Содержание
«Военная Литература»
Мемуары
Светлой памяти однополчан — гвардейцев-криворожцев, погибших в боях за Советскую Родину, посвящаю.

Автор

Мы учимся побеждать

Я становлюсь разведчиком

Май 1942 года. Идет формирование 264-й стрелковой дивизии. На широкой зеленой лужайке выстроились длинные шеренги бойцов. Тут и обстрелянные воины, уже понюхавшие пороху, и «желторотые» новички. Первых узнаешь по старым, прожженным в боях шинелям и стоптанным сапогам. У новичков — добротные, недавно полученные со склада шинели и пилотки, на ногах — новенькие ботинки с обмотками. Стоят они вытянувшись, плотно прижав ладони «по швам», не шелохнутся. Поза бывалых — спокойно-небрежная.

Я среди новичков. И такой же, как они, чуточку неуклюжий, нескладный, в топорщившейся шинели, перетянутой брезентовым ремнем.

Подошел комиссар дивизии Н. С. Стрельский. Среднего роста, смуглолицый. Большие глаза смотрят на солдат доверчиво и пытливо.

— Артиллеристы, выходи!

От рядов отделилось около двух десятков бойцов.

— Минометчики, два шага вперед! Снова задвигались шеренги.

— Разведчики, ко мне!

Я стою и думаю: а что, если рискнуть? Родина моя — далекий Хабаровский край. Еще босоногим мальчишкой ночевал в лесу, вдыхал сладковатый дым костров, переправлялся вброд через холодные пенистые речки, поднимался по гранитным кручам сопок, забирался в глухие, таежные дебри. Я лучше других закален, знаю законы [6] леса, умею выследить любого зверя и осторожно подкрасться к нему. Кому и быть разведчиком, как не мне. Разведка — та же охота. И я делаю два шага вперед.

Все разошлись по своим командам. На плацу там и здесь виднелись кучки солдат. Одни сидели на лужайке, другие собрались возле решетчатой изгороди, третьи толпились у деревянных бараков.

Солдат переписывали, зачисляли в роты, дивизионы, полки.

А где же разведчики? Мне небрежно указали на отдельно стоявший грибок с пестрой верхушкой. Придерживая рукой кирзовую сумку, со всех ног бросаюсь туда.

— Здесь комплектуют разведроту?

— Здесь, здесь, — отозвался белобрысый боец-писарь, сидевший за крохотным столиком. Взглянув на меня, он кивнул головой: — Обращайтесь к командиру роты.

Иду к стоящему немного в стороне горбоносому лейтенанту. Тот смерил меня строгим, оценивающим взглядом:

— Кем работали до армии?

— Учителем.

— Образование?

— Высшее.

— Понятно. Записывайте, — кивнул командир роты писарю.

Нас размещают в длинном дощатом бараке. До войны в нем находился какой-то торговый павильон. На стене в углу все еще висит запыленная фанерная дощечка с надписью: «Продавец Орехова».

Укладываемся спать на деревянном полу. Солдаты где-то раздобыли соломы. Она мягкая, душистая.

Армейская фронтовая жизнь! Месяц назад распростились мы с простынями, подушками, одеялами. Теперь [7] все заменяет добрая солдатская шинель: шинелью укроешься, шинель подсунешь под бок.

Справа от меня лежит долговязый солдат Алексей Давыдин — спокойный, медлительный в движениях человек с круглым скуластым лицом и маленькими зеленоватыми глазами. Еще днем он почему-то сразу выделил меня из новичков, подошел вразвалку, спросил:

— А ты, паря, случаем, не сибиряк?

Узнав, что я дальневосточник, обрадовался:

— Значит, землячком доводишься? Иркутянин я. С Байкала. В бою не бывал? — И доверительно сообщил: — А я еще на Калининском порох нюхал. Пока уцелел.

Сейчас, лежа бок о бок со мной, Давыдин вполголоса говорит:

— Учителем, значит, работал до фронта. Чудно, паря. У нас в роте тоже учитель был. Так он взводом командовал. Два «кубаря» носил. А ты учитель — и без «кубарей».

В нашем отделении разведчик Илья Брук — невысокий, плотного сложения солдат. Ему уже за тридцать. До войны работал художником, и эта специальность как нельзя кстати пригодилась ему сейчас. Он прекрасно чертил схемы, быстрее других мог обнаружить цели, отлично маскировался. Сам командир роты не раз отмечал его как дельного и знающего разведчика.

В роте есть еще один художник, и очень хороший, — Саша Трошенков. Саша еще до войны занимался в изостудии Дома культуры имени Кирова в заполярном Мурманске и сюда, на фронт, принес свою неуемную страсть к рисованию. Когда выдавалась свободная минутка, он раскрывал альбом и быстро-быстро набрасывал карандашом на бумагу портреты бойцов, причем так верно схватывал неуловимые черточки характера человека, будто в самую душу заглядывал. [8]

К нам в разведроту Саша прибыл незадолго до ухода дивизии на передовую. Бойцы встретили его вначале недоброжелательно: «Совсем еще пацан. Материно молоко на губах не обсохло». Однако на ротных учениях Саша показал себя так, как будто всю жизнь тем и занимался, что по-пластунски ползал. А сколько сообразительности, смекалки разведчика оказалось у него. Однажды, надев на ноги лапти и сделав из березовых ветвей панцирь, он так неслышно подобрался к «траншеям противника», что сумел захватить «пленного». Поразительно цепкая у него была память. Стоило ему хоть один раз пройти какой-либо дорогой, как он уже подробнейшим образом мог рассказать о всех ориентирах, какие встречались на пути. Саша быстро, по-кошачьи взбирался на деревья, мог подражать птичьим свистам, распознавать следы животных. Как-то раз я спросил его:

— Где ты всему этому научился?

Он коротко ответил:

— В школе еще. Ходил в осоавиахимовский кружок.

Утром узнаю, что кроме меня в роте еще педагог. За завтраком, когда мы, обступив походную кухню, протягивали повару котелки, меня окликнул неказистого вида солдат: гимнастерка не заправлена, пряжка ремня сбита на бок, пилотка сидит кляпом, на лице — виноватая улыбка:

— Если вас не затруднит, возьмите и на мою долю. — Он нерешительно протягивает мне котелок. В улыбке что-то милое, кроткое. — Ведь мы с вами коллеги. Будем знакомы. Кезин Федор Александрович, математик.

Мы усаживаемся на лужайке, не спеша вынимаем из-за голенищ ложки и с аппетитом хлебаем пшенный суп. [9]

Незадолго до войны Кезин окончил Владимирский пединститут, учительствовал в сельской школе, мечтал поступить в заочную аспирантуру, но тут мобилизация, фронт...

— Математика — моя страсть! — задумчиво говорит он. — Вот кончится война, обязательно поступлю в аспирантуру.

Алгебраическими формулами, уравнениями Федор просто бредит. Как только выпадает свободная минута, он отходит куда-нибудь в сторону, вытаскивает из брезентовой сумки книжку Лобачевского и с головой уходит в мир цифр и вычислений. В роте его зовут «академиком». Однако на занятиях по тактике Федору явно не везет. Оказывается, куда легче решать задачи по высшей алгебре, чем переползать по-пластунски или маскироваться на местности.

Комроты им недоволен. Однажды мы, тренируясь, переползали болото. Выпачкались с ног до головы. Лейтенант, глядя на Кезина, иронически сказал:

— Тоже мне пластун! За целый километр видно. Если будете так ползать и впредь, в первом же бою погибнете. — И добавил зло: — Поучитесь у Давыдина. Он без институтского диплома, зато пластун отличный.

Надо было видеть, как сильно подействовали слова командира на Кезина. Бледное лицо его покрылось багровыми пятнами. Шатаясь словно пьяный, он подошел ко мне, вполголоса заговорил:

— Дипломом упрекает. Будто я виноват в том, что институт окончил. Нет, я этого так не оставлю. Все ему выскажу.

Случай вскоре представился.

Как-то на стрельбище Кезин опять потерпел неудачу. Он стрелял из винтовки тремя патронами, две пули угодили в верхний угол мишени, а след третьей так и не удалось найти. [10]

Кто-то из солдат не преминул сострить:

— За молоком улетела.

Лейтенант сказал:

— Интегральные и дифференциальные уравнения решаете, а стрелять метко не умеете. Какой же вы разведчик?

Побелевшими губами, весь дрожа, Кезин выпалил:

— Вы просто издеваетесь, товарищ лейтенант! Вы ненавидите людей с дипломом, с высшим образованием.

Мы притихли, зная крутой нрав своего командира: сейчас разразится гроза. Но ничего похожего на грозу не произошло. Лейтенант спокойно выслушал Кезина, взгляд его стал задумчивым, сосредоточенным. Он потянулся рукой к планшетке, висевшей у него сбоку на длинном ремне, вытащил оттуда синюю книжечку, на обложке которой золотыми буквами было написано: «Диплом», — и сказал:

— Политехнический я окончил. Инженер. Работать бы мне теперь на авиационном заводе, моторы строить. Война же распорядилась по-своему. Сменил пиджак на солдатскую гимнастерку и уехал на фронт... А теперь вот остался один как перст. Ни семьи, ни родных. Все погибли.

Лейтенант замолчал, стоял несколько секунд потупившись, потом быстро взглянул на Кезина. В его расширенных зрачках сверкнули гневные искорки.

— Теперь не время вспоминать, кто кем был. Для меня вы прежде всего боец. И только боец. Зарубите это себе на носу. И потрудитесь быть дисциплинированным. За пререкание с командиром на первый раз ставлю на вид!

Слова командира глубоко взволновали и меня. «Сколько народу гибнет на фронте и в тылу, — подумал я. — Сколько появилось новых вдов и сирот, у какого количества людей война исковеркала жизнь». С этого [11] дня мне стало несказанно жаль нашего лейтенанта, жаль за то, что никогда почтальон не вручит ему письма от родных, за то, что мы не можем утешить его. От всех нас он требует обращаться к нему только сухо-официально.

Однажды, после раздачи очередной почты, я застал командира за чтением дивизионной многотиражки «Вперед к победе». Он сидел поодаль на лавке и рассеянно пробегал глазами газетный лист. Мне захотелось сказать ему что-то теплое, ободряющее. Я незаметно подошел сзади и тихонько спросил:

— Василий Моисеевич, что новенького в газете?

Лейтенант поднял голову. В больших темных глазах его опять загорелся злой огонек.

— Потрудитесь обращаться как положено. Это вам не школьная аудитория. Кру-у-гом!

Я отошел. На сердце у меня было невыразимо тягостно. Почему он такой замкнутый, нелюдимый? Почему он окружил себя такой непроницаемой оболочкой отчужденности? У него большое горе. Но разве все мы, бойцы, не сочувствуем ему? Разве мы обидели его чем-либо? Он почти со всеми сух, резок, официален, беспощадно распекает за малейшую оплошность дежурного по роте, строго взыскивает за плохо убранное помещение казармы, за невычищенную винтовку. Только и слышишь от него: «Не разговаривать!», «Делать, как приказано», «Быстрей, быстрей!».

Нашелся еще один коллега — учитель-словесник, и тоже сибиряк, — Борис Эрастов — высокий, крупнотелый солдат лет двадцати трех. Мы подружились и часто на привале вели бесконечные споры о литературе, о школьных методиках, и та жизнь за чертой войны казалась теперь нам обоим необыкновенно милой и привлекательной. [12]

К учителям, зачисленным в разведроту, многие относились с некоторым предубеждением. Им ли, людям самой мирной профессии, вести ежечасную игру в прятки со смертью, схватываться с фашистами, преодолевать тысячи всяких случайностей. Вот Федор Кезин: самый затрапезный солдат. Но Борис оказался другим. Глядя на его статную, молодцеватую фигуру, на быстрые, упругие движения, когда он, обогнав нас всех, полз по-пластунски, на то, как мастерски, сноровисто захватывал и обезоруживал «пленного», я часто думал: добрый из него будет разведчик. И не ошибся.

Однажды в перерыве между занятиями ко мне подошел солдат Спивак. Он был старше многих из нас — ему уже под сорок. На войне он тоже не новичок: прошлой зимой получил боевое крещение на Калининском. В роте Спивака уважали: ходил он всегда аккуратно, по форме одетый, подтянутый. Привлекали его открытое лицо, певучий украинский говор. Знал я, что он — коммунист и в роте избран секретарем партийной организации.

— Вот что, Мыкола, — сказал он, усаживаясь рядом со мной на лужайку. — Бачил я: ты до фронта учителем работал. Дило доброе. На вот, — он протянул мне свежий номер «Красной звезды», — прочитай хлопцам и от себя кое-что скажи...

Я старательно выполнил поручение. Спивак похвалил меня:

— Гарная беседа получилась... Хлопцы довольны. На вот еще. — И он снова снабдил меня газетами. — Прочитай, як время буде.

Так я стал ротным чтецом-беседчиком. И мне, молодому солдату, было приятно, что партийная организация заметила меня и дает мне поручения.

Со Спиваком мы вскоре стали хорошими друзьями. Дел у этого беспокойного и неугомонного человека [13] всегда было по горло. Помимо своих обязанностей бойца-разведчика он все свободное время посвящал общественной работе, организовывал читки газет, политбеседы, выпуски боевых листков. Ротная парторганизация вначале была небольшой: на учете в ней состояло всего четыре человека — командир роты, политрук, разведчики Спивак и Щапов. Однако влияние на бойцов она оказывала заметное.

Запомнился мне коммунист Дмитрий Щапов. Солдат лет 26. Собой видный — высокий, стройный, атлетического сложения. Он был замечательным спортсменом, неутомимым следопытом-разведчиком. Бывало, вернутся бойцы с утомительного марша, все устанут, выбеленные на солнце гимнастерки хоть выжимай, а Дмитрий только ухмыляется да подбадривает:

— Ничего, ребятки, не унывай, крепче сон будет. Вспомните, что Суворов говорил: «Тяжело в учении — легко в бою».

Щапов быстро и сноровисто переползал по-пластунски, хорошо знал материальную часть оружия, был отличным стрелком. Командир роты всегда ставил его в число лучших. Глядя на него, я часто думал: «Вот с кого надо брать пример! Настоящий коммунист. Правильный человек. Такой в бою не сдрейфит».

Обо мне Щапов отозвался однажды так:

— Здорово получается! Беспартийный красноармеец, но вместе с партией работает. Одно дело делает. Очень хорошо.

