Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

В наступлении веселее

По следам окруженных фашистов

Январь 1943 года. 3-я армия передана Воронежскому фронту. Снова передний край. Он проходит в пятнадцати километрах северо-западнее Кантемировки. Снова ходим за «языком», ведем наблюдение. Все привычное, много раз испытанное. Нельзя сказать, что не боишься обстрела, трудно не вздрогнуть при свисте пуль. Но теперь уже знаешь, кто стреляет, зримо представляешь себе фашиста и злобно думаешь: «Подожди, дай срок. Я тебе постреляю».

Саша Трошенков пошел на повышение: сегодня лейтенант назначил его старшим группы наблюдения.

— Подготовьте объект для захвата «языка», — сказал командир. — Двигайтесь сегодня же в район деревни Калиновки. — Он развернул карту и острием карандаша провел по синей извилистой линии немецких траншей. — Вот здесь, вблизи Калиновки, посмотрите, послушайте, наметьте пути подхода. Послезавтра сюда направим поисковую группу. Ясно?

Саша поднялся раскрасневшийся, сияющий, приложил ладонь к шапке:

— Все будет сделано, товарищ гвардии лейтенант! Гвардии рядовой, гвардии лейтенант! Как это красиво звучит.

Под вечер бойцы направились на задание. Небо мглистое, белое, под цвет заснеженной безлесной лощины. Я долго смотрел им вслед, пока они шли по грязному, наезженному проселку: впереди маленький Саша, за [76] ним рослые Борис Эрастов и Михаил Пеклов. Под Калиновкой — враг. Часами придется лежать на снегу, вслушиваться, всматриваться. Благо у ребят теплые фуфайки, ватные брюки, валенки, овчинные полушубки.

Удачи вам, друзья!

На следующий день разведчики вернулись. Все было сделано как нельзя лучше. Саша начертил обстоятельную схему. Указал в ней наиболее удобные пути подхода к двум немецким блиндажам. Расписал все как по нотам. Теперь дело за поисковой группой. Комроты назначил в нее лучших разведчиков: Бориса Эрастова, Николая Вахрушева, Мурашова, Пеклова, Лешу Давыдина, Тарасевича, Колю Синявского, Гончарова, Авдеева. Ребята все, как на подбор, крепкие, здоровые, рослые. И настроение у всех отменное, боевое. Возглавлял группу лейтенант Волобуев.

Но назавтра бойцы вернулись с пустыми руками. Чуть своих не потеряли. Двоих раненых привезли на санках. На одних я увидел Бориса Эрастова, на других — Михаила Пеклова. Обоих ранило осколками гранаты. Особенно досталось Борису: парень был, что называется, изрешечен от ступни до поясницы. Он повернулся ко мне, попробовал улыбнуться, но улыбка получилась слабая, еле заметная.

— Я сейчас, как нафаршированный, лежу, — сказал он. — Осколками.

Ребят в то же утро направили в госпиталь.

— Подползли мы втроем, группа захвата, к немецким траншеям, — рассказал потом участник поиска Николай Вахрушев. — Видим, темнеет каска часового: на снегу она здорово заметна. Михаил и шепчет нам: «Берем» — и вперед кинулся. За ним мы. Спрыгнули в траншею. Михаил взмахнул рукой и тяжелым кулачищем гвозданул по башке фашиста. Но перестарался парень: гитлеровец упал замертво. А тут и другой из [77] блиндажа выскочил. Схватили мы его. Но он оказался прытким, увертливым. Сбил меня ударом головы, а сам куда-то бросился вниз, в яму. Не долго думая, Борис кинулся за ним вдогонку. Настиг на дне оврага. И тут бы Борису только скрутить немца, обезоружить — и «язык» наш. Но Борис поторопился, спорол горячку, стукнул того гранатой по голове. Раздался взрыв. И фашист на тот свет отправился, и Бориса осколками изрешетило. Так закончился первый поиск разведчиков в новом, 1943 году.

На другой день командир роты назначил в наблюдение за немецкой обороной меня и Лыкова.

И вот мы в траншеях своего переднего края. День выдался ясный, безоблачный. Щеки покусывал острый морозец.

Оборона немцев тянулась по заснеженному скату высотки. Я поднес к глазам бинокль и стал внимательно вглядываться в еле заметные бугорки брустверов траншей, находившиеся чуть левее темных кустиков лесопосадок. Это были окопы вражеского боевого охранения. Проходил час, другой — траншеи не подавали никаких признаков жизни. Уже стали коченеть ноги.

— Этак в ледяшку превратишься, пока немцев увидишь, — с досадой сказал Лыков.

Неожиданно у края бруствера, что подходил к лесопосадкам, мелькнула одна, затем другая человеческая фигурка. Их темная одежда на снежном фоне была хорошо заметна.

Лыков схватил меня за рукав:

— Смотри, смотри. Там дымок поднялся.

Я вгляделся. И действительно, откуда-то из-под земли, кудрявясь, выходил голубоватый дым. Очевидно, тут блиндаж. Озябшие немцы не выдержали и решили растопить печурку — средь бела дня. [78]

Обстановка прояснялась: блиндаж находился почти рядом с лесопосадкой. Вот туда-то и следует направить группу захвата, там поживиться «язычком».

Лейтенант принял наше предложение. В группу захвата выделили Лыкова, Зиганшина, Даникирова и меня. За старшего — Шмельков.

Надев поверх полушубков и ватных брюк белые маскхалаты, захватив автоматы, гранаты, мы направились к своему переднему краю. Вокруг расстилалась снежная целина. Поскрипывал под валенками снег.

Передний край остался позади. Ложимся в снег и осторожно ползем вдоль темных кустов лесопосадки. Мороз, а нам жарко. Тело покрывается испариной. Ох и тяжелы эти заснеженные метры «нейтралки»!

Впереди, метрах в пятнадцати от нас, замельтешили вражеские траншеи. Горбинки брустверов отливают голубизной. Ползем затаив дыхание, часто останавливаемся. Вот наконец угадываются контуры блиндажа. У входа темный силуэт часового. Скрипнула дверь землянки. На пороге показался немец. Он что-то сказал часовому и снова нырнул внутрь.

Тишина. Лежим не шелохнувшись. На фоне блиндажа фигура часового выглядит неуклюжей и слишком громоздкой. Голова укутана каким-то черным платком, на ногах толстые эрзац-валенки. Не солдат — баба. Да, нынче мороз знатный... Уж на что мы тепло одеты, а начинаем мерзнуть. Тело постепенно остывает, и стужа начинает прохватывать до костей.

Вот оно, соревнование в выносливости. Кто лучше закален, кто более приспособлен к холоду. Немец не выдержал первым. Он затопал эрзац-валенками, подошел к стенке траншеи, повернулся к нам спиной. Этого мы как раз и ждали. Шмельков прошептал:

— Вперед! [79]

Я и Лыков быстро наваливаемся на немца, впихиваем ему тряпку в рот. К нам спешат Шмельков вместе с Зиганшиным и Даникировым. Впятером волочим добычу. Некоторое время тишина. Но вдруг в небо взвились огни ракет. Заголосили пулеметы, — значит, гитлеровцы хватились часового. Поспешно сваливаемся в кювет. Наблюдаем, как пули взвихривают снег. К себе прибыли благополучно.

Сравнивая первые зимние поиски с поисками 1942 года, видишь, как смелее и отважнее стали действовать разведчики. Больше стало у них умения, выдержки, злости. Да и немец уже стал другим. Нет в нем былой спеси, высокомерия. Разгром под Сталинградом отрезвил многих, отравленных нацистской пропагандой. Сейчас уже не о походе за «новым жизненным пространством» мечтают фашисты, а лишь о том, как бы унести ноги из нашей страны.

Немцы выбиты из Калиновки. В хуторе из полутора десятка изб уцелело только три. На месте остальных бесформенные груды кирпича, кое-где присыпанного снегом, да угрюмо маячат, нацелившись в мутное небо, печные трубы.

Январь дохнул морозами, вздыбился лихой поземкой, вьюгами. По ночам уцелевшие хибарки до отказа забиты бойцами. Солдаты спят вповалку на полу, укрывшись шинелями, полушубками.

Лейтенант приказал мне и Зиганшину ночью пронести в расположение немцев листовки и разбросать их там. Погода словно по заказу: на «нейтралке» беснуется ветер, клубы снежной пыли слепят глаза. Уже через минуту мы словно растворились в пенистой мгле. Немцев в такую пургу из блиндажей не выгонишь. Мы беспрепятственно, не считая бешеного сопротивления ветра, доползли до немецких траншей и успешно выполнили задание. [80]

Возвращаемся в Калиновку. Теперь вздремнуть бы часик-другой. Но где тут: в избы не втиснуться — все заполнено спящими.

Стоим, раздумывая, что делать.

— На чердак надо лезть, — говорит Ахмет. — Там солома. Спать можно.

Тут же, у завалины, отыскали лестницу, приставили ее к чердачному лазу и через несколько секунд были на верхотуре. Чердачная дверь закрывалась плотно, и на чердаке не дуло. Действительно, здесь оказалось много мягкой душистой соломы. Мы с комфортом улеглись, зарывшись в нее.

Ахмет вскоре захрапел, а я еще долго ворочался с боку на бок, невольно раздумывая о жизни солдат на войне.

Снаружи, почитай, все минус пятнадцать. Бушует вьюга — зги не видать. А мы, как поросята, зарылись в солому и храпим во всю ивановскую. Или возвращаешься с боевого задания под дождем, ноги промокли, в шинели ни одной сухой нитки. Ко сну так и клонит (всю ночь в разведке был). Подложишь под себя ветки, укроешься мокрой шинелью и спишь.

А помню, как заботились о моем здоровье на «гражданке». Жили мы в селе, в райцентре. До железнодорожной станции 35 километров. Зимой единственный транспорт — сани. Едешь в город — сколько советов, наставлений даст супруженька: не простудись, не схвати насморк, шею получше укутай, на сквозняке не стой. Оделит меня кучей всевозможных таблеток.

Сейчас об этом вспоминаешь с улыбкой. Здесь не знаешь ни насморков, ни простуды, ни аспирина — никаких аптекарских изделий. Дома на мягкой постели, бывало, часами ворочался, проклиная бессонницу. Здесь после утомительного перехода или ночного поиска засыпаешь глубоким сном на жесткой стерне. [81]

...Заглушая свист ветра, гулко резанула пулеметная очередь. Одна, другая. Потом сразу все стихло. Видимо, окоченевший немец, стоя в траншее, стрелял для острастки. Страшно ему, горемычному вояке, в чужой стране. Кровь холодит грозное завывание русской бури.

И снова думы. Пересматриваю заново всю свою жизнь, свое поведение. Часто был я невыдержан, капризен. Не раз допускал в работе торопливость, излишнюю нервозность, за что потом приходилось расплачиваться.

Когда грянула война, подумал: «Сумею ли преодолеть все это? Хватит ли у меня упорства? Приобрету ли качества настоящего воина, солдата? И могу сказать — становлюсь совершенно другим. Все скверное, наносное, ненужное отпадает, как шелуха. Развивается и крепнет хорошее, лучшее, что только может быть в человеке.

Скольким людям в роте я обязан своим становлением! Мужественный лейтенант Берладир, наш отделенный Дорохин, добродушный, отзывчивый Леша Давыдин, старый ездовой Андрей Векшин, юный следопыт Саша Трошенков, мой коллега Борис Эрастов, неугомонный Юрий Ягодкин. Каждый по-своему учил и воспитывал меня, от каждого из них по крупице перенимал я качества, необходимые воину-разведчику.

* * *

Мы участники разгрома немецкой группы армий «Б» на Верхнем Дону.

Наступление началось 12 января. Наши войска прорвали сильную глубоко эшелонированную оборону противника, с боями продвинулись вперед на десятки километров и к исходу 18 января окружили крупную вражескую группировку в составе 13 дивизий, расчленив ее на части. Попавшие в «котел» предпринимали отчаянные попытки найти разрывы между нашими подразделениями, [82] метались от села к селу в поисках крова и пищи, но. всюду их встречали сокрушительные удары.

По дорогам движутся бесконечные вереницы пленных. Это солдаты разгромленной 2-й венгерской армии и 8-го итальянского альпийского танкового корпуса. Грязные, давно не бритые, они бредут по заснеженному большаку, равнодушные ко всему на свете.

По обочинам дороги валяются разбитые грузовики, изуродованные «фердинанды», сожженные танки с черными крестами на броне. Все это следы славных боевых дел наших артиллеристов, бронебойщиков, летчиков.

Глядя на это кладбище фашистской техники, я становлюсь безмерно рад за наш народ-исполин. То ли еще будет, когда он по-настоящему развернет свои богатырские плечи.

Грозно идет неудержимая лавина советских полков. Позади Митрофановка, Россошь, десятки других населенных пунктов, освобожденных советскими воинами. Наши танки уже прорвались к Валуйкам.

Матушка-пехота, не отставай! Вот они, нескончаемые солдатские версты. Мы уже не сидим по неделям на одном месте, не обживаем сельские избушки, не оборудуем капитально землянки. Короткие привалы, и снова походы, бои...

Однажды остановились на ночлег в каком-то воронежском селе. Здесь проходила линия фронта. Село полуразрушено. Вместо изб то здесь, то там навалены груды кирпича. Уцелевшие хатки приветливо сверкают белизной снега.

В одной из таких хаток, притулившейся на окраине села, разместилась и наша разведгруппа.

Хозяйка, пожилая женщина с кротким болезненным лицом, усердно угощает нас варениками, молоком и прочей снедью, какую только могла сберечь. [83]

Надеемся переночевать спокойно, в тепле. Притаскиваем охапки соломы, разравниваем на полу, смеемся — вот будет перина.

Неожиданно старшего сержанта Шмелькова вызывают к командиру роты. На лицах ребят любопытство — зачем? Вскоре он возвращается, весело напевая:

В путь-дорожку дальнюю
Я тебя отправлю...

В прищуренных глазах загадочная улыбка. Вопросительно переглядываемся: ждет ли нас этой ночью дорожка дальняя или так распелся парень.

