалилась тяжесть моего «орденского» позора перед близкими, так тяготившего мою совесть все эти долгие месяцы.
...Может, потому, что еще не подтянулись базы снабжения фронта и армии, а может, по каким-то другим причинам, но стало значительно хуже с питанием. Солдатского пайка, несмотря на «сидячий» образ жизни в обороне, без атак, изнурительных маршей, перебежек и переползаний, бойцам стало не хватать, и к ним вернулась фронтовая манера делить по-особому хлеб, сахар и др. Кому-то из бойцов доверяли резать хлеб или делить сахар и еще что-то на приблизительно равные доли. Затем обычно командир отделения или кто-либо им назначенный отворачивался, прикрывал глаза шапкой, а «хлеборез» или кто-то из «доверенных лиц», указывая пальцем на одну из порций, вопрошал: «Кому?» И отвернувшийся должен был назвать одного из бойцов. И не было никаких обид, никакого роптания, если даже кому-то и казалось, что соседу досталась порция побольше. А поскольку мы, командиры взводов и рот, в боевой обстановке питались из общего солдатского котла, я настоял, чтобы и для нас порядок этот был неукоснителен. Чем-нибудь разнообразить наши окопные «меню» здесь не [154] было никакой возможности: была уже глубокая осень да и местного населения вблизи наших позиций не наблюдалось.
И вот случилась другая напасть, к которой привыкнуть мы не могли, уж очень она была неприятной. В связи с устойчивым похолоданием бойцам выдали шапки, шинели, а нам, офицерам, зимнее обмундирование. Особенно рады мы были меховым барашковым жилетам. Поменяли, наконец, всем нательное белье. Правда, походных бань, как это бывало в обороне на белорусской земле, нам не прислали, и уж сколько времени не мылись мы все, окопники.
И то ли из-за того, что эти жилеты, обмундирование и белье не прошли перед выдачей нам должную санобработку или она была проведена не надлежащим образом, то ли из-за оставшихся после немцев в землянках каких-то вещей, но вскоре нас замучили новые враги насекомые. Короче обовшивели мы все изрядно, тотально. Мои просьбы организовать поочередную помывку в походных банях с внеплановой сменой белья и хотя бы частичной санобработкой обмундирования вроде бы были услышаны, но не были почему-то реализованы.
Наконец, невдалеке от наших окопов, в низине установили прибывшую походную дезкамеру. И снова без смены белья. Поочередно сдавая в нее то гимнастерки с брюками (оставаясь на холоде в нижнем белье), то рубахи с кальсонами, бойцы прожаривали свое обмундирование. А мы, командный состав, сдавали туда и свои меховые жилеты, не подумав, что от высокой температуры в дезкамере наши жилеты настолько съежатся и покоробятся, что их не только носить не придется больше, но даже надеть не удастся.
В начале декабря нас вывели из окопов, и мы ушли на формирование хотя и в не очень далекий, но все-таки тыл. И только там, после неоднократных санобработок, тотальных стрижек и помывок в походных и деревенских банях нам удалось окончательно победить в этой войне с паразитами. И решающий вклад в эту победу внес непререкаемый медицинский авторитет, наш батальонный доктор Степан Петрович Бузун, где-то раздобывший так называемое мыло «К», которое уничтожало непрошеную живность иногда вместе с верхним слоем кожи.
А вскоре нам выдали и новенькие, ароматно пахнущие овчиной меховые жилеты и мы снова были счастливы.
Пока мы были в окопах, нас очень беспокоили фашистские снайперы и нередкие попытки фрицев прощупать надежность нашей обороны сильными артналетами, после которых, как правило, происходили наскоки больших, иногда до роты, групп с танками. [155] Здесь я впервые увидел, как против танков воевали зенитчики, стоявшие на позициях непосредственно за нашими окопами. Их скорострельные пушки встретили немецкие танки меткими выстрелами прямой наводкой, и сразу несколько машин загорелись, а остальные бросились наутек. Атака немцев захлебнулась, не успев докатиться до наших траншей. Потом еще не раз мне приходилось быть свидетелем применения зенитных средств против наземных целей, и всегда это вызывало восхищение.
Подобные немецкие наскоки на нашу оборону были похожи на разведку боем с целью выявить нашу систему огневых точек, а заодно и захватить «языка». Однако на нашем участке им этого так ни разу и не удалось, хотя о том, что кое-где их попытки были не безрезультатны, до нас слухи доходили.