* * *

В разгаре лето сорок второго года. Тревожные приходят сводки. Вооруженные до зубов фашистские полчища рвутся на восток, подходят к Сталинграду. Когда же остановят их? [14]

Родина-мать! Сколько раз за твою многовековую историю злые недруги терзали тебя, испепеляли огнем твои города и села, в полон брали твоих сынов и дочерей. Помнишь ты и лютые татарские орды, и немецких псов-рыцарей, и наполеоновское нашествие. Трудно приходилось тебе в кровавое лихолетье, ох как трудно! Но ты не сдавалась, не становилась на колени, не просила пощады. Сурово расправлялась ты с каждым, кто пытался завоевать тебя, поработить твой народ. Побьем и фашистское чудище, выгоним прочь гитлеровские полчища с нашей земли.

Каждое утро мы наперебой спрашиваем политрука роты старшего политрука Солдатенкова, что там на фронте? Но, глядя на его строгое, сосредоточенное лицо, на чересчур спокойные, медлительные движения руки, достающей из планшетки вчетверо сложенный лист, наперед знаем, что новости неважные.

У политрука своя особая манера читать сводку Советского информбюро. Прочтет одну строчку, другую, а потом прокомментирует.

Как теперь, помню его глуховатый, чуть с хрипотцой голос:

— «Наши войска оставили ряд населенных пунктов, отошли на новые оборонительные рубежи». — И комментирует: — А рубежи эти для немцев — могила. И возят они с собой целый похоронный реквизит: гробы, деревянные кресты. Каждого фашиста Гитлер обязательно наградит крестом. Кому железный, кому деревянный.

На лицах ребят появились улыбки.

— «Гитлеровцы хотят любой ценой захватить Сталинград», — продолжал читать политрук. И тут же добавлял: — На Москве фюрер обжегся, не видать бесноватому и Сталинграда как своих ушей.

За время формирования дивизия, как снежный ком, [15] обрастала, людьми, пополнялась вооружением, боеприпасами.

Поговаривают, что нас скоро отправят на передовую. Куда — неизвестно. Пока же мы совершаем ночные марши по азимуту, ползаем по-пластунски, учимся меткой стрельбе. С нами занимается командир взвода младший лейтенант Волобуев. Нередко и сам командир роты. Поздно вечером возвращаемся в свою «казарму» и, наскоро перекусив «шрапнельной» похлебки, засыпаем мертвым сном.

Нужно признаться, учимся мы без большого желания. Некоторые открыто ворчат: «Лучше бы отдохнуть в тылу, чем бесцельно ползать по грязи. На фронте научимся». Прошло не так много времени, и мы убедились, насколько правильно поступал командир, властно пресекая наше нытье. Страшно подумать, что произошло бы, выйди мы на поле боя неподготовленными. Перестрелял бы нас опытный противник, как куропаток.

Стоят безоблачные летние дни. В короткие минуты перекура растягиваемся на мягкой прохладной траве где-нибудь под кустом. Солнце палит зверски. Небо знойное, белесое и, кажется, само пышет жаром. В духовитом разнотравье неистово звенят кузнечики, неуемные пчелы хлопотливо перелетают с цветка на цветок. И думается, что в мире нет ни грохота войны, ни увечий, ни смерти.

Леша Давыдин мечтательно вздыхает:

— Эх, паря, помахать бы сейчас литовочкой. В колхозе самый покос. Размахнешься — ж-ж-жик! А трава как пахнет...

— Жук земляной! Покосник! — ворчит Бархотенко. Этот хорошо сложенный черноволосый солдат ловок, строен, подтянут. Но вечно чем-то недоволен. — О фронте треба думать, а не о траве. И якого биса мы сидим здесь который месяц, нияк не разумию. Робим разные артикулы с ружьем. Вперед — коли, назад — коли. От кавалерии [16] закройся... Там люди кровь проливают, а мы, як сычи, сидим. В солдатики играем. Надоело!

Перед тем как попасть в разведку, Бардотенко находился в стрелковом полку, а теперь, став разведчиком, спит и видит, как поползет в тыл к фашистам.

Глаза Давыдина щурятся от улыбки.

— Ты, Петро, — советует он, — напиши рапорт комдиву. Так, мол, и так. Разведчик я храбрый, и нет у меня никакого желания в тылу кантоваться. Хочу совершать подвиги. Уважьте мою просьбу и пошлите досрочно на передовую. И завтра, увидишь, пришлют самолет за тобой.

Солдаты хохочут.

К нам подходит Ягодкин, тоненький, невысокий, но красивый боец, напоминающий подростка. Обмундирование на нем, начиная с вылинявшей гимнастерки и кончая кожаными сапогами, ладно пригнано, словно шито по мерке. Из-под небрежно заломленной набок пилотки выглядывает золотистый чуб. Ягодкин успел побывать на передовой, с месяц «отбухал» в полковой разведке и с тех пор начал выказывать полное пренебрежение к солдатам-пехотинцам.

— Не слушай их, Бархотенко, — говорит он, садясь на траву. — Пускай себе смеются. Увидим, какие на фронте будут. Кое-кому нравится здесь сидеть. Ползают до седьмого пота, а попадут на передовую — первая пуля им.

— Теперь, паря, не знаешь, кого первого за упокой поминать, — спокойно возражает Давыдин. — А тебе, Ягодкин, напрямик скажу, кого пуля сразу находит — вертлявых да шалопутных.

Спокойный и уравновешенный Давыдин явно недолюбливает хвастливого и самоуверенного Ягодкина. Тот же считает Давыдина простоватым и недалеким, хотя Алексей числится на хорошем счету в роте, и лейтенант нередко ставит его в пример другим. [17]

— А тебе какое дело, вертлявый или не вертлявый? — дерзко вскинул брови Ягодкин. — Лучше на себя взгляни. Облом сибирский. Впору вместо пожарной каланчи поставить. Ты одно запомни, что Юрий Ягодкин призвание имеет к разведке, талант у него к ней сызмальства. Скажем, туговато у нас с харчами...

— Не спорю. В этом деле смекалки у тебя хоть отбавляй. Харч ты всегда достанешь, — спокойно произнес Давыдин.

Позади нас слышится глуховатый голос:

— Интеграл икс в степени эм бэ икс равен...

Оглядываемся: растянувшись на траве, Кезин колдует над своими задачами. Правой рукой он чертит в воздухе какие-то замысловатые знаки. Мы еле удерживаемся от смеха.

— Попадем на передовую, «академик» наш теоремы будет немцам доказывать, — говорит Ягодкин.

Раздается дружный смех. Приподняв голову, Кезин растерянно оглядывается, не понимая, в чем дело.

Новички тянутся к Ягодкину. Бархотенко подражает ему во всем. Даже пилотку начал носить по-ягодкински, набекрень. Командир отделения старший сержант Дорохин сделал ему замечание. Бархотенко сердито выпалил:

— Пехотинцев хотите из нас зробить? — И с явной неохотой поправил пилотку.

Как-то я слышал от Дорохина:

— Горек будет нам этот Ягодкин. Хлебнем с ним беды.

Так оно вскоре и случилось. В середине июля начались дивизионные учения и, как назло, хлынули дожди. В палатках лужи, притулиться негде. На проселочных дорогах — непролазная грязь.

Как-то в такую мокрую погоду забуксовала машина с продуктами. Делать нечего. Пришлось потуже подтянуть [18] ремни и ждать. Сидим, обсушиваемся у костров. Бархотенко, как всегда, с Ягодкиным. Во время привала на окраине деревушки они вдвоем успели забежать в одну избу. Вышли оттуда сияющие, довольные: под мышкой несли какие-то свертки. Сейчас, разложив костер, принялись поджаривать в котелке яичницу с салом. Вокруг разносился аппетитный запах. У нас текли слюнки. Откуда у них такое лакомство? Ягодкин весело прищелкивал языком.

Дорохин сердито покачал головой:

— Харчей вам солдатских не хватает. Шляетесь, как овцы приблудные, по деревне.

— На то мы и разведчики, — ухмыляется Ягодкин.

— Вот именно: разведчики по салу и яйцам.

К костру подошел командир роты. Взгляд его упал на котелок с яичницей.

— Откуда это?

В голосе лейтенанта слышалась еле сдерживаемая ярость. Солдаты притихли.

— Я спрашиваю: откуда это?

Носком сапога лейтенант с силой опрокинул содержимое котелка в костер и удалился.

Вечером вся рота выстроилась вдоль опушки. Пришел лейтенант. Усы у него торчали, левое веко нервно подергивалось.

— Рядовые Ягодкин и Бархотенко, выйдите из строя!

Те послушно выполнили команду. Лейтенант в упор смотрел на них.

— Рассказывайте, где поживились салом и яйцами, мародеры?

Молчание. Наконец Ягодкин уныло сказал:

— Зашли в избу к одной бабке. Сало выменяли на мыло. А когда уходили из избы, заметили в сенцах кошелку с яйцами. Ну и прихватили пяток. [19]

Слова лейтенанта, резки, отрывисты, падали, как удары бича:

— Воровством занялись! Судить мародеров!

Час спустя в роте стало известно решение командира: обоих арестовать на трое суток с содержанием на гарнизонной гауптвахте. С «губы» Ягодкин вернулся таким же неунывающим, как и раньше. Зато в поведении Бархотенко произошла заметная перемена. Он стал замкнутым, нелюдимым. Вскоре мне случайно удалось услышать, как Петр, подойдя к командиру роты, настойчиво попросил:

— Отпустите меня из разведроты... Тяжко мне. Пойду к своим пулеметчикам.

И командир роты, обычно резкий и грубый, неожиданно для меня сердечно проговорил:

— Не советую уходить. К роте вы уже привыкли. Здесь у вас друзья, товарищи. Они вас всегда поддержат. Попадете на передовую, еще каким бравым разведчиком станете!..

Так вот он каков, лейтенант! Под суровой и угрюмой внешностью таится большое, доброе сердце. Мне стало ясно, что лейтенант в нужную минуту найдет для бойца теплое, дружеское слово и отеческую ласку. И в душе у меня был настоящий праздник, когда Петр после разговора с командиром подошел к нам и со смущенной, виноватой улыбкой произнес:

— Ну что ж, хлопцы, ладно. Вместе воевать будем.

Дорога на фронт

В ночь на 20 августа роту подняли по тревоге: дивизия отправлялась на передний край. Началась сутолока, нервная торопливость, присущая ночным сборам. При свете дымного пламени коптилки бойцы спешно увязывали скатки шинелей, вещмешки, набивали подсумки [20] патронами. Несколько солдат помогали укладывать на повозки ротное имущество, боеприпасы, продукты.

Я вглядывался в лица товарищей. Одни откровенно радуются, что наконец-то на фронт. Таких большинство. На лицах других заметна растерянность. Эти излишне торопливы, стараются подбодрить себя ненужными словами. Один без толку бегал из «казармы» к повозкам и несколько раз повторял: «Ну, теперь дадим немцу перцу!» — на что Леша Давыдин с усмешкой сказал:

— Ты бы, паря, посмотрел лучше, как обулся, а то опять ноги сотрешь.

Дивизия далеко растянулась по жесткому каменистому шоссе. Отовсюду слышались стук солдатских сапог, скрип повозок, цокот копыт. Мы шли молча. Ночь была приветливой, мягкой. Купол неба с редкими мерцающими звездами и ожерельем Млечного пути выглядел мирным, ласковым. Не верилось, что где-то совсем недалеко грохочет война. А мы шли навстречу ей, в самое ее пекло, и каждый невольно думал о том, какие испытания ждут его впереди.

Той же ночью дивизия грузилась в эшелоны. Бесконечная, уходящая в серую мглу линия однообразных вагонов-теплушек. Я взглянул в ночное небо. Оно было таким же, как и раньше: набухшее густой синевой, с лучистыми светлячками-звездочками, но северо-восточная окраина его заметно побледнела, и в самом низу, у горизонта, виднелась узкая серебряная полоска рассвета.

Эта полоска вызывала у меня тревогу. Стоявший рядом железнодорожник, заметив, как я напряженно прислушиваюсь, усмехнулся:

— Думаете, бомбить будут? Нет. Теперь не те времена. Сбили ему спесь. Отучили фашистов соваться сюда. Плотным огоньком встречают врага ребята-зенитчики. [21]

Наше отделение разместилось на нижних нарах. Солдаты сразу же завалились спать. Я втиснулся между Бархотенко и Файзуллиным. Кто-то у вагона сказал: «Сейчас тронемся». Громко отозвался свисток кондуктора. Вагон дрогнул, залязгали колеса...

Дорогой мы видели изуродованные фугасками вокзалы, затемненные полустанки, одиноко торчащие трубы на месте сожженных поселков.

На станцию Елец наш эшелон прибыл в полдень. Высунувшись из крохотного вагонного оконца, я с грустью смотрел на полуразрушенное здание вокзала. Бомба угодила в самый центр здания. Пустые глазницы окон смотрели на мир мертво и немо.

Рядом с вокзалом стоит тополь. Осколком срезало его верхушку. Однако инвалид этот, казалось, совсем не хотел замечать своего увечья. Листва его, густая, темно-зеленая, лоснилась и млела на летнем солнце.

«Нет, — думал я, — никогда не убить фашистам жизнь. Фашизм погибнет в развязанной им войне, а наш народ, наша Родина будут жить вечно».

От станции Елец рукой подать до того села, где проживала моя семья. Всего каких-то восемьдесят километров. Я живо представил себе жену, учительницу сельской школы, с двумя малолетними детьми. Хлопотно ей сейчас. В разгаре уборочная. Наверное, уже собрала школьников и ушла в поле помогать колхозникам. Как хотелось хоть на минутку вырваться к ней, приласкать, ободрить: «Видишь, какой я, солдат твой. Не печалься, родная, счастье мирной жизни вернется к нам. Мы завоюем его».

В сумерках эшелон остановился на полустанке, неподалеку от станции Хомутово. Орловская земля! Здесь дали приказ разгружаться. Дальше предстояло следовать в пешем строю. Погода испортилась. Набежали серые дымчатые тучи. Стал накрапывать дождь. Солдаты [22] спешно выносили из вагонов ящики с патронами, ротное имущество, все это укладывали на повозки.

Уже совсем стемнело, когда бойцы, разобравшись в колонну по четыре, стали двигаться по проселку. Шли всю ночь. Временами впереди нас северо-западная окраина неба вспыхивала красноватым заревом и доносился отдаленный гром. Фронт был где-то совсем рядом.

