Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Талисман

Тем временем в полку шла интенсивная подготовка к предстоящей боевой работе. Мы изучали район полетов, конфигурацию фронта, который стабилизировался на линии Тильзит — Ломжа — Остроленко — Варшава — Демблин, детально знакомились с характером возможных целей.

Еще в Туношном окончательно сформировался наш экипаж. Его командиром стал старший лейтенант Владислав Лайков, штурманом назначили меня, стрелком-радистом сержанта Снегова, воздушным стрелком сержанта Яковлева.

Я был доволен тем, что попал в экипаж одного из лучших в полку летчиков. Родом из подмосковного города Пушкина, Владислав до войны окончил аэроклуб. Он отличался твердым характером, волей, умел искусно пилотировать самолет, особенно в слепом полете, и имел на счету уже более 400 боевых вылетов.

Помню, в одном из тренировочных полетов по маршруту Лайков неожиданно стал набирать не предусмотренную заданием высоту и вошел в облака. Я удивился такому решению, но Владислав ответил:

— Нам с тобой, штурман, надо к войне готовиться, а не к прогулочкам в ясную погоду. На фронт летим!..

Его слова стали пророческими. Благодаря умению пилотировать в облаках Лайков сохранил жизнь экипажу в памятном полете 16 января 1945 года. Но об этом несколько позже. А пробный боевой вылет у нас состоялся 5 января. Цель обозначили просто и ясно — войска противника. Находились они в излучине реки Нарев, это северо-западнее Ломжи.

Нельзя сказать, чтобы мы были довольны первым вылетом. Волнение и недостаточная слетанность в боевых условиях привели к тому, что звенья над целью рассыпались. В результате часть бомб упала в чистом поле.

А 8 января полк был приведен в состояние повышенной [134] боевой готовности. Мы чувствовали, что назревают важные события.

Ждать пришлось недолго. На третий день поступил боевой приказ: с утра следующих суток нанести бомбовые удары по железнодорожной станции Млава, севернее Варшавы, по крупным армейским складам у Пшасныш и по аэродромам противника. В тот же день состоялся митинг, посвященный обращению Военного совета 2-го Белорусского фронта ко всем воинам с призывом образцово выполнить боевые задачи в предстоящем крупнейшем наступлении на центральном участке советско-германского фронта, нещадно бить врага, освободить от него многострадальную Польшу и вступить в пределы Германии.

Я помню, с каким удовлетворением мы встретили этот призыв. За годы войны военные советы фронтов и армий всегда ориентировали войска на решение главных задач. Но в январе 1945 года слова обращения Военного совета звучали по-особенному. В них слышался финал войны, музыка победы.

В то время мы, конечно, не знали, что Ставка Верховного Главнокомандования решила начать наступление раньше намеченного срока на 8-10 дней. Это было сделано по просьбе президента США Рузвельта и премьер-министра Великобритании Черчилля, чтобы помочь американским и английским войскам, зажатым немцами в Арденнах.

...Ночью перед боевым вылетом спится неспокойно. Тревожат мысли о предстоящем боевом дне. Как он сложится? Думаешь, все ли предусмотрел, все ли сделал на самолете. Какая-нибудь пустяковина во сне разрастается в крупную проблему. Теплой волной наплывают воспоминания о далекой Родине, родителях, братьях, о доме, каждый уголок которого здесь, на фронте, видится по-иному, напоминает о детстве, юности.

Исподтишка подкрадывается мысль, которую безуспешно пытаешься прогнать: войне скоро конец, близка победа, за нею праздник на всю оставшуюся жизнь, а ведь можно погибнуть...

Но вот за окном занимается рассвет, наступает утро боевого дня. Первое, что нужно сделать, — отодвинуть занавеску и взглянуть на небо. Что на нем? Если облака, то на какой высоте, если туман, или дымка, то хороша ли видимость. От погоды зависит многое — время вылета, высота бомбометания, которая порой равнозначна судьбе: высота больше — вероятность быть сбитым меньше. Но чем больше высота, тем больше вероятность промаха по цели, [135] а этого допустить нельзя. Ведь смысл боевого полета — поражение цели. Иначе зачем летать?

Взглянув в окно, я поначалу ничего не мог понять: его словно забило ватой — аэродром был окутан плотной пеленой тумана. О вылете не могло быть и речи.

Сложные, порой противоречивые чувства теснятся в сознании перед боевым вылетом. Ушел еще один день войны, победа стала днем ближе, ты жив, невредим — и слава богу! Но война не кончилась... Где-то за Наревом, у Вислы, бьются с врагом твои соотечественники, не получая поддержки с воздуха. А ты без дела слоняешься по аэродрому, слушаешь дежурную болтовню на политзанятиях, шутишь, смеешься, в установленное время принимаешь пищу. Причина безделья вроде бы не в тебе, но она мучительна, нестерпима...

