Глава 5
...День светлый, в окна брызжет яркое солнце. Хирург женщина, из-под маски видны только глаза и четкие линии тонких, с изломом бровей. Видимо, в медсанбате это новый человек, при первом моем пребывании здесь я ее не видел. Еще несколько человек в ослепительно белых (так показалось мне после многодневной пыли и не смывавшейся долго грязи и копоти на лице и руках) халатах раздевают меня, привязывают мои руки и ноги. Понятно, зачем: чтобы не брыкался во время операции. Не сопротивляюсь.
Одна из сестер в маске, видимо уже немолодая, становится у изголовья и набрасывает мне на лицо тоже марлевую маску, а остальные снимают пропитанную кровью и уже подсохшую, уж очень массивную повязку, почти шепотом и беззлобно ругают того, кто ее соорудил. А я с благодарностью вспоминаю ту неумелую девушку-санитарку. Все-таки кровь она остановила!
Сестра начинает понемногу лить эфир на мою маску, а хирург ровным, приятным голосом говорит: «Сейчас даем вам наркоз. Вы уснете и саму операцию не почувствуете. Так что будьте спокойны, расслабьтесь и начинайте считать: раз, два, три...»
Какой-то бес вселился в меня, и я ответил: «Считать не буду. Делайте так!» Но постепенно, с каждым очередным моим вдохом голоса окружающих стали отдаляться. Сестра у изголовья что-то меня спросила, но отвечать стало лень и я почувствовал, что к моей ране уже прикоснулся скальпель хирурга. Боли никакой, будто режут не кожу, а распарывают брюки на мне, хотя знаю, что их уже давно сняли.
И все. Почти мгновенно провалился в глубокий черный омут. Все исчезло. [102] Уже в помещении, где лежат прооперированные, очнулся от легких шлепков по щекам и хорошо знакомого голоса сестры Тани: «Проснись, проснись! Все уже закончилось». Первое, о чем я спросил и что меня больше всего волновало как вел себя на операционном столе и не ругался ли матом. И рад был услышать: «Ты был абсолютно спокоен и ничем не мешал хирургу».
Или от воздействия наркоза, или от безмерной усталости за последние несколько бессонных суток, но я снова уснул. Спал беспробудно остаток дня, ночь и только к обеду следующего дня окончательно проснулся.
Непривычное ощущение непослушной ноги несколько обеспокоило меня. Однако мои опасения по этому поводу уже знакомый врач, который когда-то «опекал» мою другую ногу при первом визите сюда, развеял словами: «Подумаешь, нервик один поврежден! Срастется, все войдет со временем в норму».
А еще этот врач сказал, что я должен благодарить судьбу за то, что пуля прошла в нескольких миллиметрах от крупной артерии. Если бы этот сосуд был пробит, то мне не суждено было бы выжить, истек бы кровью. А если бы на те же несколько миллиметров пуля отклонилась в другую сторону, то мой частично поврежденный нерв был бы перебит полностью и восстановить управление ногой было бы даже теоретически маловероятно. И тогда финал калека на всю оставшуюся жизнь. Но судьбе, видно, угодно было снова пожалеть меня.
А пулю из раны во время операции, оказывается, не извлекли. Она как-то хитро обошла кости таза, сразу ее не нашли (рентгена не было) объявилась она через год и стала мешать мне и сидеть, и лежать (вырезали ее вскоре после войны, совсем в другом госпитале).
Вскоре нас, большую группу тяжелораненых, эвакуировали в армейский тыл, в эвакогоспиталь, так как медсанбату нужно было принимать новых раненых, а затем и менять место дислокации, перебираясь ближе к своей дивизии, продвинувшейся к тому времени вперед.
Судя по тому, что за эти дни в медсанбат поступало большое количество раненых, бои шли ожесточенные: из прочного окружения все еще пыталась вырваться группировка немецких войск.
Наша 38-я Гвардейская вместе со штрафбатом к середине дня 27 июля надежно заперла и удерживала кольцо окружения, соединившись с войсками, обошедшими Брест с севера. К рассвету 28 июля часть сил немцев в Бресте и окрестностях была пленена, но попытки оставшихся вырваться все еще не прекращались.
Москва салютовала доблестным войскам Первого Белорусского фронта, освободившим областной центр, город Брест, двадцатью [103] артиллерийскими залпами из 224 орудий! Радостно было сознавать, что и наша кровь была пролита не зря.
Как потом мы узнали, всем участникам этих боев Приказом Сталина, Верховного Главнокомандующего, была объявлена благодарность. И впервые нам, воинам штрафного батальона, были вручены специальные документы об этом. Нетрудно догадаться, какое значение имели эти типографские бланки с портретом Верховного для поднятия духа наших бойцов, какие положительные эмоции ими были вызваны...
Уже после войны из множества военных мемуаров я почерпнул сведения о подробностях тех боев, свидетелем которых из-за ранения уже не был. Привожу опять строки из книги Н.В. Куприянова «С верой в победу», наиболее подробно описывающего этот период, который прямо касался и нашего батальона.
...Противник силами более дивизии атаковал части 38-й дивизии и к утру 28 июля потеснил их. Подразделения дивизии (а значит, и роты штрафбата) сражались самоотверженно. Получив ранения, гвардейцы (а мне было известно, что и штрафники тоже) оставались в строю и продолжали выполнять боевую задачу. В уничтожении врага существенную помощь оказала штурмовая авиация фронта.Гвардейцы 110-го полка (а с ним действовал и наш штрафбат) мужественно и стойко оборонялись, и отбили десять (!) контратак численно превосходящих сил противника. Его пехота и танки, не добившись успеха с фронта, обошли полк с флангов...
Далее из книги явствует, что к утру 29 июля, преследуя уже разгромленные и расчлененные в этих очень сложных условиях группы противника, наши войска завершили полное их уничтожение и вышли в район Бяла Подляска. Так что за время, пока я находился в медсанбате, завершились столь памятные бои батальона в составе 38-й Гвардейской Лозовской стрелковой дивизии...
Ну, а в госпитале снова перевязки. Дня через два не то чтобы разрешили, а настоятельно рекомендовали не только вставать, но и по мере возможности двигаться. Однако нога продолжала оставаться нечувствительной и непослушной. Тем не менее с помощью изобретенного мною «привода» из ремешка я приспособился ходить довольно уверенно, хотя и не так быстро, как хотелось бы.
