Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава 1.

На Выймовских хуторах

Далекое-далекое

Сейчас, когда мне уже за шестьдесят, все чаще и чаще вспоминается далекая пора детства.

Откуда-то из глубин сознания встают удивительно яркие картинки былого. Вижу церковь, стоящую посреди села. На площади около нее играет духовой оркестр. Громадного роста черноусый солдат размеренно бьет палочками то по большому барабану, то по блестящим медным тарелкам. Десяток других, раздувая щеки, дудят в сверкающие и искрящиеся на ярком солнце такие же медные трубы. Меня неудержимо тянет к этому блеску и шуму, но мама крепко держит за руку. Я реву. Мама успокаивает, обещая купить арбуз.

На возу, прямо на полосатых шарах, сидит бородатый дядька и, как только мы подходим к нему, разваливает ножом один большой шар надвое. Обе половинки красные-красные, блестят черные семечки и сок капает по грязным пальцам дядьки...

Отчетливо помню впервые увиденные не только мною, мальчуганом, которому еще не исполнилось и четырех лет, но и моими родными «живые картинки» — кино тех далеких времен.

На стене большой комнаты «присутствия» — волостного правления — висит большая белая простыня. Тушат лампу-молнию, сзади начинает что-то трещать и на простыне неизвестно откуда появляется изображение комнаты. У картинки-комнаты открывается дверь, и на простыне — красивая тетя. Она ходит взад-вперед, поднимает руки вверх, наконец падает ничком на софу и трясет плечами... Потом появляется молодой дядя в пиджаке, с длиннющими полами сзади, а спереди — почти совсем ничего, только белый жилет. Он также начинает бегать по комнате и, наконец, размахивая руками, выбегает вон...

Лишь много лет спустя, вспоминая виденное, я понял, отчего у той красивой женщины вздрагивали плечи...

Ярко помнятся проводы отца на фронт. Было это в июне пятнадцатого года. Уже почти год полыхала мировая империалистическая война, требовавшая все новых и новых людских ресурсов...

Проснулся я в то утро рано. Надо мной стоит мама. В ее глазах слезы.

— Почему ты плачешь? — спрашиваю я удивленно.

— Одевайся побыстрей, — говорит она строго. — Пойдем провожать папу...

— А куда папа поедет?

— Папа уезжает на войну...

Слезы катятся по щекам мамы. Начал реветь и я. Так, зареванного, мама выносит меня на двор, и я оказываюсь на руках у отца. Помню, как, дохнув на меня горьким запахом табака и водки, отец до боли крепко прижал меня к себе и, поцеловав в обе щеки, вернул матери.

Выймовские хутора расположились близ Красноярска в Шалинской волости по обеим сторонам горного кряжа вразброс друг от друга, как и в далекой Эстонии. Крестьяне, переселившиеся сюда из Прибалтики, облюбовали две долинки и, ни у кого не спросясь, самовольно вымерили на каждую семью по квадратной версте казенной земли. Когда несколько лет спустя власти все же поселок обнаружили, то первым делом обложили всех податями и налогами, а затем переименовали его в «участок Самовольный».

Наш хутор стоял на левом берегу небольшого ручейка и был предпоследним в долине. Ниже, у реки Базаихи, в версте от нас выбрал себе место рыжий Куста, предприимчивый и хитрый мужик. Построив на реке мельницу об один постав, Куста сразу же стал зарабатывать на помоле, а вскоре возвел и жилье.

Грянула война. Мужское население забрали в солдаты. Куста же съездил в волостное правление и... освободившись от мобилизации, жил себе припеваючи.

Как-то зимним вечером, когда бабушка, мама и тетя Мария под монотонное жужжание веретен пряли лен, а дед — один из основателей Выймовских хуторов, воздев на нос очки, чинил валенок, Куста ввалился к нам на кухню вместе с облаком морозного воздуха.

Мы с двоюродным братом Вальтером уже спали и проснулись от громкого «Тере ыхтуст»{*1}. Куста принялся сбивать кнутовищем снег с валенок и, как был в громадной бараньей шубе, присел к столу.

— У вас ведь двое в окопах? (На фронт взяли и дядю Александра). Так вот: власти в волости сказали, если кто хочет, может взять к себе в работники двух военнопленных...

Дедушка Иозеп долго дымит трубкой и, наконец, говорит:

— Двое нам ни к чему... Один бы пригодился. Крестец у меня ломит, и пальцы вот тоже сводит, — и дед подымает заскорузлые руки со скрюченными пальцами.

— Если двух не хочешь, не бери, никто не заставляет. Возьми одного. Но затребуй двух, а если дадут, можешь другого отдать мне.

Дед пыхтит трубкой и ничего не отвечает.

— Да ты не бойся, тут дело чистое, — уговаривает Куста. Так появился у нас в семье венгр Шандор. Мы с Вальтером ходили за ним следом и на почтительном расстоянии следили за ним, когда он таскал скоту сено или колол дрова. Говорить с ним мы не могли — он знал только свой, венгерский язык, и немного по-немецки. Стоило ему улыбнуться, как мы, осмелев, подходили к нему ближе; нахмурит брови, густые, черные — бежим прочь. Улыбался он, однако, редко.

Расположил нас, мальчишек, он к себе уже с первого вечера. Притащив со двора сосновое полено, расколол его аккуратно на тоненькие дощечки. Время от времени хитро на нас поглядывая, Шандор тихо напевал что-то на непонятном нам языке, и вскоре из-под его рук вышла рамка с четырехлопастным ветряком.

Следующим вечером Шандор вырезал из полена деревянного человечка. Не было лишь рук, но вскоре появились и они. Затем Шандор приладил человечка к сделанной вчера рамке, пристроил к деревянным рукам полоску жести — пилу, и теперь, поворачивая ветрячок, руки человечка задвигались то вверх, то вниз. Назавтра деревянный пильщик был водружен на верхушку растущей во дворе березы и размахивал на ветру деревянными руками не переставая.

В долгие зимние вечера, когда, отужинав, вся семья, напевая вполголоса какую-нибудь песню, шила, ткала, пряла или чинила, из-под умелых рук черноволосого венгра появлялись на свет то деревянные солдатики, то фигурки различных домашних животных или диких зверей, то птиц. Вскоре у нас накопилось такое обилие игрушек, что им стало тесно на полу под нашей кроватью.

Но эта зима принесла нам и много горя. Умер дед. Все чаще стала хворать мама. Забрали и куда-то перевели и Шандора. Взрослых мужчин на хуторе не стало, и хозяйство вести становилось все труднее и труднее. Вместо деда на базар стала ездить мама. Все то же — несколько фунтов масла, три-четыре круга молока, замороженного в тазу, вот и весь товар. Покупать же надо было многое: муку на хлеб, ибо рожь давала очень малые урожаи, и керосин, и соль, и спички.

Правда, голода мы не терпели. Имелась солонина. Снятое молоко и картошка с капустой также были свои.

Хозяйство было почти натуральным, ибо и одежда, и обувь, и еда — все делалось и добывалось своими руками. Но сколько требовалось кропотливого труда, чтобы вырастить лен, отмочить, перемять и вытеребить его; затем выпрясть в тончайшую нитку и, наконец, соткать полотно. И все это вручную, с помощью примитивнейших приспособлений. Своим было и сукно: погрубее для мужчин, потоньше для женщин. Шерсть также чесали, пряли и ткали вручную. Зимними вечерами жужжали две, а то и три прялки зараз. Готовую шерстяную нитку красили. Краской служили различные травы, коренья и древесная кора. Полушубки из овчины, мужские штаны из телячьей кожи — все это дубилось, красилось и шилось долгой студеной зимой собственными руками.

Янтарно-красный, пахучий и ароматный чай из высушенных стеблей дикой малины; кофе из прожаренных пшеничных зерен, покупаемых на базаре, с добавлением также прожаренных до коричневого цвета кусочков моркови и цикория; сахар — патока, получаемая из вываренного весной березового сока; заготовленная впрок и хранимая в березовых туесах черника — все это собирали, обрабатывали и заготавливали впрок, так, чтобы хватало до следующего лета.

Сейчас, когда стали забывать даже, как печется хлеб, все это кажется невероятным — однако все это было...

Осенью семнадцатого вернулся домой, провоевав два года, отец. Вернулся не один: с ним из Эстонии приехали бабушка Мари, мать отца, и его сестры — Аделе и Альвина.

Утром за завтраком сидело почти вдвое больше народу, чем обычно. Бабушка Мари оживленно тараторила. Мне запомнилось лишь самое для меня тогда интересное: про войну.

— Немец уже в Риге, — говорила бабушка, — и все идет и идет... Нет, видно, у русских уже силы, чтобы его задержать. А от нас до Риги — рукой подать. Вот Карл и говорит: давай уедем отсюда, а то, не ровен час, и до Выру дойдет.

Старшей сестре отца — Аделе было тогда лет 17–18. Темноволосая, с широким открытым лицом, она, улыбаясь, поглядывала на нас и время от времени откидывала рукой опускающуюся на левый глаз прядь волос. Второй — Альвине, небольшого роста, чуть светлей старшей сестры, кругленькой, как бочонок, исполнилось двенадцать. А мне — почти семь. Такая еще девчонка, а уже тетя! По моим понятиям тетя могла быть лишь взрослой, такой, как сестра матери Мария.

Самое обидное для нас с Вальтером заключалось в том, что мы с ним должны были пасти скот, а Альвину же от этой повинности почему-то полностью освободили.

Пасти скотину не так уж и трудно. Самой неприятной была необходимость вставать с восходом солнца. Спали мы в сене, сложенном под крышей коровника. Каждое утро, чуть свет, подоив коров, тетя Мария безжалостно стягивала с нас овчинный кожух и не уходила до тех пор, пока мы не слезали вниз. Тут же совала она нам по ломтю хлеба и наливала из подойника по кружке парного, совсем еще теплого молока. Еще по ломтю хлеба за пазуху, и мы отправлялись на пастбище.

Любимым местом пастьбы были для нас берега речки Базаихи. Но к самой речке примыкали покосы соседа, и нам не разрешалось там топтать траву. Пробирались мы к воде через густые заросли черной и красной смородины, которая перемежалась с черемухой, ольхой и высокими елями.

