Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава 3

Оборона севернее Ковеля. Как подрываются на минах. Разоблачение «хитрецов». «Языки». Начало операции «Багратион». Подготовка к наступлению

Итак, во второй половине мая 1944 года наш батальон передислоцировался в район, близкий к еще занятому немцами г. Ратно (Украина), что севернее тоже украинского и тоже еще не освобожденного города Ковель. Как писал маршал Рокоссовский в своих мемуарах «Солдатский долг», «левое крыло Первого Белорусского фронта уперлось в огромные полесские болота». Там мы сменили в обороне на реке Выжевке какую-то часть, переброшенную на другой участок фронта.

Наша 1-я рота встала на правом фланге батальона. Командовал ротой капитан Матвиенко Иван Владимирович, а его заместителем был энергичный, еще совсем молодой (всем нам, взводным, было тогда едва за 20 лет) старший лейтенант Янин Иван Георгиевич. Мой взвод именовался третьим и потому расположился на левом фланге роты. Справа от него занял оборону второй взвод во главе с лейтенантом Усмановым Фуадом Бакировичем («башкирином», как упорно он себя называл, и которого мы звали просто Федей. Первый взвод возглавлял лейтенант Дмитрий Иванович Булгаков. Оба они были старше на 2-3 года нас с Иваном Яниным.

Несмотря на сравнительно долгий перед этим период формирования, наши подразделения были укомплектованы неполностью. Отчасти это объяснялось отсутствием в то время активных боевых действий в войсках фронта и, конечно же, в связи с этим определенным затишьем в деятельности военных трибуналов. Да и «окруженцев» стало меньше. А участок обороны батальону был выделен довольно большой, и вместо уставных 8-10 шагов бойцы [54] в окопах находились не ближе 50-60 метров друг от друга. (По мере прибытия пополнения эти цифры, конечно, уменьшались.)

У нас по штатному расписанию было положено по два заместителя командира взвода. Они назначались приказом по батальону из числа штрафников, которых мы с командиром роты предлагали.

Одним из моих заместителей был назначен бывалый командир стрелкового полка, имевший более чем двухлетний боевой опыт, но где-то допустивший оплошность в бою, бывший подполковник Петров Сергей Иванович. В дальнейшем я не буду употреблять слово «бывший». Это, наверное, читателю и так понятно. Ведь у всех у них было какое-то прошлое, но какое будущее ждало каждого из них, этого никто не знал. А на стыке прошлого и будущего тогда были все мы и каждый день, и каждый час войны.

Другим моим заместителем был проштрафившийся начальник тыла дивизии, тоже подполковник Шульга (к сожалению, не помню его имени), он и у меня отвечал за снабжение взвода боеприпасами, продпитанием и вообще всем, что было необходимо для боевых действий. И действовал умно, инициативно, со знанием тонкостей этого дела.

Честно признаться, мне льстило, что у меня, еще малоопытного 20-летнего лейтенанта, всего-навсего командира взвода, в заместителях ходят боевые подполковники, хотя и бывшие. Но главным было то, что я надеялся использовать боевой и житейский опыт этих уже немолодых по моим тогдашним меркам людей. Одним командиром отделения мною был назначен майор-артиллерист, красивый, рослый богатырь с запоминающейся, несколько необычной фамилией Пузырей. Другим отделением командовал капитан-пограничник Омельченко, худощавый, с тонкими чертами лица, быстрым взглядом и постоянной едва уловимой улыбкой, третьим — капитан Луговой, танкист с гренадерскими усами, скорый на ногу.

Моим посыльным к командиру роты, а заодно и ординарцем, в обязанности которого входила забота о своем командире, стал еще со времен Городца лейтенант, которого за его молодость (по сравнению с другими штрафниками) все называли просто Женей. Это был расторопный, везде и всюду успевающий боец. Он оказался в штрафбате из-за лихачества на трофейном мотоцикле: в одном селе, где находилось их ремонтное подразделение, сбил и серьезно травмировал 7-летнюю девочку. [55] Нештатным «начальником штаба» (проще говоря — взводным писарем) был у меня капитан-лейтенант Северного флота Виноградов. Он прекрасно владел немецким языком, но, как ни странно, именно это знание языка противника и привело его к нам в ТТТБ Будучи начальником какого-то подразделения флотской мастерской по ремонту корабельных радиостанций, он во время проверки отремонтированной рации на прием на разных диапазонах наткнулся на речь Геббельса. И по простоте душевной стал ее переводить на русский в присутствии подчиненных. Кто-то донес об этом то ли в Особый отдел, то ли в прокуратуру, и в результате получил Виноградов два месяца штрафбата «за пособничество вражеской пропаганде». Конечно, законы военного времени были очень строги и это естественно. Но здесь сыграла роль, скорее, не строгость закона, а господствовавшие в то время «стукачество» и гипертрофированная подозрительность некоторых начальников. Тогда от этого больше пострадало людей случайных, допустивших самые обыкновенные ошибки, просчеты, без которых не бывает ни одного серьезного дела. Было правилом обязательно найти (а в крайнем случае, придумать) конкретного виновника, ответчика, невзирая на то, что нередко бывают повинны не люди, а обстоятельства. Вот и с Виноградовым случилось примерно так же. А взял я его к себе в этом качестве потому, что он обладал почти каллиграфическим почерком, к тому же мог сгодиться как переводчик, хотя я сам немецкий знал сравнительно неплохо.

Отведенный нам участок обороны до нас занимала какая-то гвардейская часть, после которой остались хорошо оборудованные окопы, а на моем участке оказалась еще и просторная землянка в три наката, уже при мне выдержавшая прямые попадания нескольких снарядов и мин. В ней разместился я со своими заместителями, писарем и ординарцем. Ротный КП располагался на участке второго взвода в такой же землянке.

Как сразу нам объявили, перед нашими окопами почему-то не было минных заграждений, зато непосредственно за нами, на всем протяжении занятых нашей ротой траншей, — заминированный лесной завал, который мы нанесли сразу же на свои карты. Это был частично поваленный молодой лесок, усеянный замаскированными противопехотными минами. Как оказалось потом, часть мин составляли ПМД-6 с 200-граммовыми толовыми шашками, а часть — с 75-граммовыми.

Один участок этого завала, видимо, минировался еще зимой. Мины, установленные здесь, были окрашены в белый цвет, и теперь, уже летом, под пожелтевшими хвойными веточками их обнаруживать было совсем не трудно. А вторая часть, отделенная от [56] первой хорошо протоптанной тропинкой, минировалась, наверное, когда уже сошел снег, минами, окрашенными в цвет хаки. В траве и хвое их обнаруживать было значительно труднее. Мне пришла в голову авантюрная идея — переставить мины на передний край обороны роты, на полосу между нашими окопами и берегом реки, тем более, что оборона казалась мне «жидковатой».