Госпиталь, вернее та его часть, где были мы, раненые офицеры, располагался в каком-то большом помещении, а наши койки и нары были двухъярусными. Меня, «безногого», конечно, разместили на нижнем этаже, а надо мной лежал симпатичный, моих лет, тоже старший лейтенант, Николай, рука которого была в гипсе пуля раздробила кость. [104]
Познакомились, как в таких обстоятельствах говорят, случайно, но быстро и крепко подружились. Много общего было у нас и в биографиях, и в суждениях. Так на войне бывает: короткая встреча, но крепкая дружба и память на всю жизнь. Нашей медсестрой была татарочка Аза, девушка образованная, много знающая, с ней было интересно общаться. И вскоре между Николаем и Азой завязались более чем дружеские отношения. Я попросил Азу, если это возможно, достать что-нибудь почитать, благо времени, свободного от перевязок и других лечебных процедур, было много, да и соскучился по возможности вдоволь насладиться чтением. И рад был безумно, что в госпитале оказалась приличная библиотека.
Читать я научился в очень раннем детстве. И учил меня этому мой старший брат Иван. В пятилетнем возрасте я уже развлекал своим чтением взрослых. Усаживали меня вечером на стол перед керосиновой лампой, и я вслух, не признавая никаких знаков препинания, читал далеко не детские книжки. До сих пор помню книгу «Житье-бытье», автором которой был не то Дорохов, не то Шорохов. Содержание книги этой тоже помню, и теперь понимаю, что она отнюдь не была предназначена даже для более взрослого ребенка.
А когда пошел в школу, то уже во 2-м или 3-м классе прочел среди множества разных книг и «Айвенго» Вальтера Скотта, и «Всадник без головы» Майн Рида, сокрушался и плакал о судьбе Эсмеральды и Квазимодо из «Собора Парижской богоматери». Потряс меня тогда Максим Горький «Старухой Изергиль», и пылающим сердцем Данко, и своими «Университетами». «Вместе» с Коленькой Иртеньевым прожил «Детство, отрочество и юность» Льва Толстого. Помню, уже в 6-м или 7-м классе «выкрал» у старшего брата очень интересную книгу «Золотая голытьба» (автора забыл), которую читал запоем по ночам. В нашей сельской библиотеке я успел перечитать все, что там имелось, и взялся было (кажется, еще в 4-м классе) за сочинения Ленина. Удивился тогда, увидев на библиотечной полке целую шеренгу его книг.
В домашней библиотеке отца моего были давно мною прочитанные сочинения Гаршина, Мамина-Сибиряка, Гарина (Михайловского) и других писателей. Как ни предупреждала меня библиотекарша, что мне будет трудно читать труды Ленина, я все-таки настоял на своем. Но с первого же тома, так ничего и не поняв в нем, отказался от этой идеи.
В военном же училище, когда мне довелось из-за обмороженного пальца ноги несколько дней провести в казарме, я успел прочитать известные произведения Драйзера и других писателей. [105] Так что знакомство и приятельские отношения с Азой оказались и мне весьма кстати.
...Недели через две в связи с продвижением линии фронта вперед госпиталю предстояло перебазироваться на новое место, поближе к передовой, и многих из нас должны были эвакуировать в глубокий тыл на долговременное лечение. А это значило, что потом нас направят не только не в свои части, но, может, и на другие фронты.
Я уже говорил, что мой романтизм и юношеское самолюбие рождали во мне гордость за то, что мне доверено командовать даже старшими офицерами, хотя и проштрафившимися, вести их в бой. И я никак не хотел лишаться этого своего необычного статуса. Да и у Николая было настроение после госпиталя обязательно вернуться в свой родной боевой коллектив. У нас был даже разговор с одним солидного возраста майором из раненых, начальником штаба какого-то гвардейского полка. Он уговаривал нас обоих после излечения прибыть к нему в полк на должности командиров рот, или к нему в штаб. Но мы были непреклонны!
Меня это предложение не прельщало еще и потому, что в штрафных батальонах должность командира взвода и так приравнивалась к должности командира роты, даже штатная категория была «капитан». Кроме того, денежный месячный оклад был, как у гвардейцев, на 100 рублей выше, чем в обычных частях, поэтому шутя мы называли свой штрафбат «почти гвардейским». И если в обычных и даже гвардейских частях пребывание один день на фронте засчитывалось за три, то в штрафбатах за шесть дней!
И вот, чтобы избежать нежелательной для нас эвакуации, мы решили бежать поближе к фронту, с тем чтобы попасть в какой-нибудь другой прифронтовой госпиталь долечиваться. Понимая, что без первичного документа о ранении («карточки передового района») нам будет сложно объяснить свое появление там, мы решили попросту выкрасть эти карточки. Но не хотелось подставлять под неожиданный удар Азу, у которой они находились. Уговорили ее содействовать нашему побегу тем, что она на некоторое время отойдет от картотеки, а мы в это время сделаем свое «черное дело» и сбежим.
Под шум и неразбериху, связанные со свертыванием госпиталя и отправкой раненых, мы, забрав карточки и предварительно собранные нехитрые свои вещи, скрылись из виду. Смешно, наверное, было видеть со стороны двух молодых лейтенантиков: одного с рукой в гипсе и на перевязи, а другого ковыляющего при помощи странного устройства из поясного брезентового ремня. Крадучись, мы хотя и медленно, но упорно удалялись от расположения госпиталя, грузившегося в автомобили. [106]
Нам удалось незамеченными пройти километра два до перекрестка, на котором стояла прехорошенькая регулировщица. Уговорили ее остановить машину, идущую в сторону фронта, и вскоре, неуклюже взобравшись в кузов, мы уже стремительно удалялись от своего госпиталя, в котором провели больше двух недель.
Передвигаясь с переменным успехом, «на перекладных», не всегда удачно и нередко пешком, мы через трое суток наткнулись, уже совсем недалеко от линии фронта, на полковой медпункт артиллеристов и попросили сделать мне перевязку, тем более что под повязкой я чувствовал какой-то зуд. Гипс на руке Николая решили пока не трогать.
Сравнительно молодой, хотя и усатый капитан-медик завел нас в палатку под флагом с красным крестом. Когда он разбинтовал мою рану, я в ужасе увидел копошащихся в ней белых жирных червей величиной не менее двух сантиметров в длину.
Наверное, моя физиономия сказала о моем испуге больше, чем я мог выразить словами, потому что доктор сразу стал меня успокаивать: «Не бойся, лейтенант, это хорошо, что эти три дня они тебе чистили рану, убирали гной и не дали ей сильно загноиться. Опасности никакой нет». Вычистили и обработали рану, перевязали и отпустили с миром, подсказав, в каком направлении двигаться до ближайшего медсанбата. Каково же было мое изумление, когда я узнал уже знакомый мне медсанбат! Ну, опять невероятное совпадение и везение!