Один из нас оставался со скотиной, а другой с острогой в руках пробирался, крадучись, по берегу речки и охотился на рыб. Затаив дыхание, всматриваешься в хрустально чистую воду, где нет-нет да высунется из-под коряги хвост, хариуса. Хариус очень пугливая и чуткая рыба, при малейшем шуме исчезающая с глаз. Вот он! Осторожно, без малейшего всплеска опускается в воду острога... и замирает. Ждешь, когда покажется спинной плавник. Вот уже виден его кончик... еще... еще немножко! Резкое движение руки и... по легкой дрожи шеста чувствуешь, что рыба на остроге.

Так проходит час за часом. Вот уже пора тень мерять: становишься спиной к солнцу, заметишь, где кончается тень от головы, а затем ставишь ногу одну перед другой, чтобы определить, сколько ступней уместилось по длине тени. Проходит какое-то время, измеряешь снова. И если тень уже не укорачивается — значит наступил полдень, и пора гнать стадо домой.

Отмахиваясь хвостами от слепней и оводов, коровы бегом пускаются по тропинке. Видя непорядок, здоровенный пес Крантс забегает вперед и сердито лает.

Дома с гордостью передаем нанизанных на ивовый прут хариусов тете Марии, и та с улыбкой хвалит нас:

— Молодцы ребята!

... В теплый июньский вечер, на второй день праздника — троицы, вся наша семья собирается на ужин. Вдруг во дворе

яростно начинают лаять собаки. Отец выходит во двор, за ним-мы с Вальтером.

У крыльца, верхом на взмыленном коне, старается перекричать собачий лай дядя Вася — Василий Тимофеевич Стрижнев — наш давнишний знакомый из села Шалинского. Тут же из-за угла выбегает тетя Аделе (она жила тогда в деревне Березовке, в пяти верстах от нас). Из отрывистых фраз взволнованной тети и дяди Васи мы разбираем, что из волостного села едет карательный отряд забирать отца и дядю Александра, также недавно вернувшегося с фронта.

Мы не знаем, за что «забирать»? Но что такое карательный отряд, мы уже понимаем. Один такой уже побывал на Выймовских хуторах. На счастье, в тот раз не было дома ни отца, ни дяди.

С револьверами и саблями на боку ворвались тогда к нам во двор пятеро всадников.

— Хозяин дома?

Получив отрицательный ответ, слезли с коней и, оттолкнув с порога маму, заскочили в дом. Забрали все: пиджаки и брюки, полушубки и валенки, одеяла, простыни и белье. У нас сохранилось лишь то, что было одето на себя.

На следующий день к нам прибежала заплаканная соседка Мийли Сандра.

— Они хотели нашу Эльфриду... Один затащил ее уже в комнату, но был сильно пьян. Она вырвалась от него и побежала задами к лесу. Этот пьяный начал по ней стрелять и прострелил ей ногу. — Мийли утирала уголком платка набегающие слезы. — А старый Лээду сам был крепко выпивши и пошел их искать. Что он им сказал, не знаю, но его так избили шомполами, что он сейчас только на животе лежать может. А потом они ускакали к Хунтю Яну. Есаул, начальник ихний, увидел, что у Яна усы, и решил, что это и есть ваш Александр. Перепутал, значит. Схватили Яна и давай бить. Впятером его били нагайками и по голове, и по лицу. А когда Ян уже упал, то есаул ушел в дом и там изнасиловал сестру Яна, Манни... А Манни ведь на выданье была, ее из города сватали. Рудольфа Луйбова и Эйжена Лусиса привязали за руки к седлам, поволокли за конями в лес и там расстреляли...

— Надо быстро собираться и уходить в тайгу, — говорит отец, заходя обратно на кухню.

Дядя Александр развернул самодельную карту, и отец, водя пальцем по нанесенным чернилами извилистым линиям, сказал:

— Вот здесь перейдем Базаиху, а потом вверх по Корбуку... Тетя Аделе начала торопить отца. Подружка, прибежав из деревни Ситика, только-что сообщила ей, сама слышала, как пьяный белогвардейский офицер говорил брату Юхану: «Сейчас мы этой падалью пачкаться не будем, праздник все-таки, а после праздника покончим со всеми. И с Пусэпами, и с Юурикасом, и с Оя...»

Наспех закончив ужинать, отец позвал меня.

— Пойдем, Эндель.

Мы побежали вверх по логу. В полуверсте, чуть правей поселка, лежала вывороченная с корнями громадная ель.

— Спрячься за ней и прислушивайся. Как услышишь, что едут, свистни и беги домой.

Услышав вскоре громыхание приближавшейся по проселку телеги, я заложил два пальца в рот, свистнул, что было силы и понесся домой.

Вдвоем с Вальтером выгнали из загона скотину и погнали ее к реке. Взрослые довязывали навьюченные на коней мешки с вещами, продуктами и обещали догнать нас.

— А где же мы теперь жить будем? — спросил Вальтер, когда мы уже перегнали скот вброд через Базаиху. Что я мог ответить? В самом деле, где?

Выйдя на рассвете к реке Корбук, мы, не раздумывая, свернули влево, вверх по реке. Коровы пошли медленнее, то и дело хватая пробивавшуюся сквозь прошлогоднюю траву нежную зелень.

— Давай остановимся, — предложил я. — Подождем других.

Скотина разбрелась по поляне, жадно поедая сочную траву. Нам тоже хотелось есть, но мы не догадались захватить с собой даже куска хлеба.

— Надо черемшу искать, — вспомнил брат Вальтер. На наше счастье, она оказалась рядом и мы наелись до тошноты.

Прошел день. С наступлением темноты стало холодно и мы разожгли костер. Ждали всю ночь. Никого.

И только наутро, когда солнце поднялось над верхушками елей, наконец-то на тропинке показался отец.

— А коров вы доили? — огорошил он нас еще издали вопросом.

Вот растяпы! Нам это и в голову не приходило. Ведь нам так хотелось есть, а рядом было молоко...

Отвязав от пояса привезенную еще с войны небольшую манерку, отец принялся доить коров.

Дав нам по кусочку хлеба и молока, отец накормил и собак. Ругая себя, что не сказал, по какой тропе нам следовало идти, велел трогаться назад.

Лишь на следующий день догнали мы остальных членов семьи.Тут же паслись стреноженные кони. Навьючив на них поклажу, хотели продолжать путь, но не смогли поднять свиней. Не помогли ни хворостина, ни кнут. Приподнявшись немного и визжа от боли, то одна, то другая вновь валилась на брюхо.

— Они не могут больше идти, — сказала бабушка. — Животные выбились из сил.

— Может, их заколоть? — спросил отец. — Кормить их, кроме травы, нечем. Отощают вконец.

— А мясо куда девать?

— Придется выдолбить корыто.

Застучав в два топора, отец и дядя Александр свалили толстенную лиственницу и, отрубив кусок от комля, выдолбили к вечеру большое корыто. Затем вырыли яму и опустили его в землю.

Утром, когда уже из-за леса выглянуло солнце, нас разбудила мама. Над вчерашней ямой высился бугорок свежей земли. Тетя Мария и дядя Александр сгребали на этот бугорок прошлогоднюю траву. Почву вокруг покрывали бурые жирные пятна. Женщины доили коров, разжигали костер.

Вдруг собаки, мирно сидевшие поодаль от костра, с лаем бросились к лесу. Сердце сжалось: каратели? Нет, не они... С громадным узлом на спине, отмахиваясь от наседавших собак, из лесу появился пожилой мужчина, с обвисшими усами и изборожденным морщинами лицом. Вслед за ним шла женщина. Она также несла на спине поклажу и на руках — девочку лет двух-трех. Другая девочка, немного побольше, семенила рядом, держась за ее юбку.

Усатый дядя был нам знаком: он время от времени навещал нас и заводил с отцом непонятные для нас споры. Спорили то о коммунистах, то об эсерах и каких-то анархистах. Это был Август Юурикас со всей своей семьей.

— Как вы сюда добрались? — удивился отец. — Ведь никто не мог знать, куда мы направились.

— Знать не мог, а вот следы за вами остались. Мы ведь в тот же вечер вышли, как и вы, но тяжело было идти, — Август показал на узлы, — да еще и ребята.

Совсем в темноте, когда мы уже улеглись, подошел налегке, с двустволкой в руке еще один знакомый нам хуторянин Ян Луйбов, брат расстрелянного карателями Рудольфа.

Последующие дни протекали в заботах и тревогах. Мужчины стучали от зари до зари топорами, валили лесины, строили жилье для себя и стайку для скота. Мама и тетя Мария обрубали сучья, доили коров. Мы, мальчишки, пасли поблизости скотину и таскали сучья, складывали их в кучи, чтобы позже свезти к избушке на топливо.

Невдалеке от нас на той стороне ручейка, в почти непроходимой чаще, строила себе избушку семья Юурикаса, а с версту ниже по ручью, невдалеке от речки Жестык, возводил себе сруб небольшой партизанский отряд. Десятилетия стерли многое, в памяти сохранились лишь две фамилии: Гришин и Чайкин. Возможно, именно они руководили партизанами.

В один из осенних дней исчезли отец, дядя Александр и тетя Мария. Исчезли и лошади. На наши расспросы бабушка и мама отмалчивались. Через несколько дней пропавшие вернулись, ведя под уздцы навьюченных мешками лошадей. Оказалось, что ездили они к тете Анне, сестре отца в Большую Березовку, откуда и привезли несколько мешков картофеля, который они получили за работу на Аннином огороде.

Тетя Анна и ее муж Андрей были в наших глазах богатеями. На их хуторе батрачила и тетя Аделе. Отец был с ними в неладах: каждый раз, при встрече с сестрой, он выходил из себя и начиналась обоюдная ругань. Оканчивались эти баталии обычно тем, что тетя Анна обзывала нас голодранцами, отец же кричал, что они с мужем кулаки и мироеды. Что это значило, я не очень тогда понимал.

