Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Весна на Курской дуге

Наступила весна 1943 года. Немцы, значительно усилив войска в районе Харькова и умело использовав наши ошибки, в марте перешли в контрнаступление и вновь захватили город. Пал Белгород. Немецкие танковые клинья устремились на север, к Обояни и Курску. В их ударной группировке сосредоточился цвет фашистской армии — танковые дивизии «Мертвая голова», «Великая Германия», «Адольф Гитлер», «Рейх» и другие не менее знаменитые соединения. «Отомстим русским за Сталинград! Устроим Сталинград под Курском!» — вопила немецкая пропаганда. И это были не пустые слова. Однако удары немецких войск с каждым днем слабели. В конце марта танки остановились, словно увязнув в весенней распутице.

Обе стороны перешли к обороне.

Образовалось гигантское полукружье Центрального и Воронежского фронтов. В центре его стоял разрушенный и разграбленный немцами Курск. Для противника сложившаяся конфигурация фронта обещала многое, поскольку давала надежду в будущем отсечь выдвинувшиеся на запад советские армии и устроить здесь «котел», похоронив в нем наш успех под Сталинградом.

В апреле Гитлер издает приказ о предстоящей операции «Цитадель». Он требует от своих армий концентрическим ударом из районов южнее Орла и Белгорода окружить находившиеся в районе Курска наши войска и уничтожить их.

Перебазировавшись на курскую землю, мы, конечно, не знали стратегических замыслов сторон, но достаточно было взглянуть на карту, чтобы понять невыгодность расположения наших войск, о чем полковой острослов Аркаша Чернецкий и не преминул заметить:

— Выбирать, братцы, не приходится. Засунули руку немцу в пасть, так просто ее не выдернешь: или он ее оттяпает или мы ему нутро наизнанку вывернем. Если мы — то уж до самого Берлина!.. [39]

Образно выражался Аркаша, но и правда была в его словах. А весна словно забыла про войну. Она вовсю буйствовала над курской землей. После злых сталинградских ветров и пожарищ, после ужаса неимоверно тяжелых боев курское весеннее раздолье, зеленеющие поля и леса будто заново вернули нас в позабытый мир. Помнится, как мы с каким-то щемящим чувством рассматривали побеги яблонь, цветы на лугах. А как для нас пели курские соловьи в вечерних рощах! Как великолепны были простые деревенские женщины, казавшиеся нам богинями!..

Запомнился такой случай. На полевом аэродроме Казанка-2 мы укрывали самолеты. Вдруг слышу изумленный голос механика Торопова:

— Братцы, глядите-ка, курица!

Сбежавшись, как необыкновенную редкость мы рассматривали невзрачную представительницу пернатой породы, и я невольно подумал: как же мало нужно человеку, чтобы почувствовать радость...

Однако рядом все же была война и в этом весеннем раю мы были для войны. В марте — апреле на некоторых участках фронта еще давала себя знать инерция зимнего наступления, и наш полк продолжал вести боевые действия, несмотря на то что фронт стабилизировался. Может быть, имелся некий недоступный нашему пониманию смысл, но мы, летчики, без энтузиазма смотрели на то, как маломощный самолет на пределе возможностей тащил две стокилограммовые бомбы, чтобы сбросить их, к примеру, на крупный железнодорожный узел Комаричи без особой надежды на успех.

Бессмысленной жертвой этой инерции наступления стали мужественные летчики лейтенант Борис Низовкин и старший сержант Виктор Подвигин.

Они взлетели в числе пяти экипажей еще засветло, чтобы с наступлением сумерек пересечь линию фронта и нанести удар по станции Комаричи. Четыре экипажа из-за сильного ветра не дотянули до станции и отбомбились по запасным целям. Низовкин же с Подвигиным упорно пробивались к станции. Почти весь маршрут они летели на высоте 50-100 метров, где ветер слабее, и лишь за 10-12 километров до Комаричей стали набирать высоту. Времени для этого, очевидно, не хватило, и летчики оказались над сильно защищенной станцией на высоте всего около трехсот метров. Одиночный самолет был схвачен прожекторами и буквально растерзан зенитной артиллерией. Задание летчики выполнили, но какой ценой?.. [40]

Ранняя весна сорок третьего проливалась обильными дождями. Ветры на высоте нередко достигали скорости 100-120 километров в час. Борьба с этими двумя стихиями выматывала силы. В дополнение ко всему на аэродроме Присады в наскоро вырытых для летчиков землянках стояла вода, куски земли отваливались от стен, засыпая спящих, обмундирование не успевало просыхать, из-за чего почти половина личного состава была простужена. Но боевые вылеты продолжались. Взлетая, самолеты наподобие амфибий поднимали столбы воды, и всякий раз экипажи рисковали скопотировать. Лишь гибель Низовкина и Подвигина отрезвила руководство. Пришел приказ вернуться на базовый аэродром Казанка-2 и приступить к подготовке к предстоящим боям.

Стоит сказать, что слово «аэродром» к Казанке-2 можно применить лишь с большой натяжкой, имея в виду сегодняшнее сложное авиатехническое сооружение. На этот раз он представлял собой ровную площадку у леса на краю села размером 300 на 500 метров. Ее накануне выбрал заместитель командира полка майор А. И. Лаврентьев во время рекогносцировочных полетов. Дело в том, что штаб дивизии давал полку право самостоятельно подбирать аэродромы с непременным учетом минимальной удаленности от линий фронта, наличия сносных подъездных путей и жилья для личного состава. В качестве непременного условия ставилась возможность маскировки самолетов, значит, рядом должен был располагаться лес. Всем этим условиям и отвечала Казанка-2, небольшой, утопающий в садах и рощах поселок. Прокатившаяся через него война не нанесла заметного вреда сельчанам, рядом не было больших дорог, да и сам поселок не представлял для войск удобной позиции. Но с войной население поселка заметно поубавилось, остались женщины, старики да больные. Поэтому без ущерба для жителей полк занял наиболее просторные дома и удобно разместил свои службы.

Началась подготовка к предстоящей боевой работе. Мы приводили в порядок технику — меняли и опробовали в полете двигатели, — совершенствовали боевую выучку, каждую ночь прощупывали пути к линии фронта.

Однажды на склад доставили несколько десятков тонн трофейных боеприпасов. Среди них были 50- и 100-килограммовые бомбы, мелкие двух — и трехкилограммовые, «зажигалки» в магниевой оболочке. Помню эти немецкие трофейные бомбочки: чистенькие, аккуратные, как все немецкое, с изящными тонкими перышками стабилизаторов — они нисколько не были похожи на смертоносное оружие. Но Сеня [41] Коган, начальник химической службы полка, самоотверженно и неосторожно учивший нас обращаться с зажигательной смесью, брал такую бомбочку за хвост, с силой ударял о чурбак — и тотчас злое ослепительное пламя точно зубами схватывало дерево, мгновенно превращая его в дымящиеся угли.

— Прожигает десятиэтажный дом! — орал Семен.

— На Москву такие бросали? — прикрывая глаза ладонью, мрачно спрашивал москвич Шилов.

— И такие тоже!

— Ничего, — словно самому себе обещал Шилов, — теперь попробуют своего же варева, по горло нахлебаются.

Оружейники быстро приспособили трофеи к делу. Забегая вперед, скажу: обещание мы выполнили, обрушив на головы врага 62 тысячи трофейных бомб.

Вспоминаю еще один трофей — небольшую гранату с прижатыми к корпусу металлическими лепестками, «лягушку», как мы ее называли. Сотни таких «лягушек» немцы высыпали из контейнеров. Стоило только прикоснуться — «лягушка» мгновенно взрывалась. Образно говоря, они вскоре запрыгали к своим хозяевам, но уже из наших контейнеров.

А в ходе тщательного изучения района предстоящей боевой работы перед нами все четче обозначался сектор: Комаричи, Тросна, Тогино, Поныри, Глазуновка, Змиевка, Орел. Иными словами, нам предстояло летать и воевать в самом центре Курской дуги. Такая перспектива заставляла готовиться с полным напряжением сил. К этому обязывало и все возрастающее давление немецкой авиации. С наступлением погожих дней она заметно повысила боевую активность. Бомбардировщики «Хейнкель-111», «Дорнье-215» действовали по станциям Ливны, Щигры, по нашим аэродромам. Вдоль дорог шныряли гитлеровские самолеты-охотники, преимущественно Ме-109 и Ме-110.

С целью дезориентации противника полку была поставлена задача построить ложный аэродром. Эту работу поручили группе солдат и офицеров батальона аэродромного обслуживания во главе со старшим лейтенантом Нигматуллиным, и он горячо принялся за дело. А вскоре мы убедились в полезности задуманного.

Как-то во время ночных полетов к нам пожаловал «мессер». Он прошел на малой высоте вдоль старта, но поскольку мы строго соблюдали светомаскировку, ничего подозрительного не заметил. Тут на ложном аэродроме вовсю заработала группа Нигматуллина: замигали «стартовые» огни, [42] вспыхнул и тут же погас «посадочный» прожектор, на мнимых стоянках засветились фонарики механиков. А черев некоторое время мы услышали с той стороны глухие разрывы бомб, треск пулеметных очередей. Тотчас загорелось два «самолета», в небо ударила трасса крупнокалиберного пулемета. Выла разыграна имитация паники.

Надо сказать, что за период подготовки к Курскому сражению Нигматуллин шесть раз заставлял разгружаться по своему аэродрому гитлеровских бомбардировщиков, из них два раза довольно крупной группой. Видимо, не случайно в дни сражения на нас не упала ни одна бомба. Старший лейтенант Нигматуллин был награжден орденом Красной Звезды.

В середине июня немцы, очевидно, решили основательно прощупать способность нашей противовоздушной обороны. Они нанесли серию ударов по объектам в оперативном тылу советских войск. Особо ожесточенным атакам подверглись Курск и Щигры. В небе тогда развернулись ожесточенные бои. Мы не могли припомнить другого случая, когда бы в воздух поднималось такое большое количество наших самолетов и так сильно била зенитная артиллерия.

Помню, как однажды над Казанкой буквально в ста метрах от нас пронесся «Мессершмитт-109», освещенный ярким утренним солнцем. Его преследовали два Як-3. Вид у немца был жалкий — фонарь сорван, крылья в рваных дырах, и уж совсем не к месту на борту этого самолета красовалась оскаленная голова льва...

Линия фронта на Курской дуге выглядела совсем не так, как под Сталинградом. На безжизненных волжских просторах, намертво скованных морозом, она угадывалась лишь по черным пятнам вывороченной земли, которые долго не могла замести даже лютая заволжская метель. А здесь под крылом темные леса, рощи, обширные поля, реки и озера в отблесках звездного неба. Здесь линия фронта легко угадывалась по россыпи населенных пунктов, многочисленным дорогам. И лишь одно оставалось одинаковым — перестрелка на передовой с ее огненными трассами.