Николай свой путь в госпиталь проходил через какой-то другой медсанбат, но и меня, и его приняли хорошо. Вначале там подумали, что я успел получить еще одно ранение, но когда мы рассказали, какими мотивами руководствовались, сбежав из госпиталя, нас поняли.
Это произошло числа 15-го августа. А уже 18-го (это был День военно-воздушного флота) нас снова эвакуировали в ближайший госпиталь. На фронте «наркомовские» 100 граммов выдавали не только в наступлении, но и по праздникам. А поскольку это был праздник, хотя мы к авиации никакого отношения не имели, перед отправкой мы пообедали и выпили положенное по этому случаю.
Везли нас недолго. Не знаю, только ли у меня случалась такая странная череда совпадений, но привезли нас в небольшой польский город за Бяла Подляской в тот же госпиталь, из которого мы бежали! Перебазировавшись, он уже принимал раненых на новом месте. Николай сразу же бросился искать Азу. И здесь, по случаю праздника, нам перед обедом тоже предложили по 100 граммов. Естественно, мы не отказались и от второго обеда, и от второй чарки водки. [107] Не успели опомниться от случившегося, как нас срочно повели к начальнику госпиталя. Это был небольшого роста, будто высохший подполковник, на тщедушной фигуре которого узкие медицинские погоны казались даже широкими. Однако он обладал таким удивительно не подходящим к его малому росту «громовым» басом!
Как он на нас кричал! Казалось, стены комнаты, в которой это происходило, вибрировали и дрожали, как во время артналета или бомбежки. И дезертирами нас называл, и грозился нас направить в штрафбат, поскольку уже донес в особый отдел о нашем побеге, совестил нас тем, что по нашей вине жестоко наказана медсестра, а для крепости внушения разбавлял свои тирады специфическими российскими сочными выражениями.
Мне почему-то (может, виной тому была праздничная двойная доза спиртного) все происходящее казалось, скорее, смешным, чем грозным. В ответ я спокойно ответил ему, что штрафбат мне давно и хорошо знаком, а дезертируют обычно все-таки не к фронту, а от фронта. Медсестра же тут вообще ни при чем, так как мы просто-напросто элементарно выкрали свои документы во время предэва-куационной суматохи.
Видимо, несмотря на свой оглушающий бас, подполковник был отходчив. Сравнительно быстро он смягчился, но все еще строгим тоном взял с нас слово, что если нам заблагорассудится повторить наш «подвиг», то мы поставим его в известность. И тогда он сам поможет нам сделать это более разумно.
Ну, и слава богу. Только сестричку Азу было жаль. Зла она на нас не держала, так как мы втянули ее в эту авантюру с ее же согласия. А радость Азы от встречи с Николаем была такой бурной, такой безграничной, что мне показалось, будто и хорошо, что так получилось.
Мне показалось, что мой новый лечащий врач-капитан, весьма миловидная женщина лет, наверное, тридцати, уж очень внимательна ко мне. Вначале это мне льстило. И я вспомнил, что когда проходил службу под Уфой в Южно-Уральском военном округе, у нас в полку была тоже врач-капитан. В нее буквально все офицеры полка были влюблены и часто по явно надуманному поводу старались попасть к ней на прием. Понять их можно было. Капитан медслужбы Родина была удивительно стройной, яркой брюнеткой необыкновенной красоты, с огромными карими глазами под словно летящими крыльями бровей и пышной прической под кокетливо надетой пилоткой. И «Песню о Родине», в которой были слова «Как невесту, Родину мы любим», пели тогда в строю чаще других песен. Правда, надежд на роман с ней ни у кого не было: одним из [108] заместителей командира полка был ее муж, майор Родин, орденоносец, внушительных размеров красавец.
Но здесь, в госпитале, это внимание стало меня несколько угнетать. И вот как-то она попросила, чтобы я вечером, как стемнеет, пришел в назначенное ею место «поговорить».
Или потому, что эта докторша была, вероятно, лет на 10 старше меня, а скорее потому, что мои чувства к любимой девушке Рите, с которой я познакомился еще под Уфой (этому в моих воспоминаниях будет посвящена отдельная глава), были весьма сильны, но я не пошел на это свидание.
Конечно же, отношение ее ко мне сразу изменилось, я был передан для дальнейшего «досмотра» и лечения другому врачу мужчине, чему был весьма рад. Ведь и Николаю, и Азе, да и всем в нашем батальоне я говорил, что женат, имея в виду, конечно, Риту. Был уверен, что наш с ней «почтовый» роман обязательно закончится, если не убьют, свадьбой.
Почему-то уже через несколько дней в госпитале снова начали формировать команды для отправки в тыл. Только собрались мы, помня слова начальника этого лечебного учреждения, идти к нему, как наша «попечительница» Аза сама нас разыскала, чтобы радостно сообщить, что по распоряжению подполковника мы зачислены в команду выздоравливающих и будем переезжать на новое место вместе с госпиталем.
Поняли мы, что начальник госпиталя своим распоряжением упредил нас от повторения того «фортеля», который мы выкинули раньше.
Да мы и действительно стали уже похожи на выздоравливающих. Молоды мы еще были очень. А в молодости легче срастаются переломы, рубцуются и заживают раны, быстрее рассасываются шрамы на коже и рубцы на сердце.
У Николая сняли гипс, хотя рука его еще находилась на перевязи и он ходил на лечебную физкультуру. А я стал понемногу ощущать первые признаки восстановления самостоятельных движений ноги. И хотя от «шлеи» совсем еще освободиться не мог, стал тоже упражняться по указанию лечащего врача.
На следующий день всех нас погрузили на прибывшие автомобили и перевезли в польский городок Калушин, освобожденный еще 1 августа. Не помню, как далеко он был от Варшавы, но передовые войска Фронта, вырвавшиеся вперед, уже кое-где форсировали Вислу южнее польской столицы.
Разместили нас в каком-то хорошо сохранившемся здании на втором этаже, в небольших комнатах по 5-6 человек (к такому комфорту мы еще не были привычны!). И вот к нам в офицерскую [109] «палату» поступил раненый капитан из нашего штрафбата (он после ранения не вернулся в батальон) и сообщил мне приятную новость. Приказом Командующего 70-й Армией состоялось награждение за бои по окружению брестской группировки немцев, и я был награжден орденом Отечественной войны.