Во взводе у меня специалистов-саперов не оказалось, а я еще в военном училище досконально изучил и свои, и немецкие мины (я всегда следовал и следую сейчас правилу: «лишние знания никогда лишними не бывают»). И поэтому решил сам заняться этим. Подвергать опасности кого-то из штрафников, не владеющих этим непростым делом, не хотелось, да и права такого, строго говоря, я не имел.

Тогда я как-то и не подумал, что этот минированный завал обозначен не только на наших картах, картах комбата и командира дивизии, но даже на картах штаба армии как важный элемент обороны в армейском масштабе. Конечно же, минированный участок за нашими позициями не создавался специально, как заграждение за штрафниками. К слову сказать, за нашим батальоном ни при каких обстоятельствах не было никаких заградотрядов, не применялись и другие устрашающие меры. Просто в этом никогда не возникало такой нужды. Смею утверждать, что офицерские штрафные батальоны были образцом стойкости в любой боевой обстановке.

Свою «саперную» деятельность я, естественно, начал с участка с белыми минами. Днем их снимал, разряжал, а ночью выставлял, хорошо маскируя дерном, в 30-50 метрах перед своими окопами, и всегда помнил при этом золотое правило, которому наставлял нас в военном училище командир роты старший лейтенант Литвинов: «Боишься — не делай, делаешь — не бойся».

Некоторые мины оказались для меня необычными. В деревянные ящички обыкновенной конструкции вместо толовых шашек с отверстием под детонатор были вложены плоские стеклянные толстостенные бутылочки, заполненные порошкообразным тротил-меленитом, в горлышко которых и были вставлены взрыватели. Бутылочки были обернуты в хорошую пергаментную бумагу (эта бумага оказалась очень ценной находкой — на ней можно было писать письма родным).

Мой командир отделения Омельченко, которого я привлек себе в помощники, быстро освоил дело постановки мин, и у нас вскоре определилось своеобразное разделение труда: я искал, разряжал и снимал мины на одном месте, а он устанавливал их на другом! [57] Обследуя местность в районе обороны, мы обнаружили в каком-то маленьком сарайчике что-то вроде забытого нашими предшественниками по окопам склада из нескольких десятков неиспользованных мин натяжного действия. Официальное название их было «ПОМЗ-2» — «противопехотная осколочная мина заградительная». Эти мины напоминали наши ручные гранаты Ф-1 («лимонки»). Устанавливались они на вбитые в землю колышки на высоте 20-30 см над землей, от детонаторов-взрывателей отводились проволочные растяжки, при достаточно ощутимом прикосновении к которым мина срабатывала.

Установка таких мин требовала особой осторожности, тщательности и аккуратности. Они представляли более реальную опасность, чем обычные противопехотные мины. И все-таки я решил: «чем добру пропадать...», пусть с риском, но и эти мины буду устанавливать! Но только сам. Никому, даже уже набравшему опыта минирования Омельченко этого дела не доверю. Подорвусь — так сам!

Конечно, со временем и не без помощи нашего командира роты, более опытного и старшего возрастом офицера, мы стали понимать, что не имеем права снимать мины с участка, заминированного по распоряжению старших начальников. И поэтому я уговорил ротного доложить в штаб батальона, что мы минируем участок перед своими окопами только минами-растяжками ПОМЗ. Неожиданно командир роты согласился, но на всякий случай решил составлять подробную схему минного поля перед нашими окопами с учетом постановки всех мин.

Все шло хорошо, пока я работал на участке завала с «зимними» минами. Нам удалось без происшествий переставить и хорошо замаскировать около двухсот «белых» мин. И, плюс к тому, я успел установить добрую половину из найденных нами мин-растяжек. Так что перед нашими окопами образовалось довольно плотное минное поле.

Прошло уже около месяца, как мы встали на этом участке в оборону. Осмотрелись, освоились. Невдалеке, сразу за лесным завалом, оказались заросли кустарника черники, к тому времени вполне созревшей. И многие из нас при удобном случае совершали набеги на эти «плантации», пополняя витаминами свои организмы после нелегкой зимы. А наши тыловики разведали и грибные места. Так что и грибные супы были для нас не такой уж редкостью. Меню просто изысканное для фронтовых условий!

Пожалуй, именно здесь тыловики развернулись по-настоящему и показали, на что они способны. А может быть, и тылы дивизии, [58] и армейские снабженцы действовали так умело, что нигде ни ранее, ни позднее не было так здорово организовано питание (включая офицерские «доппайки», иногда даже с американским консервированным сыром и с рыбными консервами), не говоря уже о табачном довольствии. Нам, офицерам, привозили папиросы «Беломорканал», а мне, курящему весьма вместительную трубку — иногда даже пачки «легкого» трубочного табака. Штрафникам, как рядовым, выдавали моршанскую махорку, а некурящим — дополнительный сахар.

И все это заставляло меня вспоминать, какая проблема была с куревом в училище на Дальнем Востоке. По курсантской норме табака не полагалось. А курили почти все. Рядом с училищем, за дощатым забором находилась колония заключенных. Им выдавалась махорка. Так они нам ее продавали, по 60 рублей спичечный коробок. А 60 рублей — это было месячное денежное довольствие курсанта. И вот в щели забора мы пихали деньги, а они нам — эти спичечные коробки. Но дурили они нас, мальчишек, страшное дело. Фактически в этих коробках махорки было не более ще-поточки, а остальное — мелкие древесные опилки, измельченный сухой дубовый лист, а иногда и сушеный конский навоз! Праздником были случаи, когда кто-нибудь получал из дома посылки с папиросами. Тогда каждую папиросу курили по очереди 10-12 человек! А самым ценным подарком за усердие в службе была пачка махорки.

...С погодой нам в Белоруссии везло. Дни стояли жаркие, сухие, воздух был густо напоен хвойным ароматом. Если бы не ежевечерние артналеты противника и другие события, связанные с выполнением боевых задач, можно было бы сравнить наше пребывание здесь с неожиданно доставшимся нам отдыхом. Наши интенданты даже раза два или три устраивали нам невдалеке от окопов помывку в полевой бане и смену белья.

Правда, и сосновые леса, в каких мне приходилось бывать многие годы спустя после войны, и хвойный аромат всегда вызывали во мне какие-то безотчетные опасения и оживляли в памяти пережитое тогда, в июне 1944 года, на минном завале. Так случалось даже во время «грибной охоты» в самых различных местах Советского Союза, от Белоруссии и Прикарпатской Украины до костромских лесов и Дальнего Востока, куда забрасывала меня долгая военная служба уже после войны.

Однако порой жара была почти африканской. У одного из моих штрафников даже случился то ли солнечный, то ли тепловой удар. Мы быстро привели его в чувство, а я вспомнил случай, который [59] произошел со мной еще в августе 1941 года во время строевых занятий в разведвзводе на Дальнем Востоке.