Отзвуки ожесточенного сражения там, на западе, за фронтальным тяжелым туманом, доходили до нас в виде оперативных сводок. Наземные войска медленно, с тяжелыми боями продвигались вперед. Как ни странно, но эти наступательные сводки еще больше тяготили нас. Ожидание боевого вылета для летчика так же томительно, как для солдата последние минуты перед атакой.

Мы который уж раз проверяли готовность самолетов к боевой работе, слушали метеорологов, которые не могли сказать о погоде ничего хорошего. Теплый туман покрыл землю на тысячу километров и стал потихоньку съедать снег. Потемнели от влаги чехлы на самолетах, сизой изморозью покрылись бомбы, первые капли упали с крыш аэродромных теплушек.

Так прошло еще три дня.

И вот 15 января, вечером, прибежавший в общежитие посыльный передал Лайкову и мне приказание — немедленно прибыть в штаб.

— Еще кого вызывают? — спросил Лайков.

— Точно не знаю, но, кажется, экипажи Зубова и Уварова.

В штабе полка волнами наплывал табачный дым, шумел телетайпный аппарат. Заложив руки за спину, между столами прохаживался подполковник Карпенко. У телефонных аппаратов, как-то с опаской поглядывая на командира полка, примостился начальник связи. Во всем чувствовалась напряженность.

Выслушав доклад Лайкова, Карпенко некоторое время оценивающе разглядывал наши фигуры, потом подошел почти вплотную и заговорил, заметно сдерживая волнение: [136]

— Завтра с рассветом надо ударить по укрепленному пункту противника Воеводицы. Шестаков, — без всякого перехода обратился он к начальнику штаба, — а ну покажи!..

Начштаба обвел карандашом на крупномасштабной карте высоту, небольшой населенный пункт, и по штурманской привычке я сразу же оценил благоприятные условия для поиска цели. Укрепленный пункт находился в 25 километрах от линии фронта. Небольшая река, приток Нарева, делала здесь крутой поворот на юго-восток. Севернее цели, в лесу, находился железнодорожный разъезд.

— Взять на борт, — продолжал Карпенко, — две ФАБ-250 и шесть «соток». Укреппункт уничтожить. Задача понятна?

— Так точно, товарищ командир! — ответили мы почти одновременно, и Карпенко удивленно вскинул на нас глаза.

— Ничего вам пока не понятно! — заявил он. — Слушайте дальше. Высота бомбометания — по обстановке. Прикрытия истребителей, ясно, не будет. После выполнения задания — посадка... — Тут командир полка остановился, швырнул на карту карандаш и снова зашагал по комнате. — Лайков, где и как будешь садиться после выполнения задания?

— Если свой аэродром будет закрыт туманом, то на запасном.

— А если и запасной закрыт?

Лайков молчал.

— А говоришь — понятно... Комиссар, разъясни, — обратился он к Кисляку. — Посыльный, инженера по вооружению ко мне! И штурмана...

Из неторопливой и спокойной, как всегда, речи замполита, изредка прерываемой телефонными звонками, беготней посыльных, басовитым гудением инженера по вооружению и репликами штурмана полка, нам окончательна стал ясен замысел командования. Ждать улучшения погоды больше нельзя. Идет наступление Красной Армии, но оно значительно усложняется из-за отсутствия поддержки авиации. Авиация же не может действовать крупными силами, поскольку не позволяет погода. Словом, командование 4-й воздушной армии приняло решение выделить от каждого полка по три лучших экипажа и направить их в любых условиях погоды на уничтожение наиболее важных целей в интересах наступления ударной группировки фронта.

Карпенко нервничал оттого, что знал: ставить задачи в такой обстановке все равно что посылать экипажи на верную [137] гибель. Атаковать цель придется с малой высоты или на бреющем полете, что намного увеличивает шансы быть сбитым прямо над целью: бомбардировщик над землей — очень крупная и заманчивая мишень.

Но главное в другом. Взлетать в тумане для опытного экипажа — еще куда ни шло, но как сесть? При существующих средствах обеспечения посадки это просто невозможно. Выход оставался один: при полной выработке горючего и закрытых туманом аэродромах самолет придется покидать с парашютами. А значит, погибнут новенькие, купленные на золото, боевые машины. Вполне вероятно, что погибнут и люди...