— Поотдыхали, братишки. Пора и честь знать. Небось и хозяйке надоели. Подъем! — командует он.

Хозяйка, стоя у притолоки, растерянно разводит руками:

— И переночевать не успели. Каково это на ночь глядя опять в поход идти!

— Дело наше солдатское, — отвечает Шмельков, — нынче — здесь, завтра — там.

Через несколько минут, одетые в белые маскхалаты, с автоматами за плечами и с гранатами у пояса, мы уже выходим за околицу села.

Нам поручено достичь отдаленного лесного хуторка Кукуречин, выяснить там, куда и как передвигаются «тыльные немцы», и к утру вернуться в свою часть. Старшим группы идет младший лейтенант Весин, совсем еще юноша, только недавно окончивший училище.

Глубокой ночью мы наконец достигли Кукуречина, воронежского хуторка, затерянного в степной глухомани. Я, как теперь, вижу эти низенькие подслеповатые избушки, до самых окон засыпанные снегом, и могучие сосны, с трех сторон окружавшие хутор.

Тогда и в голову никому из нас не приходило, что ночной поход в Кукуречин затянется надолго. [84]

На окраине хутора нас встретили четыре партизана. На шапках наискось пришиты красные ленты — эмблема народного мстителя. Узнав, что перед ними бойцы Красной Армии, они радостно пожали нам руки, принялись расспрашивать о положении на фронтах, о Сталинградской битве. Мы поделились с ними махоркой.

— Совсем замаялись без курева, — пожаловался один из них. — Сухую листву заместо махры пользуем.

Партизаны привели нас в просторную избу. За столом, в переднем углу, сидел, видимо, командир отряда. Желтое пламя коптилки освещало его крепкую, могучую фигуру. Одет он был в желтый дубленый полушубок и своей окладистой бородой невольно напоминал былинного богатыря Илью Муромца.

Бородач, увидев нас, порывисто поднялся, едва не достав кудлатой головой до самого потолка, крепко пожал руки.

— На подмогу, значит, к нам, хлопцы. — Голос у него басовитый, с резко выраженным украинским «г». — А то нам эти голодные фрицы совсем не дают житья. Навалились как саранча...

Младший лейтенант спросил бородача о том, что ему известно о «тыльных немцах».

Вместо ответа тот развернул лежавшую перед ним затрепанную карту и прокуренным пальцем ткнул в ее верхний угол.

— Вот тут, в хуторе Красном. В пяти километрах отсюда. Еще днем орда налетела. Все разнесла — подвалы, погреба...

Шел второй час ночи. После двадцатикилометрового перехода ребят клонило ко сну. Я сидел, забившись в угол избушки, вслушиваясь в голоса младшего лейтенанта и командира отряда партизан.

— Надо непременно дойти до хутора Красного, — сказал взводный. — Выяснить, сколько там этих окруженцев. [85]

До Красного вела малоезженая проселочная дорога. Через час мы были уже на окраине хутора. До нас явственно доносились чужие гортанные голоса. Немцы!

Подползли к одному дому. Он стоял на самом краю хутора и казался безлюдным. Постучались в маленькое оконце. Никто не отозвался. Стучим еще. Наконец в сенцах тихонько скрипнула дверь. Кто-то внутри настороженно прислушивался.

— Откройте! Свои мы, русские...

Наружная дверь немного приоткрылась, на пороге показалась женщина, укутанная шалью.

— Да вы не бойтесь...

Женщина впустила нас в избу, по-матерински обняла каждого и тотчас же начала рассказывать о своих невзгодах.

— Уже вторые сутки нет спокою от этих иродов, — слезно жаловалась она. — Разграбили все, сожрали. Днем их в нашем хуторе, почитай, больше сотни было. Ко мне двое забежали. Последней курице голову свернули и ушли.

— А куда они направились? — спросил Шмельков.

— Известно куда, на большак, — ответила женщина. — В хуторе все поели. Теперь к большим селам подбираются. На Подгорное, должно быть, тронулись.

Младший лейтенант вытащил из планшетки карту и что-то пометил карандашом.

— Дело ясное, — сказал он, — можем считать, что задание выполнено.

В половине четвертого мы вернулись в Кукуречин. И надо было сразу, без всякой передышки двигаться в роту, но комвзвода разрешил бойцам часика два-три вздремнуть в хуторских избах. И эта передышка едва не стоила некоторым из нас жизни.

Для ночлега отыскали три избы. В самой окраинной расположились мы с Сашей Тимровым, рядом в белой [86] мазанке — Зиганшин с Лыковым, в третьей, находившейся почти в центре хутора, — командир взвода, Шмельков и Давыдин.

Эх, старший группы!.. Зачем ты разбросал бойцов на ночлег по всему хутору?! Забыл о предосторожности, о врагах, что рыщут вокруг?

Изба, в которой мы ночуем, маленькая, тесная, с двумя небольшими оконцами, до половины засыпанными снегом. В узких сенцах остро пахнет хомутным дегтем. Духота. Нещадно чадит коптилка.

Дряхлый старик, стоя у притолоки, долго всматривается в нас слезящимися, с красными веками глазами.

— Служивые, значит, — шамкает он беззубым ртом. — Вся Расея-матушка на супостата поднялась. Давай вам бог, детушки. Увидите моего Иванушку, поклон передавайте. На позиции он. Второй год фашиста лупит.

Из-за печи, занимающей почти треть избы, выходит средних лет женщина с испитым, бледным лицом. Она скорбно качает головой:

— Вот всегда так. Не верит старый. А Ивана-то еще в первый год убили. Под Вязьмой... Похоронку принесли, а он не верит. Говорит, разобьем супостата, а Иванушка живехонький вернется. Чистое дите стал.

Женщина украдкой смахивает концом платка слезу.

Мы с Сашей быстро снимаем с себя маскхалаты, полушубки, фуфайки, валенки. А тело так отчаянно чешется. Женщина понимающе кивает головой:

— А вы разболакайтесь, ребята, разболакайтесь. Покуда спите, я всю одежу в печке выжарю...

Не заставляем себя долго ждать. Через минуту наше белье и гимнастерки с брюками лежат на табуретке, а мы, забравшись под стеганое одеяло, засыпаем мертвым сном. [87]

Просыпаемся от сильного стука в окно. Спросонья не разберешься, в чем дело. Прислушиваемся. С улицы доносится беспорядочная ружейная стрельба.

Снаружи чей-то встревоженный голос предупреждает:

— В хуторе немцы!

Одеться, обуться, накинуть на плечи автомат — дело одной-двух минут. Пригодились учебные тревоги. Выбегаем на улицу. Спешим к избе, где находятся командир взвода со Шмельковым и Давыдиным.

Но не тут-то было. Там уже хозяйничают немцы. В мутном сумеречном свете видны их темные силуэты. Слышны гортанные возгласы, трескотня выстрелов. Что делать?

Влево от нас огородами, увязая по колено в снегу, бегут партизаны.

— Айда, ребята, с нами! — крикнул один из них в долгополой шинели (я сразу узнал в нем вчерашнего знакомца). — Айда с нами, — он указал рукой на темную чащу леса.

— Бросить товарищей! — говорю я. — Нет. Идем туда. Если погибнем, так все вместе...

— Немцев вы не одолеете, а ребятам навредите, — сказал партизан. — Они, может быть, схоронились в надежном месте. Зачем же врага настораживать?

Нам ничего другого не оставалось, как присоединиться к партизанам. Вскоре нас догнал Лыков.

— Где Зиганшин? — Я пытливо посмотрел на Андрея.

Лыков, не сбавляя шага, буркнул:

— Ахмет к командиру побежал...

Километрах в четырех от хутора, в лесной чаще, делаем привал. Уже совсем рассвело. На привале собирается до полусотни партизан. Одежда на них пестрая, живописная. Полушубки, шинели, шапки-ушанки, островерхие [88] буденовки, папахи. Кто в чем. И вооружены они тоже по-разному: начиная от охотничьей двухстволки и кончая трофейными автоматами и винтовками.

Среди партизан заметил я и бородача, командира отряда. Он не торопясь подошел к нам, поздоровался, расспросил об оставленных разведчиках.

— А вы не горюйте, хлопцы. Освободим их. А вас зачислим на партизанское довольствие. Разведчик партизану — родной брат.

В то же утро после завтрака он пригласил нас к себе:

— Хочу с вами, хлопцы, покалякать, как с людьми военными. Академий я никаких не кончал. В гражданскую в Конной армии служил. Помкомвзвода был. А при мирной жизни в МТС работал бригадиром. Вот и посудите, какой из меня полководец. А партия поставила отрядом командовать...

Он развернул на столе карту, взял в руки ученический циркуль.

— Вот большое село Вакуловка, — командир указал концом циркуля на обведенный красным карандашом кружочек. — Отсюда до Вакуловки рукой подать: всего шесть километров. Сегодня связные доложили, что в Вакуловку еще прошлой ночью вошло до двух сотен немцев и мадьяр. Голодные ходят, допусти их, все заберут у колхозников. Вот я и кумекаю: что, если ночью ворваться в село и ударить по фашистам. Сделать это можно так: лесной балочкой, — он провел пальцем по карте, — я с одной группой партизан обойду Вакуловку с тыла, а другая зайдет ей во фланг.

Бородач лукаво щурит маленькие глазки, оглядывает нас с сияющим видом, словно заранее хочет получить одобрение.

Ничего не скажешь! Стратег из него отличный. [89]

На задание выходим с наступлением темноты. Нас, трех разведчиков, зачисляют в тыловую группу под начальство самого командира. Обе группы (тыловая и фланговая) должны незаметно подойти к Вакуловке к 20.00 и по сигналу красной ракеты атаковать село.

До Вакуловки движемся лесными оврагами, увязая по колено в снегу. Гимнастерки хоть выжми. Наконец достигаем окраины села. Невдалеке в окнах маячат желтые огоньки. Лежишь на снегу, не шелохнешься.

В темноте мелькает чья-то тень. К нам подползает мальчишка. Слышу его приглушенный голос:

— Это я, Васек... Просили передать, что вторая группа подошла.

Командир одобрительно кивает головой и, подняв ракетницу, стреляет вверх. Ночное небо вспыхивает розовым пламенем. Четко видны вырванные из темноты деревянные избы с розовыми шапками снега на крышах, изгороди, куртинки садов, розовые сугробы.

Начинает бить станковый пулемет. С противоположной окраины села бабахают дружные ружейные залпы. Отряд врывается на центральную улицу. Гитлеровцы в панике выбегают из хат и тут же падают, сраженные партизанскими пулями.

Командир приказал нашей тройке осмотреть отдельно стоявший дом. Осторожно подошли к нему, распахнули дверь. Перед нами любопытное зрелище: на столе, установленном в углу, тускло мерцает стеариновая плошка. На полу вповалку лежат солдаты.

— Хенде хох! — кричим мы. Дула трех автоматов направлены на лежащих. Солдаты быстро вскакивают, поднимают вверх руки. Я включаю карманный фонарик. Худые, заросшие щетиной лица. Голодный блеск в глазах.

— Герман? Дойчзольдатен? [90]

— Никс герман. Вир унгар{3}, — испуганно, скороговоркой бормочут они, с надеждой глядя на нас.

Кто их разберет: венгры они или только называют себя ими, чтобы облегчить свою участь, попав в плен к партизанам. Они-то знают, как велика ненависть советских людей к гитлеровским захватчикам, чьи руки обагрены кровью миллионов ни в чем не повинных детей, женщин, стариков.

И час возмездия пришел.

У пленных берем оружие, ведем их к сборному пункту — помещению сельской школы. Она битком набита. Больше сотни вражеских солдат и офицеров захвачено в плен.

Ночуем в селе. Втроем размещаемся в тесной избе.

Тревожные думы о товарищах. Что с ними? Как им помочь?

— По-моему, надо командира упросить, — предлагает Саша Тимров. — Ворваться в Кукуречин и устроить там хороший сабантуй.

Однако командира упрашивать не пришлось. На следующее утро он сам пришел к нам в избу.

— Хочу вас обрадовать, хлопцы, — сказал он, — этой ночью идем на Кукуречин.

Мы не верим своим ушам. Лыков делает неловкое движение, чтобы обнять бородача.

Время тянулось медленно. Ребята не находили себе места. Скорей бы вечер!

Ночью по всем правилам военного искусства партизаны ворвались в Кукуречин.

Взяв автоматы наизготовку, спешим к той избе. Вот и калитка. В ту же минуту раскрывается наружная дверь и на крыльце неожиданно появляется... четверка наших боевых друзей: младший лейтенант Весин, Шмельков, Давыдин и Зиганшин. [91]

Живы! Радости нет границ. Мы по-братски обнимаемся со своими однополчанами.

— Как спаслись? — наперебой спрашиваем их.

— Как началась эта заварушка, — сказал Шмельков, — мы еще в хате находились. Смотрим: вбегает Зиганшин. На нем лица нет. А сам рукой в окно показывает: «Немцы в хуторе». Только успели мы одеться, а тут уже трое гитлеровцев к калитке подошли. Что делать? Теперь уже поздно из хаты выходить. А хозяйка нам рукой машет: на чердак, дескать, лезьте. Там и отсиделись.

Теперь вся наша разведгруппа в сборе. В тот же день мы простились с партизанами и направились в свою часть.

Геройская смерть командира роты

В роте новичок. На вид ему лет под тридцать. Высокий, длиннорукий, он поразил меня необычайной худобой бесцветного лица, на котором выделялись цепкие, настороженные глаза. Он напоминал человека, длительное время не видевшего света. На нем новый овчинный полушубок, шапка-ушанка, валенки, только на днях полученные из каптерки.

Писарь, кивнув на новичка, сказал:

— Из пополнения направили. Довбыш Федор. — И, наклонившись, вполголоса произнес: — Из местных жителей.