И я еще тогда подумал: хорошо, что не согласился на требование Батурина часть изрядно поредевшей роты разместить во втором эшелоне при создании ротного опорного пункта (РОП). Отпор немцам теми немногими огневыми средствами, которыми рота располагала тогда, мы давали надежный, и фрицам ни разу не удавалось приблизиться к нам даже на расстояние броска гранаты. Показалось мне, что и Батурин понял это, поскольку он не поднимал больше вопроса о РОПе. У меня уже были более или менее скомплектованы два взвода, и ко мне в роту был назначен из батальонного резерва новый командир взвода старший лейтенант Ражев Георгий Васильевич, человек веселый, общительный и, как выяснилось позже, уж очень неравнодушный к женской половине человечества, да и к спиртному тоже. И стала рота наша под командованием одних старших лейтенантов «старлеевской», как говорили флотские штрафники.
Мощные артналеты иногда приводили к серьезным потерям. Люди гибли не только от своей неосторожности или небрежности. Были случаи и прямого попадания крупнокалиберных снарядов и мин в окопы и легкие земляные укрытия. Леса поблизости не было, а для построения надежных землянок ни бревен, ни досок нам брать было неоткуда.
В один из таких налетов был серьезно контужен и Георгий Ражев. Недели две он почти ничего не слышал, но в лазарет или в медсанбат уходить не соглашался. Так и командовал!
Но особенно мне запомнилась гибель Кости Смертина (не помню его бывшего офицерского звания, знаю только, что он не был старшим офицером, а был то ли лейтенант, то ли капитан). Он был в роте одним из наблюдателей. В тот день я был рядом с ним и параллельно тоже вел наблюдение с биноклем. Мне удалось обнаружить хорошо замаскированную позицию немецкого снайпера. И я [156] предупредил об этом Костю, посоветовав ему вести себя более осторожно может быть, этот снайпер за кем-то из нас охотится.
Мое предположение не замедлило подтвердиться: я едва успел присесть, как над моей головой просвистела пуля. Мне и здесь повезло, как часто это случалось со мной. А Смертина я не успел заставить присесть: он хотел, видимо, тоже посмотреть, откуда ведет огонь снайпер. И вторая пуля угодила Косте прямо в середину лба. Он как-то медленно сполз на дно окопа, будто осторожно сел, поднял кверху необычно забегавшие глаза, а его губы стали шептать что-то бессвязное, непонятное. Лицо его быстро стало приобретать какой-то пергаментный оттенок. Индивидуальный пакет был при мне, и я попытался наложить повязку на его, казалось, такую маленькую рану, из которой медленно струилась кровь. Сразу вспомнилось, как нас еще в средней школе обучали по программе ГСО («Готов к санитарной обороне») накладывать на голову повязку, называемую «шапкой Гиппократа». Но ничего не помогло. Умер Костя. Жаль его было как-то особенно. Может, потому, что я не успел его вовремя одернуть, а может потому, что последняя минута его жизни окончилась прямо на моих руках, но мне не дано было понять, что он хотел сказать невнятным шелестом губ, и своими выразительными голубыми глазами.
Фамилию же Кости я запомнил, наверное, потому, что девичья фамилия бабушки моей по материнской линии тоже была Смертина. Когда он прибыл во взвод, который формировался еще до выхода на Нарев, я даже поинтересовался его родословной, чтобы установить, не родственники ли мы. Но если у моей бабушки была часть крови хакасской, заметно были выражены восточные черты лица, характерный разрез карих глаз и четко обозначенные скулы, то этот парень был родом из Ярославля и черты лица его были совсем другими, какими наделял я в своем воображении древних русичей.
В связи с этим случаем хочется еще вот что вспомнить. У нас в батальоне не было принято надевать стальные каски. Считалось каким-то шиком, что ли, обходиться без них, хотя они на батальонных складах были, и наши снабженцы не раз их нам предлагали. Не знаю, откуда пошло это пренебрежение к каскам, но было оно стойким. И мы, офицеры, своим, как теперь видится, неразумным примером, наверное, тоже поддерживали эту не очень правильную традицию.
Не думаю, что в случае с Костей Смертиным каска могла сохранить жизнь, ведь пуля попала ему чуть-чуть выше переносицы и каска все равно не прикрыла бы этого места. Но даже после этой трагедии касок так никто и не надевал... [157] А вот еще некоторые подробности фронтового окопного быта.