Тогда был тоже жаркий солнечный день и я, стараясь поднимать выше ногу, вдруг заметил, что все у меня в глазах стало двоиться, я потерял равновесие и «выпал» из строя. Меня подхватили, занесли в тень, окатили грудь и голову холодной водой и заставили выпить круто подсоленную воду. Я тут же вспомнил, что утром не стал глотать соль, которую наш взводный принуждал употреблять во время завтрака перед чаем. Делали мы это так: из папиросной гильзы выдували табак и вместо него насыпали соль. Получалась внушительной длины своеобразная ампула, которую мы наловчились глотать, не ощущая самой соли. Оказалось, это было простым, но надежным способом предупреждения тепловых ударов перед тяжелой работой или походом в жару.

И вот здесь, на Белорусском фронте, мой личный опыт пригодился. Я приказал всем командирам отделений строго следить за неукоснительным выполнением этого утреннего «солевого» ритуала, так сказать, «солевой инъекции». Случаев тепловых ударов в дальнейшем ни в обороне, ни в изнурительном наступлении больше не было. Помогло!

А в то время, в июне 1944 года, я перешел (аппетит приходит во время еды!) на «зеленые» мины. Их обнаруживать стало значительно труднее. Где-то на втором или третьем десятке этих мин мне не повезло и я... подорвался на одной из них!

Произошло это 26 июня. Как сейчас помню, часам к 12 дня, обойдя окопы и убедившись в том, что на моем участке обороны все в порядке, я, в очередной раз хорошо подкрепившись вкуснейшей белорусской черникой (вкус ее кажется и сейчас неповторимым!), пошел продолжать уже почти привычную работу по разминированию. В этот раз я успел снять несколько мин, положил их на пенек, сделал шаг в сторону и, как мне показалось, высоко взлетел в воздух от взрыва, прогремевшего подо мной.

Полет мой был краток — почти мгновенно я оказался лежащим на земле плашмя, лицом вниз. Первое ощущение — очень печет левую ногу. Значит, думаю, ноги этой просто уже нет. Решил повернуться, посмотреть, что от нее осталось. Но когда поднял голову — обомлел! Сантиметрах в 10-15 прямо перед глазами — мина! Как я не угодил на нее головой?! Это просто чудо. (Вот тогда и появились в моей черной густой шевелюре первые седые волосы.) Овладев собой, я уже привычно, почти автоматически (все-таки, опыт — великое дело: ведь я разрядил более двух сотен мин!) осторожно вынул взрыватель, разогнул в сторону усики чеки и стал внимательно [60] осматриваться вокруг. Сбоку увидел еще одну мину. Только после того как разрядил и ее, повернувшись, обнаружил, что моя нога на месте, только носок сапога неестественно повернут внутрь. Попробовал пошевелить пальцами, чувствую — удалось. Значит, нога не оторвана! Видимо, наступил на «маленькую», 75-граммовую мину.

Услышав взрыв, командир отделения Пузырей с криком: «Лейтенант, живой?» — бросился напролом ко мне. Я понял, что он может сейчас тоже напороться на мину и заорал что было мочи: «Стоять! Не двигаться! Я выберусь сам!» Кое-как встал и, еще не чувствуя острой боли, волоча поврежденную ногу, стал выбираться по уже разминированной части завала к тропе. Почувствовал, что в сапоге что-то хлюпает. Понял: кровь. Вот и первое ранение!

С трудом выбрался. Меня подхватили Пузырей и ординарец Женька, уволокли к землянке, разрезали и сняли сапог. Индивидуальным пакетом перевязали ногу и на какой-то тачке, невесть откуда взявшейся, отвезли на батальонный медпункт, который располагался километрах в полутора, рядом со штабом батальона, в селе с оригинальным, и потому хорошо запомнившимся названием — Выдраница. Оттуда в тот же день к вечеру меня, перевязав уже профессионально, доставили в медсанбат.

Вывих мне там вправили (вот когда ощущение боли пришло ко мне в полной мере!), рану обработали и ногу забинтовали основательно, с шиной, как при переломе. Однако коварство этих мин из стеклянных бутылочек мне довелось узнать не сразу. Если крупные стеклянные осколки, обнаруженные на ощупь при обработке раны, удалили тут же, то те, что помельче, остались в ноге. Они даже не обнаруживались и под рентгеном. И эти оставшиеся в ноге стекляшки выходили из нее еще много лет после войны...

Уже спустя несколько дней в медсанбате я стал с трудом, опираясь на костыль, ходить. Вскоре я заменил костыль палкой, с которой расстался только недели через две, уже у себя в части. Через неделю лечения мне кое-как удалось уговорить медсанбатовское начальство отпустить меня в мой батальон. Тем более, что надо мной стали сгущаться тучи. Наш особист, старший лейтенант Глу-хов, подробно выспрашивал у меня, кто и когда принял решение снимать мины с лесного завала. Нужно было отвечать за несанкционированную ликвидацию этого элемента обороны.

А тут еще за время моего лечения случилось непредвиденное. Уже набравший опыта мой помощник по минному делу Омель-ченко решил сам, без меня, продолжить установку ПОМЗов и погиб, когда по неосторожности в темноте задел проволоку только что взведенной им мины. [61] Поистине, минер ошибается один раз. Вот и ошибка Омельчен-ко для него была последней. Друзья в штабе батальона мне рассказали, что там всерьез обсуждали, как уберечь меня от трибунала за это, хотя и с благими намерениями, но умышленное «вредительство» и не дать свершиться моему переходу из категории командира штрафников просто в штрафники.

Как потом рассказал мне начальник штаба Лозовой Василий Афанасьевич, наш комбат, тогда уже полковник Осипов, лично ездил к командующему 70-й Армией генералу В. С. Попову хлопотать за меня. Мол, молодо-зелено. Известно, что в молодости человек загорается как сухие дрова. Наберется вскоре этот юный лейтенант опыта, остепенится и больше не будет делать необдуманных, опрометчивых шагов...

Да еще мне помогло то, что на установленных нами минах однажды ночью подорвались несколько немцев. Они, видимо, пытались проникнуть в наше расположение за «языком». Наверное, и для фрицев наличие минного поля здесь тоже оказалось неожиданностью.

Уже говорилось, что немцы не раз пытались как-то установить, какая воинская часть теперь противостоит им на этом оборонительном рубеже. Но все-таки каким-то образом они определили, что это был штрафбат, так как несколько позднее через свои громкоговорители фашисты в начале каждой передачи обязательно включали нашу знаменитую песню «Катюша» и даже исполняемую по-немецки «Вольга-Вольга, Мутти Вольга», а затем уже призывали штрафников повернуть оружие против своих «командиров-притеснителей», и, вместе с тем, называли нас «Бандой Рокоссовского». Как нам было и раньше известно, это прозвище дали немцы именно нашему батальону еще в 1943 году, когда батальон после своего создания вступал в первые бои на Курском выступе в составе тогда еще Центрального фронта, которым командовал генерал Рокоссовский Константин Константинович.