По рассказу писаря, Довбыш еще в первый год войны был в действующей армии. Потом при отступлении его, тяжело раненного осколком мины, подобрали местные жители, выходили, спасли от смерти. Во время оккупации он скрывался в подвале у одной вдовушки. [92]

Странный он человек! Соберутся, бывало, бойцы, шутят, балагурят. А Довбыш, словно рак-отшельник, сядет в сторонке и молчит.

Однажды разведгруппа, в которую он был зачислен, вернулась с ночного поиска. Поиск прошел удачно: разведчики захватили «языка». Старшина расщедрился: дал каждому по полтораста граммов водки.

Достали гармошку. Лихо растянув затрепанные мехи, гармонист заиграл плясовую. Бойцы один за другим вскакивали в круг.

Я обернулся к Довбышу. Он сидел в углу избы, немного раскрасневшийся от выпитой водки. Голова его была опущена, в глазах застыло безнадежно-тупое уныние. Он, казалось, совсем не замечал этой шумной солдатской пляски.

Тихонько трогаю его за плечо:

— А ты что же отстаешь?

Довбыш растерянно взглянул на меня, пожал плечами:

— Так не треба. Нема от чего веселиться.

В первые дни февраля в нашей роте только и говорили о замечательной победе под Сталинградом.

Помню, эту солнечную весть принес нам Саша Тимров. Он порывисто вбежал в избу, держа над головой, как знамя, газетный лист:

— Товарищи! Победа! Великая победа под Сталинградом! Сам Паулюс пленен!

Хотя из последних сводок Совинформбюро мы знали, что там, в городе на Волге, доколачиваются остатки гитлеровской армии, что операция по разгрому движется к концу, но слова Саши вызвали у ребят неописуемую радость и ликование.

Что творилось: солдаты обнимались, целовались, кричали «ура».

А фронт с каждым днем все дальше и дальше уходил [93] на запад. Освобождены Валуйки, много украинских сел и хуторов.

— Теперь и до Харькова рукой подать, — радовались бойцы.

По-иному чувствует себя боец в наступлении. Остается позади нудное однообразие окопной жизни, и за плечами, рядом с вещмешком, кажется, вырастают крылья.

Вперед на запад!

Едва заняв оборонительный рубеж, фашист уже спешит «смазать пятки». И некогда ему рыть траншеи, ставить проволочные заграждения. Всюду грозит дуло русского автомата.

Тяжелыми, беспокойными выдались эти февральские дни для разведчиков. 48-я гвардейская завязала бои на дальних подступах к Харькову. День и ночь не утихала артиллерийская канонада. Немцы отчаянно сопротивлялись. Но часы их были уже сочтены.

16 февраля наши войска освободили Харьков. В девять утра мы вошли в город по Старо-Салтовскому шоссе. Тысячи жителей, стоя на тротуарах, радостно махали руками, встречая своих освободителей. У многих на глазах слезы. Выдался серенький, промозглый день. Но всем казалось, что на дворе солнце, весна.

В городе следы только что отгремевшего боя. На мостовых разбитые снарядами вражеские грузовики, самоходные пушки, трупы гитлеровцев. Неподалеку стоит покалеченная снарядом аптека, и тут же над входом торчит свернутая набок и никому теперь не нужная вывеска на немецком языке: «Apoteke». Кто-то из бойцов успел прошить ее очередью из автомата. На заборах видны обрывки немецких воззваний, старых афиш. Какой-то морщинистый седой человек в старом демисезонном пальто прикрепил над входом, видимо, в свою квартиру древко с красным флагом и, обнажив седую голову, долго и любовно смотрит, как полощется на ветру алый стяг. [94]

После шестичасового отдыха в Харькове — снова в поход. На дворе настоящая весенняя распутица. Снег на мостовых превратился в жидкую кашицу. На ногах не валенки, а пудовые гири. И откуда такая оттепель в феврале?!

Наш ротный командир тяжело болен: у него язва желудка. Сегодня с утра связной подносит ему грелки с горячей водой. Ротный нервничает, проклинает свою язву. Вскоре боли утихли, лейтенант повеселел, даже запел свою любимую песню:

По военной дороге
Шел в борьбе и тревоге
Боевой восемнадцатый год...

Вместе с командиром роты неотлучно находится наш взводный младший лейтенант Волобуев. Сегодня, будучи дневальным по роте, я слышал, как лейтенант, обратившись к нему, спросил:

— А меня, наверное, в роте не любят? Называют жестоким, самовластным? — И, не дождавшись ответа, заговорил, казалось, сам с собой: — А как же иначе? Война! Ни малейшей расхлябанности. Сжать себя в кулак! Вот что требует от нас фронт...

Лейтенанта неожиданно вызвали в штаб, к начальнику разведотдела. Оттуда он вернулся в приподнятом настроении.

— Предстоит вылазка в Бабаи{4}, — сказал он. — Дельце пустяковое. На задание пойду сам. Захвачу с собой связного и трех бойцов.

Волобуев с тревогой взглянул на ротного:

— Вы нездоровы, Василий Моисеевич. Может, я пойду с группой?

Берладир сердито насупился. Верхняя губа его стала нервно подергиваться. [95]

— К черту все болезни! Не время сейчас по койкам валяться. Какой я командир, если обстановки не знаю...

Спорить с ним было бесполезно.

Через несколько минут он натянул поверх полушубка белый маскхалат, захватил автомат, пару гранат, бинокль.

— Ну, бывай! Жди к ночи, — прибавил он с порога.

С ним пошли связной командира Алексей Павлов, солдаты Витя Певцов, Осипов и Балыбин. Погода выдалась тусклая, облачная. Под вечер разведчики по мелколесью стали незаметно подползать к Бабаям. Надо было узнать, есть ли там немцы. Рядом с деревней тянулся пологий заснеженный холм, поросший редкими молодыми дубками и березками. Шурша голыми ветками, жалобно насвистывал февральский ветер. Холм казался пустынным.

— Удрал немец. В Бабаях ни души.

Лейтенант присел на снег, сложив под себя по-турецки ноги, стал вглядываться в ту сторону холма, за которым находилась деревушка. Бойцы сделали то же.

Так прошло с полчаса.

Внезапно впереди, метрах в ста пятидесяти, между деревьями замелькали темные фигурки немецких солдат. Лейтенант прилег за пень, осмотрелся. Рассыпавшись цепью, гитлеровцы, численностью до взвода, передвигались по заснеженному холму. На белом фоне они с каждой секундой выделялись все яснее и отчетливее.

Лицо командира стало озабоченным. Он знал, что в пятистах метрах позади, у дороги, проходит наш передний край. Надо было предотвратить внезапное появление гитлеровцев. И лейтенант решил принять бой. Он оглядел бойцов, улыбнулся, вполголоса сказал:

— Сейчас мы их встретим по-гвардейски. Без команды не стрелять! [96]

Когда до врага оставалось не более семидесяти метров, лейтенант скомандовал:

— По фашистам огонь!

Одновременно ударили пять автоматов. Короткими очередями разведчики стали поливать растерявшихся гитлеровцев. Десятка полтора их рухнуло на снег. Остальные начали отходить. Но вскоре гитлеровцы поняли, что перед ними лишь горсточка русских солдат. Они остановились, а затем, перебегая от дерева к дереву, стали окружать наших. Вражеские пули все чаще и чаще взвихривали снег.

Маленький Витя Певцов, лежа на снегу, экономил патроны, стрелял короткими очередями, тщательно прицеливаясь. И когда от его огня падал фашист, он восклицал: «Еще одному капут!» Но кончались патроны. Справа, пригнувшись, бежал здоровенный немец. До него оставалось не больше двадцати метров. Певцов привстал, бросил гранату, но в ту же секунду сам упал, сраженный пулей.

Боец Осипов, плотный, широкоплечий, раненный в правую руку, схватил автомат в левую и продолжал стрелять.

Смертельно раненный Балыбин, лежа с лейтенантом, умолял его:

— Возьмите патроны. У меня целый диск...

Немцы все тесней и тесней сжимали кольцо.

— Рус, сдавайсь! — доносились хриплые возгласы.

Короткие автоматные очереди были ответом.

Рядом кто-то застонал. Лейтенант увидел, как неуклюже завалился на бок Осипов. Пуля пробила ему грудь.

Теперь в живых оставались только двое: командир и его связной Лешка Павлов. Пуля задела лейтенанту щеку, вторая перебила левую руку. Он подполз к связному, зашептал:

— Выбирайся к своим... А я... Я буду драться. [97]

Лешка умоляюще посмотрел на командира:

— Никуда я от вас не пойду, товарищ гвардии лейтенант!..

— Приказываю! Немедленно уходить. Слышишь?! Поднявшись во весь рост, с залитым кровью лицом, лейтенант бросил одну за другой две гранаты и в ту же минуту упал на снег, перерезанный автоматной очередью.

...Прошли годы. Стираются постепенно следы войны. Но в памяти народной никогда не изгладится подвиг смельчаков-разведчиков во главе с лейтенантом Берладиром, отдавших свои светлые жизни за счастье поколений.

На войне всякое бывает

Поздним вечером 17 февраля наша дивизия вступила в Мерефу — крупный железнодорожный узел, расположенный в 28 километрах юго-западнее Харькова.

Утомленные переходом, распутицей, бессонными ночами, бойцы с вожделением смотрели на приветливые огоньки поселка и мечтали об отдыхе. Но редко удается разведчику поспать ночью. Шмелькова вызвали в штаб.

— Прощай ночлег, да здравствует разведка! — говорит Лыков.

Так оно и вышло. Получено задание узнать, есть ли немцы в Утковке.

Утковка — железнодорожная станция. Шоссейной дорогой до нее не более пяти километров. Но, двигаясь по шоссе, мы рискуем попасть в засаду, подорваться на минах.

— Есть другой путь, — сказал Шмельков, внимательно вглядываясь в карту, — идти в обход. Он, правда, на два километра длиннее, зато безопаснее и вернее.

Мы столпились вокруг карты. Рядом с Мерефой голубел эллипсовидный кружок озера, дальше заштрихованный [98] четырехугольник — совхоз «Коминтерн», справа от совхоза змейкой вилась пестрая ленточка железной дороги. От нее до Утковки недалеко.

Меня назначили в головной дозор. Иду впереди «ядра» на расстоянии видимости: пятнадцати — двадцати метров. Подморозило. Вокруг снежная целина. Через час вдали показались расплывчатые контуры строений. Это усадьба совхоза. Я почему-то убежден, что в совхозе нет гитлеровцев. Зачем немцам занимать этот крошечный поселок, расквартировываться в нем?

Подхожу к крайнему домику. Он не жилой: окна снаружи заколочены досками, на дверях — замок. Даю ребятам сигнал следовать дальше.

В начале поселка вырисовывается силуэт какого-то длинного барака. Не разберешь — не то конюшня, не то коровник. Я осторожно подошел к нему, прислушался, сделал шаг вправо и провалился по пояс в снег. Вероятно, угодил в кювет или яму. Взгляд мой упал на дорожное полотно. Я обомлел: на нем отчетливо обозначались свежие следы кованых немецких сапог! В голове сумятица мыслей. Влопался! И в это же мгновение слух мой различил чужие голоса. Фашисты были совсем рядом, где-то за углом конюшни. Лежу в снегу затаив дыхание. Может, не заметят: мой белый маскхалат делает меня невидимым на снежном фоне. Ну а если заметят? Что ж, буду драться, как дрался мой командир. И еще посмотрим, чья возьмет!

Голоса и скрип приближаются. И вот буквально в двух шагах от меня прошли два немецких солдата. Прошли хлестко, постукивая каблук о каблук: на улице изрядный морозец. Шаги и голоса затихли. Я подполз к своим.

Шмельков укоризненно пожал плечами:

— Вот тебе и нет немцев. Это же патруль прошел. Сейчас, на таком холоде, много не напатрулируешь. [99]

И амуниция у них, сам небось видел, какая: шинелишки на рыбьем меху, сапожишки. А то бы... В каждом доме, видать, ночуют.

По обе стороны улицы тянулось десятка два одноэтажных домиков, похожих друг на друга, как братья-близнецы. Было немного жутко: каждую минуту нас могли обнаружить. Втайне я ругал себя за опрометчивость в оценке обстановки. С чего это мне взбрело в голову утверждать, что в совхозе нет немцев? Ведь такая моя беспечность могла кончиться трагически для всей группы.

— Гранаты надо бросать. — Зиганшин показал рукой на окна домов. Сидя на снегу, он настороженно следил за улицей.

— Чего ты этим добьешься? — возразил Шмельков. — Немцы тревогу поднимут. Перестреляют нас, и задание не выполним. Надо вот что: осторожно проскочить по поселку, а потом выйти к линии. Только смотреть в оба!

Вытягиваемся цепочкой, стараясь ставить ноги беззвучно, бежим по обледенелой, скользкой улице. Пять белых ночных призраков: Шмельков, Лыков, Зиганшин, Лухачев и я. Отчаянно колотится сердце.

Но вот и окраина. Минуем последние домики. За поселком сразу же начинается темная чаща орешника. Можно передохнуть. Сидим, смеемся сами над собой: вот было попали! Дольше всех не может прийти в себя Лухачев. Он и здесь боязливо оглядывается, держит наготове автомат. В этом худеньком, тщедушном пареньке еще много угловатости, неловкости и мало военного. Шапка глубоко надвинута на глаза, маскхалат велик, висит мешком. «Ничего, — думается мне, — в разведку походит, за «языком» поползает и таким еще славным разведчиком будет».

Снова в пути. Позади остались кустарник, лощина. Перед нами высокая железнодорожная насыпь. С трудом [100] карабкаемся по ее крутому скользкому склону. Наконец взобрались. Усаживаемся на рельсы. Справа в темноте угадывается расплывчатая громада железнодорожного моста.

Прикрывшись полой маскхалата, Шмельков включил фонарик, определился по карте. Оказывается, Утковка совсем рядом. До нее не больше трехсот метров. Прислушались. Со стороны станции слышен рокот моторов, свистки паровозов. Вероятно, в Утковке немцы.

Часы показывали без четверти три. Только что мы собрались идти к станции, как Зиганшин зашептал:

— Черный человек!