Надвигалась осень. С первыми заморозками мы перебрались в избушку. В углу ее высилась большущая, сложенная из камней, печь. В нее был замурован большой котел. В нем варили то суп, то картошку. За печью — двухэтажные нары, занимавшие всю заднюю стенку. На середине земляного пола была врыта толстая чурка, покрытая сверху обтесанной плахой, стол, а вокруг него семь чурок поменьше, для сиденья. Вправо от двери — окно в четыре стекла, снятое с нашей старой бани.

Пока снегу было еще немного, то отец, то дядя, а то и оба вместе время от времени отлучались на день-два. Вместе с ними исчезали и лошади. И каждый раз, возвращаясь, отец и дядя привозили с собой что-нибудь из дому. Так появились бабушкин стул с плетенным из камыша сиденьем, прялки, ведра, туески, а в один из осенних вечеров отец привез с собой даже кипу очищенного льняного волокна, висевшего до того дома на чердаке.

Прялки жужжали теперь каждый вечер. Вместо керосиновой лампы горела березовая лучина, вставленная в раздвоенный сверху железный прут.

В долгие зимние вечера нашлось дело и нам с братом. Нас научили вязать шарфы и рукавицы. Поначалу дело шло крайне 'медленно, но вскоре мы стали настоящими вязальщиками.

Как-то в начале ноября, когда снегу навалило уже по пояс,, к нам зашел сосед-партизан, дядя Костя.

— Мы хотим перебраться в Минусинск, к партизанской армии Кравченко. Слышно, что там наши крепко укрепились и бьют белых. Вот я и пришел попрощаться с вами.

В избе воцарилось молчание.

— Нелегко вам будет, — после долгой паузы вымолвил отец. — Это ведь верст двести отсюда. И снегу навалило немало.

— Трудно сидеть без дела, как медведь в берлоге. Да и силу нас мало. Попробуй высунься, сомнут зараз. А там на людяхлегче будет, кругом ведь свои. На миру и смерть красна, — невесело усмехнулся гость. — Попытаемся, — и, вставая с чурбака, протянул отцу руку.

Одет дядя Костя был в овчинный полушубок, на ногах валенки, на голове — беличий треух. Заметив, что у гостя нет ни шарфа, ни рукавиц, тетя Мария порылась на нарах, протянула дяде Косте несколько пар шерстяных рукавиц и носков. Затем, чуть помедлив, подошла к стене и схватила висевшие там на гвоздях связанные нами теплые шарфы:

— Перите. Тругим тафайте.

Смущенно поблагодарив, дядя Костя взял вещи и, пожав всем руки, вышел в ночной мороз.

Поход группы Гришина — Чайкина на соединение с партизанской армией не удался. Изнемогающие, голодные и обмороженные, вернулись партизаны через неделю обратно.

... Зима того памятного всем нам сурового года была снежной и морозной. Гулко стреляли по ночам лопавшиеся от стужи деревья. К рождеству до нас дошли известия, что партизанская армия воюет с беляками уже где-то под Ачинском. А в середине января двадцатого года к нам зашел дядя Костя и, улыбаясь, заявил, что Красная Армия выгнала колчаковцев из Красноярска.

И сразу встал вопрос, как выбраться отсюда: пройти со скотом десятки верст по заваленной метровым снегом тайге?

Но эта непосильная для нас задача разрешилась самым неожиданным образом. В полдень к нашей избушке подъехал обоз. Первым в избу вошел Михкель Клюкман, наш сосед, живший за горой.

— Собирайте быстро свои шмутки — надо засветло обернуться.

Через десяток минут в избушке появились Август и Мартиа Луйбовы, братья Лаурберги, степенно вошли Карл Банник и Иосеп Тамм. Немного позже пришли еще и Михкель Билу, которого мы, дети, почему-то всегда боялись, а вслед за ним Александр Сандра и Юлис Лусис, единственный обладатель трехрядной гармони в деревне. Последним, улыбаясь во весь рот, заявился и отец.

Вскоре, укутанные в овчины и платки, мы под храп заиндевевших лошадей и скрип полозьев двинулись домой.

На наше счастье, нашлись добрые люди, отстоявшие наш хутор от уничтожения.

Началась новая жизнь. Жизнь без царя, без урядника, нигде еще не виданная, никем еще не испытанная. И миллионы людей, от Кушки до Чукотки, от Владивостока до Петрограда начинали учиться жить по-новому, работать по-новому.

Всему этому стали учиться и крестьяне глухих таежных хуторов Выймовки.

Новая жизнь

Откатились далеко на восток разбитые регулярными полками Красной Армии и партизанской армией Кравченко и Щетинкина остатки колчаковцев. Сам «правитель Омский» — адмирал Колчак — доживал свои последние дни в иркутской тюрьме. Лишь в Приморье, на Дальнем Востоке, по-прежнему лютовали остатки белогвардейских банд, поддерживаемые американскими и японскими интервентами.

Опаленные огнем гражданской войны, вступили в новую непривычную жизнь крестьяне на Выймовских хуторах.

Над избой Юлиса Лусиса алел красный флаг и на нем мелом были написаны большие буквы — РСФСР. На двери вывеска: «Выймовский сельский Совет». Над дверью нашей избы также появилась вывеска — «Политпросветительный кружок «Валгус»{*2}, а за ней вскоре и вторая — «Изба-читальня».

...Морозы в эту зиму держались долго. Нам, ребятишкам, редко удавалось выскочить на улицу. Лишь изредка, когда у двери оказывались снятые матерью или тетей «порожние» валенки, мы, воспользовавшись ими, стремглав выскакивали из избы и как были, раздетые и простоволосые, носились взад-вперед по протоптанным к стайке и бане тропам.

Наконец, появились первые признаки весны. Солнце стало пригревать и под навесами повисли первые прозрачные сосульки.

В один из солнечных мартовских дней к нам пришел нежданный гость. Широко улыбаясь, снял он папаху и протянул руку вставшему ему навстречу отцу:

— А-а! Вольдемар! Жив-здоров? Откуда ты?

Это был Вольдемар Карлович Оя. В Сибирь он приехал в разгаре войны, летом 1915 года. Должен он был начать учительствовать на Выймовеких хуторах, где до этого даже церковно-приходской школы еще не имелось. Но фронт требовал все больше и больше солдат, и молодого учителя, которому к тому времени исполнился 21 год, мобилизовали в царскую армию.

Обратно на Выймовские хутора он вернулся осенью 1917 года. Молодой, грамотный, видевший своими глазами ту бурную жизнь, что закипела в городе после Февральской революции, он стал настоящим центром общественной жизни деревни. Вокруг него собиралась молодежь, тяготившаяся старым укладом жизни. Это не могло не вызвать ненависть к Вольдемару у хуторских богатеев.

С приходом в Красноярск колчаковцев на наших хуторах подняли головы и местные контрреволюционеры. И Вольдемар Оя вынужден был бежать, скрывался вначале в городе, затем перебрался на таежную заимку на Мане...

И лишь с приходом красных он вновь появился у нас{1}.

...Разгромленные белогвардейские войска удирали на восток, бросая снаряжение, оставляя тысячи заморенных лошадей. С седлами, болтающимися под брюхом, а то и с хомутами и сбруей, брошенные хозяевами лошади бродили по полям и дорогам.

Слух о «даровых» лошадях дошел и до наших хуторов. На южных склонах уже темнели проталины. Апрельское солнце грело совсем по-летнему, в логах и ложбинках набухали от талой воды нанесенные зимой сугробы. Вот-вот зашумит вниз к Базаихе вешняя «большая вода».

— Может съездим, подберем парочку, — поднял как-то за ужином глаза дядя Александр.

Макнув картофелину в подбеленную молоком мучную подливку, отец осторожно поднес ее ко рту и, подумав, ответил:

— Съездим. Сена у нас хотя и мало, но как-нибудь дотянем. А скоро и трава пойдет.

Через несколько дней вместе с нашей Машкой на косогоре паслись еще два худющих мерина. Жалея животных, тетя; Мария иногда приносила им из-за стайки охапку сена. Ведь впереди посевная. Выдюжат ли отощавшие кони?

Отшумело половодье, подсушилась земля. Наступила пора сеять. Отец вытащил плуг, припряг к Машке мерина и провел первую борозду. А когда на ровных длинных пластах земли уже могла уместиться самодельная деревянная борона, запряг и второго, и я, гордо сидя на нем верхом, начал боронить. Но не успели еще отсеяться, нас настигло несчастье. «Мой» меринок свалился ночью в полную еще от снеготаяния воды яму и утонул. Поникли головы у взрослых, моим же слезам не было конца.

...Почти каждое воскресенье собирались у нас хуторяне. Часами спорили и говорили, заполняя «классную комнату» едким дымом махорки и самосада. Изредка на эти собрания приезжал из, Красноярска здоровый светловолосый дядя, товарищ Иозеп, как его почтительно называли хуторяне.

Когда он приезжал, на собраниях было всегда многолюдно. Протискивались туда и мы, мальчишки. Но, мало что понимая из его многочасовых речей, мы там долго не задерживались.

Как только у нас вновь появился Вольдемар Оя, наш хутор стал центром притяжения всей окрестной молодежи. Всегда чисто выбритый, с прямым пробором в слегка вьющихся светлых волосах, вежливый и улыбающийся молодой учитель быстро стал кумиром хуторской молодежи. Он организовал драмкружок и смешанный хор, в которых принимали участие не только молодежь, но и совсем уже пожилые хуторяне. Чуть ли не всей деревней построили на пригорке «сцену», поставили бревенчатые скамьи для зрителей.

Под Иванов день, когда была назначена «премьера» драмы в трех действиях «Кража со взломом», окрест нашего хутора стоял невообразимый шум и гам. Как в цыганском таборе, сгрудились десятки повозок, телег и ходков с поднятыми к небу оглоблями. Стреноженные лошади паслись тут же под соснами. Народу наехало отовсюду: из Западного Имбежа и Островков,. из Тарвасту и Уяра. Были здесь русские из Мишкино и Духовичи. Приехали эстонцы из волостного села Шалинского, из Есауловки и Ситика. Приезжали целыми семьями, привозя с собой бочонки с домашним пивом, вокруг которых толпились и отпускали соленые шутки друзья и знакомые. По двое-трое, уединяясь подальше, сидели на валежинах старики и украдкой, из-под полы тянули прямо из бутылок вонючий самогон.