В свободное время (а оно в обороне иногда все-таки бывало) офицеры вели со штрафниками беседы о боевом опыте — и своем, и самих штрафников. Это было, если хотите, что-то вроде курсов повышения квалификации.

Из рассказов бывалых воинов о боевых действиях я почерпнул, что мой случай подрыва на мине не такой уж исключительный, что-то аналогичное со счастливыми исходами случалось и с другими. Так, мне запомнился рассказ командира роты капитана Матвиенко о том, как его однажды подкараулил в засаде здоровенный фриц, схватил, зажал под мышку и потащил. Кое-как ухитрился Иван свою болтающуюся где-то внизу ногу вставить между [62] ног фрицу. Тот не ожидал такой подножки, упал и на мгновение выпустил пленника, а Иван успел за этот миг сапогом ему «врезать меж глаз» и убежать.

Один из штрафников, майор Авдеев сам был в недалеком прошлом командиром отдельной штрафной роты (армейской). Она состояла не из провинившихся офицеров, как роты в нашем ШБ, а из рядовых и сержантов, покинувших поле боя или отступивших без приказа, просто дезертиров или мародеров, а также бывших заключенных-лагерников, которым была предоставлена возможность искупить свою вину на фронте.

Авдеев рассказал, как его самого угораздило в штрафбат. Рота наступала в тяжелых условиях. В течение трех дней ожесточенных боев за крупный населенный пункт из более чем пятисот бойцов потеряли больше половины. А старшина и писарь роты, получая продовольствие после того, как оставшуюся часть роты вывели из боя, «забыли» сообщить о потерях и получили продовольствие на весь списочный состав роты. Образовался хороший запас и американской свиной тушенки, и кое-чего другого и, главное, солидное количество спиртного. Ну, не сдавать же обратно все это добро! И решил ротный, коль уж так случилось, устроить поминки по погибшим. Да заодно обмыть награды, которых были удостоены и сам командир роты, получивший третий орден Красного Знамени, и оставшиеся в живых штатные офицеры. Пригласил армейское начальство, с которым имел хорошие контакты, в том числе и из разведотдела штаба армии, даже некоторых офицеров армейского трибунала и прокуратуры.

А вскоре за «злостный обман, повлекший за собой умышленный перерасход продовольствия» (это вам не «колоски» на хлебном поле!), оказался на скамье подсудимых и получил 5 лет лишения свободы с заменой двумя месяцами штрафбата. Не помогли ни только что полученная награда, ни присутствие на «поминках» представителей карательных органов.

Много поучительного было в этих беседах и рассказах.

А между тем немцы постепенно активизировали свою информационную войну против нас. Они постоянно забрасывали к нам и с самолетов, и специальными агитснарядами большое количество разных листовок. В них содержались и призывы сдаваться (листовки-пропуска в плен, так называемые ШВЗ — «штык в землю»). Масса листовок была о том, будто сыновья Сталина и Молотова уже сдались в плен и всякое другое, чему мы, конечно, не верили.

Надо сказать, что наш особист Глухов, да и некоторые политработники поначалу очень ревностно следили за тем, чтобы штрафники не подбирали и не прятали листовок (тем более — пропусков [63] ШВЗ). Видимо, был у них такой приказ. Но вскоре убедились, что эти листовки штрафники брезговали пускать даже на махорочные самокрутки, а использовали только по известной «нужде» и поостыли в своем рвении.

Поскольку меня за рогачевский рейд ничем не отметили, мне приходила мысль, что меня «обошли» наградой, может быть, потому, что мой отец в 1942 году был репрессирован за нелестное высказывание в адрес руководства страны о неудачах на фронте в первое время войны. А может, думалось, и потому, что один из моих старших братьев, Виктор, пропал без вести в конце 1942 года под Сталинградом. Не попал ли он в плен и не смалодушничал ли? Какие только мысли ни приходили тогда на ум. Время было такое. Да и мировоззрение.

Однако после того как я подорвался на мине, получил ранение, вместо ожидаемого наказания за несанкционированное разминирование завала в начале июля приказом Командующего 70-й армией генерала Попова B.C. я был награжден орденом Красной Звезды. Как сказал мне при вручении ордена наш «батя» — комбат Осипов, «за решительность, инициативу и смелость по укреплению обороны и за умелые боевые действия в боях за город Рогачев». Так сказать — «по совокупности». У нас чаще всего награды были не за отдельные бои, а именно «по совокупности».

К слову сказать, в нашем комбате как-то удивительно совмещались немногословие, твердость и строгость с одной стороны, и доброта, отцовская забота — с другой. Недаром все его иначе не называли между собой, как «батя», «отец».

Так счастливо для меня закончилась эта минная история. Хотя с минами вообще мое «взаимодействие» случалось не раз, но всегда удивительно удачно. По ходу описания боевых действий я еще об этом расскажу.

Этот оборонительный период на фланге 1-го Белорусского фронта был насыщен и другими боевыми эпизодами. Были и события, которые прошли как-то мимо моей памяти, не задержавшись в ней. Но почти все, что происходило здесь в ходе наступления, отпечаталось в ней прочно.

Впечатление «нечаянного отдыха» было, конечно, далеким от истинного смысла этих слов. Постоянные артналеты, интенсивные обстрелы приводили и тогда к серьезным потерям. Так, однажды во время артиллерийско-минометного налета тяжелая мина угодила в легкое перекрытие подбрустверного блиндажа, где размещался мой друг еще по рогачевской эпопее Петя Загуменников, командир взвода противотанковых ружей. Результат: трое убитых, двое раненых, а друг мой тоже чуть не погиб, отделавшись контузией, [64] после которой он долго почти не слышал. Видимо, распознав по губам мой вопрос «Почему не в медсанбате?» — ответил: «Так пройдет!» И прошло же.

Как я уже говорил, немцы всяческими методами, в том числе и авиаразведкой, пытались раскрыть систему нашей обороны и определить изменения в ней, происшедшие за последнее время. Над нами повадилась нахально летать «рама». Так на фронте прозвали фашистский двухфюзеляжный разведывательный самолет-корректировщик «фокке-вульф». Один штрафник-пулеметчик приспособил колесо перевернутой крестьянской телеги под вращающуюся турель ручного пулемета Дегтярева и в очередной пролет «рамы» на низкой высоте так удачно запустил в нее длинную очередь трассирующих и бронебойных пуль, что самолет «клюнул», резко стал снижаться и, едва перелетев через речку, упал и взорвался. Летчик даже не смог воспользоваться парашютом.