Поскольку наступала зима, а окопной жизни пока не было видно конца, мы, как могли, устраивали свое жилье. Отрывали под-брустверные ниши, но не более чем на два человека, хорошо помня трагический случай с Иваном Яниным. Какими-то невероятными путями, включая ночные вылазки за передний край к остаткам разрушенного войной сарая, который немцы держали под постоянным контролем и периодически эти развалины обстреливали, бойцам удавалось раздобыть то обломки досок или жердей, а то и целые горбыли. Добываемый с большим риском «строительный материал» позволял даже сооружать примитивные землянки, наподобие той, в которой размещался я со своей ротной ячейкой управления. Эти укрытия позволяли хоть на какое-то время либо спрятаться от мокрого снега, либо просто обогреться и даже чуть-чуть обсушиться.
В стенке землянки делали углубление с отверстием наружу под дымоход и жгли в этой «печурке» все, что может гореть: обертки от пачек с патронами, какие-то щепочки, палочки, солому, кустарник и др. Но что меня поначалу не только удивило, но даже напугало жгли в этих примитивнейших очагах обыкновенные толовые шашки (конечно, без взрывателей!). Тол в огне плавился и довольно медленно и чадно горел, отдавая более или менее значительное количество тепла. Но страшно было то, что если вдруг в огне оказался бы случайно хоть один, пусть даже пистолетный, патрон, то он сыграл бы роль детонатора, и тогда... Нет, уж лучше не фантазировать дальше. Поэтому, узнав о таком способе отопления, я приказал взводным офицерам строжайше контролировать этот отопительный процесс. Не дай бог, если вместе с обертками от просмоленных патронных пачек попадет туда хоть один патрончик!!!
Дверей в земляночках, естественно, не было, входы в них завешивались обыкновенными солдатскими плащ-палатками, плотными, светонепроницаемыми, поэтому, когда не топилась «печь», и когда нужно было написать письмо, докладную, или боевую характеристику на бойца, пользовались, как встарь, лучинами.
К тому времени имевшиеся в небольшом количестве у нас трофейные парафиновые плошки давно были израсходованы, и идею их замены подсказал нам Валера Семыкин, передавший мне большую катушку трофейного телефонного провода, который имел плотную резиновую изоляцию и просмоленную оплетку. Подвешивали этот провод под потолком так, чтобы один конец его был несколько выше другого, и поджигали его верхнюю часть. Огонь, постепенно пожирая оплетку с изоляцией, перемещался вниз по [158] проводу. Нужно было только вовремя потянуть обгоревшую часть провода с катушки, лежащей здесь же, в землянке. Света было не ахти как много, но зато вони, а особенно копоти хоть отбавляй.
Утром, выходя из землянки, мы часто были похожи не то на чертей из преисподней, не то на не виданных еще нами воочию негров. И стоило больших трудов снегом с мылом содрать с лица эту ужасную маску. Хорошо, если выпадал снежок, тогда он, свежий, еще не запорошенный пороховой гарью, был нам отрадой.
Здесь, в окопах Наревского плацдарма я встретил свой очередной день рождения 18 ноября. Исполнился мне тогда 21 год. Мы в войну так стремительно взрослели, что, казалось, уже прожили большую, долгую жизнь и чувствовали себя далеко не юношами, каковыми в действительности были.
Мой новый взводный Жора Ражев сообщил мне, что штрафники мне, еще совсем юному, присвоили почетнейшее, и не только по моему мнению, звание «батя». А кое-кто, учитывая мое заботливое отношение к штрафникам, которое во мне воспитали своим примером и комбат Осипов, и генерал Горбатов, и маршал Рокоссовский, называли меня еще теплее «штрафбатя». Не скрою, очень лестным для меня было это сообщение. Это уже потом я догадался отрастить усы, чтобы хоть чем-нибудь показаться старше своего, как говорил мне один пожилой штрафник, «бесстыдно юного возраста».
А с моим днем рождения совпало сообщение об учреждении Дня артиллерии, который должен был впредь отмечаться 19 ноября в ознаменование подвига артиллеристов в Сталинградской битве. И в этот день нам, хотя мы и находились в обороне, ради праздника выдали по фронтовой чарке водки. Так что и мой день рождения отметили одновременно. И радостно было, что со своей наркомовской дозой пришли поздравить меня и Иван Матвиен-ко бывший мой ротный, и Валера Семыкин ПНШ-2, и Филипп Киселев начштаба, и Алеша Филатов зам. комбата.
Так что с участием еще и моих окопных друзей Жоры Сергеева и Жоры Ражева (в роте у нас оказалось теперь два Жоры), да Феди Усманова, компания оказалась очень дружеской, теплой, да и просто по-фронтовому братской. Помянули мы и Ваню Янина, и всех, кого уже навсегда унесла от нас эта страшная и долгая война, конец которой все-таки брезжил где-то уже не так далеко, как год назад.