Стабильный фронт помогал «ночникам» без ошибок найти цель. К стабильной линии фронта привыкаешь, как к улице, по которой когда-то ходил в школу, на работу, в кино. Для летчика-»ночника» наземный бой в хорошую погоду виден за десятки километров. Видны и пуля, и снаряд с трассером, которые летят к твоей кабине. Ты видишь их полет от выстрела до того момента, как иссякнет трассер...

Первый боевой вылет на Курской дуге я выполнял с Мишей [43] Казаковым, недавно назначенным командиром экипажа. Младший лейтенант Казаков — летчик молодой, необстрелянный, да и за моей спиной всего пять боевых вылетов. Миша невысок ростом, длиннорук. Во всем его облике без труда угадывается характерная черта — осторожность. Его глаза осторожно и пристально рассматривают все вокруг, надраенные до блеска сапоги осторожно и мягко ступают по земле. Он никогда не рвет, как другие, рычаги управления самолетом, а плавно, с присущей ему осторожностью пилотирует машину в воздухе. Но вместе с тем Миша может быть нетерпелив и порывист. Он не любит проволочек, когда нужно решать неотложное дело. Мой напарник заметно гордится светлым чубом, и я заметил, что, когда волнуется, легким движением отбрасывает его со лба.

В первый же день знакомства Миша счел нужным напомнить:

— Смотри, штурман, если меня ранят или убьют, непременно привези домой. Не бросай немцам на съедение...

Это значило, что я должен был овладеть навыками пилотирования ночью. И уже с первых вылетов при возвращении домой Миша передавал мне управление машиной и демонстративно укладывал руки за борт: смотри, мол, летишь сам. Хотя такие полеты и не предусматривались ни одной летной программой, но, как показал опыт, были очень кстати в критических ситуациях боя.

...В ту ночь нашей целью обозначили станцию Глазуновка. Там по ночам немцы выгружали войска, технику, боеприпасы. Нам предстояло если не сорвать их работу, то хотя бы затруднить ее. Глазуновка — ближайшая к фронту станция выгрузки: не случайно над ней был сильный огневой заслон. Днем над станцией патрулировали истребители, ночью свирепствовали прожектора, зенитки. Крепким орешком была эта Глазуновка!

И вот летим. Я отлично вижу станцию. Над ней висят две «люстры» — светящие авиабомбы, сброшенные экипажами-осветителями. Свет воздушной лампы заливает станционные постройки, башню водокачки, множество целых и сгоревших вагонов на путях. В двух местах, замечаю, что-то сильно горит — яркое пламя языками прорывается сквозь стелющийся дым.

Я выбираю для удара северную часть станции, где стоит длинный товарный состав. Казаков тотчас выполняет мои команды. Но тут, словно порыв ветра, что-то ударяет в левое крыло нашего самолета. Рубиновый свет на мгновение озаряет центроплан, ленты расчалок, согнутую спину Казакова. [44] Это прошла рядом очередь «эрликона» — скорострельной зенитной пушки. Казаков, уклоняясь от удара, завалил машину вправо, но тут же опомнился и вновь установил горизонтальный полет. Меня на минуту сковал страх: ведь следующая очередь наша!.. Я непроизвольно подтянул под себя ноги, сжался в комок, ожидая удара и позабыв, для чего я здесь, над станцией Глазуновка. Тем временем самолет с небольшим креном медленно сползал с боевого курса.

«Что же это мы делаем? — в ужасе подумал я, очнувшись от дьявольского гипноза страха. — Ведь цель уходит!..» — И что было сил крикнул Михаилу:

— Влево десять! Держать на боевом!.. Держать!..

Эшелон теперь был уже совсем рядом. В его середине запомнился какой-то странный вагон с белой крышей. Его я и взял за точку сброса бомб.

Нет, не зря говорят, что вся жизнь штурмана в перекрестии бомбардировочного прицела. Ухватив взглядом ту белую крышу, я позабыл обо всем, что меня окружало, но теперь уже совсем не из-за страха — его словно снесло встречным потоком воздуха.

Наконец индексы прицела сомкнулись. Еще пять секунд — и бомбы полетят вниз. Но какой-то неистовый белый свет лишает меня зрения. Исчезают земля, цель, небо, кажется, и сам воздух — все вокруг наполняется этим беспощадным светом.

— Бросай! — кричит Казаков срывающимся голосом.

Его команда излишня. Я резко тяну на себя шары бомбосбрасывателя. Знаю, истекли эти мучительные пять секунд и цель — под заданным углом бомбометания. Самолет вздрагивает, освобождаясь от груза, и словно проваливается в яму, а сам я едва не вылетаю из кабины. Самолет падает в трудно уловимом положении — не то боком, не то колесами вверх. Головы Казакова почти не видно, он уткнулся в приборы и пилотирует вслепую.

Но вот луч прожектора внезапно нырнул куда-то под фюзеляж и задрожал в стороне. Только редкие шмели трассирующих пуль еще несутся нам вдогонку.

А высота 350 метров. Значит, мы падали в прожекторном луче около пятисот метров. Для У-2 немало...

— Штурман, живой? — спрашивает Казаков хриплым голосом.

— Вроде обошлось.

Вдруг Казаков начинает смеяться — как-то нервно, с высокими, непривычными нотами.

— Думал, что конец нам, отлетались! — слышу я сквозь [45] взрывы смеха. — Однако ничего, справились, живы! Я ведь в таких прожекторах впервые. Как ты думаешь, справились? Он хочет, чтобы я похвалил его за удачное маневрирование в прожекторах.

— Ты молодец, Миша, — отвечаю я искренне, безуспешно пытаясь унять дрожь в горле и говорить спокойно. — На боевом выдержал хорошо... Из прожекторов выскочил еще лучше. Я бы тебе пятерку поставил!

Казаков заливается пуще прежнего. Ему приятно слышать мои слова, и он вроде бы не замечает вибраций в моем голосе. Потом спрашивает:

— Как думаешь, попали по эшелону?

— Должны. Куда ему деться?..

— Жалко, не видели разрывов. Ну да ладно, ребята расскажут. А ты молодец! — вдруг восклицает он несколько торжественно. — Я ведь, признаться, не особенно тебе доверял. Думал, ты зеленый, я зеленый... Ходил к Рудневу другого штурмана просить. Вот дурак! — откровенно признается Михаил. — Знаешь, если бы ты не заорал на меня тогда, на боевом, скакнул бы я от этого чертового «эрликона». Молодец, так и действуй! Кашу мы с тобой, видать, сварим...

Казаков еще что-то говорил, поминутно перебивая себя смехом, но я его плохо слышал. Только теперь я начинал в полную меру осознавать, через какой порог только что переступил. Вновь и вновь вспоминались вихрь зенитного огня, треск разрываемой пулями перкали, мертвящий свет прожекторов. Временами оглядываясь назад, я видел, как там, над Глазуновкой, продолжал бушевать огонь, в котором летели мои товарищи. «Наверно, случайность сохранила нас невредимыми? — вкрадывалась мысль. — Ведь смерть была совсем рядом...» «Однако чем ближе подходили мы к своему аэродрому, тем больше в моем сознании утверждалось другое чувство — удовлетворение содеянным. Ведь как бы ни было трудно и опасно вести изнурительное сражение с прожекторами, зенитным огнем, задание-то мы выполнили!

После посадки на нашем самолете подсчитали пробоины. Их оказалось восемнадцать. Что говорить, многовато для одного вылета. А механик подвел меня к кабине и сказал:

— В рубашке родились, товарищ младший лейтенант. Смотрите.

В пяти сантиметрах от моей кабины зияла развороченная «эрликоном» дыра...

Так началась для меня первая боевая ночь на Курской дуге. [46]

Приступив к боевой работе, еще в июне с каждым вылетом по многим признакам мы убеждались в приближения решающего сражения. Главным из них была возросшая активность зенитного противодействия, особенно в прифронтовой полосе.

Мы уже хорошо изучили линию фронта — она не менялась почти четыре месяца. Все крупные и важные объекты в армейском тылу противника тайны для нас не составляли. Что объекты — даже почерк немецких зенитчиков знали! Над станцией Глазуновка, например, обязательно жди сюрприза: почти каждую ночь прожектора и зенитки здесь меняли местоположение, и, естественно, мы натыкались на них. В районе Верхнего Тогина и Кром прожектора действовали по зонам — едва успеешь увернуться от одних, тут же попадаешь в лапы к другим. У Кром, в районе села Максево, где сосредоточились крупные танковые силы противника, при подходе наших самолетов обязательно вспыхивал вертикальный прожекторный луч — сигнал для немецких зенитчиков и предупреждение продвигающимся к фронту колоннам.

Наиболее опасными, просто гибельными местами, считались железнодорожные станции Змиевка и Становой Колодезь. Сила зенитного огня над ними была убийственной. При появлении наших «ночников» из множества снарядных разрывов здесь словно бы сплеталось второе небо. Прожекторами на пути самолетов немцы воздвигали сплошной частокол лучей. В темноте шныряли ночные истребители. Словом, мы знали, что где-то здесь располагался штаб одной из немецких армий. К середине июля у выступа фронта, обозначенного пунктами Тросна — Гнилец — Поныри, образовалась сплошная линия противовоздушной обороны, преодолеть которую теперь удавалось только ценой больших усилий.

Но все три месяца базирования нашего полка у села Казанка-2 вблизи от аэродрома нарастающим потоком шли и шли на запад войска, боевая техника. Это была картина, поражающая небывалой мощью. Казалось, часами можно сидеть у дороги и наблюдать за новыми танками, орудиями, крупнокалиберными минометами, реактивной артиллерией — «катюшами». Особое удовлетворение вызывало бодрое настроение солдат, их деловитость, решительный и вместе с тем веселый настрой. Мы видели, что к фронту идет совсем не та армия, которую приходилось наблюдать летом сорок первого и сорок второго, в период оборонительных боев и отступления. В этом мощном движении войск чувствовалось, [47] что наступило время, когда против захватчиков, поднялась вся сила народная.

К двадцатым числам июня поток войск приостановился, словно насытив фронт. Теперь мы видели, как пехота и строительные части стали воздвигать оборонительные районы вдали от фронта. Создавалось впечатление, что вал советских армий как бы уперся в линию фронта и теперь войска половодьем разливались по сторонам, образуя сплошную оборону в глубоком тылу. Это были части и соединения созданного Ставкой Резервного фронта.

* * *

История с 4-й немецкой танковой дивизией, внезапно исчезнувшей из поля зрения советских оперативных служб, оказалась короткой, но бурной. Она повлекла за собой напряженную работу штабов, разведывательных подразделений и авиационных частей.

Для нас же эта история представлялась дерзким и смелым полетом экипажа ночных разведчиков В. Зубова и Д. Езерского. Рассказывая о нем, Дима Езерский предупреждал меня:

— Смотри начальству не проболтайся. Мы всё делали не по инструкции.

Но предупреждение это было запоздалое: все в полку, в том числе начальство, знали — по данным экипажа Зубова удалось найти пропавшую дивизию...