Сколько было радости у нас! И не только потому, что «наша взяла»! Радостно было в первую очередь штрафникам! Знали, что за сбитый самолет или подбитый танк надлежало награждение орденом Отечественной войны! Причем без тех условий, когда за боевые отличия награждали медалями или орденами, если подвиг бойца был выше по своему значению, чем основания для реабилитации и снятия с него вины. А для штрафника награждение орденом — это и освобождение от наказания без пролитой крови, без ранения.

К сожалению, были и другого рода «подвиги» штрафников. Ежедневно, как уже упоминалось, фашисты совершали на нас мощные артналеты. Наша артиллерия на них, как правило, не отвечала. Была жесткая установка на максимальную экономию арт-боеприпасов, да и патронов. Мы и раньше замечали странную, на наш взгляд, особенность пресловутой немецкой аккуратности — совершать эти налеты в определенное время суток, почти каждый раз после 9 часов вечера. И хотя к этому времени все старались находиться, как правило, в окопах, вдруг стали появляться среди штрафников легко раненные осколками в мягкие ткани, как правило, в ягодицы. Ну, а коль скоро штрафник ранен, пролил кровь — значит, искупил свою вину со всеми вытекающими отсюда последствиями. И когда число таких случаев стало подозрительным, нашим особистам удалось узнать причины и технологию этих ранений.

Оказывается, во время артналета, под грохот разрывов снарядов «изобретатели» этого способа бросали в какой-нибудь деревянный сарайчик ручную гранату, а затем из его стен выковыривали ее осколки. После этого из автоматного патрона вынимали и [65] выбрасывали пулю, отсыпали половину пороха и вместо пули вставляли подходящего размера осколок. А дальше — дело техники. В очередной артналет из этого автомата выстреливали в какое-нибудь мягкое место — и получали «легкое ранение», а значит, вожделенную свободу.

Правда, когда эту хитрость раскусили, почти всех «хитрецов» выловили в войсках и вновь судили, теперь уже за умышленное членовредительство и фактическое дезертирство из штрафбата. Не все «умники» возвращались в ТТТБ Некоторых, с учетом их прежних «заслуг», приговаривали к высшей мере и расстреливали. Основная масса свидетелей этих расстрелов одобрительно встречала приговоры. Вообще к трусам и подобным «изобретателям» в офицерском штрафном батальоне относились, мягко говоря, негативно.

Вспоминаю мои первые дни в батальоне. После неудачного наступления в районе города Жлобина он понес большие потери, в том числе и в командном составе, и стоял в обороне. Естественно, требовалось срочное пополнение. Именно тогда была отобрана в 27-м ОПРОСе (отдельном полку резерва офицерского состава) наша группа из 18 офицеров на командные должности. А к концу войны из этой группы остались в батальоне только трое: я, Миша Гольдштейн и Иван Матвиенко.

Прибыв тогда в батальон, я принял взвод, а несколько позднее узнал, что приказом по Фронту назначен на должность командира роты. Еще подумал: ну какой из меня командир штрафной роты, если я в боях еще и взводом не покомандовал. Эта, на мой взгляд, несуразность была исправлена прямо здесь, в батальоне. Меня вызвал комбат и спросил, есть ли у меня возражения, если мне поручат командовать разведвзводом. То была моя первая личная беседа с подполковником Осиновым, поразившим меня и добротой, и каким-то отцовским теплом. Я так обрадовался этому предложению! Ведь на Дальнем Востоке я служил в разведвзводе. Значит, что-то уже знакомое!

Приказом Командующего Фронтом генерала Рокоссовского это изменение узаконили аж в конце марта, уже после рейда в немецкий тыл. Видимо, не до этих мелочей было в то время Командующему. Но тогда, в конце декабря, в мои первые дни командования взводом в обороне под Жлобином, я еще не вжился в особенности структуры штрафбата, не понял тонкостей взаимоотношения штрафников с комсоставом и между собой. Лишь обратил внимание на обращение начальников к подчиненным, в том числе и к штрафникам, на «ты». И это нисколько людей не задевало, наоборот, они чувствовали в этом «ты» какую-то близость: значит, [66] считают их в какой-то мере своими. Ведь большинство их до прибытия в ШБ были в званиях, да и возрастом старше многих из нас. Контингент штрафников был от младшего лейтенанта до подполковника. И меня поразил один факт, о котором сейчас расскажу.

Из окопов к ротной походной кухне шел с термосом за пищей один штрафник. Вскоре его догнал другой штрафник, возвращавшийся в штаб батальона после доставки на передовую какого-то документа. И между ними произошел примерно такой разговор. «Кухонный» говорит «штабному»:

— У меня есть хорошие трофейные золотые часы. Хочешь, они будут твоими?

— Что, «махнем не глядя»? (Такой на фронте был обычай: менялись чем-нибудь, зажатым в кулаке, и только после размена становилось ясно, кто в выигрыше.)

— Нет. Я вытяну руку, а ты метров с 5-6 ее прострелишь. Только не дальше, а то попадешь не туда, куда нужно, и не ближе, чтобы порох не попал в рану.

— Давай! Только ты сначала покажи часы. И когда захотевший быть раненым высоко поднял руку с часами, другой скомандовал:

— А теперь, сволочь, и другую руку поднимай! Да повыше! Я тебе покажу, гад, что не все такие продажные твари, как ты!

И так, с поднятыми руками, как пленного, привел его прямо в штаб к комбату. Часы комбат отдал «конвоиру», а доставленный в штаб штрафник был передан в военный трибунал. Дальнейшую его судьбу я не знаю. Да и не в этом суть, а в том, на каких основах строились взаимоотношения между штрафниками, и неважно, в каких воинских званиях они были до того, как попали в штрафбат — из «окруженцев» или из боевых офицеров. Важно было, как относились сами штрафники к таким хитрецам. Редко они встречались у нас, но все-таки бывали. О некоторых из них я и расскажу по ходу воспоминаний.

Не могу не рассказать об одном «выдающемся» штрафнике, прибывшем во взвод, когда мы стояли в обороне. Назову его фамилию несколько искаженно, хотя и созвучно, ну, например, Гехт. Делаю это умышленно. Вдруг когда-нибудь эти мои заметки как-то дойдут до его потомков. И им станет стыдно за их предка, которого они считали героем той далекой для них войны с фашистами.

А прибыл он к нам в начале июля. Когда я и мои заместители познакомились с копией приговора, чувство брезгливости овладело нами. Осужден он был, как теперь сказали бы, за сексуальное домогательство и половое насилие в особо извращенном виде. [67] Будучи инженер-майором, начальником какой-то тыловой службы в большом штабе и создав себе возможность питаться отдельно от всех, он не только заставлял девушек-солдаток, выполнявших обязанности официанток, приносить ему пищу, но и принуждал их во время завтраков и ужинов удовлетворять свои сексуальные прихоти. При этом он угрожал бедным солдаткам, что если они откажутся выполнять его требования или, тем более, пожалуются кому-нибудь, то у него хватит власти загнать их в штрафную роту (девушки не знали, что женщин в штрафные части не направляют). А это уже было насилием и шантажом. Приговор был суров: десять лет лишения свободы с заменой тремя месяцами штрафного батальона. И нам казалось это очень даже справедливым.