Утром остановились на привал в наполовину сожженной деревушке. Тяжелый запах тления стоял в воздухе. На одной из улиц, в канаве, лежал распухший, зловонный труп коровы.

Старший политрук принес в роту дивизионную газету. Послышались нетерпеливые возгласы:

— Ну, что там новенького?

— Что со Сталинградом?

Номер был свежий: только вчера его отпечатали в эшелоне. В сводке Совинформбюро все то же: отход наших войск, оставленные населенные пункты.

С собой на передовую я захватил томик Владимира Маяковского. Солдатам нравятся его яркие, зажигающие стихи. Сегодня на привале зачитал отрывок из поэмы «Хорошо!» — девятнадцатую главу.

Солдаты сгрудились вокруг меня. Никто не произнес ни слова. Все внимательно слушали, и мне казалось даже, что многие повторяли вслед за мной:

Надо мною
небо —
синий шелк.
Никогда не было
так хорошо!

Солдаты улыбались. Но лица суровели, когда поэт напоминал, что мы строим нашу счастливую жизнь в окружении злобных врагов, мечтающих уничтожить нас. [23]

Однако империалистам не удастся осуществить их злодейские планы. Мы свою Родину будем защищать до последней капли крови.

Лезут?
Хорошо.
Сотрем в порошок.

— Правильные слова! — не дослушав, сказал Давыдин и даже скрипнул зубами в ярости: — Вот именно: «сотрем в порошок»!

* * *

Поздно вечером, когда рота находилась на марше, лейтенант, подойдя к бойцам, сказал:

— Завтра прибудем на передовую.

Я представлял себе передний край в виде длинной изломанной линии траншей с блиндажами и дотами, с пулеметными амбразурами, обнесенной колючей проволокой. Мне казалось, что на передовой непрерывно трещат пулеметы и что пространство вокруг окопов перепахано снарядами, изрыто фугасными бомбами. Каково же было мое изумление, когда рано утром разведрота подошла к лесной опушке и лейтенант, стирая с лица пот, произнес с видимым облегчением:

— Ну, вот и прибыли...

Вокруг ничто не напоминало о войне: густой молодой лес, то там, то сям, словно свечки, белели стволы березок. На кустах лещины бойцы отыскали много спелых, вкусных орехов.

— А где противник? Где наши траншеи? — спросил я.

Ягодкин насмешливо пожал плечами:

— Эх ты, чудак человек! До немца еще целых три километра. Слышишь, как он из своих пулеметов постреливает. [24] Без роздыху, стервец, шпарит. Там и окопы отрыты. Пехотинцы оборону заняли. А мы здесь будем окапываться. Поближе к штабу.

Поднявшись на пригорок, смотрю на гребень рыжего, выгоревшего от солнца холма. Значит, там передний край, там сидят теперь наши стрелки-пехотинцы. Только вчера я видел этих запыленных парней. Они шли вразнобой по проселку, с потными усталыми лицами, с винтовками за плечами, с толстыми скатками шинелей, тяжелыми подсумками и казались мне самыми обыкновенными, ничем не примечательными. А сегодня они в траншее переднего края! Как я им завидую!

— Что вы там размечтались? — донесся до меня голос старшего сержанта Дорохина. — Идите сюда! Сейчас будем землянки рыть.

Солдаты собрались на поляне. Пришел лейтенант. На его худом лице светится улыбка. Редко таким видишь командира. Присев на траву, развернул перед нами карту. Я увидел красную извилистую линию обороны. Она проходила перед деревней Озерна.

— Дивизия находится на Западном фронте, входит в состав Третьей танковой армии, — сказал лейтенант. — Севернее нас — Калининский фронт. Южнее — Брянский. Против нас крупная вражеская группировка — армии так называемого «Центра». Предприняв наступление на юге, фашисты полагали наступать и здесь, в центре, в том числе вот отсюда, — лейтенант показал на карте, — из районов Вязьмы и Болхово. Как стало известно, гитлеровцы пытаются улучшить свои позиции, создать благоприятную обстановку для нанесения нового удара на Москву. Войска Западного фронта успешно отразили все атаки противника, но бои продолжаются. Задача фронта — надежно прикрывать Москву. На атаки врага отвечать контратаками, изматывать и сковывать противника, перемалывать его живую силу и технику, лишать [25] возможности маневрировать резервами, оказывать тем самым существенную помощь войскам, обороняющим Сталинград и Кавказ.

Мы слушали затаив дыхание. А командир, рассказав, что можно было рассказать, поднялся, положил в планшетку карту и как бы шутя добавил:

— А теперь лопатки к бою. На войне, хочешь остаться живым и победить — окапывайся, окапывайся и окапывайся в любом месте, где остановился пусть на время, пусть на час. Как крот, в землю зарывайся.

И на несколько часов мы становимся землекопами, плотниками, столярами. Роем укрытия для повозок, лошадей, для нашей походной кухни, строим землянку для командира роты.

Тут же, на склоне лесистого холма, начинаем рыть окопчики. Работа адская: толстые узловатые корневища берез переплелись, перепутались. Земля — сухмень, жесткая, подзолистая. Вскоре я окончательно взмок. Гимнастерку хоть выжми. Позавидуешь Давыдину. Сразу видно, что крестьянин. Движения ловки, работа спорится, и совсем незаметно, что утомился. [26]

Во время перекура Давыдин сочувственно посмотрел на меня:

— А ты, Петрович, как из бани, прямо из парной. Здесь, на фронте, всему научишься. Небось раньше, кроме пера, в руках и не держал ничего.

К полудню окопались. Окопчики удались на славу: метр глубины, два метра длины. В них можно лежать, растянувшись во весь рост.

— Не хватает только перины, — говорит кто-то.

Давыдин старательно укладывает на дно своего окопа ветки березы и орешника.

— А чем не перина, паря? — деловито замечает он. — Мягкая да теплая. Лучше не сыскать.

Рядом прозвучал чей-то негромкий голос:

— Воздух!

Я по привычке оглянулся вокруг, ожидая увидеть поджарую фигуру лейтенанта. Но слух внезапно уловил глухой вибрирующий гул, он падал откуда-то сверху, напоминая отдаленные раскаты грома. Мы запрокинули головы. В небе парил самолет.

— «Рама», — нарочито равнодушным голосом произносит Ягодкин. — Теперь жди «юнкерсов».

Бархотенко не отрывает глаз от самолета:

— А шо це таке — «рама»?

Хотя в нашем отделении четверо солдат, уже побывавших в боях, но Ягодкин считает, что лучше его никто не разбирается в военных делах и что только он один может поучать новичков.

— «Рамы» не знаешь? «Рама» — это разведчик «фокке-вульф». Она, проклятая, все сейчас высмотрит, разнюхает.

И верно: покружившись, «рама» скрылась. А вскоре а вышине нудно завыли уже другие моторы. На этот раз не один, а целая шестерка самолетов была в воздухе. С каждой секундой зловещий вой нарастал. Разбегаемся [27] по окопчикам. Один из «юнкерсов» переходит в пике. От него отрываются три маленькие, еле заметные, точки.

«Бомбы!» Приподнявшись в окопе, вижу, как темные точки отрываются от других бомбардировщиков.

И в это мгновение где-то поблизости взрыв, словно тяжелый обвал, потряс окрестности. За ним другой, третий... Переживаю несколько тяжелых секунд. Вот она — смерть! Обойдет ли тебя ее страшное дыхание или ударит, испепелит?

Раскидав фугаски, «юнкерсы» улетают, и вокруг глохнет тишина.

Из штаба дивизии в роту прибежал связной начальника разведотдела, нахмуренный и озабоченный.

— Какие новости, Вовка? — окликнул его Ягодкин.

Тот махнул рукой и исчез в землянке командира роты. Спустя четверть часа к нам подошел старший сержант. В голосе его тревога:

— Дела скверные. Учбатовцы не успели окопаться. Многих побило.

Я взглянул на свою траншею и с благодарностью вспомнил наказ лейтенанта: зарываться в землю всюду, если даже остановишься на час.

Мы уже знаем, что против нас действовал, начав с утра до вечера бомбить позиции и тылы нашей 264-й стрелковой дивизии, немецкий авиационный корпус. Гитлеровское командование перебросило его с изюмского направления. Тяжело быть под бомбами, но радовало то, что немцы не только не перебрасывают с центрального направления войска на юг, но вынуждены с юга переводить сюда.

Нам приказано менять позицию. С наступлением темноты покидаем свой бивуак. Ночь выдалась звездная, без единой тучки. Это была первая ночь на переднем крае. Рота шла вдоль берега какой-то безыменной речушки. [28]

Справа от нас, в той стороне, где проходили немецкие траншеи, попеременно вспыхивали голубые огни ракет. Чем-то страшным, мертвящим веяло от этого мерцающего фосфорического огня. Иногда тишину разрывали короткие пулеметные очереди, и стая разноцветных пуль пролетала по краю неба.

— И с чего это гитлеровцы ракеты кидают? Не пойму! — спросил Бархотенко.

— Небось покидаешь, — улыбнулся в темноте Давыдин. — Сидит горемычный фашист в окопе. Дрожит. Все ждет, как бы русский ему шею не намылил.

Среди солдат вспорхнул смешок.

Новое наше место — открытая луговая пойма. Едва успели снять с плеч винтовки, как подошел лейтенант.

— Всем становиться на рытье траншей, — приказал он. — Рыть в полный профиль. — И процедил сквозь зубы: — Завтра опять прилетят, гады...

Это была трудная ночь. Покуда снимали первый слой, дело шло сносно, но, когда добрались до жесткого суглинка, ладони покрылись волдырями.

Над головой, вверху, сквозь узкую окопную щель небо заметно посветлело. Приближалось утро. Дорохин бросил со дна траншеи на бруствер последний ком глины и устало сказал:

— Шабаш! Хватит!

Бойцы тихо переговаривались, выбирались наверх. Многим давалось это с трудом. В предутренних сумерках стали видны расплывчатые контуры небольшой рощицы. Я взглянул вниз, в траншею. В чахлом утреннем свете дно ее совсем не различалось, она казалась страшно глубокой, словно пропасть.

— Теперь фугаски не страшны, — заметил Ягодкин, — От любого осколка защитит.

Бархотенко с тревогой спросил:

— Ну, а прямое попадание? Тогда як? [29]

— Тогда, паря, амба! И хоронить не надо, — улыбнулся Давыдин.

Завернувшись в шинели, засыпаем тяжелым тревожным сном. Но отдых недолог. Еще до восхода солнца нас будят на завтрак.

Повар Сергеев, низенький, серьезный, невозмутимый, разливает по котелкам суп. У нас заспанные лица. Со сна нет аппетита, а есть надо. Позавидуешь Ване Опарину. Низко склонившись над котелком, с наслаждением уплетает суп, и от всей его кругленькой неуклюжей фигурки веет спокойствием и добродушием.

Ягодкин внимательно поглядывает на багровую каемку зари.

— Сейчас немцы кофе пьют. Как солнышко взойдет, на бомбежку полетят. В этом деле фриц точный...

И действительно, с восходом солнца опять возник стонущий гул. В глубине неба обозначились силуэты вражеских бомбардировщиков. Шум моторов нарастал.

И снова проклятый визг падающих фугасок, тяжкие взрывы. Сама смерть, страшная и чудовищная, грохочет над головой.

Забившись в угол окопа и зажав пальцами уши, согнулся в три погибели Кезин. Его трясет словно в лихорадке.

Давыдин чувствует себя спокойно.

— Я, паря, к самолетам уже привыкать стал. Знаешь, откуда он пикировать начнет, какой бомбы надо опасаться. Вот чего боюсь — так это мин. До чего противно, холера, воет. И откуда прилетит — не узнаешь.

Под грохот бомб он невозмутимо свертывает цигарку, затягивается крепким махорочным дымом и рассуждает, будто сам с собой:

— И какой же, однако, нахальный фашист. Так содит, так содит. [30]

— Нахальничает, бо некому, подлюке, по рылу стукнуть, — перебивает Бархотенко. — Эх, жалкую, шо наших летаков нема, а то би вин не так храбрился.

Спереди доносятся редкие выстрелы. Словно цепом бьют на току: тук-тук-тук.

— Это петеэровцы{1} палят, — тоном знатока заявляет Ягодкин. — Установили свои бандуры в небо, а что толку-то...

Бархотенко вдруг хватает ППШ и прицеливается. В общем гуле раздается легкий треск его автомата.

В воздухе тает сизое облачко дыма. А «юнкерсы» как ни в чем не бывало делают крутой разворот, готовясь к новому заходу. Бархотенко в бессильной ярости кидает автомат на дно окопа. Но в это мгновение один из бомбардировщиков окутывается пламенем и, волоча черный хвост дыма, стремительно падает.

Раздались восторженные крики: «Сбили «юнкерса»!», «Сбили!».

Остальные бомбардировщики, видимо израсходовав бомбы, ушли. И, как первый раз, снова тяжелая, непривычная тишина разлилась вокруг.

Ко мне подошел Бархотенко. Вид у него скорбный, растерянный. В глазах тоска.

— Нияк не пойму, Петрович, — сказал он. — Где же летаки наши? Где? Почему герман так лютует? — Он приблизил ко мне свое бледное лицо, голос его осекся, перешел на шепот: — А мне, поверишь ли, невмоготу. Вся душа изболелась. Ведь сюда бы летаков наших всего десятка два. Герман сразу бы стрекача дал. Кровью бы умывся, окаянный.

Как и у лейтенанта, фашисты все отняли у Бархотенко. Еще прошлым летом, в первые месяцы боя, пришла [31] похоронная на отца: погиб смертью храбрых под Гомелем. В то суровое огненное лето Петр потерял и мать: срезало насмерть осколком фугаски. А родная Харьковщина стонет под игом гитлеровцев.

В разговор ввязался худенький беловолосый Воронцов, Голос у него хриплый, будто простуженный. Лицо желтое, нездоровое, исклеванное оспой.

— Прошлой осенью на Ленинградском мы из окружения выходили. Попали всей дивизией под Киришами в «котел». И начали фашисты нас крупнокалиберными угощать, а «мессеры» чуть брюхом кусты не задевали, из пулеметов поливали. Ад сущий! А у нас даже винтовок не хватало на каждого... Чащобой лесной, болотами шли. Еле выбрались.

— На Гитлера все военные заводы Западной Европы работают, — говорю я.

Бархотенко дико сверкает белками глаз:

— Нехай у них автоматов богато. Все равно им, фашистам, крышка. В глотку вопьемся. Перегрызем! Нема нам жизни, пока гитлеровцы по нашей земле ходить будут.