Я сейчас спрашиваю себя: о чем тогда, на фронте, думалось нам, какие чувства волновали моих товарищей в критические минуты фронтовой работы? Боялся ли я роковых для жизни приказов? Или, может быть, бравировал смертью, играл с нею от отчаяния или ради озорства — по принципу «была не была»? Нет, думать об опасности приходилось каждодневно, поскольку каждый шаг на фронте связан с риском для жизни. Но превыше всего был воинский долг. Мы просто работали, делали опасную, тяжелую, но необходимую работу, без которой жизнь фронтовика становилась бессмысленной. Сомневаться в целесообразности порученного тебе дела или надеяться на то, что кто-то другой его выполнит, не приходилось. Все одинаково выполняли боевую работу, и твою задачу мог выполнить только ты один.

Поэтому майор Кисляк мог бы и не тратить слов, разъясняя нам обстановку. В конце войны каждый ее участник знал свою задачу — впереди Германия и... Победа! Была ли сейчас целесообразность риска? Конечно, поскольку там, на передовой, не получая поддержки с воздуха, гибли тысячи солдат...

— Оружейники поставят взрыватели на максимальное замедление, — продолжал наставлять нас Карпенко. — Так что от взрывной волны, думаю, не пострадаете. После бомбометания... Лайков, я к тебе обращаюсь! Пройдете на запад еще километров сто, посмотрите погоду. За вами пойдет разведчик погоды Чернецкий.

Карпенко помедлил немного и уже другим тоном, в котором звучала совсем несвойственная ему торжественность, сказал:

— Полк будет ждать результатов вашей работы с большим нетерпением, товарищи...

Розовое лицо Лайкова, его светлые глаза в этот момент [138] выражали высшую степень серьезности и внимания. Но я знал, что мысли его были уже не здесь, в накуренной комнате, а возле самолета и даже — в полете. Он уже летел, он весь находился во власти борьбы. Ему хотелось как можно скорее, начать это трудное и опасное дело, схватиться о туманом, облаками, непогодой и, наконец, с врагом. Ведь теперь на него смотрит весь полк! А это немалая ответственность и большая честь.

Выждав паузу в речи командира, он вдруг четко отрапортовал:

— Разрешите выполнять, товарищ командир! Карпенко махнул рукой и отвернулся к окну:

— Не забегай вперед, Лайков. Скажу еще, что неволить не приказано. Дело добровольное, поскольку выходит за пределы инструкций. Так что официально должен спросить: согласны ли?..

Лайков посмотрел на меня. Мне показалось странной постановка вопроса. Тогда я еще не знал, что иной раз можно выбирать между приказом и согласием его выполнять.

— Согласны! — Мы сказали это слово почти одновременно.

Карпенко буркнул:

— Спасибо. — Направился к двери и уже на пороге, обернувшись, произнес слова, которые, вероятно, мучили его все эти часы: — Выбрал вас, потому что знаю — летаете в сложняке.

Он хлопнул дверью так, что мигнула потолочная лампочка. Подполковник Карпенко был боевым летчиком в самом высоком смысле этого слова. Посылать других почти на верную смерть, а самому оставаться на земле становилось выше его сил, но мы-то знали: комдив запрещал ему подобные вылеты.

...Взлетная полоса, исчерченная следами колес, словно упиралась в белую стену. Четыре прожектора, установленные по обе стороны бетонки в качестве направляющих огней, светились размытыми белыми пятнами, и метров через сто полоса растворялась в тумане, как в воде.

Обычно Лайков не задавал экипажу вопросов о готовности к взлету. Это были лишние слова — каждый должен сделать все необходимое еще на стоянке, перед выруливанием. Не успел — предупреди.

Но тогда он изменил правилу. Удерживая машину тормозами, в то время как она сотрясалась от рева двигателей, наш командир крикнул: [139]

— Экипаж готов?

— Штурман готов! Радист готов! Стрелок готов! — ответили мы почти одновременно.

— Ну тогда пошли, ребятки! — Голос Лайкова дрожал и прерывался от вибрации. В тот же миг он отпустил тормоза, и машина рванулась вперед, разрывая туманную стену.

Никогда Лайков не взлетал так спокойно и легко. Вот он поднял носовое колесо. Вот машина вздрогнула от легкого удара складывающихся шасси. Вот она просела — Лайков убрал закрылки.

Вверху над нами стало быстро светлеть и вдруг в глаза ударил яркий солнечный свет! Толщина тумана оказалась ничтожной, всего около тысячи метров, и наш «Бостон» словно вырвался на простор, оставив под собой промозглую яму аэродрома.

— Эх, красота! — воскликнул Лайков, удивив нас чересчур бодрым настроением. — Живем, ребятки! Боря, курс. Радист, сообщи на землю: пробил облака, высота полторы тысячи. Иду на цель.

Владислав прежде не отличался в воздухе чрезмерной веселостью. На всякую шутку, остроту он только молча растягивал в улыбке губы. Анекдотов не рассказывал, хотя послушать был не против. А вообще-то в полете он чаще молчал, весь отдаваясь пилотированию. Молча и быстро, с отменной точностью выполнял команды штурмана.