Май на Курской дуге был характерен огромной по масштабам работой по перегруппировке войск. Немецкое командование интенсивно стягивало силы в районы Орла, Кром, Брянска, Белгорода. В результате даже в течение суток резко менялась дислокация их соединений и частей, особенно танковых дивизий. Движение войск противника происходило скрытно, как правило, ночью. С целью дезориентации он применял ложные перегруппировки днем и действительные ночью.

В донесении Верховному Главнокомандующему от 21 мая 1943 года Г. К. Жуков, в частности, писал: «4-я танковая дивизия противника, ранее находившаяся западнее Севска, куда-то переброшена...» Георгий Константинович не терпел неясности в оценке противника, а здесь пропала целая танковая дивизия! Приказ Жукова был лаконичным: найти дивизию в максимально короткий срок. За дело взялись все виды разведки, в том числе ночная авиационная.

И вот третью ночь подряд мы прочесываем район предполагаемого местонахождения дивизии — все безрезультатно. Она как сквозь землю провалилась. [48]

Днем, сразу же после предварительной подготовки, экипажи разведчиков вызвал командир полка. Мы уже знали, что час назад у него состоялся неприятный разговор с командиром дивизии, который в свою очередь только что получил предупреждение от командующего воздушной армией за слабую эффективность ночной разведки. По цепочке гнев начальства, как водится, докатился и до нас. Командир полка был взволнован и подавлен.

— Прежними методами вести разведку запрещаю, — кипел он. — От ваших полетов никакого проку! Утюжите воздух, как извозчики, а результат? Спокойной жизни захотели? Или трусите?

Для нас, разведчиков, это были обидные слова. Но приходилось их безропотно выслушивать. Пока эффект разведки действительно равнялся нулю.

— Осторожничаете слишком, — добавлял нам перцу бесстрашный пилот Г. Уваров, который на этот раз на разведку не летал. — Ни одной царапины на самолетах. Тут летать повыше да потише не годится. Рисковать надо! Иначе дивизию не найдете, по опыту знаю.

Уваров действительно был смелым человеком, не зря мы его называли «мастером риска». Мы не переставали удивляться случаю, когда он, обучая молодого штурмана, восемь раз входил в прожекторное поле противника, чтобы показать, как надо выходить из него. Восемь преднамеренных встреч со смертью!

— Может, прикажешь сесть в тылу у немцев да порасспросить местное население? — ехидно ввернул штурман Василий Сычев.

При этих словах Езерский едва не поперхнулся дымом цигарки, которую из-за волнения не выпускал изо рта. Слова Сычева поразили его.

— А насчет дырок, — продолжал Сычев, — скажу тебе так: число дырок еще не показатель храбрости да ума. Ты сумей без дырок задание выполнить.

— Вот и выполняйте, — не сдавался Уваров. — Кто вам мешает? А у вас ни дырок, ни выполнения, хотя в полковой конторе боевые вылеты вам начисляют аккуратно.

Это был, как говорят, удар ниже пояса. Поднялся шум, гвалт.

— Правильно Уваров говорит, — горячился штурман Дмитрий Иванов. — Мы стали походить на фрицев: у тех буква устава, а у нас одно стандартное правило — повесил светящую авиабомбу, убрал газ и озирайся по сторонам, выискивай танки. Вот этот стандарт нас и губит. [49]

— А действительно, — согласился с Ивановым Виталий Скачков. — Представьте себя на месте немецких танкистов. Послышался звук мотора У-2, все ясно — разведчик пожаловал. Притаись и молчи, сейчас «лампу» повесит. Потухла «лампа» — двигай дальше. Просто, как у бабки Марьи в котелке!

Но Езерский уже не слышал этой перепалки. Он жил новой идеей.

— Володя, — сказал он через некоторое время своему напарнику Зубову, — надо садиться! Другого выхода нет.

— Ты, брат, что — белены объелся? — уставился Зубов на штурмана. — Или у тебя голова разболелась?

— Володя, я уже давно все продумал. Каждую ночь присматриваюсь к одной деревне. На западе у нее выгон — хоть в футбол играй. Длиной метров триста. Подходы отличные, сесть и взлететь можно, не разворачиваясь. А самое главное — через деревню идут те самые большаки, разбитые танками. Чую, только здесь может пройти дивизия. Сядем, интеллигентно спросим у первого, кто попадется. Верное дело...

— Кто попадется, говоришь, — перебил его Зубов. — Немцы попадутся, вот кто! Стратег липовый. Подумай, дурья голова: малейшая выбоина, камень в траве, палка, наконец, — и шасси долой! Да что там шасси, самолет на земле — отличная мишень, а два советских летчика — прекрасный подарок накануне большого сражения. А что о нас скажет «особняк»? Сдались врагу! И попробуй потом отмыться. Нет, брат, такого подарка ни «особняку», ни немцам я преподнести не могу.

— А дивизия? Ты что же, забыл?..

— Все помню, Дима, но авантюризмом заниматься не намерен и тебе не советую.

Летчики на фронте были убеждены, что преднамеренная посадка в тылу врага для выполнения боевой задачи — высшая форма доблести. Советские летчики ведут историю таких посадок еще с гражданской войны. В 1939 году на И-16 на лед Финского залива садился истребитель Д. Антонов, чтобы спасти товарища. Многие летчики производили такие посадки в Великую Отечественную войну. Но все они совершались днем, при хорошей видимости. Ночью, насколько мы знали, таких случаев не было, если не считать посадок в партизанских районах при свете костров на расчищенные от препятствий полосы.

...Зубов и Езерский взлетели с наступлением сумерек. Набрали высоту, пересекли линию фронта. Но, странное дело, [50] Зубов, всегда отличавшийся пунктуальным выдерживанием курса, стал вдруг упорно отклоняться на запад.

— Что случилось, Володя? — удивился Езерский. — Возьми курс триста.

В ответ услышал поток сердитых слов:

— Ну, где этот твой выгон? Сидишь там, как пень, а я ищи эту чертову поляну... Давай команды!

— Нельзя сказать, чтобы я сильно удивился его словам, — рассказывал Дима позже. — Но ты поймешь, как я был благодарен Зубову за то, что он переборол себя. Повесил два САБа...

— Вот здесь, — перебил я Дмитрия, — ты уже был виден как на ладони!

— Не может быть!

— Представь себе, может. САБы осветили не только землю, но и вас. Говорю Казакову: «Смотри, самолет садится...» Он не поверил. «Люстры» погасли, и я потерял вас из виду. Действительно, трудно было поверить.

...Зубов, убрав газ и обгоняя мерцающую лампу светящей бомбы, почти спикировал к краю поляны. С высоты он уже выбрал точку выравнивания — два одиноких дерева на краю выгона — и, когда оказался рядом с ними, травянистая земля уже бежала в нескольких метрах под колесами.

— Ну, господи благослови! — крикнул он, покачивая ручкой и словно нащупывая опасную землю.

Военная удача! Кто из фронтовиков не думал о ней, когда поднимался в атаку, пикировал на вражеский опорный пункт или таранил гусеницами танка передовую противника? Она как жар-птица: или наделит человека сказочной неуязвимостью, или отвернется с первых же шагов боевой жизни. Мой командир Владислав Лайков совершил в войну пятьсот пять боевых вылетов — и ни царапины. А летчик Петр Купченко на первом же вылете получил осколок снаряда в лицо. А сколько таких случаев! Пройдет, бывало, солдат сквозь огни и воды, за одни лишь сутки побывает и в огненном шквале артиллерийской подготовки, и под дождем авиабомб, и под смрадным брюхом атакующего танка, и под смертельным ливнем автоматного огня. Словно раскаленным жгутом проткнута пулями и осколками его шинель, как котел, гудит голова, нет, кажется, вокруг непростреленного места. А он жив и невредим! Но бывает, едва солдат сделает первый шаг в бою, как пуля сбивает его с ног, осколок рвет тело. Видать, отвернулась военная удача от бойца...

Однако фронтовики знали: помогают военной удаче смелость, твердый расчет и мужество. Разве эти двое, решившись, [51] казалось бы, на безрассудный шаг — посадить самолет в темноте, на пятачок земли среди врагов, — шли на риск вслепую? Нет, конечно! И все же в том полете надо было иметь немного везения и чуточку военной удачи...

Едва самолет коснулся земли, Зубов придержал ручку, чтобы не допустить отделения. Самолет, потеряв скорость, тут же остановился.

— Есть на свете бог, — шепнул про себя Зубов, — шасси цело...

Езерский, сбросив лямки парашюта, во весь рост поднялся из кабины, чтобы лучше видеть крайние дома деревни. Зубов что-то крикнул ему и резко дал газ.

— Гляди вперед!

В той стороне, куда развернулся самолет, металась по выгону белая коза. Можно было разглядеть и женщину, испуганно присевшую к земле. Езерский бросился к ней.

— Господи, неужто наши?.. — радостно воскликнула худенькая старушка.

— Свои, мамаша, свои! — едва сдерживая дыхание, крикнул Езерский.

— Да как же вы, родные? Ведь немцы в деревне!

— Ничего, мамаша, мы знаем. Не волнуйтесь за нас. Мы ищем немецкие танки. Где они? Мамаша, немецкие танки, случаем, не проходили здесь, через вашу деревню?

Женщина уставилась на Езерского.

— Не знаю, ей-богу, не знаю... — растерянно залепетала она. — Много их здесь было: и танков, и машин ихних бесовских. Всю деревню испоганили, ироды!

— Ну а танки? Мамаша, вспомните, где-то здесь должно быть много танков. Где они? Куда прошли?

Лицо женщины сморщилось от мучительного напряжения. Она поняла, что требует от нее летчик, но чувства и мысли ее, похоже, окончательно смешались. Езерский видел ее растерянность и страх, вероятно, за них, оказавшихся в гуще немецких войск.

Шли дорогие секунды. Езерский начинал понимать, что растерянная старушка в его деле не помощник. «Как глупо все получается, — в отчаянии подумал он. — Такой риск всего лишь в расчете на случай... Какая досада! Зубов был прав».

Именно в этот момент Езерский увидел бегущего от крайней хаты мальчика. Он стремительно несся по дуге, почему-то обходя самолет кустами. На какое-то мгновение он скрылся и, когда появился вновь, от самолета его отделяло не более двадцати метров. [52]

Езерский тут же забыл о мальчишке, потому что Зубов вдруг привстал из кабины и надсадно крикнул:

— Немцы! Быстрее в самолет!

Штурман оглянулся и выхватил из кобуры пистолет, но ничего не увидел, да и рассматривать уже было нечего — со стороны деревни из темноты часто замелькали вспышки автоматных очередей. Над самолетом молнией пронеслись несколько пулеметных трасс.

— Господи, что ж теперь будет? — громко запричитала старушка.

Езерский бросился к машине и тут же с разбега наткнулся на мальчишку, едва не сбив его с ног. На штурмана снизу вверх, не мигая, глядели широко раскрытые детские глаза. В них были и удивление, и восторг. Мальчишка был бос, обтрепан, мокрые его штаны прилипли к коленям. Он прижимал к груди руки, словно силясь что-то сказать.