В вышине снова возникает вибрирующий звук. Эскадрильи тяжелых «юнкерсов» идут на очередную бомбежку. Мы разбегаемся по окопам. В воздухе пахнет гарью. Деревушка, находящаяся в полутора километрах от нас, окутана дымом, объята пламенем. Слева, на проселочной дороге, догорают остатки разбитого грузовика. Сумеречное небо в мутно-белесой мгле.

Первые поиски — первые выводы

Когда на каком-либо участке фронта наступало затишье, Совинформбюро сообщало, что здесь ничего существенного не произошло. Велись поиски разведчиков. Теперь я хорошо знаю, что это за поиски. [32]

К нам прибежал связной лейтенанта.

— Дорохина к командиру роты!

Минут через десять Дорохин возвращается. Говорит официальным тоном:

— Приготовиться к выходу на боевое задание!

Вот оно начинается главное — служба разведчиков. Не сробеем, не сдрейфим ли мы при встрече с фашистами? Многие из нас только-только принимают боевое крещение, впервые в жизни будут применять оружие против человека.

В поисковую группу назначены семь человек: Давыдин, Ягодкин, Бархотенко, Файзуллин, Брук и я. Возглавляет группу старший сержант Дорохин. До выхода в поиск еще больше часа. Просматриваем автоматы и винтовки (автоматов на всех не хватает), заряжаем диски, сдаем на хранение политруку комсомольские билеты, красноармейские книжки, письма от родных.

Смотрю на ребят и за внешним спокойствием угадываю у одних тревожную озабоченность, у других — тихую грусть, третьи не в меру возбуждены и стараются казаться веселыми.

Брук говорит:

— Держу себя в руках, а все-таки сердечко ёкает. Но что поделаешь? Надо идти. Война.

Бархотенко, передавая политруку красноармейскую книжку, сказал:

— Жалкую, что не комсомолец. — Помолчав, добавил: — Если шо случится, то считайте комсомольцем. — Он торопливо что-то написал карандашом на бумаге и подал политруку.

Файзуллин идет на задание с винтовкой. Однако это ничуть не огорчает парня. Он тщательно протер свою драгунку, похлопал ладонью по гладкому ложу и сказал:

— Подстрелю фашиста не хуже, чем из автомата. Нажал крючок — и капут. [33]

Солдаты засмеялись.

Думаю, какая же сила заставляет бойца пренебрегать смертельной опасностью, подниматься в атаку, идти вперед сквозь свинцовую вьюгу, несмотря ни на что? И отвечаю сам себе: эта сила — горячая, неугасимая любовь к матери-Родине, к священной земле предков. Родине грозит смертельная опасность, и она позвала своих сынов, благословила их на подвиг. На защиту своей страны поднялся весь народ. Кто же посмеет ослушаться зова Родины, кто посмеет остаться в стороне от великой борьбы, отказаться взять оружие! Проклят будет такой человек на веки вечные. Никогда ничем не искупит своего позора и тот, кто струсит в бою.

По пятам за старшим сержантом ходит Кезин и все зудит:

— Это же несправедливо. А меня не назначили почему?

Дорохин пожимает плечами:

— Обратитесь к лейтенанту. Он назначал.

Вчера политрук предложил Кезину должность ротного писаря, тот наотрез отказался и сейчас настойчиво просит старшего сержанта:

— Поверьте, я не хуже других буду действовать. А бумажки — что! Их кому хочешь поручить можно.

— Правильно, «академик», — поддерживает Ягодкин. — Бумажки — дело плевое, нестоящее. Разведчику ли с ними возиться? Его дело «языка» доставать.

Дорохин перебивает его:

— Кому-то нужно и пером воевать.

— А кому-то и ложкой, — добавляет Ягодкин, кивая на краснощекого и упитанного Опарина. Солдат, присев возле кухни на перевернутое ведро, уплетает гречневую кашу.

Раздается взрыв веселого смеха: еще с утра Опарин жаловался на головную боль. Комроты освободил его [34] от боевого задания. Он, конечно, хорошо знал, что Опарин здоров, но, как и многие из нас, новичков, боится первого выхода. Лейтенант давал ему возможность привыкнуть к боевой обстановке.

Наступил назначенный час. В полной боевой выкладке, с автоматами, винтовками, патронными дисками, подсумками у пояса, гранатами, мы, семеро, стоим перед лейтенантом. В темноте смутно различаю его поджарую фигуру. До нас доносится глуховатый басистый голос:

— Зря соваться не следует. Себя берегите... Ну, желаю удачи. — Он крепко пожимает нам руки.

Растянувшись цепочкой, идем по обочине проселочной дороги. Я вижу перед собой спины товарищей в парусиновых плащ-накидках, каски, колыхающиеся дула винтовок. Спокойно и невозмутимо глядят с высоты до блеска начищенные звезды. Сколько их в этом неоглядном ночном океане!

Невдалеке гулко разнеслась пулеметная дробь. Не разберешь — наш бьет или вражеский.

— «Максим», — уверенно произносит Ягодкин. — Его говорок я хорошо знаю.

Левее нас, судорожно теряя огневые капли, вспыхнула немецкая ракета. Впереди что-то негромко зарокотало, забулькало. Этот рокот чем-то напомнил мне лягушечье кваканье. И словно наяву всплыли передо мной видения милого детства: родной Бикин, ночевка на берегу Соколовского озера и эта захлебывающаяся горготня озерных лягушек.

— Трах-тах-тах! — прогрохотали вблизи два орудийных выстрела. Им зычно отозвались еще несколько пушек. У немцев нервно одна за другой замельтешили огни ракет. Потом все стихло.

Нам приказано подползти к траншеям боевого охранения немцев, ворваться в окопы и захватить «языка». В [35] группу захвата выделены Дорохин, Ягодкин, Бархотенко и я. Давыдин назначен руководить группой прикрытия.

В половине одиннадцатого прибываем на командный пункт роты. Рассаживаемся в узких траншеях, свертываем цигарки, курим в ладонь.

У нас в запасе еще несколько минут. Потом начнется поиск.

И вот мы за бруствером окопов, на «ничейной» земле. Какая-то оторопь охватывает каждого. Слух до боли обострен. В ночной мгле кажется, что всюду враг. Много раз потом приходилось мне ходить в разведку — и «языков» брать, и во вражеские траншеи врываться, но первый ночной поиск запомнился на всю жизнь.

Мы ползем вспаханным полем. Справа от меня — Дорохин, слева — Ягодкин. Близость товарищей ободряет, вселяет уверенность, что все будет хорошо. Только бы подобраться незамеченными к немецким траншеям.

Поле кончилось. Мы спускаемся в глубокую лощину. На дне ее густая трава, чуть влажная от росы. Вокруг тишина. Над головой опрокинулось родное небо.

Орловская земля! Не в этих ли буераках бродил когда-то с ружьем Тургенев? Не здесь ли, на Орловщине, писатель создавал поэтические образы русских людей? Как это далеко от нынешних тревожных военных дней...

Группа захвата выдвигается вперед. До немецких траншей остается не больше сотни метров.

Внезапно с сухим треском в ночное небо взвилась ракета. Стало светло как днем. Мы лежим, плотно прижавшись к земле, и кажется, что в этом холодном мерцающем свете нас видят все. Земля пахнет полынью.

После ракетной вспышки темнота становится плотнее. Дорохин негромко произносит:

— Бросок!

И этот «бросок» испортил все дело. Едва мы поднялись, как опять вспыхнула ракета. За ней другая, третья... [36] Успеваю заметить метрах в шестидесяти немецкие окопы. Стремглав падаем на землю. Но поздно: нас обнаружили. Над головой проносится длинная пулеметная очередь, разноголосо взвизгивают десятки стальных шмелей.

— Надо отходить, — донесся до меня голос Дорохина, — фашист теперь даст прикурить.

Досадно. Ведь мы были почти у цели. И вдруг эта проклятая ракета. А не слишком ли рано мы поднялись для броска? Почему бы не подползти ближе к траншеям, прислушаться, понаблюдать и только тогда совершать бросок. Поиск наверняка бы удался. Да, погорячился наш командир, не рассчитал, и приходится возвращаться ни с чем.

Мы стали отползать к своим траншеям. Пулеметный обстрел не затихал ни на минуту. Ко мне подполз Дорохин. Слышу его встревоженный шепот:

— Бархотенко ранило... Метрах в двадцати отсюда.

Возвращаемся к раненому. В темноте различаю нечеткие контуры лежащего человека. Сбрасываю с себя плащ-палатку, расстилаю на земле. На нее осторожно укладываем раненого. Он тихо стонет:

— Ох, осторожнее, братцы... Нога... як огнем палит.

Взяв зубами концы плащ-палатки, вместе с Дорохиным начинаем осторожно ползти. Над головой с сердитым визгом пролетают пули. Тело покрывается испариной. Нас догоняет Ягодкин и начинает помогать тащить раненого. Чуточку стало легче.

Узнаем, что ранен Файзуллин. Пуля вскользь задела ему левую руку выше локтя.

Давыдин успокаивает его:

— Недельки на три отвоевался, паря. В медсанбате на чистых простынях поваляешься.

В лощине, включив карманный фонарик, осматриваем рану Бархотенко. Разрывная пуля угодила ему в правую [37] ногу, раздробила кость, и на месте ее вылета, в бедре, зияет что-то большое, красное, кровоточащее. В плащ-палатке лужа крови. Надо скорей доставить раненого в свои окопы.

Немцы начинают минометный обстрел. Одна за другой с противным воем проносятся мины.

— Тяжелыми шпарят, — проворчал Давыдин, и в ту же минуту, метрах в сорока впереди, вспыхнул оранжевый султан огня, тяжелый удар потряс землю.

Следующая мина, немного не долетев до нас, плюхнулась сзади.

— Вперед, быстрее вперед! — выкрикнул Дорохин.

Мы поднялись, держа руками края плащ-палатки, где лежал раненый, торопливо пошли.

— Быстрее, быстрее! — торопил старший сержант.

И минуту спустя метрах в тридцати позади нас взорвалась третья мина.

Дорохин вытер рукавом лоб:

— Счастливо отделались. В «вилку» взяли, дьяволы.

На рассвете добрались до своих окопов. Пришли санитары с длинными носилками и положили на них Бархотенко. Лицо у него серое, внезапно осунувшееся. Остро обозначились скулы. Он потерял много крови. Давыдин укрывает раненого плащ-палаткой и быстро отходит. Вижу, как по его щеке катится слеза.

С кислыми физиономиями возвращаемся в роту. Лейтенант, не дослушав рапорт Дорохина, сердито говорит:

— Зачем было спешить? Зачем так рано перешли на бросок? И человека потеряли ни за что, да какого человека!

За завтраком ко мне подошел Кезин. На худощавом лице улыбка.

— Поздравь меня, Петрович, — сказал он, — лейтенант к вам в отделение назначил... Вместо Бархотенко. Вместе за «языком» будем ползать. [38]

Да, лейтенант прав. Нам бы еще метров с полсотни на брюхе проползти, а потом уж бросок... Мы бы наверняка подобрались к самым окопам. Все вынюхали, высмотрели бы, в точности разузнали бы по голосам немцев, сколько их в траншее, где тот часовой, которого следовало сцапать.

И начались для разведчиков страдные дни. Поиск за поиском. Кроме того, день и ночь ведем наблюдение за противником.

Сегодня лейтенант направил в наблюдение трех разведчиков: сержанта Зозулю, Белыбердина и меня. Небо в тучах. Погода нелетная. Пожалуй, это и хорошо. А то опять прилетели бы проклятые «юнкерсы». Часам к одиннадцати дня добрались наконец до своих траншей. Они тянутся извилистой линией — по скату высотки. Ползком выдвигаемся вперед на «нейтралку». Отыскиваем воронку от фугасной бомбы. Здесь наш наблюдательный пункт. Сержант Зозуля в бинокль осматривает немецкие траншеи. До них не более трехсот метров. Местность открытая, кое-где пересеченная безлесными холмами.

Сидим час, другой. У немцев как будто все вымерло. Что за чертовщина! Но вот во втором часу дня вдали, под холмами, где проходит шоссейная дорога, заклубилась пыль. В бинокль отчетливо видны крытые грузовики. Мы насчитали до десятка машин. Видно, фашисты подбрасывали подкрепление на этот участок фронта. Зозуля дал знак подползти ближе. Но едва мы поднялись из воронки, как над головой стрекотнули пули. Целый рой. Вот незадача! Видимо, нас заметил автоматчик! Головы не дает поднять. Кое-как мы доползли до ближайшей воронки. Она маленькая, тесная. Согнулись в три погибели. Выстрелы стихли.

— В этой скорлупе долго не просидишь, — с досадой [39] сказал сержант. — Давайте махнем вон туда, — показал он на большую воронку.

До нее было метров пятнадцать.

Сержант поднялся первым. Полусогнувшись, он кинулся вперед и был почти у цели, когда застрочил автоматчик. Сержант упал как подкошенный. Я и Белыбердин подползли к нему. Зозуля лежал ничком. Пуля угодила ему в ногу повыше колена. Разостлали плащ-палатку и положили на нее раненого. Поползли. Автоматчик не отставал и палил без передышки. Находился он от нас недалеко, в кустах, метрах в ста — ста пятидесяти. Над ухом разноголосо посвистывали пули. Ох и злы мы были тогда на него! Попадись бы в руки...

Наконец еще одно усилие — и мы у цели, в своих окопах. Раненого сдаем санитарам.

Мы охотимся за фашистами, фашисты — за нами. Крепко досаждают нам автоматчики.

Отправляюсь вести наблюдение за вражескими огневыми точками. Выполз я на бугорок — время было дневное, солнечное — и только успел засечь один пулемет (бил он справа из-за кустов), как вдруг над ухом тоненько взвизгнули пули и рядом фонтанчиком вздыбилась пыль. Очевидно, меня заметил автоматчик. Что делать? Сменить позицию? Как? Если подняться и бежать полусогнувшись, он меня наверняка срежет. Я поднял над головой саперную лопатку. Ее чуть не вырвало у меня из рук. В ней оказались две пробоины.

Неприятное положение — быть дичью. Жизнь моя висела на волоске. Малейшее неосторожное движение, и на мою родину пойдет похоронная. Что я не учел? В чем враг перехитрил меня?