Действительно, со стороны Утковки на железнодорожном полотне обозначился силуэт человека. Он приближался к нам.

— Я останусь здесь, на полотне, — вполголоса скомандовал Шмельков, — а вы ложитесь вдоль насыпи.

Мы поняли, что задумал старший сержант. Он был одет в форму немецкого разведчика. Как и все мы, знал с десяток немецких фраз. Но сейчас мне почему-то показалось, что он их забыл, и я шепотом наставляю его:

— Так и скажи немцу, когда подойдет: «Ихь бин ауфклэрэр»{5}. И долго с ним не рассусоливай.

Шмельков, сев на рельсы, хитровато подмигнул:

— С фрицем-то я поговорю...

Еще раз оглядываю командира: в своей трофейной масккуртке он здорово смахивает на немца.

Затаив дыхание, ложимся вдоль насыпи. Наверху все отчетливее и громче, как удары маятника, стучат по шпалам сапоги.

Внезапно все стихло. Затем вопрос по-немецки и негромкий встревоженный крик. Не сговариваясь, мы [101] вскакиваем из-за насыпи. И видим: сидя верхом на немце, Шмельков старается закрыть ему ладонью рот. Тот беспрестанно, как автомат, повторяет одну и ту же фразу:

— Гитлер капут! Гитлер капут!

Пленному быстро связываем руки, поднимаем на ноги. Какой он жалкий, плюгавый, трясущийся!

Идет четвертый час. Надо спешить.

— А ведь ты крепко научился по-немецки разговаривать, — похвалил я Шмелькова. — В два счета договорился.

— До Берлина дойдем — профессорами по «языкам» будем, — засмеялся он.

Перед рассветом, разведав все, что поручалось, мы благополучно прибыли в свою часть.

Сегодня Леша Давыдин попросил квартирную хозяйку нагреть ему воды.

— Тело чешется, нет спасения, — чистосердечно признался парень и, почему-то смутившись, предложил: — Нам бы на всех троих баньку сварганить.

Из рощицы, лежащей прямо за огородами, мы принесли сухих сучьев. Хозяйка растопила печь, и через полчаса в крохотной деревенской кухоньке мы устроили отличную баню.

Рослый белотелый Давыдин с гордостью показал на два лиловых шрама — один на плече, другой на бедре, — следы пулевых ранений.

— Вот метки войны. На всю жизнь клейма остались.

Намыливая себе голову и лицо, жмурясь от пены, Леша добавил:

— Я, паря, так думаю: кончится война, и эти рубцы почетнее орденов и медалей будут.

В эту минуту я взглянул на Довбыша. Присев в уголке кухни на лавку, длинный, худой, с резко выделяющимися ключицами и ребрами, он как-то смешно согнулся, [102] съежился, словно хотел спрятать свое большое нескладное тело.

Давыдин тоже внимательно посмотрел на него:

— Ну, а где же твои зарубки, Довбыш? Ведь ты говорил, что ранение у тебя было тяжелое. В какое место стукнуло?

Довбыш поднял голову:

— Ну, чего ты прицепился? В какое да в какое. В спину мне осколок вдарил.

— Ну-ка, ну-ка? — Лешка, схватив его за руку, легко поднял с лавки. Было как-то неловко от такого тщательного осмотра обнаженного тела.

Давыдин недоуменно вскинул брови:

— Вот это да! Хоть бы одна царапина. Значит, ты все врал нам про мину, про осколок. Ну и тип же...

Довбыш стоял неподвижно, не меняя позы.

...Отступая в феврале от Харькова, гитлеровцы готовили новый план окружения и пленения наших войск, чтобы дать реванш за Сталинград. И надо сказать, гитлеровские генералы верно учли сложившуюся обстановку. За два месяца беспрерывных наступательных боев дивизии несли большие потери, танки и артиллерия из-за ранней распутицы были где-то далеко позади наступающих стрелковых частей. Однако пехотинцы занимали хутор за хутором, село за селом, все дальше отрываясь от своих тылов.

Разведчики шли впереди наступающих подразделений, стараясь не упускать противника из виду, не дать ему оторваться. По ночам лиловую мглу разрывали вспышки вражеских ракет, и тогда становилось особенно заметно, что дивизия втягивается в какой-то огромный мешок. Ракеты взлетали и сзади, и справа, и слева. Только на северо-востоке оставалась маленькая лазейка. Подойдут к ней фашисты, завяжут ее — и мы в «котле [103] «. Тревога и беспокойство невольно овладевали солдатами.

Леша Шмельков, обычно веселый, никогда не унывающий, вздыхает:

— Эх, таночки бы сюда! Немец опять пятками бы засверкал. Помните, как в январе под Россошью? А то с драгунками много ли навоюешь...

Да, обстановка усложнялась с каждым днем. Возвращаясь с задания, разведчики доносили одно и то же: «Наткнулись на танки. Обстреляны из самоходных орудий».

Было ясно, что немцы готовят контрудар. А наша армия по-прежнему шла вперед, занимая хутор за хутором, село за селом.

Я смотрел на бойцов, веселых, энергичных, бодро шагавших по мокрой ростепели проселка, а в сердце мое вкрадывалась тревога: вдруг не подоспеют танки, дальнобойные орудия, и тогда... Не верилось, что это страшное произойдет.

Второго марта полки дивизии заняли позицию на окраине Минковки, большого украинского села, раскинувшегося на пологих безлесных холмах. С раннего утра густой туман окутал окрестности. Что-то зловещее, грозное скрывалось в этой белесой молочной мгле.

В полдень тишина взорвалась ревом моторов. Под покровом тумана десятки немецких танков и самоходных орудий внезапно ворвались в село. Шквал артиллерийского и минометного огня обрушился на наши позиции. Начался ад. Пушки били прямой наводкой. Земля вздрагивала от орудийных разрывов. Люди гибли от осколков, от пулеметных очередей. Слышались стоны раненых.

Минковка была оставлена. Наши войска беспорядочно отступали. Всю ночь лесными тропами, оврагами, по бездорожью двигались на восток. [104]

Утро 3 марта застало нас в селе Огульцы. Хмурое, мглистое небо. По улицам шли и шли нескончаемые колонны солдат, обозы, грузовые автомашины. Отступление! Как взглянуть теперь в глаза жителям? Ведь всего несколько дней назад мы проходили мимо этих деревенских хаток. Сколько добрых улыбок, напутствий, пожеланий дарили нам обрадованные селяне. А теперь?

Нам встретился сгорбленный, в вытертом полушубке нараспашку старик. Он стоял у калитки, облокотившись на палку, и безотрывно смотрел на проходивших солдат. И в глазах его было столько горечи, что каждый спешил побыстрей миновать его.

В Огульцах нас встретил начальник разведотдела дивизии капитан В. В. Рахманов. Он смерил нас насмешливым взглядом:

— Ай да разведчики! Впереди всех от немца бежите. Нечего сказать — храбрецы!

Мы стояли, опустив головы.

— Ну, что носы повесили?

Затем, перейдя на деловой тон, приказал:

— Надо немедленно проникнуть в деревню Черемушную и узнать, есть ли там гитлеровцы. В Огульцах будем держать оборону.

До Черемушной пять километров. Попробуй сунься туда днем! А на улице нет конца солдатскому потоку. И все на восток, к Харькову.

У калитки стоит тройка сытых разномастных лошадок, запряженных в розвальни.

Милые четвероногие друзья! Сколько раз выручали вы нас из беды! Вчера в разгаре боя в Минковке, когда немцы перешли в контратаку, они вынесли нас из зоны обстрела, по снежной целине через холмы, буераки домчали в безопасное место.

До Черемушной ведет хорошо укатанная проселочная дорога. Кони бегут крупной рысью. [105]

Минут через двадцать замельтешили первые хатки. Деревушка кажется безлюдной. Заходим в крайнюю хатку. В нее битком набились бабы и ребятишки. Женщины украдкой вытирают слезы. В их печальных взглядах застыл немой вопрос: «Почему ушла отсюда Червона Армия?»

Что им сказать? Как утешить?

Седая старушка в черном платке грустно качает головой:

— Эх, хлопцы, хлопцы. Уж я все разумию. Видно, поганый герман приде. Шо воно буде?

Шмельков низко поклонился женщине:

— Мы еще вернемся, мамаша, непременно.

Едем к центру деревушки. Невольно привлекает внимание чистенькая, побеленная хата с высоким крыльцом. Над входом ее висит дощечка с надписью: «Сильмаг». Рядом с магазином — ветхая церквушка с покосившимся крестом. На улице чуткая, настороженная тишина, и говорить хочется тише, вполголоса.

Шмельков внимательно оглядывается:

— Чую, ребята, что фашисты недалеко.

На старшем сержанте снова немецкий маскхалат с остроконечным шлемом. И что он к нему привязался? Будто нет своего, русского. Смотреть тошно. Засвоевольничал старший сержант. Будь жив Берладир, подобного не допустил бы. Несколько дней назад Шмелькова чуть не пристрелил кто-то из разведчиков, приняв за немца.

Останавливаемся у одной хаты. До чего же тягостна эта тишь! Даже собачьего лая не слышно. Какое-то тревожное внутреннее чувство подсказывает, что дальше ехать нельзя.

Боец Коваленко, грузный, медлительный детина, подсыпает лошадям овес. Входим еще в одну хату. Она тоже полна ребятишек и женщин. Опять те же немые укоры в глазах. То же беспокойство, тревога, страх. [106]

Сижу у входной двери. Она чуть приоткрыта. Внезапно доносится глухой воющий гул. Нет, это не самолет. Я выскакиваю во двор. Отсюда хорошо видно, как на южной окраине Черемушной, метрах в трехстах от нас, движутся четыре самоходных орудия. На снегу их аспидно-черные длинные стволы и броневые коробки кажутся необыкновенно рельефными. Вот и разведка припожаловала.

Видимо, опасаясь засады, самоходки не рискнули ворваться в село по центральной улице, а решили обойти его по склону холма. Деревушка для немцев теперь как на ладони.

Все ясно. Теперь надо мчаться во весь опор в Огульцы и доложить штабу о самоходках. Быстро усаживаемся в розвальни. Коваленко за кучера. Кони срываются с места. Повернув голову, гляжу на косогор, на самоходки. Подводу заметили. Все четыре ствола нацелены на нас. Мы живая мишень. Теперь уж ничего не сделаешь. Всякое на войне бывает. Из всякого положения можно найти выход. Но в подобное едва ли кто попадал: четыре орудия против повозки. Шансы уцелеть ничтожны. Разве только самонадеянность или плохая выучка вражеских солдат могут спасти нас. Закрываем глаза и ждем. Секунды кажутся вечностью. И словно в калейдоскопе, проносятся перед тобой видения далекого детства: старый домишко с развесистой березой у изгороди, лесистая сопочка — место всегдашних игр в казаки-разбойники. Вижу отца, высокого, плечистого, с доброй улыбкой. Встает передо мной и мать, такая славная, хлопотливая, заботливая. Сестра, братья...

И вдруг словно горохом ударило. Совсем рядом, у самого виска, просвистели пули — одна, другая, третья... Целая стая пуль... Вот где мне уготована могила! На Западном выжил, здесь — конец!.. А может быть, есть еще надежда. Потуже втянул голову в плечи. Кони наддали. [107] Чуть левее, метрах в тридцати от нас, громыхнул снаряд. Второй ударил правее, рядом с хатой. В небо летят мерзлые комья земли.

Быстрее, быстрее, кони! Только бы доскакать до низины. Там мы в безопасности. Еще раз невдалеке ухнул тяжелый разрыв. Затем все стихло: лошади вынесли из смертной зоны. Самоходок уже не видно: они скрыты за бугром. И на этот раз смерть прошла мимо.

Снова жизнь, жизнь! Какими милыми кажутся и эти присыпанные снегом холмы, и это пасмурное небо, затканное лохматыми тучами, и улыбающиеся лица друзей!

Спрашиваем друг друга, почему промазали немцы? Ведь стоило только на какой-то миллиметр поднять прицел... Потому ли, что мы мчались по пересеченной местности и в нас трудно было целить? Или потому, что в экипажах самоходки сидели неопытные юнцы, только недавно прибывшие на передовую? Туго сейчас у Гитлера с кадрами...

Коваленко, остановив лошадей, отпрягает пристяжную. Во время обстрела ее ранило несколькими пулями. Из ран сочится кровь. На снегу алеют пятна. Раненую трясет мелкой дрожью. Она сразу же ложится на снег, судорожно хватает ноздрями воздух. Большой фиолетовый глаз печально глядит на солдат.

Коваленко сумрачно произносит:

— Сгинула на боевом посту.

Несколько секунд он стоит неподвижно, потом берет автомат и, поставив его на одиночный выстрел, всовывает в ухо лошади. Раздается глухой треск. Лошадь вздрагивает, вытягивается и затихает.

Коваленко отходит в сторону и говорит как бы сам с собой, ни к кому не обращаясь:

— Фашиста проклятого в упор могу из пулемета зризать, а вот животину жалко. [108]

Мы знаем, что гитлеровцы этой зимой расстреляли в селе его жену с ребенком.

Спешим в Огульцы. Бодро бегут кони. Впереди, на взгорье, дорогу пересекает заяц. Шмельков вскидывает автомат, прицеливается. Заяц, перевернувшись, падает в снег. Подбираем, кладем в розвальни. Ощупывая мягкие, еще теплые заячьи бока, Лыков усмехается:

— Славное жаркое будет!

Зиганшин глядит с укоризной:

— Зачем стрелял? Зайцу жить надо...

Лухачев машет на него рукой:

— Эх ты, жалобщик! А зайчатина — первое блюдо.

Вот и Огульцы. По сторонам мелькают приземистые, в снежных шапках хаты. Шмельков спешит в штаб.

На Северном Донце

С марта по июль 1943 года рубежом между нашими и немецкими войсками был Северный Донец. До войны мне не раз приходилось бывать в этих живописных местах Придонья. Какие славные девичьи песни звенели тогда над зеленой речной гладью! Теперь эта река стала пустынной и зловещей. На ее правом берегу среди пестрой густой зелени скрыты немецкие дзоты, пулеметные гнезда, артиллерийские батареи. Изредка отсюда с воем летят мины. Черный, удушливый дым стелется по обожженной, израненной земле.