Думаю, вам понятна моя радость по этому случаю. И когда по нашим палатам стал ходить хиленький очкарик, местный фотограф, все мы с удовольствием принимали его приглашения запечатлеть себя. А ребята уговорили меня сфотографироваться уже с двумя орденами: моей «Красной звездой» и предложенным мне для этого случая чьим-то орденом Отечественной войны II степени.
Я, не особенно раздумывая, согласился на это и, наверное, понятно было мое волнение, когда я получил довольно приличного качества фотографии «дважды орденоносца». Не выдержал и тут же написал письма маме с сестренкой на Дальний Восток и Рите.
В том, что эта авантюра фотографирования с чужим орденом вскоре поставила меня в весьма «пикантное» положение, я убедился довольно быстро. И это был хороший урок на будущее.
А между тем нога моя медленно, но верно становилась послушной. Стойким оставалось только полное отсутствие чувствительности в боковой мышце правого бедра. Ощущение было такое, будто поверх кожи приклеена толстая брезентовая заплата.
По совету врачей я каждый день делал этой мышце длительный и довольно жесткий массаж, превозмогая болевые ощущения. И такой массаж мне пришлось делать в течение 10 лет! Прав был доктор из медсанбата: со временем все восстановилось.
А здесь, в госпитале, время подходило к выписке. Николая выписали немного раньше, мы обменялись номерами полевой почты, но переписка между нами так и не завязалась. Я очень жалею до сих пор о том, что наша дружба так скоро прервалась, хотя память о ней осталась действительно на всю оставшуюся жизнь... 1 сентября с утра нас, большую группу офицеров, выписали из госпиталя. В моей справке о ранении было записано: «выписывается в часть с санаторным лечением до 17 дней».
Видимо, никогда мне не понять, почему 17, а не 15 или 20! И что означало это «санаторное лечение»? Где? Когда? Какой санаторий на фронте? Так я этого тогда и не понял.
А что касается прибытия в часть, то до сих пор удивляюсь, как нам удавалось разыскивать в той обстановке своих. Ну, когда тебе дают точку на карте это понятно. Но вот из госпиталя, да еще найти ШБ, который может был передан в другую армию, не говоря уже о том, что вышел из состава той дивизии, с которой воевал, [110] когда я его покидал по ранению? Топографические карты, как правило, оставались с нами и в госпитале, но за время лечения батальон, как и в данном случае, давно уже ушел за пределы листов карты.
Оставалось надеяться на офицеров дорожно-комендантских участков (ДКУ), организующих регулирование передвижения войск по крупным дорогам. Они были проинформированы и о дислокации некоторых воинских частей. Да еще мы надеялись на указки, устанавливаемые на перекрестках и развилках дорог. Указки эти, фанерные или из дощечек, элементарно просто показывали, в каком направлении проследовала, скажем, «Полевая почта №07380» или просто «Хозяйство Осипова» (так обозначали наш ШБ). Кстати, аббревиатуру «8 ОШБ 1 БФ» некоторые армейские остроумцы расшифровывали не как «Восьмой Отдельный штрафной батальон Первого Белорусского фронта», а как «Восьмая Образцовая Школа Баянистов Первой Белорусской Филармонии». Лихо!
Попутными машинами, не очень-то охотно бравшими пассажиров, с пересадками, медленнее, чем нам хотелось, мы все-таки постепенно двигались к линии фронта. Мы это трое из нашего батальона, я и два теперь уже бывших штрафника, правда, еще без офицерских погон, решивших передвигаться вместе. Добравшись часам к трем дня до какого-то городка с большой церковью (вернее, костелом), мы решили остановиться где-нибудь пообедать.
Зашли, как нам показалось, в далеко не бедный дом и попросили хозяина чем-нибудь нас накормить, имея в виду, что свой сухой паек, полученный в госпитале, мы присовокупим к тому, чем попотчует нас хозяин. Но напрасны были наши надежды...
«Ниц нема! Вшистко герман забрав» («Нет ничего! Все герман забрал») вот такой стандартный ответ здесь, а потом и почти везде в Польше звучал при любой просьбе. Но позже мы убедились, что если поляку предложить что-нибудь стоящее на обмен или деньги, то вовсе не «вшистко герман забрав». Тогда находилось и сало, и «гуска», и «бимбер».
«Бимбер» это польский самогон, настоянный на карбиде кальция. Дрянь первостатейная, этот самогон. А карбид, наверное, не столько перебивал стойкий сивушный «аромат» своим специфическим запахом, сколько употреблялся для того, чтобы обжигающим эффектом заменять недостающие градусы. Желудки у нас тогда еще были «огнеупорными», но головная боль потом мучила ужасно.
Познали это все мы гораздо позднее. А сейчас поляк нашел хитрый выход из положения. Он нас ловко переадресовал к ксендзу того костела, ворота забора которого были как раз напротив. [111] У него, дескать, немцы ничего не брали, он очень богатый и «советы» (так называл нас поляк) примет и угостит хорошо.
Ради интереса мы решили воспользоваться случаем посмотреть на живого ксендза.
Подошли к воротам, подергали за цепочку с кольцом, с той стороны зазвенел колокольчик и вскоре в воротах откинулась своего рода форточка, и в ней показалась ярко-рыжая, круглолицая, веснушчатая девица, с любопытством разглядывающая нас. Поняв, что мы хотим видеть ксендза, стремглав бросилась от этой амбразуры, забыв ее захлопнуть. А мы тоже стали с интересом разглядывать чисто убранный двор с какими-то постройками около костела. Успели разглядеть и нескольких, таких же румяных и пышных, девиц, которым, оказывается, тоже было интересно, кто там пришел.
Несколькими минутами позже та девица, что побежала доложить о нас, открыла калитку и провела нас к одной из построек во дворе, оказавшейся, по-видимому, добротным жилищем ксендза. Тот с широкой улыбкой встретил нас у входа и не менее широким жестом пригласил: «Прошу пройти ко мне, господа офицеры Красной Армии». Мы были просто изумлены его чистым русским языком и обрадованы, что нам не придется подыскивать слова и подбирать жесты для общения. И внешне он был благообразен, улыбчив, а глаза его были какими-то мудрыми.
Провел он нас в скромно, но хорошо обставленную комнату, видимо столовую, усадил нас на диван, сам сел в кресло напротив, и потекла у нас беседа. Собеседником он оказался весьма интересным, сыпал цитатами из «Вопросов ленинизма» Сталина, из «Краткого курса истории ВКП(б)», часто ссылался на Маркса... Ну и ну!