В тот раз для кого-то могла показаться странной веселость летчика, но я-то понимал его прекрасно. Экипажу предстояло выполнить чрезвычайно сложный полет, может быть, последний в жизни... Пробив облака, мы как бы начисто оборвали нити, связывающие нас с землей. Но вечно в полете не будешь. Земля вновь примет нас, и произойдет его очень скоро. Только будем ли мы ходить по ее тверди, как ходили всегда?.. На работу, на то, чтобы все закончилось благополучно, и настраивал нас лейтенант Лайков. Во многом судьба задания и наша жизнь зависели теперь и от его искусства, и от бодрого настроения.

Ползущий по кабине луч солнца на мгновение выхватил маленькую наклейку на командном приборе фотоустановки — портрет Николая Островского. Невольно припомнились слова Лайкова:

— Представляешь, какой романтикой веет от полета на боевой машине...

Что и говорить, суровая романтика выдалась нашему экипажу. Но другой не надо... [140]

Примерно за 30 километров до цели мы начали пробивать облака вниз. Вновь исчезло солнце, сырая мгла окутала самолет, стало не видно даже консолей крыльев. Глаза забегали по приборам: курс, время, высота... курс, время, высота...

Мне, штурману, в облаках не по себе — скорее бы увидеть землю! Но Лайков осторожен, ведь здесь не район аэродрома, известный до кустика и бугорка. Внизу, куда осторожно крадется наш самолет, — враг...

Стрелка высотомера отсчитывает оставшиеся метры до земли — 500, 400, 300... Невольно подбираю под себя ноги, словно боясь врезаться в землю, до которой рукой подать. Наконец самолет прошел сквозь облака — все, вот она, земля! Высота 250 метров. Клочья тумана несутся навстречу моей кабине с устрашающей скоростью. Надо быстрее определить свое место. Издалека стремительно приближается скрытый густым кустарником крутой изгиб Нарева. Ну и удача!

Черная вода мелькнула под крылом, исчезла. Но мне достаточно было этого мгновения, чтобы убедиться: в расчетную точку мы вышли правильно. Первая победа экипажа! Теперь надо найти разъезд — от него до цели четыре километра. Доворачиваю самолет на расчетный курс, и тут же открываются бомболюки. Бешеный гул ветра заполняет самолет. Прибор отрабатывает угол прицеливания. Никогда не бросал бомбы с таким углом! Малые высоты — стихия штурмовиков, а мы бомбардировщики. Наши прицелы мало приспособлены к полетам по макушкам деревьев. Попаду ли?..

Лайков молчит, как всегда точно выдерживая режим боевого курса. С этой сложной задачей он справляется блестяще. Хоть и мала высота, самолет летит как по струнке, не рыскает, не скользит, не кренится. Еще раз убеждаюсь, какой отличный пилот мой командир.

Разъезд! Хочется заорать от радости, потому что все так удачно совпадает. По привычке все видеть внизу, успеваю заметить на путях разбитый эшелон, черное дымящееся пятно вместо паровоза, солдат, автомашины, танки, разбросанные но земле бочки, ящики. Увидев самолет с красными звездами, немцы бросаются в стороны от вагонов — соображают!..

Приближение цели я угадал по многим признакам. Высота, на которой был опорный пункт, дымилась, как вулкан. Сквозь дым молниями сверкали вспышки. Это были [141] разрывы снарядов и мин. А длинные языки — от артиллерийских выстрелов.

«Бить по выстрелам! — приказываю себе. — Это ведут огонь батареи противника...»

Палец лег на кнопку сброса. Приникаю к прицелу и вдруг... все исчезло, ничего не видно. Тут же, как сдавленный крик, голос Лайкова:

— Не бросай! Облака...

Плотное облако поднявшегося тумана закрыло цель как раз в тот момент, когда должны были сорваться вниз бомбы.

Вот оно, невезенье! Как же все хорошо было минуту назад...

— Делаем второй заход! — кричу Лайкову. — Крен тридцать градусов, разворот левый!

За спиной разом застучали крупнокалиберные пулеметы Снегова и Яковлева — бьют по высоте. Молодцы ребята! Не ждут команды.

Знаю, как трудно Лайкову вести тяжелую машину у самой земли, то и дело попадая в облака, но он выполняет маневр безукоризненно. А немцы словно опомнились. Теперь уже со всех сторон к самолету тянутся пулеметные и пушечные трассы. Серия снарядов прошивает туманную пелену рядом с кабиной, с треском разрывается немного выше самолета. Это бьет наш главный враг — скорострельная зенитная пушка «эрликон».