«Не знаю, что меня толкнуло, — рассказывал потом Езерский, — уже с крыла самолета оглянуться. Может быть, последняя надежда узнать хотя бы что-нибудь для дела или эти его просящие глаза».

— Мальчик, где немецкие танки? Не видел?..

И тут произошло настоящее чудо, в которое до сих пор с трудом верилось Езерскому и Зубову. Мальчишка как будто ждал этого вопроса. Он не задумываясь протянул руку на юго-восток, в сторону далекого леса. Тут и старушка закивала головой, указывая палкой в ту же сторону.

— Сколько?! — стараясь пересилить шум мотора, з(аорал Езерский.

— Девяносто семь! Я считал... Девяносто семь, — повторил мальчик. — Дядя летчик, прилетай скорее!

Крик мальчика утонул в реве мотора. Зубов дал максимальные обороты, и машина, несколько раз подпрыгнув, повисла над выгоном. Езерский, упершись коленом в сиденье, рискуя вывалиться за борт, развернул пулемет в сторону немцев, и белые шмели ШКАСа устремились навстречу вспышкам немецких автоматов...

По донесению экипажа Зубова полк подверг бомбардировке лес юго-восточнее Кром. В ответ его кущи взорвались ожесточенным пулеметно-артиллерийским огнем. 4-я танковая дивизия уже не таилась и деваться ей было некуда...

— Странно, — не переставал удивляться Дмитрий Езерский, — из всех впечатлений того полета я больше всего почему-то запомнил глаза деревенского мальчишки, его жалкую фигурку и тоненький умоляющий голосок: «Прилетай скорее!..» [53]

И все же день великого сражения — 5 июля 1943 года — наступил для нас внезапно. Ведь мы воевали на Курской дуге достаточно напряженно уже с весны.

Примерно в 2 часа 30 минут, возвращаясь с боевого задания, мы с Казаковым пересекли линию фронта. Ночное небо начинало понемногу светлеть. Занимался рассвет. Немцы в эти часы почти не стреляют — спят или готовятся к дневной боевой работе, не обращая внимания на одиночные бомбардировщики. И тогда, помню, стояла предутренняя фронтовая тишина. Мерно стрекотал мотор, слегка клонило ко сну.

Вдруг позади засверкали, забились, освещая все окрест бело-оранжевым светом, всполохи небывалой силы.

«Ночники» — народ, приученный хорошо разбираться в свойствах фронтовых огней. Малейший проблеск на земле или в небе мгновенно фиксируется натренированным глазом. Каждая светящаяся точка непременно должна о чем-то рассказать. Негласная азбука огней быстро и твердо усваивается экипажами, без этого просто нельзя летать. Непродолжительный свет посадочного прожектора во многом отличается от главного врага «ночников» — зенитного прожектора. Склад боеприпасов горит совсем не так, как обычное строение. Вспышки разрывов артиллерийских снарядов и мин — это совсем не то, что мощные оранжевые всплески «катюш». Мигание автомобильных фар никогда не спутаешь со светляками карманных фонариков.

Тогда под нами творилось что-то невиданное! Сонливость как рукой сняло. Казаков еще подвернул машину, чтобы лучше видеть происходящее, и перед нашими глазами на многие километры открылась предутренняя земля, освещенная сплошными молниями разрывов. Вспышки тысяч выстрелов, малиновые хвосты реактивных снарядов, бушующее море огня по ту сторону фронта создавали впечатление внезапно ожившего вулкана. Слитный орудийный гул подавил даже звук мотора. Мы удалялись от линии фронта, а огонь разрывов все продолжал отражаться на крыльях самолета.

После посадки мы обратили внимание, что летчики, штурманы, механики, техники — весь аэродромный народ — замерли и смотрят в одну сторону, на запад, где далекий небосвод светился незнакомым и тревожным пульсирующим пламенем. Глухие раскаты артиллерийского грома слышались даже на аэродроме, который находился в сорока километрах от фронта.

Начальник штаба полка майор Шестаков торопливо вышел [54] из штабной палатки, посмотрел на дрожащее зарево, потом, словно удостоверившись, что все идет по плану, взволнованно произнес:

— Началось! Наконец-то...

Событие, которого мы ждали с нетерпением и беспокойством, свершилось. В этот день все как бы стало на свои места. Прогнозы Верховного Главнокомандования Красной Армии о месте и времени готовящегося наступления противника под Курском оправдались. Еще в середине июня мы были ориентированы на сильное наступление немцев из районов южнее Орла и севернее Белгорода по сходящимся направлениям на Курск. В конце месяца командование точно знало, что наступление последует между 3 и 6 июля.

Все это явилось прямым следствием небывало интенсивной по размаху работы разведок, всестороннего и многократного анализа сложившейся обстановки, точного, научно обоснованного предвидения. Нас, рядовых войны, беспокоило — выдержат ли наши войска очередное летнее наступление противника. За два года войны, так уж случилось, что летом наступали немцы, а зимой — мы. Мы, безусловно, научились противостоять сильному врагу, навязывать ему свою волю, тактику, успешно предупреждать его замыслы. Иными словами, мы научились хорошо воевать. И вот именно поэтому каждый из нас с заметным волнением прислушивался к гулу сражения, который то нарастал, словно приближаясь к аэродрому, то становился слабее, как будто растворялся в синеве летнего неба. В этом грохоте, размытой расстоянием дымной мгле по-особому остро ощущалось несоответствие всего происходящего с красотой изобильного русского лета, с напоенным луговыми ароматами воздухом, с мирным покоем зеленеющих лесов.

— Как считаешь, будем драпать, собирать вещички или погодить маленько?.. — иронически спросил меня Слава Еркин, намекая на очередное отступление. Шутки такие на фронте, прямо скажем, не проходили — были на то и особисты, и активисты... Но на этот раз, похоже, все прощалось.

— Будем, — ответил я, — только не на восток, а на запад и не драпать, а наступать.

— Это как же понимать?

— В прямом смысле. Есть приказ: сегодня за ночь не меньше трех вылетов сделать. Майор Лаврентьев уже готов искать новый аэродром на западе. На западе, а не на востоке! Понял? [55]

— Эх, скорее бы вечер. Страсть как хочется руку к доброму делу приложить!.. — заключил Еркин, и я понимал его.

Настроение у нас было боевое, а длинные летние дни, вынужденное ожидание вечера изводило летчиков. Короткие же ночи не позволяли использовать всю мощь авиаполка, как это было, к примеру, под Сталинградом. И мы искали способы повышения эффективности наших бомбежек. Так, лейтенант Г. Е. Уваров предложил взлетать сразу после захода солнца, чтобы использовать светлое время для набора высоты над своей территорией. Многие экипажи, используя усталость войск противника после ожесточенных дневных боев, били по целям на передовой с высот в два раза меньших, чем заданные. Это намного увеличивало риск быть сбитым, но над соображениями безопасности доминировала главная идея: наносить максимальный урон противнику, не давать ему ни минуты покоя, изматывать беспрерывными ударами.

Как позже показали пленные, это нам вполне удавалось. «Ваши самолеты ночью создают ужасное напряжение. Из-за их действий в нашем полку много убитых и раненых», — сетовал один солдат из 216-го пехотного полка, взятый нами в плен в районе Тросны. «Особенно сильное беспокойство доставляют русские бомбардировки в вечернее и ночное время. «Москиты» (одно из немецких названий По-2) оказывают изнурительное воздействие», — признался ефрейтор Ганс Фрихтбург, военнослужащий одной из зенитных артиллерийских частей 13-й немецкой армии.

А мне запомнился боевой вылет в ночь на 8 июля на уничтожение пункта управления немецкой пехотной дивизии северо-восточнее станции Поныри. Найти ее оказалось непросто. Чаще обычного взлетали осветительные ракеты. Их мерцающий свет выхватывал из темноты участки развороченной мертвой земли, и это была действительно мертвая земля!.. И все-таки мы вышли на цель. Ударили. После бомбометания, удачно вывернувшись из лучей прожекторов, спикировали в сторону станции, которую можно было угадать лишь по сгоревшим дотла постройкам да по разбросанным в разные стороны вагонным колесам.

— Посмотри, что делается! — крикнул Казаков. — Все мертво...

Фронтовики с опытом, как правило, очень чутки к событиям боевой действительности. Нечто подобное произошло тогда и со мной. Это теперь, должно быть, звучит странно, но тогда, увидев испепеленную, опустошенную землю [56] у станции Поныри, я вдруг с необыкновенной ясностью ощутил не страх перед мертвой пустыней, а чувство победы. Трудно объяснить логику такого мышления. Предчувствие?.. Возможно. А точнее сказать, опыт, своеобразный фронтовой инстинкт.

После посадки, когда нас, как обычно, окружили механики, мотористы и посыпались привычные вопросы: «Ну как? Что там?..», я твердо и убежденно сказал:

— Братцы, это победа!..

Не лозунгами, не картинными бросками на пулеметы, не киношными призывами комиссаров входила она в наше сознание.

Еще под Сталинградом, в самый разгар битвы, к нам в полк пришла летчица Шура Полякова. Невысокого роста, черноволосая, с нежным румянцем на щеках, честно сказать, девушка не вызвала у нас особого восторга. Мы недоумевали по поводу такого решения руководства. Ведь в это время в предгорьях Кавказа воевал на У-2 женский авиационный полк. Почему бы ей не быть там, среди девушек-летчиц, рассуждали мы. Но судьбе было угодно распорядиться иначе: Шура Полякова стала единственной летчицей среди нас, ночных бомбардировщиков.

Мы знали, что Шура в Борисоглебске окончила аэроклуб. Но считали, что летать в аэроклубе — это одно, а война, боевые вылеты под Сталинградом... Словом, «баба на корабле — не миновать беды!» — так приблизительно рассуждали мы. А Шура тем временем вылетела на боевое задание, успешно отбомбилась — и началась ее нелегкая работа. Мы вскоре почувствовали в характере этой девушки совсем не девичьи черты. Она решительно отвергла щадящий режим, предложенный руководством, и водила ночной бомбардировщик, ни в чем не уступая нам, нередко совершая за ночь по 5-7 боевых вылетов.

На ухаживания воздушных бойцов Шура отвечала ровно и, что самое главное, одинаково, став своеобразным эталоном полковой совести и чистоты. Никто не смел сказать грубого слова в ее присутствии. И даже тогда, когда для всех нас стала очевидной любовь Шуры и сержанта Коли Васильева, никто не смел позволить какие-то намеки на легкомысленность их отношений. И Шура была благодарна нам за это. Ее настороженность, некоторая замкнутость и смущение оттого, что невозможно было скрыть отношений с Николаем, быстро прошли, как только она почувствовала наше дружеское понимание.