В общем, во всех этих вопросах он показался намного более сведущим, чем мы, хотя мы, вроде бы, тоже не лезли за словом в карман. Мы с его слов сделали вывод, что польский народ благодарен за освобождение, ему нравятся и Красная Армия, и сама советская власть, вот только если бы у нас не было колхозов. Почему все они, как мы потом убедились, так люто ненавидели колхозы, до конца мы так и не поняли, считая колхозы самой правильной формой сельхозпроизводства.
Но потом, значительно позже, мы убедились, что фашистская пропаганда долго, разнузданно и изощренно клеветала на Советский Союз, пытаясь разжечь в поляках ненависть к нашей стране и к советским людям вообще. Это уже после Победы нам показали пропагандистский фильм геббельсовского образца, оболванивавший головы и самим немцам... [112]
Пока шла наша беседа, девицы поочередно (а их было, наверное, больше десяти!) шмыгали туда-сюда, накрывая на стол. И когда гостеприимный хозяин пригласил нас за стол, мы просто обомлели. Такого обилия разнообразных блюд, вин и закусок никому из нас до сих пор не доводилось видеть. Мы, конечно, не упустили случая. И вино было для нас необычным, и коньяк мы пробовали впервые (не понравился!). Узнали мы вкус и настоящей, фирменной польской водки «Выборовой» (отборной), и «Монопольки». Да и блюда многие были в диковинку
Да, поляк наш не ошибся: здесь «герман» ничего не забрал, а может, даже и добавил кое-чего.
И беседа, и застолье продлились почти до темноты. Галантно, как умели, мы поблагодарили за гостеприимство, за отменный обед и за содержательную беседу и сказали, что эта встреча нам запомнится надолго. И верно, до сих пор помнится!
Вышли мы, сопровождаемые ксендзом и почти всеми девушками, следовавшими за нами в некотором почтенном отдалении, тепло попрощались с ксендзом, раскланялись и с девушками.
Вернулись мы снова к поляку, который нас так удачно отфутболил, чтобы и его поблагодарить за добрый совет. Ну, а здесь, под действием ксендзового угощения и доброго вина нам захотелось поговорить и с этим поляком. А поскольку уже стемнело, попросились и переночевать у него.
...Тертым калачом, веселым мужиком оказался этот хозяин. Дал он нам понять, что не такой уж он набожный католик, как, по-видимому, и многие другие поляки.
Переночевали мы у него, утром позавтракали своим сухим пайком с «кавой», которой угостил нас раздобрившийся хозяин. Оставили ему баночку американского плавленого сыра и тронулись в дальнейший путь.
Как ни странно, но нашли мы свой штрафбат более или менее легко, хотя нас несколько обескураживали указки «Хозяйство Осипова-Батурина». Подумали, что рядом с нашим батальоном разместилась еще и какая-то часть неведомого нам Батурина. А оказалось, что наш комбат полковник Осипов ушел от нас на должность то ли командира стрелковой дивизии, то ли замкомди-ва. Вот это скачок! С командира батальона, пусть отдельного, пусть штрафного сразу на дивизию! Хотя нам было известно давно, что на должности комбата штрафников он и звание полковника получил, и пользовался правами командира дивизии. Получил повышение и наш начштаба Василий Лозовой, ставший где-то начальником штаба бригады. Вместо него начальником штаба нашего [113] батальона назначили его первого заместителя Филиппа Киселева, моего ровесника и друга.
Вообще, я уже говорил, что наши командиры подразделений имели права и возможности получать воинские звания на ступень выше, чем в обычных войсках: комвзвода капитана, комроты майора, зам. командира батальона подполковника. Такова была особенность штрафбата по его служебной иерархии.
Конечно, мы были рады этому назначению нашего «бати», но и сожалели, что ушел от нас заботливый, умный и честный командир. А вместо него комбатом был назначен подполковник Батурин. Пришел он к нам с одной медалью «XX лет РККА». Сам он был из числа политработников, прослуживших где-то в глубоком тылу страны всю войну.
Это был внешне не очень привлекательный мужчина лет около 50, небольшого роста, круглый как колобок, с животом довольно внушительных размеров. Лицом он очень напоминал Ивана Ивановича Бывалова из фильма «Волга-Волга», которого с блеском сыграл Игорь Ильинский, знаменитый комик.
Но Батурин оказался далеко не комиком, как вскоре стало ясно. А его командирским качествам, отношению к командному составу и к штрафникам еще предстояло проявиться. До конца войны оставалось немало как оказалось, более 9 месяцев.
В своих записках, присланных мне уже в 2001 году в помощь для работы над этой книгой, мой фронтовой друг Петр Загуменни-ков незадолго до своей смерти от инсульта писал: «Новый комбат был из политработников, перешедших в конце войны на строевую (командную) работу. По характеру был он капризен и вообще не пользовался таким авторитетом и у офицеров, и у штрафников, как его предшественник, полковник Осипов Аркадий Александрович».
В первый же день по прибытии в батальон, когда я сдавал документы в штаб, узнал, что действительно награжден, но не орденом, а только медалью «За отвагу». Я уже говорил, что эта медаль у нас, офицеров, ценилась не ниже солдатского ордена Славы. Конечно же, я был рад этой награде, но меня теперь мучили угрызения совести, что я сфотографировался в госпитале с чужим орденом Отечественной войны и разослал эти фотографии своим близким! Стыдно-то как!
Вручал медаль мне как-то не торжественно, не по-осиповски, новый комбат. Спросил, какие награды уже имею, и как-то недобро усмехнулся, когда я бросил взгляд на его единственную медаль, [114] полученную не за боевые заслуги, а только по случаю 20-летнего юбилея Красной Армии.
Рукопожатие его было холодным, вялым, каким-то безразличным и оставило неприятное ощущение. Ну, а первое ощущение часто самое стойкое, и первое впечатление бывает иногда определяющим. Это почти всегда так: если предыдущий начальник был хорош, то нового встречают настороженно. Как-то он поведет себя с подчиненными, будет ли строг или мягок, справедлив или не очень, станет ли забота о подчиненных его главным делом или самым важным для него будут собственные амбиции и личное благополучие. Совсем немного времени прошло, чтобы мы смогли ответить на эти вопросы...
Итак, вместе с гордостью за «отважную» медаль пришло беспокойство. А удастся ли мне в будущих боях заслужить вообще какую-нибудь награду? Тем более именно тот орден, который теперь мне нужен позарез! Решил никому об этой неприятности моей не сообщать, даже Филиппу Киселеву, с которым у меня были хорошие, дружеские отношения. И ничего никому не говорить о моей злополучной фотографии «дважды орденоносца».