Вновь проходим над разъездом. Хорошо видно, как немцы бьют по самолету из винтовок и автоматов, лежа на спине. Стреляют все. Даже танк, задрав пушку, успевает ударить трассирующим снарядом. Наш бомбардировщик, несущийся над землей, — слишком заманчивая цель, чтобы в него не выстрелить. Вот светящиеся шары зенитных снарядов несутся прямо в лоб моей кабины. Спиной чувствую, как некоторые из них с визгом и скрежетом пропарывают обшивку. Но машина лишь вздрагивает от ударов и продолжает нестись к цели. Двигатели работают исправно.

Высота 300 метров. Туман как будто приподнялся. Сквозь дым хорошо вижу точку на высоте, по которой надо ударить. Видимо, это центральный дот, горбом возвышающийся на склоне. Удивительное для штурмана дело — видеть цель не под собой, а почти на уровне горизонта.

Вот он — и миг штурманской удачи!

Резко нажимаю пальцем на кнопку сбрасывания бомб. Самолет вздрагивает, чуть подпрыгивает вверх, освободившись от груза. А через несколько секунд нас нагоняет тяжелый, [142] продолжительный, как обвал, грохот. Машину словно кто-то сильно подтолкнул сзади.

— Ура-а-а! — неистово закричали Снегов и Яковлев. — Была высота — нет высоты. Попадание точное! Кругом огонь — жуть!..

Но я не успеваю порадоваться вместе с товарищами. В момент взрыва бомб снаряд «эрликона» вдребезги разносит остекление моей кабины. Дождем сыплются осколки плексигласа, повсюду в кабине сверкают белые искры. В нос ударил до тошноты знакомый запах тротила.

Однако самолет летит, я, кажется, цел.

— Что у тебя? — с тревогой спрашивает Лайков.

Объясняю обстановку. Стараюсь отвечать спокойно, но едва сдерживаю дрожь в голосе. Непросто даются несколько минут один на один со смертью.

— Сквозняк немцы устроили в кабине...

— Потерпи. Главное сделали! Отлично ударил по цели. Молодец!

— Давай домой, у меня морозильник.

— Есть, домой! — радуется Лайков. Но до дома добраться — все равно что вечность перешагнуть.

И все же в тот день нам необычайно везло. Едва мы дробили облака вверх, как увидели на десятки километров к востоку свободную от тумана землю. Мощный антициклон, словно гигантской метлой, начисто сгреб весь облачный слой.

— Я — «Факир-девяносто», — это голос разведчика погоды Чернецкого. — Погода отличная! Облачность два-три балла. Кое-какая рвань в низинах у Нарева. Я — «Факир-девяносто». Прием.

— Здорово, Аркаша! С солнышком тебя! — не удержался Лайков.

— И тебя тоже...

Мы вернулись на аэродром с отказавшим правым двигателем и перебитой гидросистемой. Только великолепное мастерство Лайкова спасло нам жизнь при посадке. Механики насчитали в самолете 41 пробоину.

Старшина Мельчаков ходил вокруг машины, мял в руках ветошь и повторял:

— Что натворили с самолетом чертовы фрицы... Что натворили...

Потом удивленно смотрел на меня и покачивал головой:

— Как же вы в живых остались, товарищ младший лейтенант?

Я пожимал плечами. Действительно, как мы остались в [143] живых? Наш «Бостон», еще горячий от недавней борьбы в воздухе, покрытый копотью, потеками гидросмеси и масла, не взорвался от ударов зенитных снарядов, не загорелся, не отказал в воздухе и донес нас невредимыми до аэродрома.

На моторных чехлах сидел Лайков. Казалось, силы совсем оставили этого крепкого парня. Он держал в руках шлемофон и тупо смотрел на сапоги стоявшего перед ним Семена Когана, заместителя начальника оперативного отдела.

— Карпенко прислал. Узнай, говорит, главное. Экипаж не трогай, пусть отдыхают.

— Главное? — помог я Лайкову. — Пиши, Сеня: задание выполнили, в самолете сорок одна дырка, правый мотор заклинило, кабина штурмана разбита осколками «эрликона». Экипаж готов к выполнению заданий.

— А немцы?

— Про немцев, Сеня, потом узнаем. Тогда пехота очистит тот район. Истребителей в воздухе не было. Погода отличная.

Семен опустил блокнот, округлил глаза, зашептал:

— На ордена тянете. Пехота вашим ударом довольна. Оттуда, — Семен ткнул карандашом вверх, — звонили...

Полк готовился к боевому вылету. Мы же сидели в столовой, с трудом проталкивая куски в сухое горло. Волнение все еще не улеглось. Лайков допил чай, нахлобучил на голову шлемофон:

— Пойду узнаю, что к чему. Не возражаете?

Мы не возражали, потому что знали своего командира: пошел проситься в полет.