В сумерках начался спектакль. Зрители уселись на бревна и В полной тишине смотрели на невиданное еще представление.

Уже далеко за полночь, когда задернули составленный из разноцветных одеял занавес, зрители переместились к огромному костру, зажженному в честь Иванова дня.

Я почти не останавливаюсь на тех глубинных процессах, которые шли в массе крестьян в те далекие годы, на классовой борьбе, раздиравшей тогда сибирскую деревню. Но что мог понимать, что видеть десятилетний сельский мальчишка? В памяти моей осталась лишь внешняя сторона той далекой от сегодняшнего дня жизни.

Летом, в разгаре сенокоса, отца выбрали председателем Выймовского сельсовета, а вскоре и членом Шалинского волостного исполкома. С тех пор мы стали видеть его все реже и реже.

Несчастья и напасти валились на нас одна за другой. Лето было сырое и дождливое. Гнило сено в копнах. Пластом легла на землю яровая рожь. А потом одна за другой пали лошади. После долгих споров и горьких слов повели на базар корову тети Марии, выменяли ее на кривого мерина. Нельзя было в хозяйстве без лошади.

Мы с Вальтером пасли скотину, норовя угнать ее поближе к реке Базаихе, где водился хариус. Мальчишки есть мальчишки! Охотиться за ним с острогой было самым большим для нас удовольствием. Ближе к осени прибавилось и другое — охота на рябчиков.

В школе начались занятия. Но тут неожиданно вернулся отец и начал собираться в тайгу, белковать.

— Давай пойдем вдвоем, — предложил он дяде Александру, — яровые не уродились, хлеба не хватит, сена мало, а на что прикупить? Да и ребята босиком ходят.

Дядя долго думал и взвешивал что-то, а потом отказался:

— Можем добыть, а можем и зря ноги бить. Есть ли она, белка, в тайге?

— Конечно, есть, куда ей деться, уговаривал отец. — Сам видел, как они в прошлую осень там у Жестыка с ветки на ветку прыгали.

— Не-е, — не поддавался дядя. — Не пойду. Лучше домапо буду. Бабам тоже трудно будет. И дрова рубить, и сено привезти. А я за это время еще пару веялок могу спроворить.

Дядя Александр был мастер на все руки — «и жнец, и швец, и в дуду игрец». Имея кое-какой инструмент, изготовленный также его собственными руками, умел он буквально все. Делал шкафы и кровати, ковал подковы, сваривал лемеха и ободья колес, чинил любые нехитрые механизмы и сельскохозяйственные машины, уже появляющиеся у кулаков и зажиточных хуторян. Построил сам для себя фисгармонию и долгими зимними вечерами, когда отец зачастую сидел без дела, дымил цыгаркой и о чем-то подолгу раздумывал, дядя терпеливо подпиливал тоненькие лепестки «голосов» фисгармонии, добиваясь чистоты и точности их звучания. Бродить с ружьем по лесу было не в его характере.

— Возьми меня, — вмешался я в разговор.

— А как же школа? — спросил отец.

— Я догоню, вот увидишь, догоню...

— Ему ведь надеть нечего, — забеспокоилась мама, — а на ноги что?

— Я папин старый пиджак надену.

Экипировали меня всей семьей и, когда дядя Александр предложил свои совсем еще новые постолы, вопрос решился окончательно.

Уложив в два мешка картошку, сухари, крупу, соль и боеприпасы, взвалили все это на кривого Серко и еще затемно двинулись в тайгу.

Мама пошла нас провожать. Погода стояла пасмурная, редкие снежинки тихо падали на нас. Снег хотя и выпал, но не мешал идти.

Дорога была знакома. По тропкам, через Базаиху, вверх по реке Корбук, а потом через небольшие ложбины и косогоры до избушки, служившей нам жильем в прошлую зиму. Тут все оказалось в таком же виде, как мы ее оставили в феврале. Когда вошли вовнутрь, на нас пахнуло сырым нежилым духом.

— Возьми топор, наруби сушняка, — сказал отец, снимая с лошади поклажу.

— Какой из него дровосек, — пыталась заступиться за меня мама, — сам бы пошел...

— Ничего, пошел на охоту, значит уже большой, — усмехнулся отец.

Наутро мама уехала на Серко обратно домой, а мы с отцом вышли в тайгу.

Серый — остроносая лайка, — подаренный нам знакомым охотником дядей Костей из Зыкова, знал свое дело отлично. То впереди, то в сторонке время от времени раздавался его заливистый лай. К моему немалому огорчению, отец стрелял зверьков сам. А мне так хотелось хоть разок пальнуть. Немного утешился, когда, переходя чащобу в небольшой ложбинке, пристрелил выпорхнувшего оттуда рябчика.

— Попал? — слышу голос отца, идущего немного в стороне.

— Попал, попал, — радостно ответил я, выбегая с птицей.

— Вот и хорошо, — одобрительно кивнул отец, — сварим его на ужин.

К вечеру, возвращаясь обратно к избушке, отец смилостивился и дал мне пару раз выстрелить по пушистым чернохвостым зверькам.

— А шкурку снять сможешь?

— Не знаю, — смутился я.

— Давай, попробуй, — и, усевшись на полусгнившую березовую валежину, отец научил меня снимать беличью шкурку»чулком».

Уже первый день порадовал: на отцовском поясе висело семь шкурок.

Пока варился рябчик, я сбегал в лощинку, где еще вчера приметил кусты малинника. Из стеблей малины получился ароматный янтарно-красный чай.

Разрезав надвое дымившуюся от горячего пара тушку птицы, отец торжественно протянул одну половину мне:

— С полем, сынок: пусть и дальше так будет. Тогда мы недельки через две-три и домой можем вернуться.

С каждым днем мы уходили все дальше и дальше в тайгу. Белка попадалась все реже и реже.

Еле слышно доносился до нас лай Серого, а на третьей неделе охоты собака так и не подала за весь день голоса. Одну только белку, да и то рыжехвостую, добыли мы в этот день. К вечеру мы оказались в верстах шести-семи от места ночлега, в верховьях Жестыка.

— Переночуем здесь. Темнеет, а до избушки часа два шагать, — решил отец и, высмотрев сухую сосенку, начал ее подрубать. Свалив дерево и очистив от сучьев, отец разрубил его надвое и подтащил вершину к комлю. Теперь бревнышки лежали рядком.

— Принеси лапнику, да побольше. Бросив мне топор, отец принялся разводить огонь. Когда я вернулся с охапкой пихтовых лапок, огонь уже весело потрескивал, и отец растапливал снег в подвешенной над ним манерке.

— Сухарей маловато, — задумчиво сказал отец. Вынув из-за пазухи подстреленную под вечер белку, стянул шкурку.

— Давай сварим, — предложил он и, выпотрошив тушку, протер ее снегом. — Жаль, что соли нет.

Через полчаса мы, похрустывая сухарями, ужинали слегка отдающей хвоей вареной бельчатиной.

Улеглись. Согретый горячей пищей, я быстро уснул, но вскоре стало холодно, и сна не стало. Плохо спал и отец. То и дело поправляя костер, крутились мы с боку на бок.

— Пошли, решил отец, когда уже засветлело небо на востоке, — попьем там чайку и подадимся домой, может по пути что и попадется.

Солнце уже показалось из-за леса, когда мы подошли к избушке. Затопив печь, сварили чай и, прикончив оставшиеся сухари, отправились в обратный путь.

Теперь хлеб будет, — улыбнулся отец, высыпая дома из: мешков шуршащие шкурки.

...В школе занятия уже шли. Отсиживая после уроков каждый день по два-три часа, я через пару недель «вошел в расписание». Помог мне в этом учитель Вольдемар Оя, который, ежедневно давая и объясняя новые задания, каждый раз строго спрашивал вчерашние.

Записались в комсомол

События 1924 года навечно врезались в мою память. Зима началась жестокими морозами. На улице трудно дышать. Воздух неподвижен и сух. Ослепительно сверкают в лучах низкого зимнего солнца склоны гор. В середине дня свет настолько ярок, что даже через оттаянный дыханием в толстом льду глазок в окне нельзя было долго смотреть.

В январе мороз еще усилился. Как пушечные выстрелы, раздавались по ночам гулкие звуки лопающихся от мороза вековых сосен и лиственниц. За версту слышен скрип полозьев едущего по дороге крестьянина.

Мы с Вальтером почти круглосуточно сидим в избе. Выйти на улицу не в чем. Сделав уроки, мы помогаем маме и тете Марии, в домашних делах, главным из которых и, пожалуй, самым скучным и нудным, было вязание. Носки, рукавицы, шарфы из домашней шерстяной пряжи, которую выпрядали долгими зимними вечерами мама и тетя, как я уже говорил выше, вязали мы, мальчишки.

Взрослые время от времени ездили в Шало на базар, возили на продажу круги молока, покупая там или в кооперативной лавке в Верхне-Шалинском керосин, «соль, спички, муку.

Однажды, вернувшись из очередной поездки, отец как-то уж очень долго и медленно прикрывал двери, а потом молча мял в руках свою мохнатую черную папаху:

— Умер Ленин...

Прекратилось монотонное жужжание прялок. Лишь легонько потрескивали дрова под плитой и булькала кипящая в котле вода.

Умер Ленин... Ильич, о котором даже мы, ребятишки, всегда говорили с восторгом, устраивали представления в лицах о том, как он, сильный и смелый, сверг самого царя, установил в стране народную власть. И вот друга и защитника всех обездоленных, всех бедных и преследуемых не стало.

Молча, в этой настороженной тишине раздевался отец. Повесил шубу и папаху на забитый в притолоку гвоздь и грузно присел к столу. Так же молча и тихо, стараясь не звякнуть ножом или чашкой, собирала на стол мама. Впервые тихо было за ужином. Все молчали, словно боясь нарушить словом гнетущую тишину.

На следующий день мы узнали, что в момент похорон Ильича все паровозы, все фабрики и заводы будут гудеть по всей Советской земле. С утра, несмотря на трескучий мороз, мы с Вальтером много раз выбегали на улицу, прислушиваясь к тишине. И вдруг... (может быть, нам это только показалось, — уж очень хотелось услышать) вдали, из-за горы, со стороны хутора Ванника, еле слышно зазвучал на высоких тонах протяжный гудок...