Наша дивизия передана 57-й армии и находится в составе Юго-Западного фронта. На левом берегу Донца, на месте сожженной деревни Хотомля, протянулся передний край нашей обороны. Гвардейцы надежно вгрызлись в землю: окопы, блиндажи, пулеметные амбразуры.

На фронте — затишье. Но разведчики продолжают свое трудное дело. Днем долгими часами, сидя в прибрежных камышах, ведем наблюдение, всматриваемся [109] в зеленую громаду правого берега. Ночью на утлой лодчонке пытаемся переправиться туда. Сколько неудач! Вот предательски вспыхнула ракета — и опять зашелестели в темноте мины. Тяжелый удар! Пенные фонтаны воды вздымаются кверху. Все летит к черту! Подготовка к поиску начинается сызнова. С пустыми руками возвращаемся в подразделение.

Вместо погибшего лейтенанта Берладира нами командует старший лейтенант Д. М. Неустроев. Новый командир в прошлом учитель, и это чувствуется в его обращении к бойцам. Он нередко называет нас по-школьному — «ребята», хотя кое-кто из нас значительно старше его. Стройный, подтянутый, старший лейтенант не терпит неряшливости, считает это недисциплинированностью, разгильдяйством.

— Я так и знал, — сумрачно отвечает он на рапорт Шмелькова о том, что поиск не удался, и, взглянув на расстегнутый ворот гимнастерки старшего сержанта, добавляет: — В следующий раз перед докладом приводите себя в порядок. Небритый, пуговица оторвана. На кого вы похожи? Пришить пуговицу и побриться.

В начале апреля в роту из госпиталя вернулся Борис Эрастов. Ребята окружили его, посыпались шутки:

— Ну как, вынули из тебя фарш?

— И дырки залатали?

— Все в полном ажуре, — ответил Борис, — кожа у меня теперь дубленая, непробиваемая.

А «языка» все же удалось захватить, но не нам, а разведчикам группы сержанта Казакевича. Это был первый пленный, взятый на правобережье Донца. Здоровенный, рыжий, он жадно хлебал суп из котелка и, угодливо оглядывая солдат, улыбался:

— Гут, гут, руссиш!

Черноволосый, богатырского сложения Арсентий Авдеев насмешливо сказал: [110]

— Сейчас «гут» говорит, кланяется, ручным сделался. А когда брали, вдвоем с Баклановым еле осилили. Кулаки в дело пустил, лягался, как жеребец.

— Героя вам надо дать за такой подвиг, — насмешливо пожал плечами Шмельков. — Смотрите, какого приволокли. Вместо пожарной каланчи можно поставить.

Чувствуется, что у Шмелькова, добывшего в зимних поисках немало «языков», сейчас задето самолюбие.

— А ты не горюй, Лешка. — Сержант Казакевич добродушно хлопает товарища по плечу. — «Языков» этих у немца сколько хочешь.

Мне не терпелось узнать, как же этот рыжий попался разведчикам, да еще в таком трудном месте — на правом берегу Донца.

— Потрудились изрядно, — хвалится сержант. — Наблюдаем мы на Донце день, другой — все впустую. Прямо осточертел тот берег. И все на нем, казалось, видено-перевидено. И эта узкая просека, и береза с отломанной верхушкой на взгорье. Решил я послушать немцев ночью. Захватил с собой Авдеева. Залегли мы в кустах на берегу, ждем. А ночь выдалась — хоть глаз выколи.

Проходит час, другой. Никакого звука. Но вот около полуночи Арсен толкает меня под бок: «Слышите, сержант?..» И в самом деле доносится какой-то стук. Похоже, строят что-то. Почти до самого рассвета не прекращалась стукотня.

Утром, когда мы поднялись, Авдеев мне и указывает:

— Глядите, за ночь там, где сломанная береза, новые деревья выросли.

Взял я бинокль, всмотрелся — и верно: рядом с нашей инвалидкой появились новые кустики. Такие зеленые, сочные. Зачем врагу понадобилась маскировка? Решаем ночью переправиться через реку и разузнать, для чего немцы проводят «лесонасаждение». [111]

Сели мы впятером в лодку и вскоре благополучно причалили к тому берегу. Лодку спрятали, а сами стали осторожно подниматься в гору. Ступаем след в след.

Вот уже десятка два метров осталось до нашей березы. Послал я вперед Авдеева. Он вернулся и доложил: блиндаж там выстроен, траншея отрыта. Видать, пулеметную точку оборудовали.

Задумался я: что делать? Вдруг снизу, от реки, послышались чьи-то шаги, треск сучьев.

Мы подползли к просеке. Шаги приближались. Проглянул силуэт человека. Когда он поравнялся с нами, Авдеев сразу бросился к нему, схватил в охапку. Бакланов накинул на голову мешок. А тут и мы подоспели.

Рассказ сержанта заставил меня задуматься. Такой с виду незаметный штрих — «новые кустики выросли», а помог разведчикам большое дело сделать: разгадать вражеские замыслы и схватить пленного. Как нужна в нашей работе внимательность.

Смотрю на Авдеева. Это человек необычайной отваги и поистине геркулесовой силы. Шутя он сжимал подкову, легко поднимал трехпудовую гирю. Был он на редкость отзывчивым человеком. Последней щепоткой махорки делился с бойцами. Про смелость и необычайную силу Арсена в роте ходили легенды.

На том берегу Донца, в нейтральной зоне, немцы-саперы каждую ночь минировали подступы к своей обороне.

— Вот где и «язычком» поживимся, — сказал Арсен, — позиция самая удобная. Место для засады у речки, рядом с мостом. Фашисты будут возвращаться к себе, мы там их и перехватим.

Все знали, что до этого неутомимый Арсен целый день проползал на том берегу, все высмотрел, все разузнал.

Вечером разведчики переправились через Донец, проделали проходы в минных полях, в проволочных заграждениях [112] и уже к полуночи подползли к мосту. Командовал группой сержант Борис Эрастов. Он расположил ребят по обе стороны моста.

Ждать пришлось долго, до самого рассвета. Уже сомнение закрадывалось: а вдруг фашисты раздумают, не подойдут по этому мосту, а свернут на другую дорогу. Тогда все труды впустую? Однако терпение ребят было вознаграждено. На рассвете послышались чужие голоса, топот шагов. Вскоре в сумеречном свете обозначились фигуры минеров-немцев. Шли они беспечно, переговаривались, смеялись. Винтовки и пулеметы несли на плечах, как грабли. Их было человек двадцать пять.

Когда передние перешли мост, Эрастов скомандовал: «Огонь!», — и разом заговорили все одиннадцать автоматов. Фашисты кричали, стонали, ползали по земле, извивались. Через минуту стрельба прекратилась. Тут Арсен подбежал к фашистам, выбрал из раненых наиболее «живого» и, как мешок, взвалил себе на плечи.

Сержант приказал отходить. Минут через сорок бойцы без потерь переправились на свою сторону.

Гитлеровец, захваченный Арсеном, оказался офицером.

В конце апреля нашу дивизию отозвали на отдых. Мы возвращались с последнего боевого задания с Северного Донца, распевая сочиненную нами песенку:

Прощай, родная Печенега,
И ты, бушующий Донец,
Тебя я больше не увижу,
И ловле «языка» конец.
* * *

Я, Саша Трошенков и Иван Мохов, ползая по тылам врага, заразились сыпным тифом и лежим в госпитале, на станции Уразово. [113]

Стоят чудесные майские дни. В распахнутые окна палаты ласково заглядывает солнце, пахнет цветущими яблонями, и нередко налетевший ветерок усыпает подоконники и пол нежными белыми лепестками.

Но в мире по-прежнему грохочет война. Фронт стабилизировался, идут бои местного значения.

Гитлеровцы уже несколько раз принимались бомбить станцию. Однажды — время было к обеду — санитары принесли в палату большой бак с аппетитно дымящимся борщом, поставили его на подоконник и пошли за мисками. Как раз и налетели «юнкерсы». Недалеко от госпиталя упала тяжелая фугаска. Взрывом вышибло в палате стекло. Осколки посыпались в бак. Голодные, проклиная Гитлера, мы разошлись по своим койкам.

Помню — это было незадолго до моей выписки из госпиталя, — к нам в палату прибыло несколько офицеров для комплектования тыловых военных учреждений за счет выздоравливавших бойцов. Мне предложили перейти на службу в войска НКВД.

— Никуда я из своей гвардейской дивизии не пойду! — резко выпалил я.

— Не пойдете добровольно, переведем приказом, — пообещали мне. — Вы — солдат и обязаны идти туда, куда посылают старшие начальники.

...В тяжелом раздумье ушел я к себе в палату. На самом деле, отдадут приказ, и прощай тогда 48-я гвардейская. Неужели придется служить в тылу в то время, когда мои товарищи гвардейцы будут идти вперед на запад?! Нет, для меня это хуже смерти!

Только перед рассветом забываюсь тревожным сном. Однако утром все устроилось как нельзя лучше. За завтраком встретил своих ребят. Саша Трошенков пытливо взглянул на меня:

— Что нос повесил, совсем захандрил?

Я рассказал ему про свои злоключения. [114]

— А ты не горюй, Николай. — Саша дружески похлопал меня по плечу. — Собирайся вместе с нами. Завтра нас с Жоховым выписывают. Ты это не проморгай. Заяви главврачу, что хочешь выписаться досрочно. Вместе в дивизию и пошагаем.

В то же утро главврач обходил больных.

— Ну, как настроение? Как силенка? Растет? — послышался рядом с моей койкой его добрый, отеческий голос.

— Настроение отличное, — сказал я. — А если бы завтра выписали меня, то век бы благодарил вас.

Главврач сделал большие, изумленные глаза:

— Но ты же, голубчик, и месяца не лежишь. Рановато, рановато. — И вдруг, вспомнив что-то, понимающе кивнул головой: — Бежишь, значит? Ну что ж, благословляю... Иди, воюй!

На другой день я получил завернутые в узел вещи, продовольственный аттестат и вместе с товарищами направился в свою гвардейскую.

Ребята в роте встретили нас по-братски. Притащили белого хлеба, молока, яиц.

Андрей Лыков, глядя на наши бледные физиономии, сокрушенно покачал головой:

— Ну и доходяги же вы, братишки. Одна кожа да кости. На откорм надо ставить. На специальный.

— Покуда формируемся, отдыхайте вволю да отъедайтесь, — посоветовал Леша Давыдин.

Вечером из караула вернулся Довбыш. Он подошел ко мне, изумленно развел руками:

— Нияк не узнать. Вот что хвороба с человеком делает.

Было что-то новое, невиданное раньше в этом тощем долговязом человеке. Исчезла прежняя угрюмость, замкнутость, он как будто распрямился, сбросил с плеч тяжелую ношу и глядел вокруг подобревшим взглядом. [115]

Своим мнением о Довбыше я поделился с Сашей Тимровым.

— Да, Довбыш во многом изменился, — подтвердил он. — С бойцами дружит. Стал как и все. Его к медали представили, за «языка». Вот только один Давыдин на него косо поглядывает. «Этот Довбыш, — говорит, — продажная душа, от войны кантовался».

Я отыскал Довбыша, дружески пожал ему руку:

— Поздравляю тебя, Федор... Скоро медаль будем обмывать.

Довбыш как-то неопределенно махнул рукой:

— Як дождешься медали, три раза сховают в землю.

В этот день мы долго беседовали с Сашей Тимровым, прогуливаясь по зеленым улицам хуторка Бабачи, где расквартировалась наша рота. У одной хаты Саша кивнул мне головой в сторону плетня. Метрах в пяти от нас, прислонившись к изгороди, стояла тоненькая девушка в солдатском обмундировании. Светло-зеленая гимнастерка и коротенькая юбочка плотно облегали ее стройную фигурку.

Я вопросительно взглянул на Тимрова:

— Что за гостья?

На лице Саши мелькнула таинственная улыбка.

— Это, — оглянувшись, Саша до шепота понизил голос, — это знакомая нашего Борьки... Лухачева... Сестричка из медсанбата. Он сегодня в наряде, в карауле. Она и ждет его.

Я еще раз оглядел девушку. Недурна. Из-под пилотки выбивались темные локоны волос. На смуглой загорелой щеке рдел густой румянец.

— Мы сами вначале удивились, — сообщил Саша. — Ну, чем такую красавицу мог увлечь Борька? Собой невзрачный, неказистый, самый что ни на есть заурядный. А, почитай, вот уже скоро месяц как между ними любовь. И все это началось с тех пор, как дивизию на отдых [116] отвели. Помнится, Лухачев тогда гриппом заболел. Отправили его в медсанбат. Денька три там провалялся. Вернулся оттуда — совсем не узнать парня. Веселый, сияющий. Потом и она к нему зачастила. Чуть не каждый день в роту наведывается.

Не раз наблюдал я, как происходили на войне мимолетные солдатские встречи и расставания. Все делалось подчас бездумно, просто, люди жили сегодняшним днем, не заглядывая далеко в будущее, не размышляя о последствиях. Я сказал об этом Саше. Он отрицательно покрутил головой:

— Нет, тут совсем другое дело. У них, брат, чистая любовь. За все время, пока с нею дружит, Лухачев даже ни раз не поцеловал ее.

Час спустя я видел, как Борис, сменившись с караула, встретился со своей подругой. Совсем не узнать было в прежнем мешковатом и неловком солдате теперешнего Лухачева. Он будто стал выше ростом, стройней, выглядел чище и опрятнее.

— Заметь, — сказал мне за ужином Тимров, — и на занятиях Борька тоже стал неузнаваемым: напористый, расторопный.

...Стоят знойные июльские дни. Наша дивизия в составе резервной армии находится во втором эшелоне. Опять на Харьковщине. Совершаем форсированные марши, ползаем по-пластунски, тренируемся в плавании. На привалах жадно читаем сводки Совинформбюро. Сюда, в тыл, доносятся громовые раскаты знаменитой битвы на Курской дуге.