Правда, о награждении меня медалью «За отвагу» не удержался, написал все-таки в те же адреса, но о конфузе с орденом ни слова!
Батальон размещался где-то в районе Минска-Мазовецкого, что недалеко от Вислы и, кажется, южнее Варшавы. В памяти осталось только название. Помню, что рядом с нами в этом городе размещалась какая-то часть Польской Армии. Соседство это способствовало знакомству с польскими воинами («жолнежами»). Кто знает, может, и в бою окажемся соседями...
Как мы и ожидали, почти все они были или русскими, или поляками, давно обрусевшими. Формировалось-то их войско в России. Непривычно было смотреть на их странный, по нашим меркам, головной убор «конфедератки» это фуражки с квадратным, а не круглым, как у нас, верхом. И честь друг другу они отдавали не ладонью, поднесенной к головному убору, а двумя сложенными, средним и указательным, пальцами. Удивляли нас также их утренние и воскресные молитвы и богослужения.
Наше соседство было приятным еще и тем, что «поляки» часто устраивали вечера танцев, а у них было много солдат-женщин, так что танцевать было с кем. Многих из нас эти танцы как-то не интересовали, хотя некоторых все-таки влекло туда наличие девушек в польской военной форме. Однако их командиры строго пресекали романтические отношения с нашими офицерами и бойцами, хотя это им не всегда удавалось. [115] У наших соседей в это время шло интенсивное пополнение рядов за счет призываемых из освобожденных районов («гмин» и «воеводств») и обучение вновь призванных «жолнежев». У нас тоже шло формирование одной роты и взводов усиления за счет нового пополнения, правда, не массового, как раньше. Хорошо, что большинство бойцов было с богатым боевым опытом, и они использовались нами в роли инструкторов. И делали это с охотой, с увлечением, каждый по своей собственной методике.
Немного освоившись после долгой разлуки с батальоном, я с горечью узнал о гибели некоторых моих друзей-офицеров, моих заместителей-штрафников и части командиров отделений и сожалел о том, что многие из моего взвода еще не вернулись после госпиталей. Как мне сообщили, погиб и славный командир отделения Пузырей. Он и сейчас, более полувека спустя, стоит перед моими глазами худощавый, подтянутый, тонкие губы, острый взгляд, собранность во всем, весь в движении.
Встретили меня в батальоне тепло, «обмыли» и возвращение, и медаль.
Командир роты Иван Матвиенко, получивший недавно из рук прежнего комбата за предыдущие бои под Брестом орден Суворова III степени, почему-то вновь формировал роту, тогда как некоторые вновь прибывшие на такие же должности офицеры находились в резерве. Может, я тенденциозен, но мне показалось, что Батурину мозолил глаза полководческий орден ротного.
Матвиенко настоял, чтобы я снова был зачислен в его роту, чему я был рад. Познакомили меня с некоторыми вновь поступившими в батальон офицерами. Среди них какой-то особой молчаливостью, суровостью и твердым характером выделялся командир пулеметного взвода неторопливый и, как оказалось вскоре, расчетливый и отважный старший лейтенант Жора Сергеев, уже много повидавший на фронте судя по огромному, во всю левую щеку шраму на лице. К тому времени наши пулеметчики, вернее, взвод, который формировал Сергеев, получили новые станковые пулеметы системы Горюнова. Они были почти вдвое легче прежних «максимов» (всего 40 кг вместо 70!). Лента, как и у «максима», вмещала 250 патронов.
Вместо Феди Усманова, еще не вернувшегося из госпиталя, временно (комроты почему-то был уверен, что Федя скоро вернется) в роту был зачислен младший лейтенант Иван Карасев, высокого роста, крепкого телосложения, удивительно спокойный человек.
В общем, формировались мы под наблюдением нового комбата и его штаба, а также под влиянием складывающихся обстоятельств [116] весьма энергично. В это время в связи с редко поступающим пополнением формировали в первую очередь одну из стрелковых рот, а не одновременно все, как раньше, и этой роте придавали взводы пулеметный, минометный и противотанковых ружей, предполагая, что теперь батальон будет вступать в бои не в полном составе, а поротно. И, конечно же, постоянно находился в стадии готовности взвод связи при штабе батальона, обеспечивающий связь воюющей роты со штабом в любых боевых условиях. Целыми днями с утра занятия, а после обеда прием пополнения, изучение приговоров и определение места в боевом расчете взвода. Ни о каких 17 сутках, да еще и санаторного лечения не могло быть и речи, хотя капитан медслужбы Степан Петрович Бузун специально прикрепил ко мне своего фельдшера, лейтенанта медслужбы Ваню Деменкова, делавшего мне и перевязки еще не совсем зажившей раны, и ежедневные массажи, методику которых ему показал тот же доктор Бузун (этой методикой я пользовался еще долгие годы после войны, до полной нормализации чувствительности раненой ноги).
В эти дни мы узнали, что в Варшаве началось восстание. Уже тогда даже мы, еще малоопытные командиры, сожалели, что уж очень не вовремя поднялись повстанцы: ни наши войска им были практически не в состоянии помочь, ни они нам. Ведь войска нашего 1-го Белорусского фронта преодолели к тому времени с боями более 250 километров сильно укрепленной вражеской обороны, с развитой системой полевых укреплений, на сложной местности с естественными, трудно преодолимыми рубежами. Тылы и базы снабжения сильно отстали. Это и мы чувствовали, не ведя уже боев. Артиллерия, естественно, почти полностью израсходовала созданный перед началом операции «Багратион» боезапас, а большинство танков и другая техника нуждались в ремонте. Что же касается солдат и их командиров они были измотаны до предела...
А то восстание, как мы узнали потом, началось еще 1 августа по сигналу польского эмигрантского правительства из Лондона, когда мы в составе нашей 70-й армии, как и многие другие войска фронта, еще только завершали очищение района окружения немцев, армия захватила Бяла Подляску и вела бои в районе Седлеца, что почти в 100 километрах от Варшавы.
И хотя передовые армии фронта к тому времени захватили Магнушевский плацдарм на Висле, южнее Варшавы, сил для дальнейшего наступления не оставалось, противник еще яростно сопротивлялся и ему даже удавалось наносить чувствительные удары по флангам войск фронта на других подступах к Висле. [117] Сколько было потом истрачено чернил и исписано бумаги, чтобы обвинить советское командование и лично Верховного Главнокомандующего Сталина в якобы умышленном нежелании помочь повстанцам! Однако организаторы этого восстания, руководители так называемой Армии Крайовой (в том числе генерал Бур-Комаровский), толкнувшие варшавян на опасную авантюру, вовсе не хотели этой помощи. Они боялись, что Красная Армия, войдя в Варшаву, не даст им захватить там власть, поэтому старались не допустить даже контактов повстанцев с командованием Красной Армии.