— Ты слышишь?

— Слышу...

Этой же зимой как-то после уроков к нам зашел Август Луйбов, парень года на два постарше нас.

— Запишемся в комсомол?

— А что это такое? — задал встречный вопрос Вальтер.

— Это такое собрание молодежи. Юношам и девушкам выдают удостоверения. А они, те, кто с удостоверениями, вместе собираются, вместе работают, вместе делают газету...

— Как это — газету? Газету печатают на машине, — усомнился я.

— Эту газету пишут от руки, — стал разъяснять Август. — Рисуют красивые заглавия и потом вешают на стену, чтобы люди могли читать. Поэтому и называется стенгазета.

— А о чем там пишут? — полюбопытствовал Вальтер.

— Обо всем пишут. В прошлое воскресенье мы с братом ездили на базар, и я зашел в ихний комитет. У них даже вывеска есть на двери — «Шалинский волостной комитет РКСМ». Комсомола, значит. А в комнате на стене висела газета. Там было три листочка. На первом очень хорошо писалось о Ленине, — тут Август умолк и после небольшой паузы повторил еще раз, — очень хорошо было написано о Ленине. Потом говорилось о камарчагских комсомольцах, как они помогали очистить от снега пути и стрелки на станции...

— Какие там еще стрелки?

— Стрелка, это такое место на рельсах, где поезд может свернуть с одной пары рельс на другую, — со знанием дела разъяснял Август.

Помолчали немного. Потом Август снова заговорил:

— Так может быть запишемся? Все мы — трое. Меньше нельзя. Это собрание называется ячейка и надо, чтобы было три человека.

— А больше? Можно? — спросил Вальтер.

— Конечно, можно. Чем больше, тем лучше. И веселее будет. В один из морозных дней после недолгих дебатов по поводу

актуальной проблемы: во что одеться и обуться, нас упаковали1 в большущие пимы и овчинные шубы взрослых. За нами заехал на широких дровнях Август, и мы отправились в Шало.

Перед дверью в райком потоптались немного, вошли в помещение и, сняв шапки, нестройно хором поздоровались.

— Здравствуйте, — не вставая, ответил нам молодой, чуть постарше нас, вихрастый парень, что-то пишущий в тетрадь. Подняв глаза, спросил:

— Вы откуда?

— Из Выймовки, Самовольного, значит, — ответил Август. — А-а, из Выймовки. А вы что, комсомольцы?

— Нет, но хотели бы записаться.

— Записаться? — улыбнулся сидящий за столом, — это хорошо... — и, подумав немного, учинил нам допрос: кто наши родители, сколько у них лошадей, коров, что они делали в гражданскую войну. Мы отвечали вразброд, рассказывая, что знали.

— А школа у вас есть?

— Есть, — ответил я, — в нашем доме.

— А как зовут учителя?

— Сирель.

— Сами вы учитесь?

— Учимся, — ответил Август.

— Хорошо, — подвел итоги вихрастый, — напишите заявление.

Мы переглянулись. А что писать? Как писать?

— Вот, возьмите, — и вырвав лист из тетради, протянул его Августу.

После долгого раздумья, помусолив карандаш во рту, Август вывел:

«Хотим записаться в комсомол. Хотим помогать Советской власти» и подписались: «А. Луйбов, В. Пигерт, Э. Пусэп»{2}.

Прочитав заявление, вихрастый улыбнулся и, запрятав его в ящик стола, спросил:

— А кто будет секретарем ячейки?

Мы молча переглянулись.

— Ну ладно, потом посмотрим. Вы скажите учительнице, чтобы она зашла сюда, когда будет в волости. Она вам поможет, — и, встав из-за стола, парень попрощался с нами всеми за руку.

По пути домой мы долго молчали. Проехав Верхне-Шалинское, я вспомнил:

— А где же удостоверения? Ты сказал, что дадут...

— А я откуда знаю? Подожди, дадут, наверно. Он же сказал, пусть учительница зайдет.

Мои опасения оказались напрасными: две недели спустя нам всем троим вручили комсомольские билеты.

Первое собрание вела учительница Эмми Сирель. Она сообщила, что волком комсомола рекомендует нам выбрать секретарем Августа. Мы возражать не стали. Первым нашим активным действием было решение выпустить стенгазету. После недолгого обсуждения дали ей символическое название «Койт» ( «Заря»). Сирель стала редактором, Вальтер, умеющий хорошо рисовать, «главным художником», а я печатником, хотя почерк мой никогда не блистал каллиграфичностью.

Первому номеру ее, вывешенному на стене школы, суждено было существовать лишь до следующей вечеринки. Один из великовозрастных юнцов, А. Педаяс (славившийся в деревне драками и хулиганством) был в стенгазете выведен во всей своей «красе». И он, придя на вечеринку, как всегда «в подпитии», прочитал про свои «геройские» дела и тут же сорвал газету. Мы сделали этот первый номер газеты заново и опять повесили на это же место.

Так началась моя комсомольская жизнь. Мы трое были первыми комсомольцами на Выймовских хуторах Верхне-Шалинского сельсовета.

В Шало прилетел самолет

Читать нас с Вальтером научили рано, задолго до поступления в первый класс начальной школы. В шесть лет мы читали и писали как на русском, так и на эстонском языках.

На эстонском языке меня привлекал «Ветхий завет» с увлекательными похождениями ноев и моисеев. На русском же моим первым просветителем был Конан Дойль с Шерлоком Холмсом и его бессменным другом, носящим в те времена фамилию Ватсон, а в изданиях, вышедших позже, превратившийся почему-то в Уотсона.

В избу-читальню выписывали много газет и журналов. Среди них нас больше всего интересовал журнал «Хочу все знать». Мы с братом чуть ли не ежедневно бегали к избачу и спрашивали, не пришел ли следующий номер.

В одном из номеров этого журнала были напечатаны описание и чертежи модели самолета. Мы решили его построить. Рекомендованный бамбук заменили елью, вместо проволоки — гвозди, вытащенные из покрытой дранкой крыши. Тонкую папиросную бумагу с успехом заменила страница «Красноярского рабочего», которую выписывал отец. Единственный материал, которому мы долго не находили замены, была резина для мотора. А без мотора — какой же это самолет? Но и здесь нашли выход: когда модель была готова, все прикручено и приклеено, мы привязали к месту крепления пропеллера бечевку, один брался за ее конец, другой держал над головой модель и... во весь дух бегом против ветра! Модель поднималась в воздух и летела до тех пор, пока не уставал буксирующий его, а чаще всего, пока, споткнувшись, не летел вверх тормашками.

Наконец, нам посчастливилось увидеть «всамделишный» «живой» самолет. Однажды высоко над самым хутором появилась невиданная птица. Самолет! Мы стремглав помчались вверх на гору, надеясь, что оттуда увидим его лучше. Но самолет успел скрыться.

— В Шало полетел, — сказал Вальтер.

— А ты откуда знаешь? — усомнился я.

— Куда ж ему больше?

— Пойдем, посмотрим.

— Ну да, так тебя и пустили, — безнадежно махнул рукой брат.

Завернув за угол, я тихо, крадучись, чтобы не увязались за мной собаки, перешел по бревну ручеек. И еще не отдавая себе отчета, что Вальтер прав, говоря, что ни отец, ни мать за двадцать верст меня самолет смотреть не пустят, зашагал себе по дороге вверх по долине. Сообразив, что пешком идти далеко, растреножил коня Ваську и во весь опор помчался в Шалинское.

Уже издали за шалинской поскотиной, там где по воскресеньям шумел базар, я увидел стоящий самолет, окруженный плотным кольцом шалинцев. Невзирая на ругань и подзатыльники, я добрался до самолета и вежливо поздоровался с запакованным с ног до головы в черную кожаную одежду механиком. Тот, небрежно кивнув головой, продолжал крутить одну из множества растяжек, натянутых между крыльями.

— А я тоже стану летчиком, — набравшись храбрости, заявил я.

Механик взглянул на меня, усмехнулся.

— А не боишься?

— А чего мне бояться.

— Мало ли чего, упасть можешь.

Механик, подтянув тросы и растяжки, полез наверх, к мотору, и начал что-то вывертывать длинным кривым ключом.

— Дяденька, дайте я подержу свечку, — робко попросил я. Механик удивленно посмотрел вниз.

— Откуда ты знаешь, что это свеча?

— Знаю, я все знаю: и где руль глубины и элероны, лонжероны, — начал я выкладывать свои знания.

— Ишь ты, какой шустрый. И где ж ты все это узнал? Я рассказал ему о «Хочу все знать» и о нашей модели.

— Молодец, — похвалил механик.

Скоро механик ушел, наказав невесть откуда появившемуся милиционеру никого к самолету не подпускать.

— Этого не гони, — кивнул он на меня, — пусть посмотрит. Я обошел самолет кругом и, на зависть мальчишкам, окружавшим плотным кольцом самолет, даже потрогал и осторожно пошевелил рулем глубины и поворота.

— А отчего он летит? — спросил ни к кому не обращаясь дед с взлохмаченной седой бородой.

— От воздуха, должно быть, — глубокомысленно ответил кто-то из толпы.

Тут я взялся объяснять, что мотор крутит пропеллер, пропеллер ввинчивается в воздух и тянет самолет вперед.

— Дак он же чижолый, должон упасть... — усмехнулся дед. Мне на помощь пришел милиционер.

— Крылья ево держат, как птицу.

— Чудно, — вымолвил дед.

Толпа начала редеть. Скоро у самолета оставались лишь ребятня и милиционер. Ушел и я.

Лишь на обратном пути я вспомнил вдруг, что забыл спросить, где же учат на летчика.

С того дня мне запала в душу мечта: стать летчиком. Тогда это могла быть действительно лишь мечта. Реальные возможности для ее осуществления были равны нулю, но дерзкое желание подняться в голубые просторы бескрайнего неба никогда во мне не затухало и ничто так и не смогло его погасить.

В островках

Медленно, но верно налаживалась жизнь на таежных хуторах. Окрепли после постигших нас бед и мы. Хутор покинула молодежь: уехали в Ленинград тети Аделе и Альви, поступившие в Коммунистический университет народов Запада. За ними поступил на рабфак Ленинградского университета и дядя Александр.