Самым волнующим и незабываемым для меня событием тех дней было вступление в кандидаты партии.

Как-то вечером, вернувшись с ротных занятий, секретарь партийной организации Спивак подошел ко мне, дружески положил на плечо руку.

— Ну, вот что, Микола, — в голосе его я уловил добрые, [117] ободряющие нотки, — завтра пойдем в политотдел. Тебе будут вручать кандидатскую карточку.

Вечером долго не спалось. В памяти всплывали суровые дни боев. Невольно спрашиваю себя: все ли ты сделал, чтобы доказать боевыми делами свою преданность Отчизне?

Назавтра тщательно выбритые, в выстиранных гимнастерках с белыми подворотничками, в сапогах, начищенных до блеска, идем, словно на праздник, в политотдел дивизии.

Вместе со мной идут Леша Давыдин и Саша Тимров, тоже вступающие в кандидаты партии.

На скуластом загорелом лице Лешки заметно беспокойство.

— Как начнут, паря, по политике гонять, — признается он, — обязательно зашьюсь.

— Ну, якие же вопросы не розумиешь? — в десятый раз спрашивает его Спивак. — Первомайский приказ Верховного Главнокомандующего читал? Там он о воинском мастерстве говорит. Шо же тебе зараз неясно?

Давыдин машет на него рукой:

— Это я знаю... А вдруг про открытие второго фронта спросят?

— Скажи, что американцы высадились в Африке. Ведут бои в Сицилии...

— И в сорок пятом году попадут в Европу, — перебивает его Давыдин. — Нет, я так и заявлю комиссару, что союзнички наши третий год резину тянут...

Кандидатские карточки вручил нам комиссар дивизии Н. С. Стрельский.

— Воевали вы хорошо, — говорит он. Мне кажется, что он даже украдкой поглядывает на мой орден Красной Звезды. — Хорошо воевали, но сейчас, вступив в кандидаты партии, должны воевать еще лучше. Поздравляю вас, боевые друзья, от всей души. [118]

Комиссар крепко пожимает нам руки.

Счастливые и радостные, возвращались мы в расположение роты.

Я — командир отделения

И вот наконец настал долгожданный день. Наша 57-я армия, находящаяся на левом фланге Степного фронта, перешла в наступление. 11 августа был форсирован Северный Донец. Освобожден Чугуев. Начались бои на подступах к Харькову.

Гитлеровцы превратили вторую столицу Украины в опорный узел обороны. Вокруг нее возвели две кольцевые, сильно укрепленные оборонительные линии. Сосредоточили огромное количество орудий, танков.

Гитлер дал приказ своим войскам любой ценой удержать Харьков. Но дни фашистских вояк уже были сочтены. Гвардейцы Воронежского и Степного фронтов разгромили оперативную группу «Кемпф» и 4-ю танковую армию, защищавшие город. Знамя победы засияло над Харьковом.

23 августа Москва салютовала в честь освобождения от немецких захватчиков второй столицы Украины. На душе у нас празднично: ведь это же салют и в честь гвардейцев.

Меня вызвал командир роты. Обветренное лицо его щурилось в улыбке.

— Поздравляю вас, — сказал он, — с повышением и присвоением звания «старший сержант». Вот приказ комдива. Принимайте группу!

— А Шмельков? — оторопел я.

— Шмелькова переводят в армейскую разведку. Вам вот, — старший лейтенант протянул мне новенькие полевые погоны с зеленым полем, перетянутые поперек широкой красной лычкой, — носите на здоровье. [119]

Зажав погоны в ладони, бегом направился к хате, где квартировали разведчики. Здесь никого не было, и я, быстро сняв выбеленную солнцем гимнастерку, сменил мятые солдатские погоны на новенькие, сержантские. Не таясь, скажу, был рад и присвоению нового звания и тому, что отныне не рядовой, а командир. Душа моя ликовала. Подойдя к тусклому, засиженному мухами настольному зеркалу, я в течение нескольких минут приглядывался к себе, поворачивался и в профиль и в анфас.

Час спустя командир роты представил меня бойцам.

Вот стоят они, мои боевые друзья: Андрей Лыков, Ахмет Зиганшин, Борис Лухачев, Георгий Дмитриев, Михаил Даникиров. Еще вчера мы были в одном ранге, бойцы-разведчики, гвардии рядовые. Сегодня я уже для них командир, непосредственный начальник. Это радовало и беспокоило. Радовало, что меня заметил и выделил сам комдив, генерал. Беспокоило, что на мои плечи, как старшего группы, ложится много новых обязанностей. Я должен обучать и воспитывать подчиненных, следить за каждым, чтобы на боевом задании вел себя как положено, зря не подставлял голову под пули, знать, что кому можно доверить, у кого какие достоинства и недостатки, заботиться об их быте, здоровье, благополучии.

Да, нелегкая ноша свалилась на твои плечи, гвардии старший сержант!

Думаю, каковы были мои первые наставники, первые командиры отделений — строгий подтянутый Дорохин и весельчак Леша Шмельков.

Плохого о них не скажешь. Храбрые ребята. Опыта и умения им не занимать. А вот с бойцами Дорохин был немного суховат, официален, а иногда даже резок. Его побаивались, и особой откровенности в беседах между ним и солдатом не было. Шмельков, наоборот, вел себя с бойцами чересчур демократично, В отделении его любили, [120] но как товарища. И звали его по имени — Лешка. Как командира себя он не нашел, и солдаты не смотрели на него как на командира. Он был равный им (таким себя показал), поэтому ни поверить ему в чем-либо безотчетно, ни положиться на него, ни пойти за ним они не могли. Счастье Шмелькова, что не попадал он в сложные ситуации, где бы от него потребовались воля, талант и выдержка командира, что в отделении все разведчики честно выполняли свои обязанности, руководствуясь велениями долга и совести. Иначе поведение, а может, и качества Шмелькова обернулись бы бедой для отделения. Слабохарактерность командира, нерешительность, безволие на войне гибельны.

Каким же должен быть командир? Где та золотая середина, которая позволит ему правильно построить взаимоотношения с подчиненными? Я невольно приходил к выводу, что все дело в умении сочетать строгость, требовательность с чуткостью и душевной заботой о каждом подчиненном, ну конечно, и в личном примере, в высоких моральных качествах командира. Стоит только сфальшивить в чем-нибудь, проявить качества, не свойственные традициям и законам нашего общества, — все! Авторитетом у подчиненных, тем более их любовью пользоваться не будешь. Ведь и в школах так. Ой как нужны каждому учителю качества хорошего командира и, наоборот: качества учителя — командиру.

Многое ли я знаю о своих подчиненных?

Вот маленький черноволосый Ахмет Зиганшин. В роте он почти всегда молчит, словно горе у него какое на сердце. Если с чем-либо не согласен, выскажет это прямо и резко. На задании проявляет решительность, сметку. Одно его губит: уж очень горяч. Всегда его надо одергивать.

У Андрея Лыкова мне нравится неистощимая веселость и бодрость. В какие бы переплеты мы ни попадали, [121] никогда не падает духом: шутки, прибаутки так и сыплются с языка. Мне он часто напоминает погибшего Ягодкина.

Борис Лухачев в дни обороны на Северном Донце показал себя настоящим солдатом. Куда только девалась его обычная нерасторопность, мешковатость! Помню, ходили мы всей группой в наблюдение к Донцу. Ночь — зги не видно. А тут еще, как на грех, дождь шпарит.

Подошли впятером к самой реке. Плащ-палатки на плечах — хоть выжми. Сапоги чавкают в вязком иле. Житьишко — хуже не выдумаешь.

Шмельков вполголоса говорит:

— Вот тут, в камышах, и будет наш наблюдательный пункт. Дежурить по очереди.

Он оставил на берегу Лухачева с Зиганшиным, а нам с Лыковым шепнул:

— Вы их через полтора часа смените.

Оставили мы наблюдателей, а сами пошли прочь. Иду и думаю: «А где же эти полтора часа прокоротать? Здесь, на берегу, вместо деревни Хотомли одни развалины да трубы торчат. Ни одной уцелевшей хатенки. Солдаты сделали себе на месте пепелищ землянки. Но с жилплощадью у них очень туго: не разживешься.

Предприимчивый Леша Шмельков все же отыскал убежище — полуразрушенную землянку. Дверей в ней нет, раму вышибло. Продувает насквозь. Одна слава, что над головой крыша. Примостились мы кое-как на земляном полу, пригрелись, сон начал одолевать.

Через час меня разбудил Шмельков:

— Подъем, хлопец! Надо Лухачева с Ахметом сменить.

Направились мы снова к Донцу. Дождь чуточку приутих, и вокруг немного посветлело. Близилось утро. На той стороне реки уже выделялись контуры высокого лесистого берега. Оттуда испуганно, словно стремясь напомнить [122] о себе, отстукала пулеметная очередь. Из камышей подполз к нам Борис. Смотрим: перемерз парень; зуб на зуб не попадает, губы лиловые, а глаза сияют.

— Две артбатареи засек, — прошептал он с гордостью. — Противник долго вначале манежил. Выстрелит из своей пушечки, потом молчит. Мы глаз не отрываем, наблюдаем. А дождь как из ведра. Невеселая картина. Сверху — вода и снизу — вода. Лежишь — ни гугу. И все-таки две батареи запеленговал. Вот смотрите где...

Мы укрылись мокрой плащ-палаткой. Шмельков чиркнул фонариком, и Борис жестким, не гнущимся от холода пальцем указал на карте местоположение двух засеченных им вражеских батарей.

Совсем недавно пришел к нам в разведгруппу Георгий Дмитриев. Высокий, стройный как молодой дубок. Он добровольцем, когда ему еще не было восемнадцати лет, ушел на фронт. Был зачислен в артиллерийский полк, но там не ужился и стал писать рапорт за рапортом, чтобы его перевели к нам. С бойцами роты как-то сразу сдружился. Но характерец у него свой, особый. Если что не по нем, вскипит, загорится. Не подходи. Однако через минуту уже остывает и зла не помнит. Разведчик из него будет добрый. Раза два уже ходили с ним на задание. Находчивый, инициативный.

Трудно привыкать к командирской должности. Часто забываешь, что ты уже в новом качестве. Правда, напоминают сами бойцы. Все реже слышишь при обращении прежнее «Петрович», «Николай», все чаще и чаще звучит «товарищ гвардии старший сержант».

* * *

— Готовьте группу на задание, — приказал мне на следующее утро старший лейтенант, встретившись со мной у ротной каптерки. — «Язык» сейчас нужен как воздух. [123] По сведениям, немцы перебрасывают на наш участок фронта свежие части. Надо проникнуть в тыл и захватить пленного.

Командир роты вытащил из планшетки карту и, взяв карандаш, указал на ней заштрихованный четырехугольник — населенный пункт. Мерефа! Знакомое село. Полгода назад, февральской ночью, мы прошли отсюда в тыл к немцам. А сегодня Мерефа занята гитлеровцами.

Направляюсь к своим ребятам. Иду, а самого берет оторопь. Ведь это первая вылазка, которой буду руководить я, старший группы, командир. Не опозоримся ли? Справимся ли с задачей? А вдруг неудача? Тогда придется краснеть перед старшим лейтенантом, перед всей ротой. Пальцами будут указывать: новоиспеченный сержант сел в калошу.

Собираю солдат, рассказываю им о поставленной задаче. Повторяю слова ротного о том, что «язык» нужен как воздух» и что от «нашего поиска зависит успех наступления». Ребята меня выслушали молча и сразу же принялись протирать автоматы, заряжать патронные диски, а Лухачев как бы мимоходом заметил:

— Ну что ж, обновим командира...

Равнодушие бойцов меня крайне огорчило. Задание ответственное: поход в тыл, захват пленного. А им и горюшка мало. Выслушали задачу — и молчок. А ты, командир, мозгуй...

И вот мы на боевом задании: я, Дмитриев, Лухачев, Зиганшин, Лыков. На нас светло-зеленые маскировочные халаты. На ногах мягкие сапоги.

К вечеру мы осторожно подобрались к Артемовке, маленькому полусожженному хуторку. Есть ли тут немцы?

— Разрешите, я мигом разведаю, — обратился ко мне Жора Дмитриев. Я кивнул головой, и Жора исчез в кустах. [124] Минут через десять он вернулся и скороговоркой доложил:

— Гитлеровцы еще вчера ушли. Половину хутора спалили.

Итак, Артемовка — «нейтральный» хутор. Входим в него. Вокруг нас столпились жители. Завязался разговор.

Подошел тощий, сгорбленный старик в поношенном суконном пиджаке. На лацкане его белел георгиевский крест. Узнав, что мы разведчики и на рассвете собираемся проникнуть в Мерефу, занятую немцами, он сказал:

— Я вам, хлопцы, такую тропку покажу, — дед озорно подмигнул, — что вы у германа под носом пройдете и он вас не заметит.

Концом суковатой палки старик показал на земле, как нам двигаться.

— Открыто в Мерефу ходить не треба, — пояснил он, — на патрулей наткнетесь. А вот кукуруза до самого села ведет. Тильки, хлопцы, осторожность велику соблюдайте. Я сам ще в японскую войну тоже в разведке служил. Лихая работа! Як говорят: «Или грудь в крестах, или голова в кустах».

В Мерефу вышли задолго до рассвета. По совету старика свернули на кукурузное поле. От обильно выпавшей росы маскхалаты хоть выжми. Около двухсот метров ползем по-пластунски. Вымокли с головы до ног, словно в воду окунулись. Наконец на посветлевшей кромке горизонта замечаем островерхие крыши хат. Начались огороды.

До нас доносятся наводящие тоску звуки.

— Псы завыли, — прошептал Лыков. — Ну и фашисты. Всем насолили, даже собакам.

И вдруг — что это? Словно из-под земли, среди картофельной ботвы, показывается старушечья голова в платке. Приглядевшись внимательней, различаем среди [125] длинных стеблей какие-то сундучки, жестяные ведра, одеяла. Подползли ближе и только тут увидели, что старушка стоит на дне выкопанной траншеи, обложившись домашней рухлядью.