Штурманом в экипаже Поляковой был мой друг Ефим [57] Сагайдаков. Невысокого роста, с мягкими движениями и негромким голосом, он, как правило, мало говорил, больше слушал. Но едва заходила речь о лесе, о воде, вообще о природе, Ефим преображался, и тогда лучшего рассказчика трудно было представить!

Дома, где-то под Воронежем, у Ефима была одинокая больная мать. Она слала сыну бодрые письма, он всегда читал их вслух и всякий раз при этом спрашивал: «Как ты думаешь, что она хотела этим сказать?» Я пытался по-своему истолковывать слова матери, чтобы успокоить Ефима, хотя мы знали, что она тяжело болеет — без надежды на выздоровление, но любит и ждет сына, желая увидеть его живым и невредимым. Помню, в тех письмах не было стандартных призывов к героизму и мести. Мать Ефима просила, чтобы он выполнял свою работу на фронте старательно, но осторожно, так как она, эта работа, по ее мнению, была слишком опасной. Ефим понимающе улыбался, когда читал эти милые наивные строки, едва заметно кивал головой, очевидно, разделяя озабоченность матери.

Но штурман Сагайдаков знал свое дело. Он мог мгновенно решать в уме самые сложные задачи по самолетовождению. Знание астрономии и ночного неба часто помогали ему вести самолет, не пользуясь приборами. Не было случая, чтобы штурман Сагайдаков опоздал к цели или уклонился от маршрута.

Однажды экипажу Поляковой пришлось сесть на передовой с отказавшим мотором. Шура при посадке повредила ногу, и Ефим нес ее на себе около трех километров по раскисшей от дождей, развороченной целине. Штурман Сагайдаков был хорошим товарищем...

Пишу «был», потому что однажды Ефима Сагайдакова не стало.

Это произошло 8 июля 1943 года, на третий день битвы на Курской дуге. Самолет вспыхнул над станцией Поныри. Он прочертил в ночном небе огненный след и, ударившись о земную твердь, сгорел. По всем признакам, зенитный снаряд разорвал бензобак и горючее хлынуло на экипаж и раскаленные патрубки мотора. Шура Полякова, по-видимому, боролась до последнего: горящий самолет падал на извилистой линии и несколько секунд удерживался в горизонтальном полете. Об этом нам потом рассказали жители села, над которым разыгралась ночная трагедия.

...Когда адъютант эскадрильи и старшина молча свернули постель Ефима и забрали его немудреные вещи, я долго сидел в опустевшей землянке, бессмысленно уставившись [58] на голые доски полевой койки, пустую тумбочку, сиротливо белеющий на спинке стула подворотничок Ефима и несколько писем его матери. Трудно было представить, что больше никогда не увижу ни Ефима, ни Шуры Поляковой...

А 12 июля не вернулись с задания экипажи лейтенанта Г. Е. Уварова и старшего лейтенанта Н. П. Шевцова, младших лейтенантов Б. П. Золойко и В. И. Лезьева. Полк тяжело переживал эти потери. И все же мы надеялись: а вдруг еще вернутся, ведь никто в ту ночь не видел, чтобы самолеты горели над целью, поэтому и теплилась надежда на возвращение пропавших экипажей.

И действительно, через несколько дней, заросшие щетиной, в изодранных, обгоревших комбинезонах и разбитых сапогах, все четверо тяжело вывалились из кузова побитой осколками полуторки. Я хорошо помню, как они подошли к командиру полка с рапортом, но он не дал им говорить — поочередно обнял и расцеловал каждого, стараясь не задеть вздувшихся волдырями рук и обожженных лиц.

Что же произошло с ними?

В ночь на 12 июля полк наносил удары по передовым частям противника, прорвавшимся в район Ольховки. Мы чувствовали, что являемся свидетелями наивысшего напряжения боев за овладение инициативой на стратегическом выступе южнее Орла. По многим, порой едва уловимым признакам, — снижению активности немецкой авиации, уменьшению противодействия зенитных средств, особенно в оперативном тылу, где обычно находились резервы, — мы с радостью замечали, что противник как бы выдыхается, теряет темп, приостанавливает наступление. Однако ощущение приближающейся победы совсем не означало, что враг перестал сопротивляться. Напротив, он продолжал наносить нам чувствительные удары.

Экипаж Уварова в ту ночь искал танки северо-восточнее Ольховки. С новым мотором, который механики успели поставить и попробовать всего за два часа, удалось наскрести около 650 метров — целое состояние для «ночника»! Но его пришлось без сожаления растратить в первые же минуты над целью. Дело осложнилось погодой: небо затянуло облаками, пошел дождь, видимость сократилась до минимума, и, снижаясь, экипаж увидел землю лишь на высоте около 300 метров.

К удивлению летчиков, с земли никто не стрелял. Даже осветительные ракеты перестали бороздить небо. Это обстоятельство сильно озадачило экипаж. [59]

— Штурман, как идем? Где танки? — запросил Уваров.

— Мы в районе цели. Танки не иголка — где-то здесь, — ответил штурман Шевцов.

Самолет в дожде и опасной близости к земле, делая змейку, прошел чуть ли не над головами противника. И вдруг под крылом мелькнул бензозаправщик, несколько специальных машин. Чуть в стороне на открытом месте вразброс стояли бронетранспортеры. Какая удача!

Шевцов выстрелил вниз белой ракетой и, пока она, рассыпая искры, летела к земле, успел довернуть самолет на нужный угол. Он опытен и натренирован, может безошибочно на глаз определить углы сноса, прицеливания.

— Бей по заправщику! — скомандовал Уваров. И бомбы точно полетели в цель.

В этот момент бронетранспортеры ударили по самолету крупнокалиберными снарядами. Одна очередь полоснула по верхнему крылу, по бензобаку. Уваров успел увидеть на земле сильную вспышку, после чего струей бензина залило глаза. Он еще держал ручку управления, ориентируясь по пламени костра, вел самолет, но вскоре все потонуло во мраке.

Свет ракеты, выпущенной Шевцовым, выхватил из темноты изрытую воронку земли. Промелькнули кусты, дом с сорванной крышей. Уваров резко убрал газ и тут же почувствовал жесткий удар шасси.

По-разному на фронте ведут себя люди, избежавшие смерти. Кто молча переживает случившееся, кто не находит себе ни места, ни покоя — беспрерывно и бестолково двигается, разражается хохотом, дикой бранью. Уваров и Шевцов попали в ситуацию, когда обоим было не до переживаний. За весь трудный полет летчик ошибся лишь один раз — перед посадкой не успел выключить зажигание, отчего произошел пожар. Струя бензина брызнула на раскаленные патрубки мотора — самолет вспыхнул. Экипаж успел оставить машину, но пламя все же полоснуло и по ним.

Повезло Шевцову и Уварову, что сели они в расположения своих войск...

По-иному сложилась в ту ночь судьба экипажа младшего лейтенанта Бориса Золойко. Когда я слушал его рассказ, то невольно в который раз ловил себя на мысли: какие же беспредельные, просто фантастические силы заложены в человеке!

Вспоминаю тот давний случай — и встают передо мной прекрасные черты моих двадцатилетних однополчан. [60]

Командир экипажа Золойко. Веселый порывистый парень. Он худ, высок, подвижен. Выгоревшую застиранную гимнастерку распирают мощные плечи. На красивом лице постоянно светится румянец, который не в силах погасить даже летний загар. На спор Борис мог поднять хвост самолета и катать его, как тележку. К славе, которая пришла к нему в боях под Сталинградом, с виду равнодушен.

Штурман Лезьев. Этот уравновешен, несколько флегматичен. На его лице настороженно светятся серые внимательные глаза. Он немного педант — на гимнастерке ни одной лишней складки, всегда до блеска начищены сапоги, голенища уложены безупречной гармошкой. Даже пилотку Лезьев стирает чуть ли не через день. «Хороший ты парень, — иной раз сокрушается Золойко, — но есть в твоем характере серьезный недостаток: разговаривать с тобой — мука, все равно что козла доить — и неудобно и без пользы». «Такой характер», — односложно отвечает Лезьев, глядя на командира спокойно, невозмутимо. Втайне он мечтает о громком подвиге, об ордене, которого пока не заслужил — мало еще боевых вылетов.

12 июля экипажу Золойко предстояло нанести удар по складу боеприпасов у села Стрелецкое, неподалеку от Кром. Ничего необычного или особо сложного в этом задании не было, если не считать довольно значительного удаления цели от линии фронта. Найти склад ночью при сплошной облачности и в дожде порой бывает труднее, чем разбомбить его. Однако склад играл, должно быть, немалую роль, иначе зачем бы посылать экипаж в тыл противника — боевые машины требовались для ударов по пехоте и танкам, прорвавшимся в район Поныри — Ольховка.

Удача поначалу сопутствовала Золойко и Лезьеву. Немцы стреляли редко, вяло, словно утомились за день. Прожектора светили где-то в стороне. В районе Кром бушевал пожар, и его всполохи освещали нижнюю кромку облаков, облегчая экипажу ориентировку в полете.

Но вот немцы поняли, что ночной пришелец настойчиво интересуется ими, и тотчас включили прожектора, открыли плотный огонь по одинокой машине. Обычно немцы стреляли по принципу «этажерки»: верхний ярус был пристрелян по облакам, а ниже следовали еще два яруса разрывов — через 100-150 метров. Для самолета такая пристрелка вдвойне опасна — он летит как бы в слоеном пироге.

Не буду пересказывать подробности поиска цели. Небольшое село Стрелецкое с домами вдоль единственной улицы, а там Золойко и Лезьев и склад в балке отыскали. [61]

— Есть повод отличиться, Володя. Попадешь по складу — наверняка орден дадут! — заметил командир экипажа.

— Буду стараться, — ответил штурман и сбросил светящую бомбу.

Под косыми лучами САБа хорошо виден ломаный прямоугольник ограждения, охранные вышки, встроенные в кроны деревьев, несколько тяжелых грузовиков под тентами. Два-три доворота, сброс «зажигалок» — обычный процесс удара по цели. В балке медленно, но стойко начало что-то гореть. Потом часто беспорядочными залпами принялись взрываться тяжелые снаряды.

— Отлично, штурман! — радостно кричал Золойко. — Считай, орден в кармане!..

Однако радоваться было рано. Два прожектора намертво вцепились в машину, и заплясали вокруг малиновые шары «эрликонов».

В воздушном бою бывает: беснуется у самолета зенитпый огонь, часто схватывают и крепко держат его прожектора, а предчувствие, выработанное сотнями полетов, подсказывает — победа! По едва уловимым признакам замечаешь, как обстановка складывается в твою пользу: тут и немцы стреляют неумело, и высота приличная, и противозенитный маневр построен удачно. Словом, все помогает выйти из боя победителем.

А бывает по-иному. Вдруг почувствуешь, как в сравнительно безобидной обстановке нависает опасность. Еще не знаешь, откуда она, но ощущение ее близости словно петлей захлестывает сознание. В такие минуты каменеют нервы, а ожидание развязки превращается в муку. Хуже всего — не ведаешь, откуда опасность.