«Попробую так», — решил я и стал осторожно перекатываться вниз, чтобы уйти из-под обстрела. Это мне удалось. Холм скрыл меня, и автоматчик отстал. А я засек еще две вражеские пулеметные точки. [40]

Все эти дни у нас в роте только и разговору, что о Дмитрии Щапове. Соберутся ребята и обязательно о нем гутарят: «Молодчина! Крепко он фашиста стукнул!»

Дело было так. Послал Щапова командир роты в ночное наблюдение с заданием засечь по вспышкам выстрелов новые вражеские артиллерийские батареи. В сумерки он добрался до своих траншей, перемахнул через бруствер и пополз по «нейтралке».

Он решил как можно ближе подобраться к траншеям вражеского боевого охранения: оттуда лучше обзор.

Ночь выдалась звездная, без единой тучки. Щапов достиг ската одной высотки и здесь облюбовал место для наблюдательного пункта. Дмитрию посчастливилось: до полуночи он засек четыре новые артбатареи.

В полночь до слуха разведчика донесся какой-то стук из окопов противника. Щапов насторожился.

«Придется туда наведаться, — подумал он, — узнать, что за стукотню подняли фашисты».

Дмитрий так близко подполз к вражеским траншеям, что уже различал темные силуэты размеренно наклонявшихся и взмахивавших руками немцев.

«Обрабатывают дерево. Видимо, строят блиндаж», — догадался Щапов.

Чуть левее постройки виднелись темные купы кустов краснотала. У подножия их змеилась невидимая во мгле и кустах речушка. Щапов пополз обратно. Захотелось пить. Разведчик подполз к ручью. На темной маслянистой поверхности замерцало несколько звездочек. Щапов собрался уже приникнуть к воде, как вдруг справа в кустах послышался хруст валежника. Разведчик замер. Кто-то шел, раздвигая кусты. Сомнений быть не могло: фашист! Гулко зазвенело порожнее ведро. Вот и сам гитлеровец. До него десять — двенадцать шагов. Щапов пополз к нему, но выдал себя неосторожным движением. [41] Фашист крикнул с перепугу и дал короткую очередь. Над ухом Дмитрия дзенькнули пули. Вскочив на ноги, он в два прыжка настиг гитлеровца и нанес ему прикладом удар в висок. Фашист рухнул на землю.

Отважный разведчик захватил у убитого солдатскую книжку, взял как трофей немецкий автомат и к рассвету благополучно вернулся в свои окопы.

* * *

Чувствуется приближение осени. На небе громоздятся сумрачные однообразно-серые тучи, похожие на шинельное сукно. Зарядил обложной дождь. Окрестности затянуло мутной туманной завесой. Мы принялись ставить палатки. В соседней роще нарубили березовых кольев, на колья натянули парусину. Монотонно щелкает о брезент дождь: тук-тук-тук.

Войска фронта сорвали все попытки немецкого командования подготовить и провести новое наступление на Москву, замкнуть вокруг советской столицы «малые клещи» через Калугу в дополнение к «большим клещам» через Сталинград. Продолжая ранее начатое наступление, наши подразделения в ходе ожесточенных, длительных боев прорвали оборону 9-й немецкой армии и выдвинулись к железной дороге Ржев — Вязьма, охватив с юга ржевскую группировку врага.

Дивизия наступает по реке Вытебеть. Отбивая непрерывно следовавшие одну за другой яростные контратаки 2-й танковой немецкой армии, она шаг за шагом продвигается вперед и ведет бой за деревню Озерна. Едва рассвело, как с наших позиций ударили тяжелые орудия. Началась артиллерийская подготовка. Земля застонала от разрывов. Серый пепельный дым, словно грязная вата, окутал и Озерну, и стоящую за ней темную громаду леса. [42]

Ребята собрались на пригорке. Лица у всех радостные, возбужденные.

— Несладко сейчас фашистам, — говорит Ягодкин. — Огонек знатный! Артиллеристы поддают жару!

Подошел командир взвода младший лейтенант Волобуев.

— Вы понимаете, — сказал он, — как важно отобрать у немцев эту Озерну, а затем захватить лес. За этим лесом начинается равнина. Брянщина. Мы обеспечиваем выход танкам на оперативный простор.

После получасовой артподготовки в атаку поднялись пехотинцы. После ожесточенного боя деревня Озерна была взята у немцев.

А затем начались многодневные и упорные сражения на подступах к лесу. Но гитлеровцы подтянули резервы, и захватить лес нашим пехотинцам так и не удалось.

Старший сержант Дорохин принес нам какой-то объемистый сверток.

— Товарищи, — сказал он, нахмурив брови, — мы получили задание снести эти листовки, — он указал на сверток, — во вражеские траншеи. — И, помолчав, добавил: — Повторяю, задание очень ответственное.

Ягодкин, сделав серьезную мину, спросил:

— А разве есть задания безответственные?

С наступлением ночи мы вчетвером двинулись на передний край. Погода — хуже не придумаешь: дождь, слякоть. На ротном КП опять сделали перекур. Потом поднялись на бруствер своих окопов и поползли прямо по грязи.

В плотной, сырой мгле желтыми расплывчатыми пятнами мельтешат немецкие ракеты. К ним я уже привык и даже несколько доволен, что гитлеровцы сами освещают нам путь. Теперь уж не повторим прошлой ошибки и постараемся подобраться к вражеским окопам как можно ближе. [43]

Где-то совсем рядом послышался треск. Почти над самой головой в туманном небе вспыхнула ракета. Четко обозначились выхваченные из темноты брустверы немецких окопов. До них было не больше десяти — пятнадцати метров. Выходит, действительно не так страшен черт, как его малюют. Можно, значит, обмануть бдительность гитлеровцев и подобраться к их окопам, не будучи обнаруженными! Когда солдат попадает на фронт необстрелянным, такому чудятся всякие ужасы, кажется, что все пули летят в него. Учиться воевать надо еще в мирные дни, и в полную силу. Тогда меньше будет потерь из-за неопытности солдат. Умелого солдата смерть обходит стороной.

Мы осторожно подползли к окопам, прислушались. Вокруг монотонно стучал дождь. Теперь оставалось главное: разбросать листовки по траншеям. Сделали мы это так быстро, что немцы и не заметили. Видать, в такую мокропогодицу гитлеровцев из землянок не выгонишь.

Семья наша солдатская

Кроме Озерны дивизия освободила населенный пункт Грынь. Гитлеровцы предпринимали отчаянные усилия, чтобы вернуть утраченные позиции. Дивизия несла потери, но не отступила ни на шаг. В ходе боев 2-я танковая немецкая армия была в значительной степени обескровлена, потеряла сотни солдат и офицеров убитыми и ранеными, много танков, орудий, минометов.

Под вечер, вернувшись из штадива, лейтенант приказал старшине Копотову готовить роту к ночному переходу. Дивизию перебрасывали на правый фланг нашей 3-й танковой армии, в район селения Перестряж, Калужской области. В этот день все выходы на задания были отменены. [44]

Когда стемнело, солдаты, разобравшись в колонну по четыре, вышли на проселочную дорогу.

Я с грустью смотрел на оставляемый бивуак. За две с лишним недели боевой жизни мы привыкли к нему — к своим траншеям, к притоптанным брустверам. Однако, как я успел заметить, многие из солдат отнеслись к переходу равнодушно, иные даже радовались ему. Рослый Давыдин, ставший от надетой шинели еще более массивным, крупным, глядя на меня, сказал:

— А чего жалеть, паря?.. За всю войну столько стоянок сменишь, что и не сочтешь.

Погода ухудшилась. Мелкий, надоедливый дождь превратился в ливень. Дорожная пыль замесилась в липкую грязь. Идти стало трудно. Особенно доставалось нашим обессилевшим лошадкам. Они еле тянули тяжело груженные телеги, часто останавливались. Подоткнув полы шинели за поясной ремень, мы чуть ли не перед каждым подъемом дороги, взявшись за постромки, помогали своим четвероногим друзьям, выкрикивая традиционное; «Раз-два, взяли!.. Раз-два, взяли!..»

Некоторые из бойцов, поскользнувшись, падали в дорожные лужи, беззлобно чертыхались, честили недобрым словом и мокропогодицу и Гитлера.

Поднялись на изволок, пошли открытой степью. Справа угадывалась недальняя передовая. В серой сетке дождя временами загорались радужные, расплывчатые огни немецких ракет. Они чуточку, всего на полчетверти, поднимались от ломаной кромки горизонта.

— Никуда от этих проклятущих ракет не уйдешь, — зло выругался Воронцов. — На передовой всю ночь мельтешат и здесь тоже.

Утром рота достигла опушки соснового бора.

— Здесь, — сказал лейтенант. [45]

* * *

Позавчера к нам в роту вернулся из медсанбата Файзуллин. Больше двух недель он пролежал на лазаретной койке, отдохнул, посвежел. И нам чистосердечно признался:

— Надоело лежать. Делать ничего не надо. Кушай только. Дохтуру все говорил: лечи рука быстрей, разведка ходи надо. «Языка» тащи.

В роте его ждала радость: старший политрук Солдатенков вручил ему автомат Бархотенко:

— Бей из ППШ фашистов без промаху!

На счастливом лице парня была, однако, заметна растерянность:

— А куда же винтовку?

— Винтовку старшине отдай, — усмехнулся политрук.

В дивизии недовольны действиями разведчиков. Вчера я слышал, как лейтенант распекал старшего группы сержанта Зобулина:

— Ну какие из вас «глаза и уши»? Что вы наблюдаете? Что? За своим передним краем смотрите?

— Но мы же обнаружили минометную батарею, — оправдывался сержант.

— Минометную батарею? Но ведь о ней давно известно. Автоматчиков немецких испугались. В блиндаже отсиживаетесь!

Сегодня наблюдать за противником направили нашу пятерку: Давыдина, Файзуллина, Кезина, Хворостухина и меня. Хворостухин идет вместо Ягодкина.

Не нравится мне этот Хворостухин. Высокомерен он. Чувствуется, что в его словах много фальши, неискренности. Сегодня, например, перед выходом на задание он, выждав, пока соберется побольше солдат, сказал:

— В наблюдении не уроним чести бойца-разведчика. Смерть мы презираем. [46]

Кто-то из бойцов хихикнул:

— Ну и балабон же ты, Хворостухин.

Старший группы Давыдин брал его с опаской.

— Язык у него что помело. Какой будет на задании — не знаю.

...Линия немецкой обороны проходит за скошенным ржаным полем, на скате высотки. Разведгруппе приказано наблюдать с переднего края стрелкового полка. На поле раскиданы неубранные суслоны ржи.

Очень важно в нашей работе найти удобный наблюдательный пункт. Давыдин, захватив с собой Кезина и Хворостухина, уползает вправо, к дальнему кустарнику. Мне с Файзуллиным приказал оборудовать НП здесь, на высотке, среди поля. Мы осторожно роем окопчик, обкладываем его снопами ржи. С высотки хорошо просматривается немецкая оборона. Вражеские траншеи отрыты тоже на поле, и брустверы тщательно замаскированы снопами. Издали казалось, что окопы и траншеи безлюдны.

Я поднимаю перископ и приступаю к наблюдению. Но не тут-то было: немцы тоже выставили наблюдателей. Нас обнаружил фашистский автоматчик.

— И работу нам сорвет, и перископ доконает, вражина, — с досадой говорю я Файзуллину.

Тот молчит и вдруг хлопает себя по лбу:

— Автоматчика стрелять надо! Из ППШ.

План уничтожения вражеского автоматчика у Фазуллина весьма прост: засечь по вспышкам выстрелов, где притаился фашист, незаметно подползти и взять на мушку. Чтобы установить, откуда стреляет немец, применяю хитрость: к черенку лопаты привязываю карманное зеркальце и поднимаю его вверх. Над головой снова начинают дзенькать пули. Одна из них попадает в зеркальце. Оно разлетается на мелкие осколки. Вдали, за крайним суслоном ржи, взметнулось едва заметное облачко [47] дыма. Так вот он где, гитлеровец! Однако бьет метко. Ну что ж, потягаемся — кто кого.

Смерть на фронте ходит в образе вражеского солдата. Надо научиться воевать лучше его, быть умнее, опытнее, хитрее, и тогда враги будут бояться смерти, а не мы.

Выбравшись из окопчика, Файзуллин пополз влево. Томительно текут секунды. Все дальше и дальше уползает от меня Абдулл. Вот он пересек высотку и скрылся за суслонами. Я стараюсь отвлечь внимание немецкого автоматчика. Выставляю над головой лопату, а затем несколько раз не торопясь попеременно то опускаю, то поднимаю ее. Отполированная поверхность вспыхивает на солнце режущим глаза блеском. «Вж-вж!» — проносится над ухом.

И вдруг короткая автоматная очередь. Сомнений нет: это Файзуллин расправился с гитлеровцем. Он подползает к окопчику усталый, запыленный, лоб покрыт бисеринками пота, а глаза сияют.

— Автоматчик капут! Самую голову попал.

Так и хочется обнять и расцеловать парня. Молодчина!

Прильнув к окуляру, замечаю свежую насыпь окопных брустверов. Она проходит чуть левее ржаных суслонов. Окопы были отрыты, видимо, этой ночью. Глаз отчетливо различает влажные, лоснящиеся на солнце комья земли.

Я рассказал о своих предположениях Файзуллину и передал ему перископ. Он внимательно вгляделся и решительным тоном сказал:

— Немец боевое охранение делал. Хитрый, супостат. Ночью окоп рыл.

В полдень к нам приползли Давыдин с Кезиным и Хворостухиным. Вид у ребят хмурый, утомленный. [48]

— Шабаш, паря! — усмехнулся Давыдин. — Поползаешь по этой кострике, самого волка слопаешь.

Он жадно втянул в себя махорочный дым оставленной Файзуллиным самокрутки и сказал:

— Айда, братва, на батальонный КП. Там и перекусим.

Командный пункт стрелкового батальона разместился на месте сожженной деревушки Ожигово. На косогоре торчат печные трубы, бурно разросся чертополох. Солдаты построили здесь добротные землянки.

Находим какой-то погреб, чудом уцелевший при бомбежке, оборудуем импровизированный стол: на порожнюю кадку кладем дубовую дверь. Предприимчивый Леша Давыдин отыскал гильзу противотанкового ружья, приладил фитиль, заправил гильзу ружейным маслом — и лампа готова. Кезин чиркнул спичкой, поднес ее к фитилю. Вначале несмело, потом все более оживляясь, затрепетал язычок пламени.