В недоумении переглядываемся. Старуха тоже смотрит на нас удивленно и испуганно, не понимая, что мы за люди.

Дмитриев откинул зеленый капюшон маскхалата, снял с себя пилотку и показал на звездочку:

— Не бойся, бабуся, русские мы...

Истомленное лицо старушки вспыхнуло:

— Родненькие вы мои, хлопцы милые! Да откуда же вы? — Она с тревогой оглянулась по сторонам, зашептала: — Куда же вы идете? Ведь в селе герман...

Лыков, усмехнувшись, ответил тоже шепотом:

— А мы, бабуся, его как раз и ищем.

— Почему вы на огороде прячетесь? — спросил я. Старушка сокрушенно покачала головой:

— Все это дед мой зробил. Герман, говорит, на сих днях тикать должен. Возьмет да напоследок и спалит хату. Вот и порешили мы с ним добро на огороде схоронить. Прошлой ночью старый мой яму вырыл, сюда рухлядь и снесли, а вот нияк не уложим. — Женщина указала рукой на сундучки и ведра. — А я жалкую и старого ругаю: зачем вин такое дело начав. Умирать, так в ридной хате, а вин и слухать не хочет. Из ума выжил старый! А вон и вин!

К нам подходил высокий старик. У него еще бодрая осанка, крепкие жилистые руки. Узнав, что мы красноармейцы, по-отцовски обнял каждого.

Старик указал на соломенные верхушки крыш, видневшиеся справа:

— Германа тут в хатах совсем нема: партизан боится як огня, а це хаты с краю стоят. А вот в тех, — он указал узловатым пальцем влево на ряд белевших между [126] кустами домов, — богато. В каждой на постое солдаты.

Поблагодарив старика, осторожно поползли огородом. Вот заросший лебедой двор. Оглядываемся — вокруг ни души. Полусогнувшись, перебегаем двор, бесшумно открываем калитку, и густая зелень сада надежно принимает нас в свои объятия.

В саду пышно разрослись яблони. Колючие низкорослые кусты крыжовника, буйная поросль малины, смородины делают наше убежище еще более скрытым от людских глаз.

Постепенно разгуливается день. Солнечные лучи, проникая сквозь частую сетку листвы, образуют на траве пестрый кружевной узор. На листьях алмазами сверкает роса. Пахнет яблоками, и кажется, что на земле — мир, спокойствие, тишина.

Сад окружен высоким плетнем. Сразу за ним — сельская улица, слева изгородь примыкает к соседнему двору. Временами до нас доносятся чужие голоса. Подползаем вплотную к плетню, неотрывно смотрим сквозь щели. По улице изредка проходят немецкие солдаты. Вид у них неважный: худые, заросли жесткой щетиной.

Ахмет нервничает. Зрачки его сузились, в них заметен жесткий блеск. Слышу его горячий шепот:

— Очередью бы их срезать!..

Не спеша, журавлиным шагом прошел долговязый офицер. Этот выхоленный, надменный: сапоги блестят, китель отутюжен. Видимо, из штабных. Вот бы заарканить такую птицу!

Солнце в зените. Если никто из немцев случайно не забредет в наше убежище, до темноты можем себя считать в безопасности. А ночью при уходе в подразделение наверняка захватим какого-нибудь завалящего гитлеровца. [127]

До темноты! Какая же выдержка нужна разведчику, чтобы целый день просидеть на земле под носом у врага, не имея возможности ни встать, ни пройтись, ни даже кашлянуть, ни захрапеть, если ненароком уснешь! Да, только ночь, темная глухая ночь — подруга и спутница разведчиков.

— Вот что ты хошь делай, — шепчет Лухачев. — Смотрю сейчас на немцев, а у самого поджилки дрожат. Днем... Светло. Страшно! Ночью — другое дело. Хватай его в обхват, запихивай в рот пилотку и волоки волоком.

К часу дня на улице становится пустынно. Наверное, у немцев начался обед.

Выбрав в саду самый глухой уголок, мы тоже принимаемся за трапезу. Лыков вытащил из вещмешка банку консервов, нарезал хлеб.

— По стопке бы еще, — Андрей щурит в улыбке свои васильковые глаза, — совсем бы здорово вышло! А потом бы песню сыграть. Представляю, как бы фашисты переполошились...

Лухачев прыскает и закрывает в страхе рот рукой.

Внезапно со стороны калитки послышался какой-то шорох. Кто это?

Взяв автоматы наизготовку, мы осторожно ползком обогнули кусты и замерли! Немец! Отперев калитку, он идет не торопясь, рассеянно оглядывая на яблонях румяные плоды. Собой высокий, поджарый. На голове офицерская фуражка. До него не более десяти метров. Взглянув друг на друга, без слов решаем, что делать. Захватить в плен офицера для разведчиков весьма соблазнительно. Вместе с Лухачевым подползаем к немцу справа, Зиганшин с Лыковым — слева, Дмитриев — с тыла. Офицер ничего не подозревает и все дальше уходит в глубь сада. Что его потянуло сюда? Видимо, колхозные яблочки. И в тот момент, когда он, подойдя к [128] одной из яблонь, занес было руку, вдруг, как удар бича, раздался возглас:

— Хенде хох!

Немец быстро обернулся и машинально поднял вверх руки. Пятеро вооруженных парней, одетых в зеленые маскхалаты, в упор наставили на него дула автоматов. Лицо офицера покрылось мертвенной бледностью. Серые губы бессвязно шептали:

— Партизанен! Партизанен!

Я быстро вынул у него из кобуры парабеллум, а из внутреннего кармана френча — бумажник с документами.

Занятые офицером, мы не заметили, как в сад вошел еще один фашист. Раздвинув кусты, он испуганно взглянул на нас, на захваченного офицера и затем кинулся бежать. Дмитриев быстро переставил автомат на одиночный патрон и спустил курок. Фашист упал. Теперь нельзя терять ни секунды. Нас могут обнаружить в любой момент. Брючным ремнем связываем пленному руки. У убитого берем документы. Теперь остается главное — уйти незамеченными. Самое страшное — проскочить улицу. В эту минуту она пустынна.

— Дмитриев, вы за направляющего! — приказал я Жоре.

Вытягиваемся цепочкой. Впереди — Дмитриев, за ним Лухачев, Зиганшин, Лыков, пленный немец и я — замыкающим. Немцу трудно: мешают связанные руки. Но я подталкиваю его сзади прикладом автомата, тороплю:

— Шнеллер лауфен, шнеллер лауфен!{6}

Забегаем в чей-то двор. Только бы не напороться на вражеских солдат. И вдруг тонко просвистели пули. Нас, видимо, обнаружили. Мы поползли. Стрельба не утихает. Но вот она, спасительная кукуруза! Мы уже не [129] видны немцам. Да и сами фашисты, наверное, напуганы и ошеломлены. Кто, как не партизаны, средь бела дня могли ворваться в село, убить солдата и утащить офицера?

Вскоре мы благополучно прибыли в Артемовку. Снова собираются жители, сурово смотрят на пленного. Одна из женщин, выдвинувшись вперед, указала ему на пепелище:

— Что ты наделал, фашист поганый?

Я просматриваю бумажник пленного. В синем конверте нахожу завернутый в бумагу орден Железного креста и удостоверение на имя офицера-эсесовца.

Потом, после допроса пленного в штабе дивизии, ко мне подошел переводчик Игорь Глаголев.

— А знаете, Николай, как отозвался о вас этот фриц? — сообщил он. — Сказал, что он удивляется смелости и отваге советских разведчиков...

Сегодня бойцы отдыхают. В хате — духота, жарища, мухи. Андрей, растирая кулаком покрасневшие от бессонницы веки, предложил мне:

— А что, если в хозяйском саду, под яблоней? Здорово бы храпанули!

Я согласился. Ребята перенесли туда шинели, плащ-палатки, разостлали их в холодке, под яблоней, разлеглись рядком, и через минуту сад огласился звонкими носовыми свистами, густыми басовыми храпами.

Вот они лежат, разметавшись во сне, мои милые побратимы. Андрей распластался на животе, приложив ухо к земле, словно прислушивается к чему-то; Ахмет с Борисом согнулись калачиком, точь-в-точь как детишки; Жора лежит на спине, раскинув руки.

Спите, друзья мои, спите...

Одно меня беспокоит: как бы не сыграли тотчас подъем. Ох и трудны эти бесконечные переходы для нашего брата солдата! [130]

Я тоже захотел вздремнуть вместе с ребятами. Но едва закрыл глаза, как меня окликнули: вызывал старшина роты. Я направился к каптерке, сердце у меня так и екнуло: наш кок Коля Сергеев уже укладывал в повозку продукты, а ездовой Андрей Векшин запрягал Чубарого. Значит, скоро снимаемся.

Эх, не дадут выспаться ребятам!

Подошел старшина Копотов. Человек он хозяйственный, большой хлопотун и ротное имущество содержит в отличном состоянии. К бойцам относится несколько свысока и всегда обращается лишь официально: «Товарищ боец», «Товарищ красноармеец». Наоборот, сержантов называет только по фамилии и всегда на «ты».

— Ну, вот, Пустынцев, — старшина протянул мне несколько пачек махорки, — получай на всю группу. Экономьте. Это на целую неделю. Через час готовьтесь к переходу. Кстати, как у вас с обувью? Нужно ремонтировать? Завтра на привале просмотри и дырявые отнеси Векшину.

Я пошел к своим ребятам. На душе скверно: жаль будить! Ведь сколько бессонных ночей впереди!

Через полчаса дежурный по роте скомандовал: «Подъем». Ребята, поднимаясь, потягивались, беззлобно чертыхались.

Я еще издали увидел у наших запряженных повозок какую-то девушку в солдатской форме.

«Уж не медичка ли Тоня? — подумал я. — Может, Борьку пришла проведать?»

— Не ваша ли зазноба пожаловала? — спросил я Лухачева.

Борис отрицательно мотнул головой, но на его худощавом лице почему-то появились беспокойство, растерянность. Он торопливо натянул сапоги, надел гимнастерку и нетвердым шагом направился к обозным повозкам.

Наш ротный кок Коля Сергеев вперевалочку спешил [131] ему навстречу. Вот они поравнялись, и Коля с виноватым видом что-то стал ему говорить. До меня донеслись слова:

— Вот незадача, брат... Тоньку-то твою того... при бомбежке накрыло... Вчера налет был. Сейчас санитарка из санбата сказывала.

Борис стоял не двигаясь, ко всему безучастный, и ни один мускул не дрогнул на его будто окаменевшем лице.

— Вчера ее и похоронили, — продолжал кок. — Да ты не горюй, Борис. Она, война, никого не щадит.

Вокруг собрались бойцы. Уже все знали о горе солдата, стояли молча, потупившись, только Воронцов небрежно бросил:

— Брось, браток, о них убиваться... Этих девок...

На него зашикали, а Зиганшин зло выдохнул:

— Дурак! Ничего не понимаешь. Тоня хороший девушка был. Борис любил ее. А ты... Глупость болтал...

— Сам ты глупость, — огрызнулся Воронцов. — Подумаешь... Любовь нашел.

Дмитриев подскочил к нему и, сжав кулаки, процедил:

— Заткни глотку, трепло несчастное. Вывеску разрисую!..

Андрей Векшин тихонько дотронулся до плеча Бориса:

— А ты, парень, поплачь, поплачь... Оно сразу и полегчает. Выплакать его, горе, нужно. Слезьми...

Говорит «Венера»

Погожим сентябрьским утром мы возвращались с боевого задания. Шли мимо хутора Сычевки. Над хутором долго кружил «юнкерс», словно высматривая что-то. Потом, круто развернувшись, он спикировал, сбросил на хуторок одну за другой три фугаски и скрылся. [132]

В небо взвились столбы черного дыма. Запылали хаты. Лыков с Зиганшнным кинулись к крайней избе, крыша которой уже была объята пламенем. Через несколько минут они вернулись. Лыков что-то бережно держал за пазухой и улыбался.

— В избе ни души, — сказал он. — Наверное, все попрятались. А вот животинку спас.

Андрей вытащил из-за пазухи крохотного котенка. Тот испуганно таращил свои круглые зеленоватые глазки и жалобно мяукал.

Дома Лыков раздобыл у хозяйки молока, налил в блюдце и с умилением долго смотрел, как присмиревший котенок жадно лакал, захлебываясь и отфыркиваясь.

...Третья фронтовая осень. Темп нашего наступления нарастает с каждым днем. Войска Степного фронта теснят группировку противника, прикрывавшую кременчугское направление. Разгром врага здесь дает нам возможность выйти к Днепру и развернуть в последующем боевые действия на Правобережной Украине. К Кременчугу, к переправам через Днепр выходили немецкие дивизии из-под Полтавы, Ахтырки, Харькова. Предстояли ожесточенные бои.

В эти дни к нам в разведгруппу прикомандировали двух радистов с переносной радиостанцией.

Начальник радиостанции старший сержант Попов, низенький, сухощавый паренек, не понравился разведчикам. Он замкнут, молчалив и на все вопросы бойцов отвечал односложно: «да», «нет». Его большие серые глаза смотрели на людей угрюмо, исподлобья.

— Ну и характерец! В каком только лесу рос? — качали головами разведчики.

Зато его помощник Беспалов — плечистый, длиннорукий — отличался веселым нравом и часто подтрунивал над своим начальником. [133]

Разведгруппа получила задание проникнуть в деревню Карповка, занятую гитлеровцами, и оттуда радировать о скоплении танков и автомашин. Нам выдали кодированную карту. Она разграфлена, как шахматная доска, на квадраты, и каждый из них обозначен особыми значками.

Я смотрел на новичков и думал, как они покажут себя в деле? Ведь от умелой работы радистов во многом зависит успех предстоящей операции. Знал же я о них немного: оба участвовали в боях, показали себя с хорошей стороны. Но ведь здесь разведка, поход в немецкий тыл, все новое, незнакомое, связанное с большим риском.