Нам из района нашей дислокации было хорошо видно, как над Варшавой появилась армада американских бомбардировщиков «летающих крепостей» (их было, оказывается, 80, не считая истребителей сопровождения). Это было странное зрелище, когда они начали сбрасывать на парашютах грузы для восставших. Чтобы не попасть в зону зенитного огня немцев, самолеты летели на высоте более четырех с половиной километров! Естественно, с такой высоты грузы рассеивались далеко за пределы повстанческих районов большая часть грузов попадала либо в воды Вислы, либо даже к немцам. И все-таки немецким зениткам удалось сбить два самолета из этой армады, и больше «крепости» в небе над Варшавой не появлялись.
Уже с 13 сентября по запоздалой просьбе руководителей восстания, наконец-то вышедших на связь со штабом маршала Рокоссовского, наша авиация начала снабжение повстанцев. И уже 18 сентября генерал Бур-Комаровский, руководивший восстанием из Лондона, сообщил по английскому радио, что налажена связь с командованием фронта и что советские самолеты непрерывно сбрасывают восставшим боеприпасы и продовольствие. Кроме того, наши самолеты штурмовали и бомбили немецкие позиции по заявкам повстанцев. Однако эта помощь по вине руководства АК пришла слишком поздно. Но, стремясь все-таки помочь повстанцам, маршал Рокоссовский развернул операцию по высадке десанта на противоположный берег Вислы в районы, указанные связными от АК. И когда подразделения Первой Польской Армии, несмотря на большие потери, переправились через Вислу, они попали в лапы к гитлеровцам. Оказывается, к моменту их высадки по приказу АК из этих районов срочно отвели и восставших, и подразделения АК. Как это назвать?..
В таких условиях, как вспоминает маршал, смысла в продолжении десантной операции не было. Пришлось все прекратить. А руководство АК стало готовиться к капитуляции. [118] Как отмечал генерал С. М. Штеменко в своей второй книге «Генеральный штаб в годы войны» (Москва, Воениздат, 1974), «задуманная с холодной политической расчетливостью скоротечная акция Армии Крайовой превратилась в восстание народных масс Варшавы против гитлеровских захватчиков. Однако оно не было обеспечено и удары немецко-фашистского командования, в конце концов, привели к его полному разгрому».
Так из-за предательства руководства АК бессмысленно началось и бесславно закончилось восстание. Все эти подробности нам тогда не были известны, но в мемуарах и исследованиях они нашли широкое отражение, в том числе и в воспоминаниях Командующего 1-м Белорусским фронтом К. К. Рокоссовского. С какой болью об этом вспоминал маршал, поляк по происхождению, многие годы после войны возглавлявший Министерство обороны Польской Народной Республики.
Завершая описание того, что почти на наших глазах происходило в то непростое время, скажу, что период нашего формирования был очень напряженным. Командир роты взял в роту еще одного офицера, старшего лейтенанта Давлетова, который помогал мне формировать взвод и организовывать занятия по боевой подготовке. В дальнейшем ротный, видимо учитывая мое недавнее ранение и необходимость «санаторного лечения», то есть перевязок еще не совсем зажившей раны, перевел меня в резерв, а взвод полностью передал Давлетову, характером напоминавшему отсутствующего Федю Усманова: оба они были остроумными, незлобивыми, но с твердым характером. Вскоре вернулся Федя Усманов, хорошо «подремонтированный» в госпитале, и стало у нас в роте «два татарина», как они сами себя называли.
И все-таки в это время случались дни «разрядки», когда приезжала кинопередвижка и мы вечерами смотрели и веселые кинокомедии, и фильмы об известных полководцах гражданской войны, и короткие киноновеллы, где, например, комдив Чапаев со словами «Врешь, не возьмешь!» переплывает-таки реку и уже в наше время ведет в бой свою дивизию, и Николай Щорс со своим Бо-гунским полком громит фашистов, а памятный всем герой из кинотрилогии о Максиме проявляет чудеса героизма в борьбе с фрицами. Даже бравый солдат Швейк в исполнении Бориса Тенина умело водил за нос немецких генералов. Все это заметно поднимало и наше настроение, и боевой дух...
Жалели мы только о том, что к нам никогда не присылали фронтовых концертных бригад, в составе которых были известные артисты. [119] А как-то нас пригласили поляки, когда у них выступал девичий самодеятельный ансамбль песни и пляски из какого-то близко стоящего военного госпиталя. И это была такая радость для всех нас и командиров, и штрафников!
Иногда здесь находили время и для розыгрышей. Так, начальник связи батальона старший лейтенант Павел Зорин устраивал такую шутку-розыгрыш: сажал рядом с группой беседующих офицеров своего радиста с рацией, который для нас будто бы искал в эфире музыку, сам же откуда-то из-за укрытия, на той же волне четким, под стать Левитану, голосом «передавал» «сводку Совин-формбюро», содержащую якобы указы о награждении воинов, непременно включая кого-нибудь из присутствующих офицеров в список награжденных очень высокой наградой. Надо было видеть выражение лица этого офицера, когда он слышал свою фамилию в «указе». Да и потом, когда он вместе со всеми хохотал над розыгрышем.
Помню, однажды зашел разговор, кому на войне физически тяжелее всего. Многие высказывали свои доводы и, в общем, уже стали соглашаться с тем, что тяжелее всего пехоте. Не однажды штрафники-летчики, хлебнувшие пехотного пота, говорили, что все летные пайки, будь их воля, отдали бы пехоте. Но тут ввязался в спор любимец батальона Валера Семыкин, командир взвода связи, ставший вскоре помощником начальника штаба батальона.