Файзуллин куда-то исчезает. Вскоре он возвращается с котелком, доверху наполненным жирным свежим мясом. Мы недоуменно переглядываемся.

— Где ты свеженины раздобыл?

— А тут в одном подвале нашел. Мясо — первый сорт, — нимало не смутясь, отвечает Файзуллин.

Достать дров и разжечь печурку — дело одной минуты. Кезин сходил вниз, к речке Вытебеть, и принес оттуда полный котелок воды. В погребе разнесся аппетитный запах мяса.

За повара у нас Файзуллин. Помешивая алюминиевой ложкой в котелке, он чему-то таинственно улыбается. Наконец свеженина готова. Рассаживаемся вокруг дымящегося котелка. Мясо кажется необыкновенно вкусным. Давно не едали такого. Надоели пшенные концентраты, супы-пюре, тушенка. За несколько минут опорожнили весь котелок. [49]

Облизывая ложку, Давыдин мечтательно говорит:

— Вот это говядина. Первый сорт, паря! Не послать ли еще?

Файзуллин добродушно усмехается:

— Мяса сколько хочешь. Возле речки, в кустах, молодая кобылка лежит. Осколок летел, бок вырвал. Мяса много...

Давыдин начинает ругаться.

В наблюдении нам предстоит провести еще целую ночь. Надо засечь новые немецкие батареи. До наступления темноты остается еще часа три. Что бы сейчас приготовить на ужин? О концентратах никто не вспоминает.

— Опять бы кобылятины отведать, — вслух мечтает Кезин. — Да из такого мяса лучшие ресторанные блюда можно готовить. Рагу, бифштексы, шницели...

— Бери, «академик», котелок. Принесем твоего бифштекса, — по-хозяйски распоряжается Файзуллин.

Они уходят.

В погребе на столе лежит затрепанный томик Лобачевского: это Кезина. Он никогда не расстается с ним. Внимательно листаю страницы. Из-за плеча заглядывает Давыдин. В его окающем говорке чувствуется большая сердечность и теплота.

— А наш «академик», паря, настоящим солдатом становится. Думал, какой из него, растяпы, разведчик выйдет. Видать, ошибся. Таких ребят, как он, еще поискать надо. Сегодня молодцом держался. Вокруг пули жужжат. Автоматчик строчит. А он ползет себе, помалкивает. Такой чудак! А помнишь, первое время как от самолетов хоронился, плашмя в окопе лежал.

Вечером, перед уходом группы в ночное наблюдение, Кезин подошел ко мне:

— Хочу, Петрович, поговорить по секрету... [50]

Мы вышли из погреба. Над землей уже спустились лиловые сумерки. На западе догорал мутный кирпичного цвета закат. Разноцветные плети трассирующих пуль полосовали темнеющее небо.

Вид у Федора угрюмый, почти озлобленный. Не глядя на меня, он сердито начал:

— Каким подлецом оказался этот Хворостухин. Ходили мы с ним за дровами к речке. А вода в ней, сам знаешь какая — лед. Смотрю, Хворостухин разулся и потными ногами — в воду. «Зачем ты так делаешь?» — спрашиваю. «Закаляться решил». Я сразу понял эту «закалку»: простудиться захотел, кашлять начнет. А с кашлем, известно, кто его на задание пошлет? Я все это ему и высказал. А он, стервец, просить начал, дескать, никому не рассказывай, и пусть этот случай между нами останется. От этих слов меня затрясло. Не стерпел и дал ему в зубы.

Рассказ Кезина не удивил меня. Фальшь в поведении Хворостухина я замечал давно. Когда столкнулся с делом, вся его отвратительная душонка раскрылась полностью.

Мы вернулись в погреб. Кезин по моему совету обо всем рассказал Давыдину. Обычно спокойный, уравновешенный, сибиряк еле сдерживал себя:

— Негодяй, предатель! Вот ты каким треплом оказался!

Ссутулившийся, бледный, Хворостухин выглядел жалким и ничтожным. На следующий день он действительно почувствовал недомогание и начал кашлять. Из разведроты он был немедленно отчислен.

* * *

Рота разместилась в сосновом бору. Вокруг чудесный, напоенный душистой смолой воздух. Высокие прямоствольные [51] сосны, как столбы, подпирают небо, и сквозь зеленую пушистую хвою вершин лишь кое-где проглядывают голубые просветы.

Хорошо! Дышишь — не надышишься!

Наш «академик» Кезин уже успел сказать бойцам, что сосновый воздух богат кислородом и удлиняет жизнь человека. Меланхоличный Воронцов сердито покачал головой:

— Как же! Тут удлинишь! Разевай рот шире!

И действительно, в то же утро немцы начали обстреливать наш бор. В вершинах сосен что-то грохнуло, затрещало, посыпались обломки сучьев, зеленые иглы хвои, и где-то невдалеке ухнул снаряд.

Правда, обстрел скоро прекратился. За день фашисты бросили всего десятка три снарядов. В общем, жить можно. Еще хорошо, что сюда не наведываются «юнкерсы».

Тут же, среди сосен, мы устроили себе окопчики. На каждого отдельно. Рыть их легко: земля сухая, песчаная. Вздремнуть в такой траншее — одно удовольствие. Подстелешь на дно прохладной, духовитой хвои, сверху укроешься шинелью, и такой крепкий, дремучий сон охватит тебя, что порой и от обстрела не проснешься.

Песок доставлял бойцам много неприятностей: не доглядишь, и мелкие песчинки уже попали в казенную часть винтовки или автомата — затвор застопорил. Не дай бог, если в эту минуту придет лейтенант. Распушит, разругает на чем свет стоит.

Тут же, под соснами, разместилась походная кухня. Бойцы окрестили ее метко — «ходовариха». Как она мила солдатскому сердцу! Когда усталый возвращаешься в роту и видишь, как из трубы «ходоварихи» кудрявится вкусный дымок и рядом с половником в руках суетится в белом колпаке приземистый Коля Сергеев, [52] наш ротный кок, то какое-то волнующее чувство радости охватывает тебя. Ты добрался до дому.

Чуть поодаль от ротных повозок, в низине, затемненная низкорослым подлеском, змеилась прозрачная и быстрая речонка. Вода в ней такая студеная, что стоило подержать руку всего несколько секунд, как она начинала нестерпимо ныть. Утолять жажду можно было только крохотными глотками.

У речки всегда был кто-нибудь из бойцов, свободных от задания. Одни, примостившись на бережке, занимались постирушкой, другие пришивали пуговицу или оторванный хлястик, третьи шли сюда просто так, чтобы, растянувшись на песке, послушать звонкоголосый говор речки, переносясь мыслью в родные места. Куда ты мчишься, милая лесная речонка? Как далеко доходят твои воды? В какую реку впадаешь ты?

На бережок нередко приходил и наш ротный чеботарь Андрей Векшин, маленький сухотелый солдат с густыми, уже седеющими усами, свисавшими, как у Тараса Шевченко. Было ему за сорок с гаком. В роте «дядя Андрей» значился в должности ездового, но на досуге ремонтировал солдатские сапоги или ладил упряжь. К речке Векшин приносил свой немудрый сапожный инструмент: нож, шило, дратву, колодку, и тогда отсюда доносилось дробное, словно стук дятла, побрякивание чеботарного молотка.

Векшин в гражданскую служил в Первой Конной армии Буденного, знал много занимательных историй. Часто, отставив колодку и расправив усы, старый солдат рассказывал молодым бойцам: «Этак двинулись мы лавиной на беляков и давай крошить их, как капусту...»

Под кронами сосен землянка старшего политрука Солдатенкова. Здесь мы собирались на беседы и политинформации. Положение на фронтах было по-прежнему тревожным. Война подбиралась к Волге. Ожесточенные [53] бои шли на ближних подступах к Сталинграду. Часто, вернувшись с задания, мы рассаживались рядом с землянкой на песок и с надеждой смотрели на своего военкома:

— Ну, что там? Как они, держатся?

И каждый знал, что понимается под словом «они».

Часто в роту наведывался комиссар дивизии Н. С. Стрельский. Обычно он приходил один. Завернет вначале на кухню, к нашему коку, узнает, какой обед готовится бойцам, какой приварок, потом направится в расположение роты. Солдаты, увидев его, вытягивались в струнку, но он запросто подходил к ним, пожимал руки, расспрашивал о здоровье, о харчах, о том, что пишут из дому, — и глядишь, через минуту-другую между ним и разведчиками завязывалась самая непринужденная, задушевная беседа.

О чем только не расспрашивал комиссар солдат! И о том, как чувствуют они себя на задании, не скучают ли о невестах, хватает ли махорки, исправна ли обувь, теплы ли портянки... Солдаты охотно рассказывали комиссару о всех своих радостях и горестях и в свою очередь задавали десятки вопросов, спрашивали, что происходит в мире, вступят ли в воину против нас Япония и Турция, будет ли открыт второй фронт.

Сколько душевной теплоты, искренности было в беседах комиссара с солдатами. Каждый приход комиссара становился для солдат праздником.

Подвиг Вани Опарина

Для разведчика нет ничего хуже обороны. Наблюдение сменяется ночным поиском, поиск — наблюдением. Все становится обычным, примелькавшимся.

Поэтому известие о готовящейся атаке разведчики встретили с радостью. Был конец августа. Ржавые листья [54] уже вкрапывались в густые темно-зеленые косы берез. Сегодня выдался ясный день. Легкий беловатый туман, лежащий в низинах, рассеялся, и на небе засияло огнистое солнце. В половине десятого к окраине деревушки Ожигово, к лесным посадкам, стали подтягиваться автомашины. Вместо кузовов у них торчали какие-то металлические рамы с рельсами.

— «Катюши» родненькие прибыли! — первым догадался Ягодкин. — От них гитлеровцы ревмя ревут.

Столпившись, осматриваем диковинные установки, названные нежным девичьим именем.

Машины выстроились в ряд. Командир подает сигнал. Водители рассаживаются по своим кабинам.

— Огонь!

С пронзительным воем летят ввысь десятки мин. Десятки ярких пунцовых огней мелькают на синем холсте неба. Один залп, другой, третий...

Грозный рокот «катюш», словно чудесная музыка, звучит в ушах. Выбросив смертоносный груз, установки тотчас же меняют позиции.

Раздаются залпы наших дальнобойных орудий. Земля дрожит от гула разрывов. В небе появляются звенья краснозвездных самолетов.

— Вот они, наши летаки! — кричит Брук, и я невольно с грустью вспоминаю Бархотенко. — Кто говорил, что у нас самолетов нет?!

В десять сорок, после артиллерийской подготовки, в атаку поднимаются пехотинцы. Мы идем с ними. Чувства страха, подавленности, какое я испытывал, идя на боевое задание в первые дни, и в помине нет. Мы готовимся к бою, уверенные в своих силах, в превосходстве над врагом. Немного даже любуешься собой, гордишься тем, что ты воин могучей Советской Армии и участвуешь в великом деле, которое навеки войдет в историю, бьешь заклятого врага, очищаешь родную землю от [55] фашистской нечисти. Если останешься жив, тебе потом не стыдно будет смотреть в глаза людям. Ты честно исполнил свой долг. Ты был солдатом в самом прекрасном значении этого слова.

Нашей группе, возглавляемой Дорохиным, приказано вместе со стрелками ворваться в траншею и захватить пленного.

Бежим по скошенному полю, приминая жесткую стерню. Отчаянно стучит сердце. Кажется, что оно ударяет о ребра грудной клетки.

Рядом со мной с автоматом в руках Опарин. Вооружен он, что называется, до зубов: на поясном ремне поверх маскхалата болтаются два патронных диска, три ручные гранаты и охотничий нож.

Еще перед атакой Ягодкин сострил:

— Теперь все гитлеровцы разбегутся, как нашего Ваню увидят.

Вот уже отчетливо различаются впереди глинистые брустверы немецких траншей. Почему же молчат фашисты? Хотят подпустить ближе?

Вдруг где-то рядом затрещала гулкая очередь. Над ухом тоненько, по-комариному, запели пули. Я увидел, как бежавший метрах в пяти от меня солдат нелепо взмахнул руками и ничком упал на землю. Рядом кто-то застонал.

— Ложись! — послышался голос Дорохина.

Я посмотрел на Ваню и пожалел его. Оказывается, еще не втянулся парень в боевую жизнь. В широко раскрытых глазах застыл страх. Побледневшие губы шепчут:

— Вот хочу не бояться, а не могу. Что ты хошь делай. Боюсь. Сильно боюсь...

Очередь оборвалась, перестали петь пули.

— Вперед! — закричал Дорохин. [56]

Мы делаем короткие перебежки, стреляя на ходу. Могучее «ура» проносится по рядам бойцов. Фашисты уже не перестают стрелять. Но теперь мы не обращаем никакого внимания на пули. До вражеских брустверов рукой подать. Мы почти у цели. Какое-то радостное, волнующее чувство охватывает каждого. Спрыгиваем в окоп. Наконец-то! Вот она, заветная траншея. Я мельком взглянул на Ваню: лицо раскраснелось, глаза блестят. И кажется, что прикажи ему еще и еще раз подняться в атаку — и он пойдет, невзирая ни на что. Он победил себя, нашел в себе силы преодолеть роковую черту, и я рад за него.

Двигаемся по узкой траншее. Вдруг впереди, за поворотом ее, в нескольких метрах от себя я увидел гитлеровца. Худенький, мозглявый, с надвинутой на лоб пилоткой, он стоял, притаившись у стенки окопа. На остроносом птичьем лице его застыл страх. Во всей сгорбленной, неуклюжей фигурке, в грязном френче лягушачьего цвета чувствовалась какая-то приниженность, тупая покорность. В первый раз я увидел так близко от себя немца-солдата.

Так вот он какой, завоеватель Европы, враг нашего народа, мой враг! Его послали сюда убивать нас, меня. Вот он нажмет курок — и оборвется моя жизнь, останется вдовой моя жена, сиротами мои дети. Но кто ему дал право на это? Они пришли, чтобы убивать нас. Мы будем убивать их ради наших жен, наших детей, ради свободы и независимости нашей Родины.

Гитлеровец сделал еле заметное движение правой рукой, придвинул ее к прикладу висевшего на груди автомата. Еще бы какие-то доли секунды... Но я предупредил его и, нажав на спусковой крючок своего ППШ, выстрелил в фашиста в упор. Татакнула нервная очередь. Отчаянный животный крик огласил воздух. Сизый дымок заклубился над траншеей. [57]

Сзади подбежали наши.