Отец работал уже в Красноярске, заведовал уездным земельным управлением и домой наведывался лишь изредка. Остались мы вчетвером: мама, тетя Мария и, на правах мужчин, мы с Вальтером — четырнадцатилетние подростки.

К покосу, после Иванова дня, неожиданно вернулся из Ленинграда дядя Александр. На вопросы мамы и тети Марии криво улыбался и отмалчивался. Причина внезапного возвращения дяди выяснилась случайно. Как-то в один из воскресных дней я зашел н его комнату и увидел на столе раскрытую тетрадь. Рядом — чернильница и ручка. С мальчишеским любопытством пробежал глазами свеженаписанные строки. Дневник!

«...оказалось, что любовь ее ко мне была лишь увлечением. Пока не было более стоящего объекта... Но вот появился этот другой, и я стал не нужен». Я знал, что дядя Александр любит тетю Аделе. Видел не раз, когда они целовались, думая, что никто этого не видит. Так вот почему он вернулся.

...Как-то в середине лета, в самый разгар сенокоса, приехал и отец.

— Нет, не по мне эта работа, — дымя папиросой, объяснял отец сидевшему рядом с ним на широком крыльце дяде Александру. — Не могу я понять, как можно потакать мироедам и кулакам вроде нашего Андрея, Ройдов и многих других. Все эти «образцовые хозяева» снова сели на шею беднякам и безлошадникам. А там, в уезде, на них дыхнуть боятся. Я сказал им, что с меня хватит.

Я стоял у раскрытого окна кухни, вслушивался в разговор.

— Ты что, насовсем теперь? — спросил дядя.

— Насовсем, — ответил отец. — Давай собьем артель. Попробуем сообща поставить лесопилку. Ты мастер на все руки, сумеешь все наладить.

— А где взять деньги? Ну, положим, турбину, шестерни, шкипы — сделаем из дерева. А валы, подшипники, циркулярку — где возьмем? Это стоит не мало. Да и кто согласится работать сообща? — засомневался дядя.

— Если свои не захотят, позовем Стрижневых, Костю Зыкова. Они люди работящие. Согласятся.

Неделю спустя отец привез из Шало землемеров. Те сгрузили с телеги большую треногу, хитрый механизм с блестящими окулярами и несколько длинных реек, раскрашенных, как шлагбаум на железной дороге, черными поперечными полосами.

Тетя Мария сварила кофе, и мы с удивлением смотрели, как землемеры его пьют: возьмут ложечкой сахарный песок, положат в рот, а затем запивают кофе. Мы сами пили всегда «внакладку», и, чтобы не клали сахару больше положенного, мама или тетя сами сыпали нам сахар в чашки...

...Землемеры вымерили и застолбили в излучине реки Базаихи узкую полоску земли. Тимофей Стрижнев с сыном Васей принялись копать вдоль косогора глубокую канаву.

Дядя Александр оказался прав. Из выймовских хуторян только один, Михкель Клюкман, изъявил желание работать в артели.

...Как-то вечером к нам зашел сосед Иозеп Тамм.

— Послушай, Иозеп, давай вместе с нами работать, сообща, в артели, — предложил ему отец.

— В коммунию? Ну, не-е-ет! Это что ж, я буду кормить таких лодырей, как Лаурберг Юхан? Его сейчас сестра Эва кормит, а он по базарам и ярмаркам разъезжает и пьянствует.

— Да нет же! Это совсем не коммуна, — начал было отец.

— Что ты мне толкуешь? Знаю я... Вот моя Мийли на днях была у Сандра, а там коммунист ваш, старый Пай, сидит... Он ездил в Маганское, у них там коммуния. Пай и говорит, что работают они все сообща, едят с одного стола, спят вповалку в одном большом доме. А у самих штаны драные и хлеб едят не каждый день.

— Эх, Иозеп! Наболтал тот Пай спьяну невесть что. Да и никакой он не коммунист вовсе, — сокрушенно покачивая головой, сказал отец. Он долго еще уговаривал упрямого соседа вступить в члены артели.

— Артель наша называется «Кустарно-промысловая» и устав ее будем утверждать на общем собрании в воскресенье. Приходи, Иозеп, не пожалеешь.

Иозеп молча открыл двери и уже с порога бросил через плечо:

— Посмотрю... может и приду.

В воскресенье собрались у нас все члены артели. Из Шало приехали Тимофей и Василий Стрижневы, пришел и Михкель Клюкман. Приехал старый товарищ отца, однорукий дядя Костя Зыков из села Зыково, и с ним еще двое. Сосед наш так и не пришел. Мы с Вальтером послушали немного, но когда отец стал читать устав, длинный и неинтересный, выскочили во двор и направились на рыбалку. По воскресеньям пасла скотину тетя Мария, и мы с братом могли воспользоваться свободой по своему усмотрению.

— Интересно, а нас возьмут в артель? — спросил Вальтер.

— Ну да! Кто же нас возьмет? Там только взрослые, — резонно ответил я.

Вернувшись домой уже в сумерках со связками нанизанных на ивовые прутья хариусов, мы увидели дядю Александра за необыкновенной работой. Он вырезывал на отлитой из свинца круглой бляшке странные непонятные знаки. Не то буквы, не то еще что.

— Что это такое? — спросил Вальтер.

— Печать, — ответил дядя.

Несколько вечеров подряд, вперемежку с выпиливанием и строганием сотен березовых досочек для зубьев деревянных шестерен, дядя кропотливо гравировал печать.

К осени лесопилка заработала. Круглая циркулярная пила, громадная, больше метра в диаметре, с превеликим воем врезалась в толстое бревно, заглушая шум воды, падающей с саженной высоты на деревянную турбину.

Артельщики подвозили бревна, распиловкой были заняты дядя и отец.

... Как-то к весне отец вернулся из Шало в особенно хорошем настроении. За ужином выставил на стол «сороковку» и, разливая водку дяде Александру и себе, похвастался:

— В Островках школу строят. Встретил я в Шало заведующего, Томингаса, он у нас доски заказал и аванс выдал.

— Какую школу? Латышскую? Там ведь одни латыши живут, — хмуро поинтересовалась тетя Мария, не терпевшая ни водки, ни пьяниц.

— Томингас сказал, что там осенью откроют школу-семилетку. Для всех: и эстонцев, и латышей, и русских.

Я навострил уши. Семилетка! А у нас только пять классов. И то не пять, а пока только четыре. Пятого нет только потому, что некому там заниматься. Мы с Вальтером, Элли Сикк, Анни Ваник, Коля Рауда, — вот и все кандидаты в пятый класс.

Из своей комнатки вышла учительница Эмми Сирель:

— И ваши ребята могли бы там учиться. Если подналягут, сдадут и в шестой.

— Ну, об этом еще рано гадать, — оборвал ее захмелевший отец. — Еще четвертый не закончили...

... В мае подошел к концу учебный год. Снова, как и всегда, коровы, овцы. Каждый день, с раннего утра до позднего вечера. Правда, нам уже по пятнадцать, и пасли мы скот теперь по очереди, по неделе, то Вальтер, то я. А в «свободную» неделю работаем наравне со взрослыми, пашем и бороним; в сенокос — вслед за отцом и дядей валим литовкой искрящуюся в капельках росы траву. Время от времени крутим на лесопилке барабан, подтягивая толстенное, катящееся на деревянных валках сосновое или кедровое бревно под крутящуюся в бешеном вихре «циркулярку».

— Эндель, завтра повезешь доски в Островки, — заявляет вдруг отец, помогая мне накатить очередное бревно на валки. Я молчу, хотя радость переполняет меня: я увижу новую школу и, может быть, там нам с Вальтером удастся учиться.

Утром, чуть свет, разыскал стреноженного Серко и привел его к лесопилке.

— Это ты зачем? — нахмурился отец. — За день вам не управиться. Поедешь с обеда. На половине дороги пусть конь отдохнет, а чуть свет тронешься дальше.

... Пообедав, я вывел Серко на большак. Перегруженный дюймовыми досками воз то и дело застревал в рытвинах и ухабах, бока коня блестели от пота. Я работал изо всех сил, помогая лошади. К вечеру подошли к Шалинской поскотине. Серко тяжело дышал. Я распряг коня. Ночь выдалась холодной. Я отчаянно мерз без теплой одежды — забыл захватить полушубок.

Чуть свет двинулись дальше.

Солнце уже поднялось высоко, когда завиднелась группа хуторов, носивших общее название Островки. Там и сям за полверсты, а то и больше друг от друга, раскинулись потемневшие от времени бревенчатые постройки. С час еще тащил Серко свою тяжелую кладь, пока .впереди, у края болотистого леска, показалось большое, недавно срубленное строение.

Кругом дома, к которому я подогнал воз с досками, лежало множество обрезков досок, кучка дранки. В открытой настежь двери появился плотный широкоплечий человек и направился ко мне.

— От Пусэпа? Сын? Зовут как? — спросил он меня, протягивая мне пухлую большую ладонь,

— Эндель.

— Эндель... хорошее имя, стародавнее, эстонское.

Вдвоем мы сгрузили доски, распрягли лошадь, и, когда Серко принялся за сено, человек повел меня в дом, в маленькую кухню.

Пока мы мыли руки, в кухню вошла темноволосая женщина и поставила на стол дымящуюся миску с вкусно пахнущей едой. Затем отрезала от круглого каравая два больших ломтя хлеба, поставила каравай на стол, на него — отрезанные ломти, достала из настенного шкафа две миски поменьше, пару ложек и, положив их на стол, молча вышла.

Проголодался я изрядно и, обжигаясь и дуя на ложку, с аппетитом уплетал вкусную еду. Хозяин ел не спеша, время от времени поднимал на меня глаза и улыбался.

— Передай отцу, — покончив с едой, он протянул мне новенький червонец, — и привет передай.

Решив дать Серко еще немного отдохнуть, я обошел здание школы. И слева, и справа, и за школой виднелись хуторские постройки, окруженные зеленью полей. Поля были большие и ровные, редко-редко на краю или в середине их стояли одинокие деревья. «Какая богатая земля, — завидовал я. — А у нас — сплошые пни да коряги...