— И то верно, — глубокомысленно рассудил Снегов, — за один вылет как-то неудобно награды получать.

Командир полка дал нам другую машину, сняв с нее молодой экипаж, — и вот мы снова в воздухе.

Погода отличная, воздух чист. Только на западе у земли стоит плотная серая мгла, стелются дымы пожаров, сквозь дым молниями сверкают разрывы снарядов. Идет ожесточенное сражение, фронт наступает.

Через остекление кабины мне хорошо видна работа штурмовиков, атакующих цели на передовой. А вот истребители, прикрывающие «горбатых». Над ними видны многочисленные разрывы зенитных снарядов, создающие как бы слой искусственных облаков. Всего несколько часов назад где-то здесь, прижатые облачностью, мы носились у самой земли в поисках Воеводиц. [144]

Удивительное дело — уже давно перелетели линию фронта, но нас не атакуют вражеские истребители. Прикрытие — шестерка «аэрокобр» с красными звездами — спокойно висит над строем бомбардировщиков, придавая нам больше уверенности.

На несколько секунд переключаю тумблер радиостанции на «прием», и тут же в наушники врывается неистовый шум воздушного боя. Кто-то на высокой ноте подает команду занять эшелон. Перекрывая друг друга, раздаются голоса:

— Командир! «Фоккер» слева!..

— Вася, прикрой! Вася, прикрой!.. Атакую!

— «Горбатые» уходят. Всем из боя...

— Сто первый, горишь! Леша, Леша, горишь!..

Жарко и трудно в воздухе.

Сегодня приказано бомбить по ведущему. Но на земле перед вылетом штурман эскадрильи капитан Монахов сказал:

— У тебя на борту ФАБ-250, у остальных «сотки». Постарайся уложить свои так, чтобы зря землю не пахать и чтоб снимки хорошо выглядели.

Это значит, что я должен быть готовым ударить по цели самостоятельно и сфотографировать результаты. У меня на этот случай все готово.

Мучительны минуты на подходе к цели в ожидании первого залпа зениток. Первый у немцев — самый точный.

Чувствую, как нарастает напряжение. Все чаще Лайков меняет режим работы двигателей, чтобы удержаться в строю. Соседние самолеты в постоянном движении: вниз, вверх, доворот влево, доворот вправо. Левое звено, не удержавшись в строю, на несколько секунд ушло вниз. Теперь оно потихоньку поднимается вверх, как бы «вспухает», вновь занимая свое место.

В этот момент впереди, слева, вверху — одновременно — беззвучными черными клубами вспыхивают десятки зенитных разрывов. Первый залп! Наш самолет подбрасывает вверх. Вижу, как у ведущего самолета дернулся нос и исчез зеркальный носок прицела, торчавший из люка штурмана.

Едва я с радостью подумал: «Мимо!», как резкий тяжелый удар встряхнул машину. Раздался звон, металлический скрежет, вновь, как утром, посыпались осколки плексигласа, мгновенно забило нос вонью тротила. Мимо пролетел запасной прицел, сорванный с кронштейна, и я тут же почувствовал грубый толчок в левую ногу. Из кисти правой руки фонтанчиком брызнула кровь. По кабине вихрем [145] закрутилась пыль. Некстати подумалось: «Откуда она? Ведь каждый день вылизываем кабины, чтобы ни пылинки...»

Сквозь звон в ушах, свист встречного потока донесся голос Лайкова:

— Штурман, отзовись! Что у тебя? Борис!..

С трудом нажимаю кнопку СПУ:

— Все в порядке... Царапнуло малость.

— Как царапнуло? Куда? Почему замолчал?..

Меховой сапог у меня заполнился кровью, и от этого ноге стало тепло. Кровь была всюду — на руках, комбинезоне, прицеле, на стенках кабины. Помутилось сознание... Но через некоторое время опять слышу:

— Штурман, бросай бомбы аварийно! Возвращаемся на аэродром. Приказываю: бросай бомбы!..

Эти слова вернули мне сознание: «А как же боевое задание? Я ведь не убит...»

— Из строя не выходи! Будем работать по цели... — собравшись с силами, крикнул Лайкову.

— Как же ты сможешь?

— Постараюсь. Выполняй поточнее команды...

Через прицел я хорошо различаю станцию, несколько длинных разномастных эшелонов, в стороне — вереницы автомашин, танков, еще дальше — горы ящиков, бочек. А вот и состав из цистерн, рядом группа автозаправщиков. Прекрасная цель!..

Странно, но вдруг поймал себя на мысли, что слабею. «Как бы не пропустить цель», — подумал я, и в это время черно-серые шапки дыма накрыли землю. Это отработала ведущая шестерка. Теперь наш черед.