Представляясь мне о прибытии во взвод, он, видя мои лейтенантские звездочки на погонах, подчеркнуто, даже нагловато назвал себя «инженер-майор Гехт». Пришлось ему напомнить, что он лишен своего прежнего звания и чтобы вернуть его, нужно очень постараться. А пока его воинское звание здесь, как и у всех, кто попал в ШБ — «боец-переменник».

На своем «военном совете» с заместителями и командирами отделений мы решили направить Гехта в отделение Пузырея, на отдаленный участок. Предупредили его о том, чтобы всегда, но прежде всего во время вечерних немецких артналетов, он внимательно наблюдал за противником в своем секторе, чтобы не допустить его приближения к линии нашей обороны или его проникновения в окопы под прикрытием артогня. Особо отметили, что фрицы уже давно на нашем участке охотятся за «языком».

Однако в первый же вечер Пузырей доложил мне, что Гехт во время артналета ложился на дно окопа, закрывался с головой плащ-палаткой, за что был бит заметившим это штрафником. Я приказал командиру отделения как-нибудь убедительнее проучить этого «инженер-сексуала». И вскоре этого в очередной раз струсившего Гехта командир отделения и еще несколько штрафников приволокли ко мне в землянку.

Я понимал, что мой приказ «проучить убедительнее» был выполнен с лихвой. Поэтому я приказал забрать у Гехта оружие (как бы чего он сдуру не наделал), а его самого посадить в отдельный окоп и приставить охрану. Получилось что-то вроде гауптвахты.

До утра его, дрожащего от страха и пережитого, продержали там, а назавтра я имел с ним продолжительную беседу, от которой, честно говоря, не получил никакого удовлетворения (хотя от наглости Гехта не осталось и следа). Просто мне никогда еще не приходилось иметь дело с таким патологическим трусом. Командиру [68] отделения я приказал вернуть ему оружие, но на все время пребывания в батальоне установить за ним наблюдение.

После этого случая Гехт перестал прятаться во время артобстрелов, и мне показалось, что он переборол свою трусость. Тогда я вспомнил кого-то из классиков, говоривших, что первая, даже ничтожная, победа над собой — это уже хотя и маленький, но все-таки залог будущей стойкости. И я надеялся, что уж он после этого события, если не будет ранен, отбудет все свои три штрафных месяца полностью. Правда, этому моему предположению не суждено было сбыться.

Надо отметить, что в этом, сравнительно длительном оборонительном периоде боевых действий было хорошо налажено и снабжение, и работа полевой почты, и всякого рода информация. Нам регулярно доставлялись, хоть и в небольшом количестве, даже центральные газеты «Правда», «Звездочка» (как называли «Красную Звезду»), «Комсомолка» и другие, а письма даже из далекого тыла приходили (мне, например, от матери и сестрички с Дальнего Востока), хотя иногда и со значительной задержкой, но всегда надежно. Кстати, здесь я получил от родных письмо, надолго поселившее в моей душе горечь потери, о том, что мой самый старший брат Иван, на которого я был очень похож и который был во всем примером для меня, погиб на фронте еще в 1943 году...

Со смешанным чувством, в котором все-таки было больше радости, чем досады, мы встретили известие об открытии, наконец, союзниками давно обещанного второго фронта. Три года ждали — наконец дождались. Если бы не двухлетние отговорки и проволочки, сколько бы жизней наших воинов и советских людей, погибших на оккупированных территориях и в концлагерях, могло бы быть сохранено! А теперь всем было ясно, что наше продвижение на запад стало уверенным и необратимым, и для Советского Союза такой острой необходимости во втором фронте, как год-два назад, уже не было. Но... «дареному коню в зубы не смотрят». И на том спасибо!

Произошло это, как известно, 6 июня. Тогда и на фронте мы не забыли, что это день рождения нашего великого Пушкина. Я, конечно, помнил, что это еще и день рождения моей любимой, Риты, которая со своим госпиталем, где она служила медсестрой, была на этом же, 1-м Белорусском, фронте. Письма от нее приходили быстро, значит, была она где-то недалеко. Да мы еще условились обманывать военную цензуру и сообщали друг другу места, откуда отправляли письма. Делали мы это так: в письме сообщали, с кем встречались или кому передаем приветы и из первых букв имен или фамилий составляли название пункта дислокации. Например, [69] если я получаю приветы от «Сони, Лены, Ухова, Царева и Коли», значит, госпиталь находится в Слуцке. И цензура ни разу не разгадала нашей хитрости.

Интенсивно в основе своей работал и политаппарат, особенно в деле информирования нас о событиях в стране и на фронте. С большим интересом читали мы газеты и передаваемые нам рукописные сводки «От Советского информбюро». До нас, хотя и с большой задержкой, дошло известие о гибели генерала Ватутина, смертельно раненного под городом Сарны. По этим сведениям, ранен он был группой «бендеровцев», действующей по эту сторону линии фронта. Тогда в этих районах бродили в лесах их банды и группы других фашистских наймитов. Совершенно неожиданным, но от этого не менее впечатляющим, было сообщение о том, что по улицам Москвы провели под конвоем огромную массу немецких военнопленных генералов, офицеров и солдат.

Приятно и радостно было узнать, что белорусские партизаны активизировали свои действия на территории всей республики и наносили врагу ощутимые удары. Только за одну ночь на 20 июня в ходе «рельсовой войны» партизаны подорвали 40 тысяч рельсов. Как признавал позже начальник транспортного управления немецкой группы армий «Центр» полковник Теске, «молниеносно проведенные крупные операции белорусских партизан вызвали в отдельных местах полную остановку железнодорожного движения на всех важных коммуникациях». (Великая Отечественная война Советского Союза. 1941-1945 гг. Краткая история. 1984.)

Примерно в это же время мы узнали о геройской гибели гвардии рядового 3-го Белорусского фронта Юрия Смирнова, зверски замученного и распятого на двери блиндажа фашистами, так и не добившимися от него никаких сведений. Это всколыхнуло нашу ненависть к гитлеровцам и вызвало стихийные митинги с обещаниями отомстить за Юру. В наших глазах и сердцах он был таким же героем, как и Зоя Космодемьянская.

Центральные газеты сообщали о начале наступательной операции всех трех Белорусских фронтов, получившей название «Багратион». Особенно приятным было известие об освобождении Жлобина, в районе которого наш батальон воевал еще в декабре 1943-го. Тем более что его освобождение произошло в памятный для меня день — 26 июня, когда я подорвался на мине.