— Твой?! — коротко бросил Дорохин, указав на лежавшего на дне окопа вражеского солдата.

Я молча кивнул головой и вместе с бойцами ринулся вперед по траншее. За поворотом видим еще одного гитлеровца. Поднявшись на бруствер, он пытается бежать. Старший сержант, подняв автомат, дал короткую очередь. Фашист мешком свалился на дно окопа. Перед нами третий солдат. Вскинув винтовку, он направил ее на Дорохина. Но в этот момент из-за спины старшего сержанта вынырнул Ваня Опарин и закрыл командира собой. Прогремел выстрел. Ваня плашмя упал на землю. Вперед вырвался разъяренный Файзуллин. Он в два прыжка настиг фашиста и, размахнувшись, ударил его по голове прикладом автомата. Гитлеровец рухнул замертво.

Траншея наполнилась бойцами-пехотинцами. Уцелевшие фашисты отчаянно сопротивляются. Завязывается рукопашная схватка. Стон, лязг, хруст. Гитлеровцы не выдерживают штыкового удара и в панике покидают окопы.

Наши стрелки преследуют их.

...В скорбном молчании стоим вокруг Опарина. На его груди, на маскхалате, видно маленькое пулевое отверстие.

Вспоминается короткая фронтовая жизнь Вани. Нерасторопного, мешковатого, его с неохотой брали на задания, частенько подтрунивали над его аппетитом, а когда пришло время, Ваня не раздумывая отдал свою жизнь за командира.

Да, здесь, на передовой, в бою, в человеке проверяется все: его стойкость и мужество, его преданность Отчизне. Кажется, пришел сюда совсем обычный, ничем не примечательный человек со своими слабостями, недостатками. Но вот наступает решительная минута, и все [58] ненужное, мелочное, словно шелуха, спадает с него, и перед вами — настоящий герой, солдат.

Я был свидетелем необычайного взлета души человека, проявления подлинного мужества, самоотреченности. Сколько лет прошло, а я и сейчас во всех деталях помню и вижу схватку в траншее! Как сложна духовная жизнь человека! Как опрометчиво поступает тот, кто говорит, что «видит человека насквозь с первого взгляда». Особенно вредна торопливость в суждении о людях для нас, педагогов. Сколько таких увальней, как Ваня Опарин, нерасторопных, на первый взгляд слабохарактерных, встречает учитель! И теперь, когда мне нужно сделать о каком-либо ученике окончательный вывод, я вспоминаю Ваню Опарина и останавливаю себя...

Из-за поворота траншеи показался Давыдин. Правой рукой он держал за шиворот долговязого гитлеровца, бледного, испуганного, левой сжимал автомат.

— Хотел из окопа драпать, — кивнул он на пленного, — на бруствере сцапал. Еле удержал. Пинаться вздумал.

На рукаве у гитлеровца, захваченного Давыдиным, эмблема — череп и скрещенные под ним кости.

— Вельхес регимент?{2} — спрашиваю пленного.

Тот молчит, настороженно оглядывается вокруг. От него нестерпимо несет потом и нестиранным бельем. Давыдин ругается:

— Псиной воняет... А Россию хотел завоевать, гад!

Бойцы с любопытством осматривают пленного. Самый обыкновенный солдат-фронтовик, грязный и вшивый, заросший рыжей щетиной. И совсем небольшой физической силы. Грудь узкая, цыплячья. Тряхни такого [59] покрепче — и дух вон. Мне даже становится смешно и немного досадно, что я когда-то боялся их, вот таких, как этот, вшивых завоевателей. Не их, точнее, а смерти, но ведь это все равно: смерть посылали они. И я невольно перевел взгляд на разведчиков: все они, как на подбор, крепкие, закаленные физически и резко отличаются от этого фашистского ублюдка.

Бой окончен. Атака увенчалась успехом.

С пленным направляемся в роту. Опарина бережно несем на носилках. Мы похоронили его в своем обжитом бору, у подножия одной из сосен. Громко и грозно прозвучали прощальные залпы из автоматов. Лейтенант первым бросил в могилу горсть земли. Под сосной вырос невысокий печальный холмик с деревянным обелиском...

Отгремят жестокие бои. Пройдут годы. Травой зарастут траншеи, пулеметные гнезда. И может быть, здесь, в сосновом бору, раскинется пионерский лагерь, зазвенят веселые ребячьи голоса. Скромная могила солдата всегда будет напоминать детям о том, как в кровавых боях с фашизмом их отцы и старшие братья защищали свободу и независимость своей Родины, свободу и счастье своих детей и грядущих поколений.

Сегодня я, как ротный политбеседчик, вместе с Сашей Трошенковым выпустил боевой листок, посвященный героическому подвигу Вани Опарина. Саша отыскал в своем альбоме портрет Вани и перерисовал его в боевой листок. Получилась волнующая картина: наш Ваня со своей милой улыбкой, с ямочками на щеках, как живой, смотрел на ребят.

Я предложил обвести портрет траурной рамкой, но Саша воспротивился.

— Зачем этот траур? — сказал он. — Ваня погиб героем. И в памяти нашей он навсегда останется живым.

Вечером нас собрал старший политрук. [60]

— Есть предложение, — сказал он, — написать письма на родину Вани. Одно пошлем матери, другое — в колхоз, в сельсовет. Пусть узнают односельчане о подвиге их земляка. Попросим увековечить память о герое, может быть, назвать одну из улиц в родном селе его именем.

На другой день оба письма были отправлены в далекую Сибирь.

...Сегодня фашисты особенно нервничают. Дался же им наш сосняк. Через каждые пятнадцать минут слышится противный свист. Снаряд врезается в самую гущу сосен, совсем близко от наших окопчиков. Сильный взрыв потрясает окрестности.

Но в роте к обстрелам привыкли. Жизнь идет своим чередом. Вот, растянувшись под сосной, что-то пишет на четвертушке бумаги Давыдин. У него сегодня превосходное настроение: писарь вручил ему письмо. Незаметно подхожу сзади.

— Наверное, от зазнобы?

Лицо Давыдина светлеет:

— И ведь что, паря, задумала Нинка-то моя. — Он тычет пальцем в сложенный треугольником листок. — Как уходил на фронт, она в ту пору буфетчицей в чайной работала. А нынешней весной ее в колхоз направили. На тракторные курсы откомандировали. Выучится — трактористкой будет. Вот девка — чистый огонь!

Файзуллин, усевшись на дно окопчика, поет песню. Ягодкин, лихо заломив набок пилотку, сражается в домино. До меня долетают звук костяшек и отрывистые возгласы играющих.

Штурмовые ночи

С каждым днем разведчики действуют все смелее и отважнее, особенно Саша Трошенков. На передовой он с первых дней прочно вошел в число наиболее активных [61] и бесстрашных солдат. Бывало, пойдут разведчики на наблюдение, изберут свой НП, а Саше все не терпится, хочется поближе подползти к фашистам, все лучше высмотреть, разузнать. И сведения из его наблюдательного пункта всегда были лучшие, наиболее достоверные и поэтому наиболее ценные.

Однажды за свою пытливость и любознательность он едва не поплатился жизнью: немцы заметили его, дали очередь. Пули в двух местах пробили пилотку, одна вскользь прошла по темени, вырвала кожу. Пришлось ему несколько дней проваляться в медсанбате. После кто-то из бойцов сказал:

— Эх, Сашка, не сносить тебе головы. Уж больно ты настырный. Прямо к гитлеровцам в логово прешься.

В ответ Саша только рассмеялся:

— Ничего не поделаешь. Разведчику рисковать положено.

С каждым днем все ожесточеннее бои. Не утихает артиллерийская канонада. С наступлением темноты небо — в красных сполохах огня.

Уже сентябрь. Моросит холодный дождь. Низко над землей плывут лохматые тучи. Самое подходящее время для действий разведчиков.

Сегодня днем в землянку командира роты прибыл связной из штаба. И вскоре всем стало известно: ночью предстоит поход за «языком».

В роту прикомандировано несколько пехотинцев из стрелкового полка. В ожидании выхода на боевое задание они сидят под соснами, попыхивают цигарками. Пехотинцы по сравнению с разведчиками выглядят немного неуклюжими, нерасторопными. Среди них есть и пожилые, видимо воевавшие еще в гражданскую, есть и безусые юнцы.

С одним из них — Игнатием Кряжевым, крупным ширококостным детиной, — я разговорился. Игнатий — [62] уроженец Костромы, у него доброе, немного скуластое лицо и пышные буденновские усы пшеничного цвета, которые он постоянно подкручивает. Говорит он не торопясь, несколько покровительственным тоном, как человек бывалый и знающий себе цену. Вокруг него всегда кучка молодых солдат.

Каждый, кто был на войне, знает, как дорого новичку слово бывалого воина, его опыт. Игнатий делает большое дело, поддерживая боевой дух молодых солдат, воспитывая у них презрение к врагу, уверенность в своих силах.

— Что немцы, — сиплым басом говорит он. — Я еще в восемнадцатом году под Псковом их лупил.

Востроносый солдат в большой, не по росту шинели качает головой:

— Может, и лупил. А теперь немец черт те куда прет. У Волги бои идут...

— Зашел немчура далеко, — отвечает Кряжев, — да ног не вытащит, завязнет. Вот попомните меня. Хотел Гитлер еще прошлой осенью парад принимать в Москве, а уже второй год воюет, и не видать ему Москвы, как свинье неба. Благодушными мы очень были и пустили врага к себе. А теперь злее стали и воевать научились.

С наступлением темноты разведывательная группа направилась к переднему краю и разместилась в двух тесных, сырых землянках. Возглавляет группу сам лейтенант. Присев к столу, он вместе с командиром взвода в последний раз просматривает карту, уточняет маршрут. При свете ночника мне хорошо виден его острый профиль. Удивительный человек! Всего полчаса назад он нещадно распекал двух бойцов за то, что они не захватили саперных лопаток. А сейчас, сидя за столом, вполголоса говорит командиру взвода:

— Пусть отдохнут бойцы. Большое впереди дело.

И сколько сердечности, теплоты в этих словах! [63]

Временами до меня долетают обрывки разговора:

— Немецкие траншеи проходят рядом с совхозом. Там вспаханное поле. Его переползем по-пластунски. Группа врывается в окопы...

В группу захвата подобраны надежные бойцы: Давыдин, Трошенков, Ягодкин и четверо из приданных стрелков. За старшего — Дорохин. Самый молодой из всех — Саша Трошенков. Вот он сидит, согнувшись, в углу землянки, поставив меж ног свой неразлучный автомат. Желтый свет коптилки падает на его румяное, совсем еще мальчишеское лицо...

В половине двенадцатого вылезаем на бруствер окопов. Ночь темная, глухая. Нудно накрапывает дождь. Поползли. Справа от меня — Игнатий Кряжев. Слышу его тяжелое прерывистое дыхание. Нелегко старому солдату: дают о себе знать годы. Однако он не сдается и еще до выхода на задание настойчиво просил командира роты включить его в группу захвата. Но ему наотрез отказали. Командир роты коротко сказал:

— Останетесь в прикрытии. С пулеметом.

Какая-то тревожная тишина разлита кругом. Ни выстрела, ни шороха. До чего же оно неприятно — безмолвие! Кажется, конца ему нет. Вдруг — что это? Сквозь шорох дождя донесся до нас протяжный испуганный крик. И сразу же ночное мглистое небо озарилось матовым светом. Одна ракета, другая, третья...

Невдалеке на фоне длинного выбеленного сарая различаю несколько бойцов. Полусогнувшись, они бегут в сторону от немецких окопов, волоча что-то по земле. Это, видимо, группа захвата.

Тишина мгновенно раскалывается бешеным лаем вражеских пулеметов. Левее проносится ливень пуль. Надо прикрывать отход группы. Кряжев нажал на спуск ручного пулемета, и тот затрепетал гулкой нервной очередью. [64] Нестройными залпами из винтовок и автоматов мы поддерживаем его.

Немецкая сторона крепила огонь. С злобным колючим треском ударили вражеские пулеметы. Лейтенант приказал отходить.

И тут-то ранило нашего «академика». Пуля раздробила ему плечо.

— Тащите его к своим окопам, — распорядился лейтенант, — мы будем прикрывать отход.

Ох и трудной была эта ночь! Вражьи пулеметы неистовствовали. Плотно прижавшись к земле, держа за концы плащ-палатку с раненым, мы медленно передвигались вперед, к своим. Наконец преодолены последние метры — и мы у себя в траншее. В углу ее сиротливо светит ночничок. Файзуллин быстро разорвал чехольчик индивидуального пакета, наложил бинты, стал перевязывать Кезина. Раненый заскрипел от боли зубами, впал в забытье.

Стали возвращаться бойцы, участвовавшие в поиске, В траншею спрыгнул Дорохин. Он устало опустился на самодельную скамью, закрыл лицо руками. От него мы узнали, что убит Ягодкин.

Неожиданно очнулся Кезин.

— Все живы? Да? Как с «языком»? — прошептал он.

Трошенков, насупившись, указал на силуэт сидящего в стороне человека.

— Фашист. Только чуточку дырявый, — каким-то безразличным тоном сказал он. — Пока тащили, свои же в ногу угодили.

— А ведь как вытаскивали этого стервеца, вспомнить тошно! — подхватил Давыдин. — Подползли мы к окопам. Метров восемь до них осталось. Слышим, немцы на своем языке балакают. Двое их. Притаились мы. Все стихло. Примечаем: один немец в блиндаж ушел, а другой часовым остался. Самое подходящее время в [65] траншею ворваться. Мы разом поднялись. Ягодкин с Трошенковым первыми добежали до бруствера и спрыгнули в траншею. А тут и мы со старшим сержантом подоспели. Немец даже не пикнул: в рот ему пилотку всунули, а сверху накрыли плащ-палаткой. Выволокли на бруствер и давай поскорее тащить. Метров уже двадцать оттащили, как сзади раздался отчаянный крик. Видимо, другой солдат пришел. Заполыхали ракеты. Небу жарко стало. Тут было одно спасение: не отрываться от земли, прижиматься к ней покрепче. А Ягодкин приподнялся, тут его сразу очередью и прошило. И еще трех стрелков-пехотинцев сразило, пока ползли. Пришлось нам вчетвером и Ягодкина тащить, и пленного, — закончил свой рассказ Давыдин.