«Осталось мало, всего несколько секунд. Терпи!» — приказываю себе. Немецкие зенитчики, не сумев помешать основной группе, всю силу огня переносят на наше звено. «Бостон» беспрерывно вздрагивает от разрывов снарядов. Но маневрировать нельзя — мы на боевом курсе. Здесь забудь обо всем — о страхе, ранах и крови, о жизни, которая сейчас не принадлежит тебе...

Открываем бомболюки. В них с гулом врывается встречный поток воздуха. Я знаю, что ведомые штурманы сейчас впились глазами в мою машину: как только из ее люка появится первая бомба, они мгновенно нажмут на кнопки своих бомбосбрасывателей, и я вношу поправку в угол прицеливания. Тут же крутые с черными потеками спины цистерн плавно входят в центр перекрестия. Нажимаю кнопку сброса с такой силой, словно хочу раздавить ее. Еще [146] мгновение — и через остекление пола кабины вижу, как гигантская сила вдруг подбрасывает вверх цистерны с горючим. Вместе с молниями багрового пламени во все стороны летят обломки вагонов, спиралью скручиваются стальные рельсы. Пламя, дым, металл, раздираемый взрывной волной, — все встает над землею чудовищным грязно-серым столбом.

Красивая, но жуткая картина!..

Выключить тумблер фотокамеры я не успел — медленно провалился в мягкую черноту и только подумал: «Теперь домой... Большего сделать не смогу».

Ранение мое оказалось серьезным: осколком зенитного снаряда разворотило коленный сустав — нога одеревенела, словно ее залили бетонным раствором, и ведущий хирург госпиталя после очередного освидетельствования сказал:

— Ну что ж, дружок, по всей вероятности, война для тебя кончилась. Думаю, летать ты вряд ли сможешь. Лечение предстоит серьезное и долгое. Поедешь в столицу. Возможно, там тебя поставят на ноги.

Это был жестокий удар.

Ночами напролет я курил, смотрел в потолок, ворочался, который раз вспоминал своего мужественного земляка. «Конечно, — думал я, — его беду не сравнить с моей. Николай Островский был приговорен болезнью. Но я же здоровый парень! Нога не сгибается... Так это дело времени. Буду тренировать, как велят врачи. А пока-то двигаюсь же, хоть и с палкой...»

— Какой ты теперь боец со своей деревянной ногой. Как ты в самолет сядешь? — рассуждал мой сосед по койке, летчик-истребитель, из тела которого хирурги извлекли около пятидесяти осколков.

— А ты?

— Я — дело другое. У меня осколки в спине да пониже. Постелю помягче и сяду. Ноги, руки целы, голова на месте. Чего не воевать? Вот сестричка подтвердит — все у меня работает. Правда, Зоя?..

— Перестань кипятиться, — советовал другой раненый, — война для нас, считай, кончилась. Что мы с тобой — мало сделали для победы? Пускай теперь другие повоюют. В полку тебя даже оружейником нельзя поставить. А ты — летать!..

Принять советы товарищей по беде я не мог. Пока не особенно четко понимая, как это произойдет, решил, что добьюсь права летать, и вот, когда из госпиталя в штаб [147] воздушной армии уходил грузовик, я упросил девушку из отдела эвакуации выдать мне документы на руки, с тем чтобы по пути в Москву заехать в полк за вещами.

Дальше своей части я, конечно, не двинулся.

Врач полка майор Воронков, осмотрев мою негнущуюся ногу, покачал головой:

— Дорогой мой, с таким ранением по чистой списывают. Но лечить ногу я все же буду, поскольку знаю, что тебя из полка палкой не выгонишь.

— А летать разрешите? — набравшись храбрости, спросил я.

— Ты с ума сошел! У тебя нога не гнется, опухоль, швы наложены. Да тебя скоро опять оперировать придется. Какие полеты?!

— Но ведь с прямой ногой в кабине поместиться можно запросто. А остальное-то у меня в порядке, — не унимался я.

— К чему это твое геройство? Кто тебя гонит в полет? А если с парашютом прыгать придется? Самолет загорится, моторы откажут... — охлаждал мой пыл доктор.

— Ну конечно. Бензобак лопнет, пуля в хвост попадет, элерон отвалится... Имейте в виду, летать я все равно буду! Кстати, мы уже тренировались. Неплохо получается.

Майор Воронков был добрым, отзывчивым человеком, хорошим врачом, но не очень тонким психологом. Вернее, его психология целиком замыкалась лишь на одном добром деле: он нас жалел самозабвенно, страшно переживал, когда видел кровь, наши раны, старательно лечил болезни. И тогда по-своему он был прав. Но его величество случай рассудил наш спор куда как благоразумней!