Вскоре мне принесли письмо. «От жены Вашей», сказал почтальон. Я понял, что это от Риты. Только немногие знали, что женой я называю свою любимую девушку ленинградку Риту, с которой познакомился и в которую отчаянно влюбился немногим [159] более года назад. И вот с тех пор длился наш нескончаемый «почтовый роман». Опять мы обманули военную цензуру, и по начальным буквам имен людей, которые якобы передают мне поздравления с днем рождения в ее письме, я определил, что ее госпиталь передислоцировался недавно в польский городок Лохув, не очень далеко от нас.
В первых числах декабря нас вдруг сняли с обороны, которую мы спешно передали какой-то полнокровной стрелковой роте, и стали готовить к выводу в тыл, на переформирование.
Оказывается, Командующий фронтом маршал Рокоссовский, узнав, что «банда его имени» все еще с октября на передовой, приказал освободить всех штрафников, у которых истекли сроки пребывания в штрафбате, а также тех, которые заслужили своей храбростью и стойкостью досрочную реабилитацию. Радости нашей, особенно тех, кого это непосредственно касалось, не было предела. Жаль только, что Костя Смертин и многие другие не дожили до этой счастливой минуты. Погибли они здесь, уже в обороне.
Быстро собрали мы свои немудреные пожитки и уже на следующий день, передав участок обороны соседям, были со своими бойцами у штаба батальона, разместившегося в домике на краю почти полностью разрушенной небольшой деревеньки. С тревожно бьющимся сердцем (ведь за эти полтора месяца столько между нами произошло!) я пошел докладывать комбату строевую записку о составе роты и боевые характеристики на подлежащих реабилитации. Улучив подходящую минуту, попросил разрешения отлучиться на 3-4 дня, чтобы навестить в госпитале невесту (Батурину я не стал лгать, будто Рита моя жена, как говорил всем в батальоне мало ли как он на это среагирует). За меня в роте я предложил оставить командира пулеметчиков Георгия Сергеева, который в боях был моим заместителем.
Комбат, хотя и не сразу, но назвал населенный пункт, в котором должны сосредоточиться батальонные тылы, штаб и вся моя рота в полном составе, и приказал мне быть там не позднее чем через 2 дня. А роту временно подчинить старшему лейтенанту Ус-манову. Конечно, он был прав, потому что Сергеев состоял в штате пулеметной роты, а не моей.
Я был так рад неожиданно бесконфликтному разрешению моей просьбы об отпуске, что, испросив разрешения идти, тут же выскочил от него, окрыленный и счастливый, с одной мыслью «успеть!» и даже не сообразил удивиться такому полученному мной непредвиденному отпуску.
Еще бы! Больше года прошло с тех пор, как мы с Ритой расстались в Уфе и вот теперь, кажется, может наступить долгожданная [160] наша встреча уже на фронте, и я снова увижу ее милые, лучистые глаза, светлую улыбку...
Короткие распоряжения Феде Усманову, который все понял с полуслова, и я, схватив вещмешок, где был мой сухой паек, уже мчался к проходящей недалеко дороге, по которой в обоих направлениях нет-нет да и проходили автомашины. Сориентировавшись по карте, определил, что при удачном стечении обстоятельств смогу сегодня же на «перекладных» попутках добраться до Лохува. Первая же остановившаяся машина оказалась просто подарком судьбы она ехала в тыловой район фронта и именно через Лохув. Фатальное везение!
Уже через несколько часов мы въехали в этот небольшой городишко.
Бросился я к первой попавшейся повозке, запряженной какой-то тощей лошаденкой, которой управлял совсем молодой солдатик (почему-то без погон), и спросил его, где размещается госпиталь. Я целый день не переставал удивляться, как мне везло, но здесь моему удивлению уже не было предела. В солдатике этом я с трудом, но узнал Ритиного брата Стасика, уехавшего, как оказалось, тайком с ней и со своей мамой, врачом, на фронт. Он тоже, кажется, узнал меня и на мой вопрос ответил вопросом: «Вам нужна Рита Макарьевская?» Я бросился к нему, обнял его щупленькую фигуру, вскочил в повозку, и он не спеша повез меня к госпиталю, хотя мне хотелось спрыгнуть и бежать туда, куда он мне укажет.
Вскоре мы подъехали к группе домов, в один из них вбежал Стасик, но быстро выскочил оттуда и сказал, что Риту не выпустили, там какие-то важные занятия проводит сам начальник госпиталя, а Рита сказала, чтобы мы шли к ним домой.