Пopa в обратный путь.

— Может переночуешь, не успеть ведь засветло, — затягивая супонь, услышал я за спиной голос хозяина. «Наверно, это и есть сам заведующий...» — мелькнула мысль, но спросить не осмелился, неловко как-то.

— Не беда, если и припоздаем, дорога знакомая, — ответил я.

... Отдохнувший конь ленивой рысцой трусил по проселку. Опять Листвяжное, потом Шало. Свесив ноги, сидел я на тряской телеге и всю дорогу только и думал, как было бы хорошо попасть в Островки учиться. «Может быть отпустят... Вот учительница тоже говорила... А какая просторная школа! Светлая, окон много».

Уже в темноте проехал Верхне-Шалинское. Дорога петляла среди леса. Несмотря на понукания и подхлестывание вожжами, Серко брел медленно. Устав его подгонять, я снова размечтался о будущем, представляя себе, что уже окончил семилетку и отправляюсь учиться «на летчика»... А потом, одетый с ног до головы во все кожаное, в поскрипывающих желтых крагах и с громадными «летчикскими» очками на лбу, слезаю со своего самолета, тут же, в Шало, на поляне рядом с базарной площадью... Кругом теснятся люди, все стараются потрогать руками мой самолет... и удивляются, узнав, что этот летчик (то есть я!) здешний, чалдон, свой парень с хутора Самовольный.

... Еще несколько раз проделали мы с Серко этот путь. Штабель досок вырос до крыши школы. Только Вальтер был недоволен: его ни разу не посылали...

...Учительница наша, Эмми Сирель, все же настояла на своем: нас с Вальтером отправили в Островки на «испытания».

По этому торжественному случаю нас экипировали долго и со знанием дела. Тетя Мария кроила и шила несколько недель подряд. Из добротного домотканого сукна были сшиты «комиссарские» толстовки и новые брюки. Дядя Александр стучал по вечерам молотком, вбивая деревянные гвоздики в подошвы им же самим сшитых ботинок.

... На «испытаниях» мне повезло: я выдержал в шестой класс, хотя и закончил к этому времени лишь четыре класса. Вальтеру пришлось довольствоваться «законным» пятым.

Не знали мы тогда, что отсюда, от той случайности на экзаменах, начнутся развилки дорог и в нашей жизни, развилки, которые поведут нас с ним все дальше и дальше друг от друга.

Стояло бабье лето. Было тепло и солнечно. В воздухе плыли длинные серебристые паутинки. По знакомой уже дороге отправились мы с мамой в Островки. В Шало заехали к куму Тимофею. Как и всегда, встречая нас, закудахтала уже с крыльца тоненьким фальцетом кума — тетя Настя.

— Касатики вы мои милые! А выросли-то как... Хоть завтра в женихи! Заходите, заходите! Я сейчас самовар поставлю, чайку попьем, — тараторила она без умолку.

Наложив из печи горячих углей в самовар и схватив сапог, тетя Настя раздула их так, что на пол посыпались искры. Поставила на стол чашку с малосольными огурцами, нарезала несколько толстых ломтей пшеничного хлеба и пригласила нас за стол. Пока мы закусывали, самовар зашумел вовсю.

Выпив вприкуску по чашке чаю, мы опрокинули их дном кверху и положили на донышки по сибирскому обычаю огрызочек сахару: напились, мол, досыта и осталось еще...

... Отдохнувший Серко побежал рысцой. Вот и знакомые Островки. Подъехав к школе вплотную, мама остановила лошадь. В дверях показался знакомый плотный человек.

— Давайте, сгружайте все хозяйство, — велел он нам и, показав рукой на сваленный у штабеля с досками большой ворох свежей соломы, добавил:

— И матрацы набейте. Положите их в большой класс. Потом, когда начнутся занятия, будете уносить их на день на чердак.

— Кто это? — шепнул я матери.

— Сам Томингас, заведующий, — также шепотом ответила мать.

Заведующий громко окликнул проходящую по двору женщину.

— Зидра! Примите от них продукты и зачтите в счет оплаты за питание.

Потом обратился к нам:

— Оставьте себе хлеба, масла или что там у вас еще есть, чтобы хватило до понедельника (была суббота), когда будут готовить уже всем интернатовцам.

«Интернатовцам»? Слово было для нас новое и непонятное, но спросить его значение мы постеснялись. Поняли, что с послезавтрашнего дня «интернатовцев» будут кормить в столовой, стало быть мы сами будем «интернатовцами».

Оставили себе буханку хлеба и кусок вареной солонины. Все остальное передали хозяйке. Та, взвесив принимаемые продукты безменом, записала все в новенькую тетрадь.

— Смотри, — шепнул Вальтер, — какая белая бумага!

До сих пор мы имели тетради только для чистописания, да и те из серой бумаги. Все остальные записи делались в Выймовской школе грифелем на невесть откуда раздобытых аспидных досках. А тут снежно-белая бумага, да еще в голубую клеточку!

Пока мать беседовала с заведующим, мы с любопытством рассматривали помещение. Рубленое из бревен здание школы разделялось коридором на две неравные половины. Большую половину мппмал класс, где мы сейчас находились. В дальнем его конце пол был настелен ,на полметра выше и под потолком, над передним краем помоста, виднелась туго натянутая толстая проволока.

— Сцена, — догадался Вальтер.

Перед школой мать уже подтягивала чересседельник.

— Ну, я поеду, — сказала она, подавая на прощание руку Томингасу и, усевшись на телегу, обернулась к нам:

— Вы тут не балуйтесь, учитесь как следует...

Проводив глазами отъезжавшую повозку, заведующий позвал нас с собой:

— Пойдем, расставим парты малышам.

В конце коридора, наставленные друг на друга, стояло десятка два парт. Были они чуть поменьше стоявших в большом классе. Мы ставили их в комнате по левую сторону коридора.

— Тут разместятся младшие классы, от первого до четвертого. А ночью будут спать девочки.

— Пока все, идите погуляйте, — отпустил, наконец, нас заведующий.

В этот же день мы познакомились с одним из наших будущих учителей. Столкнулись с ним на крыльце. Громадного роста человек остановился, пропустил нас с Вальтером. Это был один из тех людей, про которых говорят, что творец, создавая его, очень спешил: обтесал топором все что надо, снял лишнее, но из-за недостатка времени отделывать не стал. Крупные, грубые черты лица, большущие руки и ноги незнакомца удивляли и я остановился, разглядывая его.

— Ну что? Нравлюсь? — улыбнулся человек. Покраснев, я молчал.

— Давай знакомиться. Моя фамилия Войт, буду преподавать вам математику и физику.

Я пробормотал свою фамилию.

— В какой класс?

— В шестой.

— Вот и хорошо, скоро будем заниматься.

На другой день новых знакомых появилось много. Выйдя поутру во двор, мы встретили пожилого мужчину и девушку, заметно прихрамывающую на левую ногу.

— Тере, — нестройно поздоровались мы с Вальтером.

— Здравствуйте, — ответил мужчина. — А по-русски вы разговариваете?

Мы дружно закивали.

— Ученики?

Мы снова закивали. Девушка звонко рассмеялась:

— Они немые...

— Зачем ты так, Маша? Нехорошо, — укоряюще сказал мужчина.

— Они, папа, будто язык проглотили...

— Давайте знакомиться: я учитель русского языка, Брюшинин. А это, — тут он положил девушке руку на плечо, — моя дочь, Мария. Будет учиться в шестом классе.

Назвались и мы.

— Островские? — спросила девушка.

— Нет. Из Выймовки.

— Где это такое?

— За Верхне-Шалинском, рядом с Мишкино, — ответил я.

— Вы читать любите? — спросил учитель.

Вальтер, как всегда, молчал, я, тоже помолчав, пробормотал, что люблю.

— А что ты читал? — обращаясь уже ко мне, спросила Маша.

— Шерлока Холмса, «Хочу все знать»... — промямлил я.

— И больше ничего? — удивилась она, — а Пушкина, Лермонтова, Некрасова?

— Нет...

Во дворе стояли телеги, вокруг них копошились люди.

— Приезжают понемногу... скоро будет как в улье, — сказал Брюшинин, кивнув на повозки.

Стараясь ничем не выказывать своего любопытства, мы с Вальтером уголками глаз следили за шнырявшими от повозок к двери школы девочками и мальчиками. У входа, беседуя с заведующим, дымили самосадом их бородатые и усатые родители. Все — незнакомые. Ребята — четверо девочек и два мальчика — весело и непринужденно болтая между собой, набивали матрацы, смеясь и толкая друг друга.

Во дворе появилась давешняя женщина — Зидра и позвала нас на обед.

На столе, сооруженном из гладко выструганных пахнущих еще смолой сосновых досок, дымились большие глиняные чашки. Наполненные до краев пахучим варевом из картошки и кусочков солонины, они возбуждали и так уже разыгравшийся аппетит.

Прижимая буханку к груди, Зидра разрезала хлеб.

— Сколько вас тут? — Не ожидая ответа, пересчитала нас сама.

Украдкой наблюдая друг за другом, мы быстро управились с едой и, с шумом отодвигая скамейки, пошли к выходу.

— Лена, Лида, — окликнула Зидра, — не уходите, помогите мне прибраться.

Две девочки вернулись, к ним присоединились еще две — Юули и Анни.

Появилось еще несколько будущих наших товарищей. Из Листвяжного приехали братья Чехловы, Володя и Андрей, из Имбежа — Волли и Освальд Сорок, Оля Жоголева и Мария Махнугина — из Шало.

Совсем уже в темноте, когда мы при свете лампы-молнии сидели в столовой за ужином, появилось еще двое.

— Как ваши фамилии? — спросила Зидра.

— Петерсон, — ткнув себя пальцем в грудь, ответил рослый,круглолицый, улыбающийся крепыш.

Девочки прыснули. Черноокая Анни даже поперхнулась кашей.

— Ицков, — проговорил другой, худощавый. Домотканые холщовые штаны его были заправлены в портянки, обмотанные крест накрест веревочками кожаных постолов.

— Как же вы пришли? Пешком? — удивленно спросил Волли Сорок.

— Угу, пешком, — хмыкнул Ицков, — ну и что?