Маршал Победы, как его заслуженно именуют теперь, Г. К. Жуков в своей книге «Воспоминания и размышления» констатирует:

Для обеспечения операции «Багратион» в войска надлежало направить до 400 тысяч тонн боеприпасов, 300 тысяч тонн [70] горюче-смазочных материалов, до 500 тонн продовольствия... Все это следовало перевезти с большими предосторожностями, чтобы не раскрыть подготовку к наступлению... Несмотря на большие трудности, все было сделано в срок.

А маршал Рокоссовский, говоря о подготовке этой беспримерной стратегической наступательной операции, в своих мемуарах «Солдатский долг» писал:

Наше счастье, что в управлении тыла фронта у нас подобрались опытные, знающие свое дело работники... С чувством восхищения и благодарности вспоминаю генералов... Н. К. Жилина — интенданта Фронта, А. Г. Чернякова — начальника военных сообщений... Они и сотни, тысячи их подчиненных трудились неутомимо.

Привожу эту цитату еще и в связи с тем, что когда через 5 лет после войны я поступил на учебу в Военно-транспортную академию в Ленинграде, носившую тогда имя Л. М. Кагановича, начальником этой академии был генерал-лейтенант Черняков Александр Георгиевич, тот самый, что был начальником военных сообщений у Рокоссовского. И там я узнал, что для решения проблем срочного и бесперебойного пополнения войск фронта всем необходимым для этой операции Александр Георгиевич, в ведении которого находились и все железные дороги в полосе фронта, принял решительные меры к их восстановлению. А поскольку к тому времени возможным было подготовить только одну колею, то чтобы увеличить ее пропускную способность в одном направлении — к фронту и избежать встречного обратного возвращения порожняка в тыл, генерал Черняков принимает решение: освободившийся подвижной состав на станциях выгрузки загонять в срочно сооружаемые временные рельсовые тупики и даже сбрасывать уже пустые вагоны с рельсов, чтобы освободить пути для прибывающих поездов с грузами, идущих на фронт!

Надо сказать, что наш Первый Белорусский фронт тогда имел протяженность с севера на юг около 900 километров. А против него, как стало потом известно, стояли 63 немецкие дивизии и другие войска общей численностью 1 млн 200 тыс. человек, 9500 орудий, 900 танков, 1350 самолетов. И, конечно, нас радовало, что на нашем фронте в районе Бобруйска в конце июня были окружены 5 пехотных и одна танковая дивизии немцев и пленены более 20 тысяч фашистских вояк. А вскоре примерно столько же солдат вермахта было взято в плен при освобождении Минска. Тогда же войска нашего фронта освободили и украинский город Ковель, севернее которого все еще в обороне стоял наш батальон. Маршал Рокоссовский об этих событиях пишет так:

Враг, развязавший войну, в полной мере ощутил на себе силу наших ударов. Ему теперь пришлось испытать поражение за поражением, [71] и без всякой надежды на более или менее благоприятный исход войны... Не помогали немецко-фашистскому командованию и замены одного генерала другим.

Из данных разведки нам стало известно, что неудачливого фельдмаршала Буша, командовавшего группой армий «Центр», заменил Модель. Среди офицеров штаба ходила поговорка: «Модель? Что ж, давай Моделя!» Видимо, кто-то из товарищей переиначил крылатую фразу Чапаева из знаменитого кинофильма: «Психическая, говоришь? Давай психическую!».

По всем признакам было видно, что и наш оборонительный этап боевых действий вскоре тоже должен перейти в наступательный. Да и судя по интенсивному поступлению все новых задач по выявлению огневых точек противника, по захвату «языков», чувствовалось приближение наступления и на нашем участке фронта. Уже после войны я узнал, какую роль сыграл наш Командующий Фронтом, тогда еще генерал армии Рокоссовский, отстояв перед Ставкой и Сталиным свой замысел операции «Багратион». А она вошла в историю как битва за Белоруссию.

Эта операция, начавшаяся 24 июня 1944 года, стала еще одним сокрушительным ударом по фашистской военной машине. Ведь здесь были окружены 100 тысяч отборных войск вермахта, а в целом немцы потеряли тут более 350 тысяч своих головорезов. Эту битву по своему военно-стратегическому значению уже после ее завершения приравняли к победе под Сталинградом. Если там была пленена армия Паулюса, то здесь была разгромлена и перестала существовать целая группа армий «Центр». И это было убедительное свидетельство силы, стойкости, мужества и решительности не только Красной Армии, но и всего советского народа.

...Наша активность по выявлению данных о противнике была самой разнообразной. Например, был у нас в роте, как я уже говорил, 20-летний старший лейтенант Иван Янин, кстати, трижды отмеченный правительственными наградами, но не имевший ни одного ранения. Это был человек безграничной, просто безумной храбрости. И вот для того, чтобы вызвать огонь противника и тем самым выявить размещение его огневых средств, наш Ванюша цеплял начищенные до блеска награды и имевшиеся у него в запасе золотые погоны (где и как удалось ему их достать? У нас у всех были только полевые, защитного цвета), поднимался на бруствер окопа и в яркий, солнечный день, не спеша, прогуливался по нему на виду у немцев, фактически вызывая огонь на себя.

Фрицы, думая, что это какой-то большой чин (погоны на солнце блестели, как генеральские), открывали огонь, часто даже [72] минометный или артиллерийский, а наши наблюдатели засекали места, откуда велся огонь, определяли виды оружия и таким образом собирали материал для составления подробной схемы огневых точек вражеской обороны. И, как ни странно, ни одна пуля не трогала этого храбреца. Он был как заговоренный! Погиб он значительно позднее, так и не получив ни одного ранения. Но об этом в свое время.

Иногда удавалось вызвать огонь немцев и намеренным поддразниванием их пулеметчиков. Наши виртуозы наловчились на пулеметах «выбивать» дроби, деля пулеметную очередь на серии «та...та..та-та-та». И на 5-6-й серии какой-нибудь разозлившийся фриц не выдерживал и запускал в нашу сторону длиннющую очередь. Как говорится, что и требовалось доказать!

Чаще, чем обычно, в эти дни наши окопы стали посещать комбат Осипов и начштаба Лозовой со своими помощниками, а также политработники. Кстати, за мою фронтовую жизнь и долгую армейскую службу я встретил немало смелых, умных, ответственных и добросовестных работников партполитаппарата.

В описываемый мною период чаще всех, почти не вылезая из окопов, бывал у нас майор Оленин, который сменил погибшего под Рогачевом Желтова. И, надо сказать, это была достойная замена. Был он таким же смелым, не отрывался от нас, агитировал своим личным примером.