Золойко умело вел борьбу с прожекторами, как всегда, мастерски бросал машину, меняя курсы, затем пикировал, вновь набирал высоту, скользил на крыло. Но все было напрасно, самолет не мог вырваться из прожекторных щупалец — не хватало высоты, скорости, все точнее становился огонь скорострельных пушек. Он был совсем рядом с той точкой, в которой наконец сойдутся с ним трассы «эрликонов»...

Ослепительный рубиновый свет на секунду лишил Золойко способности видеть. Раздался удар, скрежет раздираемого осколками снарядов дерева. Машина вздрогнула и тут же стала валиться на крыло. Золойко скосил глаза на левую плоскость и увидел разнесенный в клочья элерон, перебитую и скрутившуюся жгутом стальную ленту расчалки. Снаряд вырвал середину стойки крыла, и теперь она [62] беспомощно болталась на остатках кронштейнов. Клочья перкали лентами полоскались вдоль фюзеляжа, едва не доставая стабилизатора. Самолет со свистом устремился к земле, все больше заваливаясь в правую сторону.

Зенитки как по команде прекратили стрельбу. Лишь прожектора продолжали держать в лучах падающую машину — «рус-фанере» оставалось жить считанные секунды...

Позже, когда мы расспрашивали Золойко, что он видел в те мгновения, как действовал, он улыбался и отделывался шутливыми репликами. Мы его прекрасно понимали. В критических ситуациях летчику размышлять некогда. Как хороший пловец не думает, куда бросить руки и как при этом действовать ногами, чтобы удержаться на воде, так и летчик, слившись с машиной, интуитивно стремится лишь к тому, чтобы прекратить беспорядочное падение, не допустить удара самолета о землю.

Золойко тогда заставил машину выровнять полет и некоторое время лететь горизонтально. Но рулевой тяги из-за разбитого элерона все-таки не хватало, и тогда он принял неожиданное решение: попросил Лезьева выбраться из кабины на плоскость, чтобы уравновесить крен.

Такая просьба в первый момент поразила Лезьева. В лучах прожекторов выйти на вздыбленное крыло под встречный поток воздуха равносильно самоубийству. Но иного выхода не было, и штурман ответил командиру:

— Выполняю!

Перебросив левую ногу через борт, Лезьев нащупал носком сапога площадку на центроплане, твердо уперся в нее ногой и, крепко держась за стойку, перенес на крыло и правую ногу. Но предстояло сделать главное: шагнуть в сторону от кабины, для чего надо было ухватиться за переднюю стальную расчалку. Лезьев протянул руку, и тут сильным потоком воздуха его отбросило к краю плоскости. «Все!..» — с ужасом подумал Золойко. Но штурман в последнее мгновение все-таки сумел поймать расчалку, и это спасло его, удержало на крыле.

Так разбитый, расстрелянный в воздухе «кукурузник» и вышел из боя победителем. Враг сложил оружие перед мужеством русских...

Но я погрешу, если умолчу о другом — о том случавшемся на войне, что многие мемуаристы лукаво обходят молчанием.

Одно время я летал с младшим лейтенантом В. Лебедевым. Начали мы, как уже рассказывал, с неудачного вылета в декабре 1942 года под Сталинградом: нас тогда сбили [63] «эрликоны». Как я понял позже, с того памятного полета в душе у Василия прочно утвердился страх перед возможностью погибнуть даже от дурной вражеской пули.

Когда мы вновь весной 1943 года приступили к полетам уже на Курской дуге, проявления этого страха у Лебедева стали все чаще тревожить наш экипаж. Обычно все начиналось с того, что мой напарник перед выходом на цель как бы непроизвольно начинал отклоняться от маршрута. Мои слова: «Вася, курс...» — все чаще звучали по переговорному устройству. Это происходило молча, но с завидным постоянством. Поначалу я успокаивал себя тем, что у каждого летчика есть-де свои странности, свой почерк в полете.

Но однажды в ответ на замечание вдруг услышал глухой сдавленный голос Василия: «Не могу... Бросай бомбы!» Мы находились тогда на подлете к особенно опасной цели — железнодорожной станции Змиевка, где, по предположению, находился штаб крупного немецкого соединения. Впереди бесновался зенитный огонь. Тысячи пуль и снарядов, оставляя следы светящихся трассеров, полосовали ночное небо. Здесь нужно было собрать всю волю, чтобы войти в это пекло, отыскать цель и как можно точнее сбросить бомбы. Еще на земле, перед вылетом, рассматривая карту и слушая других летчиков о пагубных свойствах Змиевки, я сам, признаюсь, испытывал стеснение, отдаленно напоминающее страх, наперед зная о смертельной опасности, которая ждет нас у этой чертовой станции. Но боевой приказ не рассчитывается на эмоции, его нужно выполнять. Подавляя в себе все чувства, кроме желания прорваться к цели и выполнить боевое задание, уже в полете я напевал старый романс «Отбрось сомнения и страх...». И вдруг в двух километрах от Змиевки Лебедев мне говорит: «Бросай бомбы!» Поначалу я растерялся, отказываясь верить услышанному. Но Лебедев с упрямой настойчивостью повторял эту фразу и все круче менял курс в сторону от цели. В какой-то миг мелькнула гадкая мысль: Лебедев — командир, его приказ для меня закон. Я даже глянул через борт — не ударить бы бомбами по какой-нибудь случайной деревеньке. Однако все эти мысли занимали меня лишь мгновение, и я лихорадочно искал выход из положения. Я понимал: Лебедев трусит, значит, ему нужна помощь, чтобы хоть на несколько минут освободиться от страха и, действуя сообразно обстановке, идти к цели.

— Вася, прекрати разворот, хватит, достаточно, — передал ему в переговорное устройство, стараясь придать голосу [64] обычный деловой тон. — Погляди-ка назад, огонь почта прекратился. Теперь самый раз зайти на станцию с севера, откуда немцы нас не ждут...

Лебедев насторожился, замолчал. Самолет вышел из разворота, хотя все еще летел в сторону от цели. И все-таки это была уже небольшая победа, которая придала мне уверенности.

— На севере, — продолжал я, — к Змиевке примыкает большой лес, там совсем нет зениток. Наберем еще высоты да спланируем через этот лес к станции. Простая штука!..

На самом деле леса севернее Змиевки не было и в помине, но надо было хитрить, чтобы как-то отвлечь Лебедева, развеять его страх. Наконец мне удалось сломить Василия. После более-менее удачного маневра и удара по цели мы выскочили из прожекторного поля и зоны огня. Станция Змиевка осталась позади, перестали мелькать вокруг немецкие трассы, погасли прожектора, весь путь от линии фронта Лебедев молчал.

На земле после посадки он взял меня за руку и отвел в сторону. Я почувствовал, как дрожат его пальцы.

— Будешь докладывать? — спросил он, и в голосе его я уловил растерянность. — Впрочем, можешь докладывать. Все равно я не могу летать, как прежде... С тех пор как нас сбили под Сталинградом — не могу...

Лебедев отпустил мою руку, отошел в сторону, и я заметил, как задрожала его спина, бессильно повисли руки. Он плакал... Мне было жаль Лебедева. Все же мы выполнили задание, бомбы упали в цель, а это главное. Конечно, пришлось излишне поволноваться, ругнуть друг друга, но у кого в воздухе, насыщенном смертью, все идет гладко, как на учебном полигоне, кто может похвастаться идеальным стечением обстоятельств? Идет война, и смерть стережет за каждым поворотом. А нервы не из железа...

Я подошел к Лебедеву и сказал:

— Ты тут проверь подвеску, заправку. Нам ведь снова лететь...

— Не полечу больше! — с надрывом крикнул он. — Пойми же ты наконец, я не боюсь, это не трусость! Но как воевать дальше? Я их не вижу, они бьют со всех сторон, а я не могу дать отпор... Не хочу умирать, как овца на веревке!..

Эти слова, похожие на причитания, весь облик Лебедева, сильного широкоплечего парня, готового упасть ко мне на грудь, его трясущиеся руки совсем не вязались с видом [65] летчика, только что выполнившего опасное задание, и ставили меня в тупик.

— Вася, но дело пахнет трибуналом! Мы же на фронте...

Он взглянул на меня, как будто видел впервые, и гневно ответил:

— Плевать! Не боюсь я никаких трибуналов! Иди докладывай.

Я обозлился и рванул его за плечо.

— Докладывай?! А обо мне ты подумал?.. В общем, так, — задыхаясь от возбуждения, заключил я, — эту ночь летаем, как все, а утром делай, что хочешь. Черт с тобой!

Когда я вернулся к самолету после доклада на КП о результатах боевого вылета, Лебедев, ссутулившись, уже сидел в кабине. Едва я успел втиснуться на свое место, он молча и резко дал газ и рванул машину со стоянки...

Примерно неделю мы летали без особых приключений. Лебедев словно забыл о своей слабости, а я несказанно радовался за товарища, всеми силами помогая ему обрести уверенность в боевой обстановке. Лишь однажды на подходе к станции Глазуновка, над которой незадолго до этого был сбит экипаж Шуры Поляковой, он в самый критический момент полета неожиданно начал уводить машину с боевого курса. Зная по опыту, как лучше в этих случаях действовать, я не стал препятствовать его маневру. Несколько минут мы походили в стороне от цели, потом я как мог успокоил Лебедева, и все, в конце концов, и на этот раз обошлось благополучно.

Прошло еще несколько дней. Как-то меня вызвали в штаб и дали необычное поручение: оформить представление на присвоение нашему полку гвардейского звания. За Лебедевым в мое отсутствие закрепили другого штурмана, и Василий ходил как осужденный на смерть. Однажды под вечер, накануне моего отъезда в штаб дивизии, он поймал меня у столовой. Я удивился его мрачному настроению, а еще больше словам, произнесенным с какой-то тоской и обреченностью:

— Всё, Борис. На этом кончилась моя летная карьера. Конец Василию Лебедеву — пилоту, человеку и твоему другу. Был — и нет его, испарился, перешел, так сказать, в иное качество...

— Чего ты плетешь? — старался я успокоить его, хотя и у самого было отчего-то тревожно и муторно на душе...

Страх в бою — явление обычное. Необычны лишь способы, с помощью которых фронтовики преодолевали его. Между [66] собой мы никогда не говорили о страхе, опасаясь осуждения или неправильного понимания. Но я отлично знал, что мои товарищи по боевой работе каждый по-своему боролись с этим чувством, потому что все мы были люди, все хотели жить. Сержант А. Дворниченко, к примеру, умел подавлять страх с помощью смеха. В. Лайков весь уходил в пилотирование машиной. Г. Уваров лез туда, где опаснее, чтобы не показать врагу своей боязни перед опасностью. Словом, как бы то ни было, а борьба со страхом, преодоление его, думаю, всегда составляло черты настоящего бойца.