Чтобы отметить мое возвращение в полк, как-то смягчить подавленное настроение, братва из эскадрильи устроила вечеринку. В разгар веселья неожиданно появились Карпенко, Кисляк и Шестаков. Командир полка опустил в стакан со спиртом орден Отечественной войны I степени а сказал:

— Носи, герой, эту святую награду. А в мирное время не забудь рассказать внукам, за что ее получил. Теперь ты полный кавалер ордена Отечественной войны. Поздравляю!

Тут подскочил с места Лайков — и в атаку:

— Товарищ командир! Сделайте Борису еще один подарок — разрешите летать в старом экипаже. Доктор сказал, что ему лучше летать, чем без толку торчать на аэродроме. [148]

— Но!.. — воскликнул Воронков. — Видит бог, не говорил я этого.

Относительно полетов Лайков, конечно, додумал за доктора, но то, что я часами торчал на аэродроме, было сказано верно. Когда полк улетал на задание, я садился на моторные чехлы, устраивал больную ногу на ящики из-под бомб и, не двигаясь, сидел так, пока последний самолет не совершал посадку.

Командир полка, пропустив мимо восклицание Воронкова, спросил:

— Ну, что решил?

— Думаю, — в растерянности буркнул доктор.

— Думай до завтра. Проверить и доложить. Понятно? — И, обняв меня за плечи, Карпенко заключил: — Ты же знаешь, против медицины командир полка бессилен. Воронков разрешит — летай...

— Ура! — закричали мои друзья. Задавить просьбами доброго Воронкова теперь уже было полдела — командир дал разрешение!

Со следующего дня в моей жизни начался период упорного и изнурительного труда, сражения с болью. Упражнения, рекомендованные Воронковым, выматывали силы, нервы, порой делали жизнь просто невыносимой, но я собирался с духом и всякий раз, поругивая то свою судьбу, то плохую погоду, начинал с малого — массажа, разминки и радостно фиксировал к концу дня — еще один градус сгиба коленного сустава, еще... Рядом со мной, как правило, стоял доктор Воронков и терпеливо руководил:

— Не форсируй, Борис, мягче, без рывков! Десять минут разминка, пять минут отдых. Мягче, мягче, не торопись! Война подождет тебя. Наш фронт повернул к Балтийскому морю...

Входить в самолет самостоятельно я, конечно, не мог. Меня дружно вталкивали в кабину вместе с парашютом через нижний люк Лайков, Снегов, Мельчаков и все, кто находился поблизости. Как-никак боевой самолет рассчитан на здоровых людей, и работать на штурманском сиденье с вытянутой ногой, что и говорить, одна мука. Малейшая попытка согнуть ногу приводила к нестерпимой боли. Я уже привык к тому, что каждая попытка втиснуть ногу в кабину заканчивалась разрывом швов, кровотечением. Механики, с удивлением и состраданием наблюдая за моими настойчивыми усилиями одолеть все эти тяготы и лишения, одобрительно комментировали:

— Упрямый, черт... [149]

На нашем самолете, восстановленном после памятного полета на Воеводицы, теперь летал экипаж молодого летчика Журавлева. Однажды, когда я, по обыкновению, сидел на моторных чехлах, ожидая возвращения полка с боевого задания, Журавлев подошел ко мне и с уверенностью опытного бойца вдруг сказал:

— А знаешь, твой талисман действует.

— Какой талисман?

— Да портрет на командном приборе! Вчера фрицы со всех сторон попротыкали машину, а у экипажа ни царапины...

Наивная вера в чудодействие талисманов и всяких примет в годы войны была широко распространена среди летчиков. В полет брали портреты любимых, дорогие сердцу предметы. В день боевого вылета, понятно, не брились, а на самолетах рисовали символы бесстрашия и удач — орлов, тигров, летучих мышей. Может, и смешно сейчас, но повязывали воздушные бойцы шеи девичьими шарфиками, панически боялись черных кошек. У нас в полку, например, был довольно смелый человек — летчик Володя Тимохин. Но, собираясь в полет, он подсовывал под парашют сковородку, а на шлемофон натягивал стальную солдатскую каску. А заместитель командира полка Колодин, напротив, терпеть не мог шлемофонов и летал в меховой шапке с надетыми на нее наушниками.

В тот раз я не хотел разочаровывать молодого пилота, но и лукавить не мог.

— Это не талисман, — сказал Журавлеву. — Ты же знаешь, я был знаком с Николаем Островским. Хочу, чтобы сохранилась память, поэтому его портрет всегда рядом.

— Нет, Боря, это талисман, примета, — не сдавался Журавлев, — вспомни: как только ты пересел на другую машину — сразу ранили.

Молодой летчик еще постоял рядом со мной, подумал о чем-то и заключил:

— Верю, будешь летать. Только портрет береги, вози с собой всегда.

Я не стал спорить. [150]

Дальше