И вообще, хорошо поставленная и умело проводимая в войсках политработа всегда имела огромное значение и поднимала дух. Так и мы, офицеры командного звена, вели свою политработу всеми воспитательными средствами: и беседами, и личным примером, как коммунисты.

В это время несколько попыток разведроты дивизии захватить немецкого «языка» оказались неудачными. Тогда задача добыть пленного была поставлена нашему батальону. Вначале была идея командира 38-й дивизии генерала Г. М. Соловьева провести силами штрафбата или хотя бы одной его роты разведку боем. Однако комбат нашел другое решение. Огневые средства противника в основном уже были выявлены ранее, а «языков» добыть решено было по-другому, так как разведка боем могла привести к ненужным потерям, особенно нежелательным перед наступлением. (Жалел штрафников наш «батя»!)

А вот что я прочел уже потом в книге генерала Горбатова:

Такой способ разведки я ненавидел всеми фибрами души — и не только потому, что батальоны несут при этом большие потери, но и потому, что подобные вылазки настораживают противника, побуждают его заранее принять меры против нашего возможного наступления. [73]

Генерал упоминает и об указаниях маршала Рокоссовского, который предупреждал, что для сохранения внезапности и экономии боеприпасов разведки боем накануне наступления не предпринимать.

Видимо, наш комбат (к тому времени уже полковник) Осипов хорошо усвоил «науку побеждать», которой так уверенно владели и Рокоссовский, и Горбатов.

По замыслу комбата, наша 1-я рота и подразделения роты ПТР, которой тогда командовал капитан Василий Цигичко, на участке, где оборонялся мой взвод, должны были создать шумовую «видимость» (если можно так определить задуманное) строительства моста или переправы через реку. Особую инициативу и активность в этом проявлял плотно сбитый крепыш ниже среднего роста Вася Цигичко, отличавшийся удивительно пухлыми губами и обладавший негромким, но сочным басом. Болотистая местность и эти гиблые места, которые нашим войскам предстояло пройти с боями стремительно, почти безостановочно, предполагали необходимость строить хотя бы настилы или укладывать гати из жердей и бревен даже для легких орудий и нетяжелых автомобилей. Прикрывать наши действия было поручено соседней 2-й роте капитана Павла Тавлуя.

С этой целью на берег притащили несколько бревен (благо часть лесного завала уже была неопасна, мин там не было) и малыми саперными лопатками стали по ним стучать, имитируя то ли обтесывание бревен, то ли их сколачивание. А на противоположном берегу в прибрежных кустах, прямо напротив этого места, организовали мощную засаду, хорошо замаскированную.

В первую ночь «улова» не было. Зато во вторую, выдавшуюся светлой, наши наблюдатели заметили группу немцев, ползком пробиравшихся по болотистому берегу к месту «строительства». Тихо, без шума, накрыла их наша засада. Закололи штык-ножами от СВТ (самозарядные винтовки Токарева) гитлеровцев, сопротивлявшихся и пытавшихся подать сигнал своим. А троих с кляпами во рту, связанными доставили на этот берег, а потом, после беглого допроса, который провел мой писарь-переводчик Виноградов, отправили дальше — в штаб батальона.

Сразу три языка, и один из них офицер! И пошел на 8 штрафников, участвовавших в засаде, материал на полную досрочную реабилитацию (и тоже без «искупления кровью») и на награждение, пусть не орденами, а только медалями.

После удачного захвата вражеских «языков», чувствуя какой-то необычайный душевный подъем перед нашим переходом в наступление, я написал заявление о приеме в члены партии. [74]

В партию тогда принимали прежде всего воинов, отличившихся в боях. Быть коммунистом считалось не столько почетным, сколько ответственным. И не только за себя, но и за порученное тебе дело, доверенных тебе людей и за выполнение боевых задач.

Одна привилегия была у тех, кто по-настоящему дорожил этим званием — первым вставать в атаку, первым идти под пули врага. А заявления писали немногословные: «Хочу быть в первых рядах защитников Родины...»

Это уже потом, значительно позднее, я стал отличать коммунистов реальных, истинных от тех, кто вступал в ВКП(б), а потом и в КПСС, чтобы сделать карьеру или пролезть хоть и в небольшие (батальонные, полковые, а на гражданке — в районные), но руководящие партийные органы и более или менее высокие должности. Особенно они стали наглеть, эти псевдокоммунисты, во времена Брежнева — Горбачева, но и там, на фронте часть их выделялась своей неискренностью и лицемерием.

Примеры этому многим из нас были видны уже тогда, разгадывали мы их без особого труда, и были они, эти люди, откровенно чужеродными в среде боевых офицеров, над ними открыто подтрунивали, их сторонились, но с них — как с гуся вода. Хотя кандидатом в члены ВКП(б) я был с осени 1943 года, но только теперь, когда мне присвоили очередное воинское звание, а на моей груди красовался боевой орден, я решил, что мне не стыдно вступать в члены большевистской партии. И даже спустя очень много лет после тех огненных дней и ночей, я и теперь, в начале XXI века, горжусь тем, что именно тогда, перед решительными боями, за один день до перехода в наступление в политотделе 38-й Гвардейской Лозовской стрелковой дивизии мне вручили новенький партбилет. Это было для меня равноценно самой высокой правительственной награде.

Партия тогда для всех нас была партией Ленина-Сталина, и мы твердо верили, что Сталин — это Ленин сегодня. Эта вера поднимала нас, умножала наши силы и, в конечном счете, ускоряла приближение Победы. Три миллиона коммунистов отдали свои жизни в боях за Родину в годы Великой Отечественной. За эти же годы были приняты в члены партии около 3,5 миллиона, а в кандидаты — более 5 миллионов, причем две трети из них вступили в партию на фронте. И я считаю: те, кто теперь говорят о том, что тогда, вставая в атаку, не кричали «За Родину, за Сталина!», а если эти слова и произносились, то только политруками, — лукавят. Или им не приходилось личным примером поднимать взводы или роты в атаку. Не часто звучали эти слова, не всегда для них были подходящие обстоятельства, но я, например, не раз произносил их, [75] хотя и не был политработником по должности. Наверное, каждый боевой офицер-коммунист считал себя немного комиссаром в лучшем смысле этого слова. Так было. И не стоит корректировать свои тогдашние чувства во времени, как делали и делают, ставя это себе в заслугу, многие наши политики и историки, вроде одного из главных в прошлом коммунистических идеологов, академика Александра Яковлева и не менее главного (тоже в прошлом) политработника Советской Армии генерала Дмитрия Волкогонова.

Вот и закончился мой, будем считать, начальный период фронтовой жизни. Теперь она пойдет как-то под другими ощущениями, под другими собственными оценками. Ведь теперь я коммунист, и на мне лежит гораздо большая ответственность за успехи, а еще больше — за неудачи или промахи. И я был горд этой возросшей ответственностью... [76]

Дальше