А Василия Лебедева в полку я больше не видел. Вернувшись из командировки, я узнал, что по решению военного трибунала он отстранен от полетов и направлен в штрафной батальон — за трусость. Штурман, с которым Василий летал в мое отсутствие, с какой-то странной радостью рассказывал:

— Подлым трусом оказался твой Лебедев! Как только ты мог с ним летать?.. Я его, негодяя, с первого полета раскусил! И доложил, как положено, в особый отдел. Ну ничего, теперь побегает в пехоте с винтовкой...

Этот не в меру ретивый штурман долго и с большим подозрением присматривался и ко мне, дотошно расспрашивал моего нового пилота Мишу Казакова, что я за птица. Его мучило не столько то, что я не поддержал в тот день разговора, не осудил Лебедева, сколько, полагаю, другое: а не сообщник ли я Лебедева?..

Спустя три месяца, во время форсирования Днепра случай привел меня на переправу. В те дни несколько экипажей полка перевозили через Днепр боеприпасы, оружие, продовольствие. Об этом подробнее расскажу чуть позже.

Рядом с шумом, плеском и мастеровым гулом саперы вели через Днепр понтонную переправу. Она то и дело разлеталась, рвалась на части от немецких бомб и снарядов.

Кроме саперов и их машин, на берегу не было видно войск.

Но однажды из прибрежного леска, лощин и пологих бугров неподалеку от нашей посадочной площадки волнами выплеснулись густые колонны пехоты, артиллерии. Рядом на взгорке встали танки с открытыми люками и тут же начали стрелять из длинных пушек по холмам противоположного берега.

Тут-то я и увидел Лебедева! Его высокая ладная фигура резко выделялась в толпе солдат. Он энергично отдавал [67] какие-то распоряжения, и по голосу я узнал своего бывшего командира.

Меня удивило не то, что он был одет в форму артиллериста с погонами старшего лейтенанта, хотя и это было невероятно, а его уверенное, я бы сказал, хозяйское поведение в гуще солдат, высыпавших на песчаный берег. По всем статьям передо мной был командир, знающий дело.

Вряд ли стоит подробно рассказывать, с какой искренней теплотой и радостью встретил меня Лебедев.

— Борис, штурман дорогой мой, жив, жив! — тиская меня в объятиях, повторял он, и тут слезы у обоих навернулись на глаза. — Ну рассказывай, как живешь? Как наши? Сильно меня ругают? Нет?.. — засыпал он меня вопросами.

— Я-то ничего. Ребята, кто остался жив, здоровы. А как ты живешь, Вася? Вижу, воюешь уверенно. Старший лейтенант, орден... Это что — штрафной батальон?

— Нет, дорогой мой штурман, это артиллерийская батарея, где я командиром. — Василий произнес эти слова уверенно, без тени хвастовства или рисовки. — Со штрафниками я расстался седьмого июля, на третий день после начала Курского сражения. Помнишь бои у Понырей? Так вот там, на острие немецкого наступления, и действовал наш штрафной батальон. Почти весь полег в боях. А мне повезло: осколок прошелся по ребрам — всего-то и дел. Через четыре дня опять стоял у орудия. Семь «пантер» и двух «тигров» укокошили. Но не это, Борис, главное. Понимаешь, нашел я здесь, среди артиллеристов, на передовой, себя, свое место. Вот что главное!..

Я с удивлением всматривался в его взволнованное лицо.

— А как же авиация? Ты же кровью искупил вину, получил право вернуться в родной полк.

— С авиацией все покончено. Я тебе об этом говорил еще тогда, перед расставанием, — ответил он решительно и жестко. — До конца войны из артиллерии не двинусь...

Лебедев выдержал довольно продолжительную паузу, словно раздумывая, говорить ли, и вдруг повторил те же странные слова, которые я впервые услышал от него в памятную ночь на аэродроме:

— Раньше я их не видел — вот в чем беда! А они меня били как хотели. Кабина самолета была для меня капканом. Теперь все переменилось. Враг как на ладони. Я отлично вижу их танки, пехоту, идущую в атаку, места, откуда бьют орудия, пулеметы. А когда я их вижу, у меня появляются и злость, и уверенность, и сила. Тогда меня [68] уже трудно остановить! Оттого, думаю, и орден, и должность комбата. Так что, дорогой штурман, — закончил Василий, — был Лебедев летчик, а теперь он артиллерист. К прошлому возврата нет.

Мы вновь крепко обнялись. Василий еще хотел сказать что-то, но махнул рукой и широко зашагал к переправе.

Больше я его не видел.

* * *

В один из августовских дней мы с Казаковым готовили самолет к очередному боевому вылету, и вот когда осмотр машины подходил к концу, появился штурман Еркин и, ехидно улыбаясь, сказал:

— Ну, как подготовились? Молодцы! А теперь топайте к майору Кисляку. Гость интересный пожаловал. Особым заданием пахнет.

— А что ты так улыбаешься? — нервно спросил Казаков, словно предчувствуя подвох. — Чего тут смешного?

— Вас, дорогой Мишель, из плановой таблицы вычеркнули, извиняюсь, на всю ночь. Вот и улыбаюсь.

— Как вычеркнули? Чего ты мелешь? И при чем тут Кисляк?..

На фронте мы довольно часто выполняли задания, которые на первый взгляд не отнесешь к числу сложных. Нам поручали транспортировку срочных, как правило, секретных грузов, важных приказов и донесений, перевозку представителей Ставки, генералов и офицеров штабов фронта, армий, дивизий. Но несмотря на кажущуюся простоту и прозаичность таких поручений, выполнение их нередко требовало напряжения сил, высокого летного мастерства и немалого мужества. Так же как и под Сталинградом, связник У-2 подвергался нападению немецких истребителей-охотников. Для противодействия им летчики применяли проверенную в боях тактику: полеты на предельно малой высоте, в складках местности, крутые виражи в точно рассчитанный момент атаки противника. При этом использование колоколен, водонапорных башен, высоких деревьев, за которыми можно спрятаться, входило в обязательный тактический арсенал летчиков юркого и маневренного У-2.

Словом, через несколько минут мы стояли перед майором Кисляком. Замполит сидел на скамейке в палатке с приподнятым пологом, курил и по обыкновению подергивал раненым плечом. Рядом с ним стоял молодой капитан из пехоты, сильно перетянутый ремнем, с планшеткой на правом боку. [69]

Пока майор Кисляк молча возился с самокруткой, вздыхал, поглядывал на нас, капитан, приветливо улыбнувшись, раскрыл планшетку и подал ему вчетверо сложенный листок. Кисляк пробежал его глазами.

— Я в курсе дела, — сказал он, пряча листок в карман гимнастерки. — Генерал-майор Галаджев дал соответствующие указания.

Кисляк снова оглядел нас и кивнул в сторону капитана:

— Знакомьтесь.

— Капитан Козлов, — представился гость, — инструктор политуправления фронта.

Мы назвали себя. Казаков кашлянул и пригладил ладонью чуб.

— Вот что, товарищи, — начал Кисляк, — вам предстоит выполнить задание, которое полку еще не ставилось.

Он сделал паузу и выжидательно посмотрел на нас, словно хотел убедиться, что мы по достоинству оценили сказанное.

— Задание важное, можно сказать, особое. Вам слово, товарищ капитан.

Козлов расправил гимнастерку, снова весело глянул в нашу сторону, извлек из планшетки крупномасштабную карту и сказал, тщательно подбирая слова:

— Товарищи, в отдел политуправления поступили достоверные сведения о том, что на участке нашего фронта, где обороняются части сто восьмой немецкой дивизии, под воздействием поражений и потерь, а также в результате пропаганды подпольщиков-антифашистов...

«Толково говорит», — подумал я, с удовольствием прислушиваясь к складной речи капитана.

— Задание состоит в том, чтобы сбросить в этом районе листовки, специально подготовленные политуправлением. В случае его удачного выполнения мы рассчитываем, что многие солдаты противника воспользуются листовками для перехода к нам и сдачи в плен.

Капитан сделал паузу, а мы молча посмотрели на карту.

— Конечно, мы могли бы поручить это задание штурмовикам или истребителям. Но весь смысл состоит в том, чтобы сбросить листовки с максимальной точностью, а вы, как известно, в этом деле мастера.

Капитан снова улыбнулся и сделал шаг за спину Кисляка. Мы продолжали молчать.

— Ну, чего задумались? — спросил майор. — Задание ясно?

— Ясно, товарищ майор, — ответил я. [70]

Казаков переступил с ноги на ногу, сердито тряхнул чубом:

— А почему именно мы должны листовки бросать? Наше дело бомбить, а тут, пожалуйста, листовки... Да еще из плановой таблицы вычеркнули.

Кисляк исподлобья глянул на Казакова, пожевал губами.

— Разъясняю вам, товарищ Казаков. Выбрали ваш экипаж по двум причинам. — Кисляк разжал кулак и выставил вперед два пальца. — Во-первых, в приказе генерал-майора Галаджева сказано выделить лучший экипаж. А во-вторых, оба вы подали заявление в партию и идете как отличившиеся в боях. Стало быть, являетесь почти коммунистами. Отсюда и спрос с вас больше, чем с других. Кроме того, задание, которое будете выполнять, — замполит пожевал губами, — идеологическое. Теперь понятно?

Капитан, внимательно слушавший Кисляка, улучив момент, добавил:

— А в-третьих, вылеты на спецзадания засчитываются как боевые.

— Правильно. Вот видите? — Кисляк с укоризной посмотрел на Казакова.

Немного подумав, Казаков заключил удовлетворенно:

— Это дело другое. — И добавил: — Но бомбы-то можно взять?

— Я думаю, что бомбы взять можно, — сказал Козлов. — Во-первых, бомбежка будет в какой-то мере маскировать истинную цель полета. А во-вторых, пусть немцы под бомбами еще раз подумают, что лучше: рисковать жизнью или взять листовку-пропуск и сдаться в плен.

Довольный собой, капитан посмотрел на Казакова с видом человека, сделавшего нам приятное одолжение.

— Хорошо, — согласился Кисляк, — берите бомбы, но только не забывайте о главном. Понятно? И вот еще что, — добавил замполит, — повидайтесь с Петровым и Скачковым. Они прошлой зимой листовки с ультиматумом немцам бросали. Кое-какой опыт у них имеется.

Потом мы принялись рассматривать листовки политуправления фронта. Надо сказать, материал был подготовлен с большим пропагандистским искусством. На фронте к нам часто попадали немецкие листовки. Впервые я увидел их в Камышине в руках у летчика сгоревшего «ишака». Следует сказать, что листовки врага действовали на нас в прямо противоположном направлении. Они отличались примитивностью содержания и оставляли тяжелый осадок своей ненавистью ко всему, что было дорого нам, советским людям. [71]

На них могли клюнуть, как говорили в полку, лишь круглые идиоты.