Рядом с землянкой, покрытой плащ-палаткой, лежало тело Юрия Ягодкина. Не верится, что нет больше с нами веселого, неунывающего паренька. Кажется, что поднимется он сейчас из-под мокрой плащ-палатки, тряхнет своим золотистым чубом, подойдет к нам и скажет: «Ну, вот и «язычка» прихватили».

А дождь, студеный, мелкий, глухо и надоедливо барабанит по жесткой парусине солдатских плащ-палаток, и в шуме его слышится что-то тоскливое и грустное.

— Вчера перед уходом на задание Ягодкин письмо получил, — вполголоса, ни на кого не глядя, добавил Давыдин. — Так обрадовался. Говорит, от матери. Она у него на Волге, под Саратовом, живет. Читает он это письмо, а у самого на глазах слезы. Потом наказывает мне: «Если что случится со мной, уж поласковей напишите матери, я ведь у нее один». Он и письмо это оставил мне.

Все молчали. А Саша Трошенков тихонько сказал:

— А меня Юра просил — нарисуй да нарисуй его при всей форме: с автоматом за плечами, с гранатами за поясом. Хотел матери послать. [66]

Мы — гвардейцы

И на правом фланге дивизия повела активные боевые действия, истребляя живую силу и технику врага. Предприняв успешное наступление, она овладела местечком Ожигово — одним из важных пунктов вражеской обороны по реке Вытебеть на подступах к Перестряжу, где были сосредоточены важные коммуникации врага. Чтобы задержать наступление дивизии, гитлеровцам пришлось спешно перебросить на наш участок фронта значительные подкрепления. Мы вели тяжелые оборонительные бои, сдерживая натиск численно превосходящего противника. И воины 264-й дивизии не посрамили славы русского оружия, сражались с беззаветной храбростью, мужеством, проявляя железную стойкость и массовый героизм.

20 сентября дивизию вывели из боя на отдых и переформирование.

Стоял конец сентября. Поздним вечером разведрота достигла окраины какого-то села. Бойцы отыскали пустой сарай, принесли туда свежей соломы и залегли спать.

Меня назначили часовым. Над селом нависла глухая осенняя ночь. Это была первая ночь вдали от фронта. Тишина. Необыкновенная тишина! Все вокруг будто пронизано ею: и хмурое, набухшее дождем небо, и холодный ночной воздух, и костлявый дуб рядом с сараем.

В четыре часа меня должен сменить Давыдин. Не хочется будить парня. Так бы и стоял не двигаясь, вслушиваясь в тишину ночи. А бойцов даже во сне не покидают тяжелые видения войны. Кто-то спросонья крикнул:

— Гранатой, гранатой давай!

И снова все стихло.

Куда только не уносит солдата мечта! В старенькой шинелишке, в стоптанных кирзовых сапогах я переступаю [67] порог отчего дома. У ног жены, боязливо держась за юбку, стоят два мальчугана — мои сыновья. Младший еще совсем крохотный. Ему меньше года. Он родился без меня. Оба испуганно таращат глазенки.

— Да это ваш папа, не бойтесь, — ласково гладит ребячьи головы жена, а сама не успевает утирать слезы.

И опять кто-то заскрежетал зубами, кто-то вскрикнул спросонья:

— Кроши гадов, бей их прикладом!

Потекли однообразные дни, похожие друг на друга, как автоматные патроны. Наступил декабрь сорок второго. Завыли метели. Нашу землянку засыпало толстым слоем снега. Мы в шутку окрестили ее «родным уголком». Она кажется необыкновенно милой и уютной особенно в те часы, когда чертовски усталый возвращаешься на ночлег после ротных занятий.

В тылу, когда я был еще зеленым новичком, я наивно представлял себе, что стоит только прийти на передовую, как сразу увидишь немца. Подползай к нему осторожно, хватай, обезоруживай, затыкай рот пилоткой, и «язык» твой. В действительности все оказалось сложнее. Враг умен и хитер. Он старается предугадать твои действия. Чтобы взять «языка», нужно перехитрить противника, проявить максимум сноровки, сообразительности, упорства, выдержки. Мы научились ползать, маскироваться в складках местности, использовать для этого все, вплоть до воронок от авиабомб и снарядов. Воронки нередко служили нам и наблюдательными пунктами. Овладели немецкими автоматами, парабеллумами, винтовками, стали метко, без промаху стрелять как из своего, так и трофейного оружия. В зеленых маскировочных халатах, нередко надев поверх сапог веревочные лапти, бойцы неслышно, как кошки, подбирались к вражеским траншеям, быстро разведывали передний край, засекали огневые точки, устанавливали [68] пути подхода к блиндажам. Мастерами-наблюдателями стали и юный Саша Трошенков, и Леша Давыдин, и Борис Эрастов.

Но допускали и много ошибок, за которые расплачивались кровью. И теперь мы снова учимся переползать, метать гранаты, метко стрелять, с известной точностью простейшим способом определять расстояние до намеченных ориентиров, а самое главное — маскироваться.

Лейтенант выводил нас в поле и ставил задачу:

— Местность до мельчайших деталей изучена противником. Каждый кустик на учете. Возможны действия вражеских разведчиков: наблюдение ведем не только мы, но и немцы. Где расположите наблюдательный пункт, чем замаскируетесь?

И начиналось решение задачи из области высшей математики, или, точнее, сложнейшее шахматное состязание. Мучительно обдумываешь каждый ход. Куда ни кинешься — лейтенант бракует: у врага здесь сильная защита. Порой приходишь в отчаяние: сделать ничего невозможно. Но в конце концов находишь то, что ищешь. Нужно учитывать, где находится противник, в какой стороне света, солнечный день или пасмурный, облака высокие или низкие, утро, полдень или вечер. Вспоминаешь законы света, оптики. Да, многое нужно знать не только офицеру, но и солдату в современной войне.

Из «старичков» в нашем отделении осталось трое: Давыдин, Трошенков и я. Одних отправили в госпиталь, других похоронили на орловской земле.

В самые последние дни ранило осколком мины Дорохина. В тяжелом состоянии его эвакуировали в армейский госпиталь.

Командир отделения у нас сейчас новый — Алексей Шмельков, старший сержант, невысокий плотный паренек лет двадцати двух. По характеру Шмельков совсем не похож на суховатого и официального Дорохина. В кругу [69] солдат он завзятый шутник и весельчак. Его краснощекое лицо то и дело озаряется улыбкой.

— С таким воевать легко будет, — говорят солдаты. — Командир нашенский.

С приварком у нас туго. За ужином, глотая похлебку из «шрапнели», молодые недовольно бурчат:

— Скорей бы на передовую. Там, говорят, еды вволю.

Давыдин с усмешкой качает головой:

— Житье там — разлюли малина: на обед жаркое из фугасок, отбивные из полковых мин.

Из солдат нового пополнения я больше всех сдружился с Сашей Тимровым и Андреем Лыковым.

Тимров — мой коллега, педагог-словесник. Это длинный сухотелый парень лет двадцати пяти, в короткой, до колен, шинелишке, обмотках и здоровенных армейских башмаках. От всей его чуточку нескладной фигуры веяло добротой и радушием.

Саша редко бывает один. Чаще видишь его окруженным солдатами. То он читает им свежий номер «дивизионки», а то просто задушевно беседует, рассказывает о былом.

Как я любил его в эти минуты!

Сядет он, бывало, на нары, подвернет под себя по-татарски длинные ноги. Глаза озорно блестят, голосок приятный, окающий:

— Учился я до войны в Ярославле, в институте. Педагогическом. Стипендия с гулькин нос. Прирабатывать приходилось. Двинемся с ребятами на Волгу, на пристань... Сколько за день мешков-трехпудовичков на горбу перенесешь — и счесть мудрено. Зато закалка...

Любил Саша и помечтать. Как-то поздним вечером мы возвращались с ротных занятий. Ночное небо сияло перламутрами звезд. Саша остановился, долго смотрел на них и сказал: [70]

— Вот посмотреть бы, какой будет жизнь на земле этак лет через полсотни. На Марс и Венеру будут летать люди. И вдруг, улыбнувшись, добавил: — А все-таки живем мы, черт возьми, в интереснейшее время. Потомки завидовать будут нам!

Андрей Лыков — уроженец Сибири. Неутомимый песенник, плясун, он сразу стал общим любимцем роты. Было в этом кудрявом парне много милой деревенской простоты, искренности и живого участия к людям.

* * *

Скрипнула дверь. Клубы молочного пара ворвались в жарко натопленную землянку. В проеме двери показались лейтенант и старший политрук.

Мы все встали, удивляясь внезапному приходу командиров.

— Садитесь, садитесь, товарищи!

Голос лейтенанта звучал как-то по-особому тепло и сердечно. Смуглое горбоносое лицо было празднично и торжественно.

Мы потеснились, дали место у грубо сколоченного деревянного стола.

В землянке стало необычно тихо. Мы слышали, как в железной, раскаленной докрасна печке звонко потрескивали дрова.

— Товарищи! — заговорил лейтенант. Я видел, как у него задрожала щетинка усов, нервно вздернулась бровь. — Товарищи, только что передали по радио экстренное сообщение. Сегодня, девятнадцатого ноября, войска Юго-Западного и Донского фронтов перешли в контрнаступление в районе Сталинграда. Враг окружен...

Словно прорвалась невидимая плотина. Мы повскакивали с мест, захлопали, закричали: «Ура сталинградцам! [71] Ура героям!» А Леша Давыдин, отвернувшись в сторону, смахнул рукавом непроизвольно появившуюся слезу и, ни к кому не обращаясь, сказал:

— Выстояли все-таки братишки, выстояли!

В тот вечер я долго не мог заснуть. Вспоминались тяжелые, кровопролитные бои под Болховом и Перестряжем.

Чего только не делали гитлеровцы, чтобы раздавить, выбить советских воинов с занимаемых позиций! Каких только калибров снаряды, мины, фугасные бомбы не перепахивали нашу оборону! Сколько раз фашистские танки бросались в атаки! Но бойцы стояли не дрогнув.

В эти тяжелые дни нас вдохновлял высокий пример защитников Сталинграда, стоявших насмерть.

Новая радость: нашей дивизии за отличные боевые действия, героизм и мужество личного состава, проявленные в недавних боях, присвоено почетное, вызывающее законную гордость звание — гвардейской, и она переименовывается в 48-ю гвардейскую.

Конец декабря 1942 года. Зима уже обрела свою силу, бахромой инея запеленала ветви тульских берез.

Рано утром бойцы разведроты, четко печатая шаг, направились к большой заснеженной поляне, где уже строились полки и спецподразделения нашей 264-й стрелковой дивизии.

Ждали командующего 3-й танковой армией генерал-лейтенанта П. С. Рыбалко.

На плацу крутила поземка. Студеный ветер обжигал щеки. Солдаты, чтобы согреться, стучали каблук о каблук. «Ну, скоро ли прибудет наш командующий?!»

Вдали показался крытый «виллис».

Колонны задвигались, начали выравниваться. Наконец все стихло. Однообразные темно-серые шеренги солдат застыли на снегу. [72]

На брезентовом верхе автомашины виднелось древко завернутого в парусину Знамени.

«Виллис» остановился.

— См-и-и-рн-о-о! — торжественно и звонко разнеслось в морозном воздухе.

Придерживая ладонь у папахи, командир дивизии генерал-майор Н. М. Маковчук быстрым шагом направился к командующему:

— Товарищ генерал...

Я хорошо запомнил невысокую, немного сутулую фигуру командарма в армейской шинели, в барашковой папахе с красным верхом. С тех пор мне больше не пришлось видеть его живым. И только спустя шесть лет, осенью 1948 года, я стоял у гроба этого выдающегося полководца, маршала бронетанковых войск, дважды Героя Советского Союза, смотрел на его спокойное лицо, и в памяти моей возникал тот студеный декабрьский день на солдатском плацу.

— Поздравляю вас со славным гвардейским званием! — донесся до меня голос генерала Рыбалко. — С честью носите его. Будьте бесстрашны в боях.

Знамя вынули из чехла. И вот оно, ярко-пунцовое, отороченное по краям золотой бахромой, зашелестело на ледяном ветру.

Командир дивизии генерал-майор Н. М. Маковчук опустился на колено, поцеловал край шелкового полотнища, произнес слова гвардейской присяги.

Вслед за комдивом их повторили бойцы всей дивизии, и мощный тысячеустый голос разнесся над заснеженным плацем:

«...Клянемся до последнего дыхания бороться с врагами Родины, не посрамить чести гвардейского Знамени!»

Знаменосец, сопровождаемый ассистентами, пронес Знамя вдоль рядов солдат. Все взоры устремлены к пунцовому [73] полотнищу, на котором золотом сияют слова: «48-я гвардейская».

Я тоже не отрываясь смотрю на алый шелк, и в душе моей зреет большое чувство, которое трудно передать словами. «Я — гвардеец». Какое емкое это слово! Оно вобрало в себя все лучшее, что есть в нашем народе: мужество, бесстрашие, смелость, преданность Родине, народу, презрение к смерти.

Когда я думаю о гвардейце, вижу перед собой воина, кованного из чистой стали, не знающего страха, не умеющего отступать. Образцом гвардейца для меня были солдаты-панфиловцы и защитники Сталинграда.

Нашей дивизии предстоят еще жестокие бои. Враг силен. Но под святым гвардейским Знаменем мы будем идти вперед и вперед, освобождая от ненавистного врага нашу землю. С этим Знаменем мы придем к полной победе.

— Приготовиться к маршу! — раздалась команда.

Строевым шагом мы двинулись по плацу.

В землянку возвращались с песней. Вихрем неслась задорная «Тачанка». Запевала Андрей Лыков звонким голосом выводил:

Ты лети с дороги, птица,
Зверь, с дороги уходи!
Видишь, облако кружится,
Кони мчатся впереди!..

И десятки молодых голосов дружно подхватывали:

Эх, тачанка-ростовчанка,
Наша гордость и краса —
Конармейская тачанка,
Все четыре колеса.

В землянке нас ждал праздничный обед. Старшина выдал каждому по сто граммов водки. [74]

— Раздобрел наш лейтенант! — переговаривались бойцы. — Обед закатил знатный. Сам как именинник ходит.

...В роте поговаривают, что на днях нашу дивизию отправят на передовую. Скорей бы! Как осточертели эти однообразные будни! Хочется в дело, на фронт. Мы теперь уже обстрелянные.

Сегодня я разговаривал с Борисом. Глаза у парня блестят.

— Руки чешутся, — сказал он. — Сейчас бы в поиск да на настоящего фашиста. А то закисли мы в этом лесу. [75]

Дальше