Вплотную к Карповке примыкал густой орешник. Попробуй-ка найди кого в такой зеленой чаще! Захватив радиостанцию, мы незаметно проникли на окраину села, залегли вблизи проселочной дороги, размытой недавним дождем. По ней проносились немецкие грузовики, лязгали прицепами самоходные орудия.

На противоположной окраине деревни вилась невидимая в кустах речка. Через нее перекинут деревянный мост. Послал Зиганшина к переправе. Через час он вернулся.

— У моста грузовики. Много. Двадцать штук насчитал.

Приказываю Попову развернуть рацию. Тот быстро установил полутораметровый штырь антенны и вопросительно посмотрел на меня:

— Что будем передавать?

Составляю текст радиограммы: «В квадрате 4-а, у переправы, обнаружено до двадцати автомашин».

Попов молча кивнул головой, надел наушники. Слышу его глуховатый голос:

— Ну вот, «Венера». За дело, значит, примемся...

Монотонно пиликает морзянка: пи-пи-пи-пи. Где-то в вышине, в сумрачном ночном небе, летят шифрованные [134] слова донесения. Сейчас их примут в нашем штабе, и тогда заговорит артиллерия.

Беспалов ухмыляется в темноте:

— Вот, Семен, сейчас твоя радиограмма до самого генерала дойдет. Шутка ли! Генерал и спросит: «Кто это передавал?» А ему по всей форме отрапортуют: «Начальник рации гвардии старший сержант Попов». — «Молодчина, — скажет, — этот старший сержант. Немедленно представить его к награде». Тут, конечно, писаря засуетятся, наградные листы начнут заполнять. И дело уже запахнет не медалью, а орденом... Скоро по всей армии будут знать радиста Семена.

Попов сердито машет рукой:

— Да отвяжись ты, балабон!

Спустя четверть часа в районе переправы бабахнули взрывы. Черная окраина неба вздыбилась желтыми языкатыми огнями.

Незадолго до рассвета по невидимому проселку прогрохотал тяжелый грузовик. Он оказался последним.

В деревне воцарилась тишина. Поеживаясь от сырости, торопливо составляю донесение: «Противник оставил Карповку».

Теперь уже не остерегаясь, Попов кричит в микрофон:

— «Земля»! Я — «Венера»! Противник оставил Карповку.

Розовый свет контрольной лампочки освещает счастливое, возбужденное лицо радиста.

К утру возвратились в свою часть и заснули как убитые. В полдень дневальный по роте Карасев тормошит нас:

— Подъем! Обед проспите!

Голос у него зычный, как полковая труба.

Лыков спросонья бурчит:

— Ну чего глотку дерешь? Пристал как банный лист... [135]

После обеда старший лейтенант выстроил роту. Недоуменно переглядываемся: что за парад? Оглядев притихшие ряды, командир роты приказал:

— Разведгруппа Пустынцева, четыре шага вперед!

Что бы это значило? Может, головомойку учинят? За что только?

— Сми-и-р-н-о-о! — проносится по рядам голос ротного. — Слушайте приказ командующего армией: «За образцовое выполнение боевого задания, выразившееся в своевременной передаче данных об отходе противника из населенного пункта К., разведчикам группы гвардии старшего сержанта Пустынцева от лица службы объявляю благодарность.

Командующий пятьдесят седьмой армией генерал-лейтенант Н. А. Гаген».

В этот день мы словно именинники. Нам пожимают руки, поздравляют.

— А ведь, братцы, так и до ордена недалеко! — без умолку тараторит Лыков, блестя своими ясными, как весеннее небо, глазами. — Есть у меня медаль. Скучновато ей одной. Неплохо бы рядом орденок прицепить, скажем Славу или Красную Звезду.

Давыдин дружески хлопает его по плечу.

...Прошло уже больше трех недель как меня назначили старшим группы. За это время я хорошо пригляделся к своим ребятам... В Георгии Дмитриеве меня больше всего восхищает смелость и выдержка. В любой обстановке он никогда не дрейфит, не теряется.

Лухачев незаменим во время наблюдения, особенно ночью. Тут уже можно быть уверенным: глаз не сомкнет, все прослушает, высмотрит.

Зиганшин — мастер броска. Лучше его никто не сможет абсолютно бесшумно подкрасться к фашисту и схватить его. [136]

У Андрея Лыкова цепкая память и острый глаз следопыта. По каким-то еле заметным признакам он может безошибочно сказать, сколько немцев проходило по этой тропке, кто из них офицеры, кто рядовые, когда останавливались на привал, что ели. Очень хорошо запоминает ориентиры.

И вот мы снова на задании. Идем обочиной проселочной дороги. Чуть брезжит хмурый сентябрьский рассвет. Тяжело радистам. Щупленький Попов часто останавливается, вытирает ладонью лоб. Ящик с рацией после семикилометрового перехода словно набит камнями. Но от Семена не услышишь ни одной жалобы. Зато его помощник Беспалов поминутно чертыхается.

Подходим к Николаевке. В сером сумраке, опершись в небо, маячат острые крыши хат. Я развернул карту: большое село. Не напоремся ли на противника? Ползком подобрались к первой хате. Дмитриев постучал в низенькое, занавешенное изнутри дерюгой оконце. Никакого отзыва.

Ко мне подполз Лыков, протянул запыленный окурок:

— Нашел на дороге. Еще горяченький. Враг где-то недалеко.

Мы постучали еще раз:

— Свои же мы, русские. Откройте!

Опять ни звука. Что за чертовщина!

В сенцах осторожно скрипнула дверь. Тонкий мальчишеский голосок сказал изнутри:

— Так я вам и поверил. В селе герман, полицаи. Нема Червоной Армии.

— Мы русские, понимаешь?

В сенцах слышно приглушенное шушуканье. Потом звякнула щеколда, и на пороге показалась немолодая женщина вместе с босоногим мальчишкой лет двенадцати. Вид у мальца был воинственный. Худенький, вихрастый, в заплатанной ситцевой рубашонке, он заслонил [137] собой женщину, держа за спиной топор. Оба боязливо смотрели на нас, незнакомых людей в зеленых маскировочных халатах.

— Да ты брось топорик-то, мальчуган, — сказал Лыков. — Он еще тебе пригодится. А мы русские, малец, самые настоящие, красноармейцы...

Но женщина и мальчик продолжали настороженно оглядывать нас.

— От самой Москвы идем, — добавил Жора.

Слово «Москва» будто растопило подозрительность хозяев.

— Сынки вы мои! — только и сумела промолвить женщина и тонко, по-бабьи запричитала: — Угнали германы и полицаи наших людей, жинок богато... Тильки зараз их провели...

Раздумывать было некогда: ведь почти на наших глазах угоняли в Германию беззащитных людей. Я подозвал к себе Лыкова и Лухачева.

— Выясните, сколько конвоиров сопровождает.

Разведчики вскоре вернулись, сообщили, что конвоиров — полицаев и солдат — человек десять.

Мы решили отбить наших людей. В центре села шел большой обоз. По обе стороны его шагали конвоиры. Скрипели телеги. Слышался женский плач, грубые окрики, матерная брань. С правой стороны обоза, ближе к нам, рослый полицай в синей немецкой шинели держал наизготовку немецкую винтовку. Он повернул к обозным красную пьяную рожу и закричал:

— Не хныкать, бисовы души!

Так вот он каков, предатель в фашистской шкуре!

Мы подобрались совсем близко. Я дал сигнал, и сразу же короткие автоматные очереди резанули по конвойным. Прошитый пулями, ткнулся в обочину дороги краснорожий полицай. Конвойных охватила паника. Бросая винтовки, они начали разбегаться. Вот один из них, пригнувшись, [138] впопыхах забежал на чей-то двор, сбросил с себя шинель. Но предателю не удалось скрыться: и во дворе его настигла меткая пуля.

Обоз остановился. Нас сердечно обнимали, горячо благодарили. У многих на глазах были слезы. Слышались возгласы:

— Век вас, хлопцы, не забудем!

— Вызволили из проклятой неметчины!

Теперь на лицах людей сияют счастливые улыбки, кто-то успел уже затянуть песню — так велико было ликование людей, которые всего несколько минут назад считали себя обреченными. Многое пришлось повидать на войне, но и теперь не перестаешь убеждаться, какими заклятыми врагами нашего народа были фашисты. Гитлеровцы начали обстреливать село из орудий. Со злобным ревом, судорожно вздымая вверх черные комья земли, рвались снаряды. Мы забежали в один из дворов, отыскали в нем неглубокую траншею, укрылись в ней. Начальник рации Попов проделал в окопе нишу, поставил туда свою радиостанцию и виновато посмотрел на ребят:

— Боюсь, как бы осколком не стукнуло.

Бойцы рассмеялись:

— Заботливый сержант! О своей голове так не старается, как рацию бережет. Молодец!

Пересекая улицу, делая короткие перебежки, бежал босоногий мальчишка, тот самый, что еще утром так неохотно открывал нам двери своей хаты. Курносое лицо его раскраснелось.

— Куда тебя несет, пострел? — выругался Попов. — Еще попадешь под снаряды.

— Дяденьки, а дяденьки, — .тоненьким голосом защебетал малец. — Вас ищу. Я знаю, где у германа пушки стоят. Тут недалеко, в хуторке. Там конюшня колхозная, так пушки позади, в лощинке, в кустах. Стволы у пушек [139] длиннющие-длиннющие. Вчера вечером я корову мимо хутора прогонял, все видел.

— Товарищ Дмитриев, — обратился я к Георгию, — попытайтесь узнать, сколько в хуторе немцев.

Тот кивнул головой и исчез в кустах.

— И меня направьте в разведку, товарищ командир, — попросил мальчуган. — Дорогу туда хорошо знаю.

Дмитриев вернулся через полтора часа. Нам и ждать его надоело. По разгоряченному лицу градом катился пот.

— Чуть на часового не напоролся... Немцев там человек полсотни, не больше. Малец правду сказал. Шесть орудий установлены за конюшней. Крупнокалиберные, видать. Лежу в кустах, а сам глаз не отрываю от одной хатенки, что на окраине хутора стоит. Хатенка самая обыкновенная, под соломенной крышей. К стене приставлена лестница. Смотрю и думаю, для чего тут лестница? Прошло минут пятнадцать — двадцать. Вижу, два немца по лестнице на чердак взбираются. Эге, думаю, здесь у них НП. Видно, с чердака корректируют огонь.

Я быстро составил радиограмму, передал ее Попову. Тот молча положил листок на землю и сам лег животом на траву. Слышу его настойчивый голос:

— «Земля, земля», я — «Венера»! В квадрате восемьдесят шесть обнаружена артиллерийская батарея и наблюдательный пункт...

Дмитриев обернулся ко мне:

— Разрешите, я мигом туда домчусь. Посмотрю, как будут ложиться наши снаряды.

— Правильно, действуйте! Только глядите, как бы под свои не угодить.

— Свои-то они добренькие, пожалеют, — улыбнулся Георгий, вскинув на плечо автомат.

Мы ждем. Минуты кажутся вечностью. Но наши молчат. Неужели не получили донесение? [140]

Внезапно вдали возник глухой воющий гул, похожий на отдаленные громовые раскаты. Тишина мгновенно разорвалась, и страшные взрывы потрясли окрестность. Это ударили наши гвардейские батареи.

Прибежал Дмитриев, сияющий, взволнованный:

— Эх и задали фашистам жару. Сам видел, как ахнет наш стодвадцатидвухмиллиметровый! В самую батарею угодил. От ихних пушек только одно мокрое место осталось.

Прильнув к микрофону, Попов докладывает:

— Говорит «Венера»... В квадрате восемьдесят шесть батарея накрыта.

Я вижу, как в усталых глазах старшего сержанта блестят слезы радости.

Под вечер мы возвращались в свое подразделение. На дворе уже догорали последние дни бабьего лета, удивительно теплые и сухие, какие часто бывают в здешних местах, на Днепропетровщине. В прозрачном воздухе неслись тонкие серебряные нити паутины и пахло терпким запахом зрелого винограда.

В одном из хуторов колхозники угостили ребят арбузами. Сочные розовые ломти словно таяли во рту. Хотелось есть еще и еще. Но на душе у всех было как-то тоскливо, неспокойно. Чем-то бередил ребят этот духовитый арбузный аромат. Бойцы молчали. А Лухачев тихонько заговорил, казалось, сам с собой:

— Эх и здорово все-таки до войны жили... Сколько этих арбузищев у нас в колхозе, на Смоленщине, выращивали! Пропасть! Посмотришь: лежат на бахче, точь-в-точь как шары. Крупные, атласные... Их целыми полуторками на базар вывозили.

А вот и рота. В безлесной балке стояли знакомые повозки, кудрявился дымок из трубы нашей «ходоварихи», тут же хлопотал кок в белом колпаке, помешивая половником в котле. Пахло вкусным, аппетитным борщом. [141]

Ко мне подошел Леша Давыдин. Скуластое лицо его было сумрачно и печально.

— У нас несчастье... Большое, — вполголоса заговорил он, не поднимая головы. — Саша Трошенков убит... Вчера на задании... Осколком снаряда.

— Саша? Не может быть?! — Я судорожно схватил его за руку, еще не веря в возможность такой потери.

— Вчера и похоронили, — продолжал Леша каким-то странно спокойным голосом. — Пошел в наблюдение... Подобрался к самому боевому охранению... Он знаешь какой отчаянный был. Все высмотрел, доложил командиру. И опять пополз. И тут его стукнуло. Метрах в семи снаряд разорвался. Осколком в самую спину угодил.

И вот нет Саши. Как тяжело слышать об этом. Ходишь по расположению роты и все думаешь: «Вот заверну за каптерку — и увижу его, плотного, краснощекого, с милой лучистой улыбкой».

В тот вечер, еле сдерживая слезы, я написал некролог о Саше и отнес его в редакцию «дивизионки» «Вперед к победе». Вырезку из нее, пожелтевшую от времени, храню до сих пор. [142]

Дальше