Меня удерживало от принятия этого приглашения наличие тех проклятых насекомых, которые не только испортили нам всем и так несладкую жизнь в окопах, но еще и ставят меня в ужасно неловкое положение перед давно ожидаемой и безмерно желанной встречей. Вообще-то именно из-за этого я и не рассчитывал здесь задерживаться, хотя увидеть свою любимую хотелось до безумства. И вот, наверное, это безумство и то, что с мамой Риты Екатериной Николаевной я был уже давно знаком, заставили меня сразу же принять решение честно признаться ей в этом своем несчастье, а там будь что будет, но Риту я все равно дождусь и хоть на улице (было в этот день не очень морозно) побудем вместе.
Пришли. Екатерина Николаевна в окно увидела нас и выскочила, узнав меня. Видимо, я очень покраснел от стыда за предстоящее признание, потому что она сразу встревоженно спросила, что со мной, не болен ли я. Пришлось сразу, без предисловий, выложить [161] ей все и сказать, что я лучше подожду Риту здесь, на улице. Однако она, сразу все поняв и оценив важность предстоящей встречи для нас, мгновенно приняла другое решение: «Заходите, Саша, не стесняйтесь этого недуга, к сожалению, на фронте это не редкость, очень многие раненые к нам поступают с этим. Мы сейчас примем нужные меры».
Зашли. Она тут же заставила меня снять обмундирование, пройти в маленькую комнатку (видимо, Стасика), снять белье, надеть белый медицинский халат и лечь в постель, отдохнуть, пока придет Рита. Белье мое она тотчас же стала кипятить на жарко натопленной плите, а гимнастерку и брюки тщательно гладить раскаленным утюгом.
Я не представлял, как же произойдет наша встреча и, несмотря на почти бессонную перед этим ночь (да еще и не одну!), ушедшую на написание боевых характеристик штрафникам, передачу района обороны и другие дела, все-таки от волнения перед главной в моей фронтовой жизни встречей так и не заснул.
Через несколько часов прибежала Рита. Я вскочил с постели в непривычном для себя одеянии в белом врачебном халате явно не по моему росту. Видимо, мама ввела ее в курс дела, и она не удивилась, увидев меня в таком наряде, бросилась ко мне, и мы, обнявшись, долго так стояли.
Как Рита изменилась! Прошло всего немногим больше года после нашего расставания в Уфе, а она так повзрослела! Не раз стиранная гимнастерка с погонами на ее ладной, чуть пополневшей после блокадной худобы фигуре сидела ловко, вместо солдатского ремня на ней был офицерский. Такая же высветленная от стирок юбка, туго обтягивающая ее стройные ноги.
Мы безмерно радовались этой подаренной нам судьбой встрече, и пока всю ночь неугомонная Екатерина Николаевна вываривала и утюжила мою одежду, мы говорили, говорили, говорили... Вспоминали все, что произошло за этот год с нами до сегодняшнего счастливого вечера.
Да, об этой встрече мечтали мы долгие дни, недели, месяцы...
...Теперь, когда в работе над этой книгой нахлынули воспоминания о том тревожном и счастливом времени, наверное, пришла пора подробнее рассказать об истории нашего знакомства и романтических отношениях, завершившихся фронтовой свадьбой. Этому я посвящу следующую главу своих воспоминаний.
Сделать это мне будет нелегко, если учесть, что к 40-летию Победы, в декабре 1984 года обозреватель «Комсомольской правды» Инна Павловна Руденко опубликовала в этой газете большой, во всю полосу очерк, который назвала «Военно-полевой роман». [162]
Это название очерку она дала в пику художественному фильму Петра Тодоровского под таким же названием. А фильм этот, как тогда его оценивали фронтовики и особенно фронтовички, показался нам попросту пасквилем на женщин, которые на фронте, рискуя жизнью, сражались с врагом. А в фильме Тодоровского женщина на фронте не боец, а развлечение для комбата.
Так вот, Инна Павловна на примере нашей фронтовой судьбы постаралась (и, по-моему, успешно) развенчать взгляд Тодоровского на эту непростую проблему. И в своем очерке подробно написала о моем знакомстве с Ритой и о взаимоотношениях, переросших в большую любовь. Любовь, выдержавшую и долгую разлуку, и совместный боевой путь в штрафбате на последних месяцах и верстах той длинной и тяжелой войны. Мне трудно уйти от той канвы, той тональности, которые вложила в очерк опытнейшая журналистка (понятно: о женщине писала женщина!). Поэтому я постараюсь не рисовать широкое и всестороннее полотно нашего «военно-полевого» романа, а попробую ограничиться прежде всего тем, что не вошло в очерк Инны Руденко.
Не знаю, как это у меня получится, ведь так много тогда всего произошло, но следующая глава моей книги в основном будет лирическо-романтическая. [163]