Его довод заключался в том, что пехота захватила вражеский окоп или окопалась на новом рубеже и все, дальше она физически уже отдыхает, если не окапывается или не отражает контратаку. А связисты с тяжеленными катушками и телефонным аппаратом все еще мотаются вдоль окопов, устанавливая телефонную связь между подразделениями, тянут провод к старшему начальнику метров на 500, а то и больше, в тыл или к соседу, а тут еще артобстрел порвет где-то провод вот и бегает связист, навьюченный как ишак, да еще со своим вещмешком и своим оружием то туда, то сюда. Или же в походе десятки километров тащится с рацией, а в ней, матушке, килограммов 20-30. Команда «привал», все вповалку, отдыхают, а ты развертывай ее, давай связь с начальством. И когда почти все затихли, сраженные убедительными доводами Валеры, вдруг кто-то, кажется Вася Цигичко, в наступившей тишине сочным, густым басом спокойно и тихо сказал: «И все без толку». Через мгновение наступившей тишины разразился громкий хохот понявших шутку. Пожалуй, чуть ли не громче всех хохотал сам связист Валерий. К слову скажу, что Валерий был внешне удивительно спокойным офицером, по крайней мере три [120] черты воедино слились в его характере: неподдельная искренность, неутомимая работоспособность и редкая скромность...
Формирование подразделений уже было в стадии, когда рота достигла готовности вести самостоятельно боевые действия, имея не только свои почти полностью укомплектованные взводы, но и готовые взводы усиления: пулеметный, противотанковых ружей, минометный, бойцы которых даже прошли этап овладения новым для многих штрафников оружием они научились не только заряжать и разряжать, разбирать и собирать, но и метко стрелять из ПТР, пулеметов и сноровисто вести огонь из минометов.
Через моего друга, начальника штаба Филиппа Киселева нам стало известно, что вскоре мы получим боевую задачу. Обстановка тогда складывалась не лучшим образом.
Значительно севернее Варшавы в районе Пултуска-Сероцка 65-я Армия еще 5 сентября захватила плацдарм на реке Нарев и с трудом, но удерживала его. Однако после 15 сентября немцам удалось, двинув свою ударную силу танки, потеснить «батовцев» и несколько смять фланги этого плацдарма. Но тогда плацдарм устоял. Немецкое командование называло Наревский плацдарм «одним из пистолетов, направленных в сердце Германии». И именно потому не прекращало усилий для его ликвидации. 4 октября, как пишет в своей книге «В боях и походах» Командарм 65-й генерал Батов Павел Иванович, «...последовал огромной силы контрудар. Это было для нас полной неожиданностью. Враг перешел в наступление. Немецкие танки дошли через боевые порядки чуть ли не до самого берега» (С. 452).
Как оказалось, оборона плацдарма местами не выдержала.
«Многие батальоны стали отступать. С каждым днем увеличивались потери в войсках армии. Противник разорвал боевой порядок на стыке и вышел к Нареву... Во второй половине дня 6 октября фашистским танкам удалось вклиниться в нашу оборону. Его атаки продолжались до 10 октября». И далее генерал констатировал: «Нашему плацдарму на Нареве уделяли очень большое внимание и руководство Фронта, и представители Ставки во главе с Г. К. Жуковым» (С. 458-459).
В то время я, будучи всего только командиром взвода, по своему лейтенантскому, довольно узкому кругозору, не мог даже приблизительно судить о причинах этой неудачи. (Только после войны, изучая военно-исторические труды во время учебы в академии и воспоминания военачальников, я кое-что для себя прояснил, о чем упомяну ниже.) Но, видимо, на плацдарме создалась особо угрожающая обстановка, если Командующий Фронтом маршал Рокоссовский, [121] как вспоминает генерал Батов, перенес свой наблюдательный пункт на НП 65-й Армии.
И по приказу Рокоссовского в помощь генералу Батову стали выдвигаться с других участков фронта и из фронтового резерва танковый корпус и несколько стрелковых дивизий.
Видимо, маршал вспомнил и о «банде Рокоссовского» (как наш ТТТБ величали немцы), о его напористости и бесстрашии, если нашему штрафбату было приказано 16 октября срочно грузиться в автомобили, чтобы убыть туда же, на плацдарм.
Мы, как маленький ручеек, влились в бурный поток войск, двигавшихся и днем и ночью к плацдарму практически без сколько-нибудь длительных привалов.
А навстречу этому потоку шли и шли вереницы едва плетущихся людей, освобожденных из фашистских концлагерей, с детьми, раздетыми и разутыми...
Обгоняли мы и армейские машины, часто с девушками-солдатками то ли передислоцирующихся госпиталей, то ли медсанбатов, а может, банно-прачечных отрядов (были и такие на фронте). Не знаю, с чем это связано, но как только попадались такие машины, наши бойцы кричали: «Воздух!», «Рама!», как при воздушной тревоге. Может быть, таким образом они проявляли к ним свое внимание?
Во время одной из коротких остановок в городе Вышкув, захваченном одновременно с плацдармом еще в начале сентября, мы по указкам узнали, что в нем организован фронтовой санаторий для командного состава. Вот, подумал я, откуда эта фраза о «санаторном лечении» в моей госпитальной справке. Видимо, тамошнее медицинское начальство полагало, что и взводным лейтенантам найдется в нем место. Может, и находилось, не знаю, хотя едва ли.
Вскоре мы достигли Нарева и за понтонным мостом через него остановились в каком-то небольшом населенном пункте (почему-то в этой местности многие малые села назывались «фольварками»). Там и остановился штаб нашего батальона.
Новый комбат, которого здесь встретил офицер связи штаба Армии, вскоре вызвал к себе ротного, капитана Матвиенко, а через некоторое время тот вышел и собрал нас, своих командиров взводов, и пояснил предстоящий план действий. Все время невольно сравнивал я действия Батурина с поступками бывшего нашего комбата Осипова. Сразу пришла мысль о том, что прежний комбат непременно бы сам вышел не только к офицерам, но и к штрафникам, воодушевил бы их своими добрыми напутствиями и пожеланиями. Отодвигаясь от нас по времени, он не отдалялся, а наоборот, как-то ярче выделялся на фоне людей, по сравнению с ним [122] мелких, даже если они, эти люди, пытались показать себя значительными, недосягаемыми. Вот и новый наш комбат не нашел нужным выйти к людям, которых посылал в бой, зная, что кто-то из них не вернется уже никогда. Ну хотя бы как бывший политработник он должен был понять значение своего слова старшего начальника, да и просто обязан был найти ободряющие, мобилизующие слова.
Рота, как стало ясно из приказа, доведенного до нас ротным, должна была выдвинуться на передний край плацдарма и во взаимодействии с каким-то (не помню) полком пойти в наступление с задачей выбить немцев с занимаемых ими позиций и как можно дальше продвинуться, расширив и углубив плацдарм, то есть его левый фланг, в направлении города Сероцк.
Начинались новые боевые действия по восстановлению завоеванных, но уже частично утраченных войсками 65-й Армии позиций, о чем речь пойдет в следующей главе. [123]