Бросались в глаза две особенности тех листовок: если они готовились ведомством Геббельса, то, как правило, содержали ошибки и просчеты не только в содержании, но и в русской грамматике. Если же пропагандистский материал подавался с помощью белых эмигрантов, то здесь явно просматривался неприемлемый и чуждый нам белоофицерский стиль. Штурман Дима Иванов делился как-то своими мыслями: «Знаешь, попала ко мне как-то листовка — в лесу нашел. Читаю: «Жидовско-коммунистические заблуждения Ленина...» Так меня резанули эти слова из-под вражеского пера. Подумал, а ведь такая листовка убеждает в нашей грядущей победе больше, чем сотня политзанятий».

В наших же листовках, напротив, содержалась правдивая, точная и серьезная информация о стратегической обстановке на фронтах мировой войны, раскрывалась ее общая перспектива, давалась оценка положения в тылу фашистского рейха и, что самое главное, — основой наших листовок служила не выдуманная ситуация, а фактический материал из немецких документов, выдержки из солдатских и офицерских писем, дневников и фотографии, которые во множестве попадали в руки советских политработников.

Помню одну из листовок, которая привлекала особой достоверностью, логикой суждения и красочным исполнением. Речь шла о положении немецкого солдата на восточном фронте и его молодой семьи в большом германском городе.

По нашему убеждению, которое подтвердилось последующими событиями, содержание этой листовки не могло не коснуться чувств немецкого солдата. На фотографии было поле боя, множество трупов немецких солдат у околицы сожженной русской деревни. А рядом молодая красивая немка с ребенком на руках, напрасно ждущая возвращения с фронта мужа... Дальше шли снимки превращенных в развалины немецких городов после налетов союзной авиации. Рядом унылая очередь у закрытого хлебного магазина. Здесь же выдержки из «научных» трудов фашистских расистов, утверждавших, что арийская раса должна формироваться путем детопроизводства от молодых здоровых немок и специально отобранных безукоризненных по арийским стандартам национал-социалистов. И снова фото немецкого солдата, обезумевшего от ужасов войны.

Из заключительного текста следовало: круг событий замкнулся, впереди перспектива бесконечных поражений и смерть. Молодая жена — в постели с арийским производителем. [72] Каков же выход? Лучший — бросить оружие и сдаться в плен, приблизив тем самым конец несправедливой и бессмысленной войны.

— Сильная штука! — задумчиво изрек Казаков, осторожно откладывая в сторону листовку. — Немцы прочтут — призадумаются. А немочка, между прочим, ничего, смотреть можно...

— Да, разбрасывать такие листовки, наверно, не зряшное дело, — добавил я. — Постараемся доставить их адресату. А насчет немочки, Миша, брось! Лучше русских в мире женщин нет!..

И вот подвешены бомбы, кабина до отказа набита пачками листовок. Даже на колени я взял несколько тугих связок. Еще раз с Козловым уточнили район сбрасывания. До этого я успел побеседовать с Виталием Скачковым.

— Большая Россошка не Ольховка, — ответил он на мой вопрос. — У нас там и пятидесяти метров высоты не было. Как бросал листовки? Сейчас и припомнить трудно. «Эрликоны» память отбили. Помню лишь крышу сарая, где Паулюс тогда сидел...

Взлетели. Набрали высоту. Я определил направление, скорость ветра, курс, угол сноса, путевую скорость над полосой сбрасывания. Однако первый же заход показал, что сбросить листовки — дело не простое. Тогда мы углубились в тыл немцам километров на двадцать, набрав при этом высоту более восьмисот метров. По нашим расчетам, такая высота была достаточна, чтобы сбросить листовки где положено.

...Внизу, насторожившись, темнела враждебная земля. Слева по курсу тускло светилась небольшая деревенская запруда — ориентир, от которого мы предполагали рассчитать и выполнить все заходы на цель. Как обычно, постреливали в сторону противника наши и отвечали немецкие позиционные посты, редко взлетали осветительные ракеты. Где-то далеко, у Десны, метались прожектора — там рушили переправы наши товарищи. А мы все утюжили воздух с этими злосчастными листовками.

Наконец расчетное место. Я швыряю за борт первую пачку. Тут же кабину и хвост самолета окутывает бумажная метель. С хлопаньем и шелестом воздушный поток вырывает из рук листки и беспорядочно закручивает их вокруг самолета. Я смотрю назад и вижу, как листовки облепили стабилизатор, киль, тяги рулевого управления. Пытаюсь опустить кипы листовок пониже за борт, но из этого ничего не [73] получается. Одна из пачек, вырванная воздушной струей, камнем летит к земле.

— Кончай мусорить! Под нами свои, — поняв мои затруднения, кричит в переговорную лейку Казаков. — Делаем еще заход!

Я вижу, как он машет рукой, словно отбиваясь от мух, и несколько листовок вырывается из его кабины.

— Отставить заход! — кричу в ответ. — Выполняем бомбометание...

Наша цель — полковой командный пункт у запруды, которая служила основным ориентиром. Молнии взрывов на мгновение разорвали темноту. Глухой тяжкий вздох донесся с земли.

— Вот это дело другое! — обрадовался Казаков. — Это по мне. А то — швыряй бумажки. Лучшая агитация для фрица — бомбы!

После взрыва бомб в нашу сторону потянулись пулеметные трассы. Но они скоро погасли, не долетев до самолета. Видно, немцы в эту ночь были не расположены к охоте за «ночным призраком». К тому же я, развернув свой верный ШКАС, стал бить по ближним огневым точкам. Казаков лихо заломил машину, и почти переворотом мы ушли вниз, Последняя забытая пачка вывалилась из кабины и скрылась за бортом.

Майор Кисляк и капитан Козлов встретили нас на стоянке.

— Ну как?

— Неплохо, — со вздохом ответил Казаков, вынимая одну листовку из-под лямки парашюта, а другую снимая со стабилизатора.

— Немцы как?

— Немцы? Наверное, уже рюкзаки собирают, прочитав наши листовки...

— Товарищ младший лейтенант, что за шутки? — возник капитан из политотдела и задергал полы гимнастерки.

— Листовки сбросили в заданном районе, товарищ майор, — вмешался я и сделал шаг, чтобы оттеснить Казакова. — У нас затруднения были. Нужно подумать, как лучше сбрасывать. — И рассказал, с какой неожиданностью нам пришлось встретиться в воздухе.

В следующем полете я предложил действовать несколько иначе. Предложение простое: пачку листовок достаточного веса в нескольких местах перевязываем веревкой с узлом, к которому крепим дополнительный шнурок. В воздухе опускаю пачку за борт и, когда она на расстоянии 3-5 метров [74] от самолета, дергаю за шнурок. Узел легко распускается, веревка, разматываясь, вращает и расчленяет пачку, а встречный поток воздуха довершает дело.

— Прекрасно! — обрадовался капитан Козлов, глядя на пробную пачку листовок, рассыпавшуюся под самолетом. — Вот это творческий подход к делу...

Немцы, очевидно разобравшись, с чем пожаловал ночной гость, во втором вылете встретили нас огнем крупнокалиберных пулеметов. Но стрельба велась неприцельно, только по звуку мотора — прожекторов близко у передовой немцы, как правило, не ставили, опасаясь артиллерийского огня.

Наше доморощенное приспособление сработало на удивление четко. Наловчившись, я стал быстро опускать пачку, а под конец операции просто выбрасывал ее за борт на длину веревки. Рывок шнурка — и листовки широкой полосой летели в расположение немецких войск.

Так за две ночи мы сбросили более 150000 листовок, и рано утром третьего дня попрощались с капитаном Козловым. Настроение у молодого пропагандиста и агитатора было превосходное. Чувствовали удовлетворение от успешно выполненного задания и мы. Накануне этот пехотный капитан получил сообщение из политуправления, в котором отмечалось, что листовки попали туда, где их ждали. Правда, сообщали также, что в одном из наших стрелковых батальонов солдаты с интересом читали те листовки и с похвалой отозвались о них. Капитан некоторое время, сощурившись, подозрительно смотрел на нас. Но мы занимались своими делами и на все его наводящие вопросы пожимали плечами.

Вскоре после отъезда агитатора под впечатлением новых событий мы почти забыли об особом задании. Началась подготовка к форсированию Днепра, освобождению Правобережной Украины. И только в наших летных книжках да в журнале боевых действий полка осталась памятная запись об участии в агитработе. Этот эпизод и совсем бы изгладился из памяти, не будь другого события в нашей жизни: в сентябре Казакова и меня принимали кандидатами в члены партии.

Оценка вступающим в партию существовала в то время лишь одна — какое место будущий коммунист занимает в борьбе с немецко-фашистскими захватчиками. Когда на партийном собрании полка выступил парторг старший лейтенант Тимченко, огласивший наши заявления, мы впервые слышали слова похвалы, которыми не разбрасываются на фронте. Нам было тогда по двадцать два года. Помню смущение и гордость оттого, что мы становились не только [75] участниками битвы с фашизмом, но и членами партии, ведущей народ к победе.

Казаков мял в руках пилотку. Его покрасневшее лицо, капли пота, вдруг выступившие на лбу, частое встряхивание чубом были мне понятными — Миша волновался не меньше моего.

Потом выступил майор Кисляк. Поддержав предложение о приеме нас в партию, он сказал:

— Вы, товарищи, знаете, что для коммунистов высшее поручение партии — борьба с фашизмом. Здесь мерка одна — победа или смерть. Я рад доложить, что все коммунисты полка достойно выполняют долг перед Родиной, народом и партией. — Тут он сделал паузу, повел плечом и вдруг мягко улыбнулся, глядя на нас: — Что касается молодых товарищей, то могу добавить: еще не будучи коммунистами, они выполнили важное партийное поручение. Только сейчас я получил выписку из приказа политуправления Центрального фронта № 36 от 22 августа 1943 года. В ней говорится: «За добросовестное отношение к разбрасыванию листовок войскам противника летчика 970-го Городище-Сталинградского авиаполка младшего лейтенанта Казакова М. Г. и штурмана Пустовалова Б. М. наградить наручными часами». Этот приказ, товарищи, еще раз подтверждает правильность наших оценок. Это тоже рекомендация. Я поздравляю вас с наградой и надеюсь, что вы и впредь будете старательные ми исполнителями партийных поручений на фронте борьбы с немецко-фашистскими захватчиками. Добавлю, звонил капитан Козлов и сообщил, что с нашими листовками перешли фронт и сдались в плен около ста немецких солдат.

Речь майора Кисляка не отличалась изысканностью, но била в цель. Он знал, как подобрать слова, чтобы задеть за живое, и никогда не упускал возможности сделать это.

Мы шли с первого в нашей жизни партийного собрания переполненные впечатлениями, и хотя до вылета было еще далеко, ноги сами принесли нас на аэродром, к самолету.

Он стоял иссеченный осколками и пулями. Теплый ветер шевелил маскировочную сеть, под солнечными лучами отдавала теплом покрытая трещинами перкаль, тускло светились вороненая сталь пулемета, чугунные ребра бомб, уложенных под крыльями. Самолет, как и его экипаж, был готов к боевой работе. [76]

Дальше