— Да нет, я ничего, так просто, — стушевался Волли.

... Позже мы узнали, что и Петерсон, и Ицков пришли действительно пешком за двадцать верст, не имея ни теплой одежды, ни гроша в кармане. Петерсон стал учиться и одновременно батрачил у местного островского кулака, скрывающегося за званием «культурного хозяина»{3}.

Ицков, щупленький и больной, сам зарабатывать не мог. С молчаливого согласия интернатовцев и заведующего школой Густава Томингаса питался он со всеми вместе, не внося платы. Проверяя работу школы, инспектор отдела народного образования обнаружил это «вопиющее безобразие». Комсомольцы после долгих и жарких споров отстояли это «отступление от правил», и Ицков продолжал учиться.

Питание в интернате стоило пять рублей в месяц. Было установлено дежурство на кухне. На общем собрании приступили к выборам в ученический комитет.

— Выставляйте кандидатов, кого вы сами хотели бы выбрать, — предложил Крастинсон, учитель младших классов. Ребята зашевелились, но никто не поднял руки.

— Смелее, смелее.

Поднял руку Геннадий Феоктистов, взрослый парень, уже отбывший военную службу и принятый в пятый класс. Сидя за партой вместе с Иваном Киреевым, они на голову возвышались над остальными своими одноклассниками. Иван так же, как и Геннадий, только что демобилизовался из Красной Армии.

— Я предлагаю выбрать в учком Ивана Киреева.

— Хорошо, запишем, — сказал заведующий. — Кого еще? Тишина. Затем поднялся Киреев.

— Я предлагаю Энделя Пусэпа.

Меня как током ударило. Откуда он меня знает? Я его раньше нигде не встречал. Не мог я тогда знать, что о составе первого ученического комитета шла речь еще в учительской, где собрались коммунисты школы, и что там сообща обсуждались возможные кандидаты в орган школьного самоуправления.

Членами учкома стали еще Нина Белова, Лена Гейльман, Лида Мядамюрк, Алекс Нейман и Освальд Сорок.

Я окончательно смутился, когда на первом заседании учкома меня выбрали председателем...

Состоялось и первое комсомольское собрание. Проводил его Крастинсон. Секретарем школьной ячейки стал Иван Киреев. Он тут же взял «бразды правления» в свои руки и предложил, в порядке комсомольского поручения, выбрать меня в пионервожатые, а Машу Брюшинину — редактором стенгазеты. Вальтер, как и в Выймовке, стал «главным художником» редакции.

Началась учеба. Самыми интересными были уроки самого заведующего, преподававшего географию и естествознание. Пока стояла теплая погода, уроки проводились на воздухе.

Томингас, чуткий и отзывчивый человек, сам был влюблен в природу и с первого дня начал собирать экспонаты в школьный краеведческий музей. Интересуясь не только фауной и флорой настоящего, он радовался как ребенок, когда мы находили кусок породы со следами окаменелых растений или насекомых. Он пришел в восторг, когда на крутом обрыве была найдена громадных размеров кость вымершего давным-давно животного.

Полюбили мы Брюшинина. Спокойный и требовательный, влюбленный в свое дело, он был незаурядным педагогом, умея находить интересное даже в таких «сухих» разделах, как этимология и синтаксис. На уроках литературы он умело использовал феноменальную память своей дочери Маши, уже взрослой к тому времени девушки, декламировавшей нам без запинки отрывки из «Капитанской дочки», «Демона», «Евгения Онегина» и из «Горе от ума» или «Мертвых душ». Может быть, мы с юношеской непосредственностью сочувствовали ему еще и потому, что был он тяжело болен.

Симпатизировали мы и учителю математики Августу Войту. Этот великан, носивший ботинки 46 размера и нигде не могущий приобрести на них галоши, так же, как и заведующий, выводил нас на уроках геометрии в поле: мерить землю, применяя нами же самими изготовленные инструменты.

Наступила зима. Кончились полюбившиеся нам экскурсии в поле.

После уроков, на очередном заседании учкома, где мы обсуждали, кого прикрепить к Жоголевой, «заработавшей» тройку по математике, одна из учениц сообщила нам, что в школе будет работать приехавшая из буржуазной Эстонии Айли Томингас, жена нашего заведующего.

Айли Томингас, молодая еще, образованная и интеллигентная женщина, долго не могла привыкнуть к стихийно установившемуся в школе необычному положению: на уроках и вне их все, и учителя, и ученики, обращались друг к другу на «ты». Было ли это протестом против ненавистного дореволюционного барского «выкания», или что-либо другое, трудно сказать, но на обращающихся на «вы» подавляющее большинство из нас смотрело косо. На «вы» обращались как между собой, так и с окружающими только двое: учительница младших латышско-русских классов Аузинь и Крастинсон.

Как-то после ужина, готовя уроки на завтра, к первой парте, за которой я сидел, подошла Лена Гейльман, которую учком «прикрепил» к отстающей Жоголевой.

— Эндель, помоги нам. Не получаются у нас задачи. Сама бы я может и решила, а вот объяснить, чтобы не решать за Жоголеву, не умею.

Обернувшись к ней, я увидел, как быстро-быстро двигались вверх-вниз ее длинные ресницы, и расхохотался. Лена покраснела, собралась уходить.

— Подожди... куда же ты? — ухватил я ее за руку. Лена вырвалась и быстро подошла к самой задней парте, за которой, мусоля карандаш, ждала ее Жоголева. Я пошел к ней. Разобрались сообща с уравнением, писали формулы и, вернувшись к себе, я вспомнил глаза Лены. «Что это она? И покраснела с чего-то...» — удивлялся я про себя.

Несколько дней спустя, выбегая на звонок к ужину, мы с Леной оказались последними. Я схватил ее за руку. На этот раз она не пыталась вырваться и, подняв на меня глаза, опять захлопала ресницами. Пробегая по темному коридору, я притянул ее к себе, и мы поцеловались... С того вечера темный коридор стал местом наших молниеносных свиданий. Выйдет Лена из класса и направится в интернатскую столовую, — я стану у окошка и жду ее возвращения. Только она покажется на крыльце столовой, я выхожу в коридор и, затаив дыхание, прислушиваюсь к скрипу ее шагов... ближе, ближе... Открывается дверь, и, будто случайно оказавшись на ее пути, целую ее... Тут же, не спеша, направляюсь в свою очередь в столовую.

. На очередном комсомольском собрании обсуждались детали выезда школьной самодеятельности «на периферию», в деревню Хайдаку. Самодеятельность у нас особенно оживилась с приездом Айли Томингас. Она руководила хором, дирижировала симфоническим оркестром, где музыкантами были не только ученики, но и взрослые. Она же ставила неизвестные нам доселе эстонские народные танцы, отнюдь не забывая ни камаринского, ни гопака. Под ее руководством драмкружок готовил пьесы. Я очень любил музыку, люблю и теперь, но тогда, умея играть на всех (попадавшихся мне хотя бы на один раз в руки) инструментах, мне для полного счастья не хватало лишь немногого: инструмента. Больше всего любил я скрипку, но у меня ее не было... Иногда, в перерывах спевок или на вечеринках, когда кто-либо из музыкантов (таких «богачей», как Александр Нейман или Петр Белов) желал танцевать, я хватал освободившуюся скрипку и играл, пока не вернется хозяин. Лишь после рождественских каникул, съездив домой, я вернулся с драгоценным инструментом: мне уступил скрипку наш секретарь Выймовской комсомольской ячейки Август Луйбов.

Вернемся снова на комсомольское собрание. В самый разгар дебатов на собрание пришел секретарь партячейки Крастинсон. Молча, ни во что не вмешиваясь, слушал он наши споры. Когда все вопросы по поездке в Хайдаку были утрясены, он сообщил, что нам дано право выбора делегата на комсомольскую конференцию.

— На какую конференцию? Когда? — посыпались вопросы.

— На районную.

— Давайте предложения, — сказал Киреев, оглядывая возбужденные лица комсомольцев. Собрание смолкло.

— Кого же пошлем? Что ж вы молчите? — еще раз пытается оживить нас Иван.

Снова тишина. Снова пауза.

— А что, если послать Энделя? — предложил Киреев.

— Энделя, Энделя, — зашумело сразу несколько голосов, и, как мне показалось, среди них выделялся певучий голосок Лены.

Проголосовали за меня единогласно. Мне и самому очень хотелось быть выбранным, и... при голосовании я тоже поднял руку...

Конференция была назначена на воскресенье, на базарный день, и я без труда попал туда на подводе старика Пурка, ехавшего продавать зарезанного накануне борова.

Накануне отъезда мы долго сидели с Иваном Киреевым, готовя речь на конференции, но выступить мне не дали: желающих оказалось больше, чем позволяло время.

К концу дня подошел последний пункт повестки дня: выборы делегатов на Красноярскую окружную конференцию РЛКСМ. Тут пауз перед выдвижением кандидатов не было.

Как только председатель объявил об этом, в зале поднялось сразу несколько рук. Тот, кому дали слово, вышел к столу президиума и назвал несколько неизвестных мне фамилий, а также и мою! Откуда этот незнакомый парень мог меня знать, так и осталось для меня загадкой. Кого-то еще предлагали, спорили, и, когда проголосовали, я тоже оказался в числе выбранных.

Две недели спустя состоялась конференция Красноярской комсомольской организации. Дали слово и мне. Помнится, говорил я о недостаточном внимании райкома и окружкома к нашей школьной ячейке, о том, что нам, нацменам, труднее работать, чем другим.

... Во главе редколлегии школьной стенной газеты стала Маша Брюшинина. Выход первого номера превратился в сенсацию. Если до сих пор газета почти не привлекала внимания, то теперь у стены, где она висела, была постоянная давка. Десятки карикатур и статеек, пробиравших «не взирая на лица» двоечников и баловников, увеличили ее размеры в несколько раз. Попало и нам с Леной. В одном из очередных номеров красовалась карикатура: мальчик и девочка стоят, вытянув навстречу друг другу губы. Четко нарисованные «комиссарская» толстовка с накладными карманами и платье в крупную клетку не оставляли сомнений в именах их владельцев.

... Уже к весне, когда весело журчали ручейки и из-под снега выглянула яркая зелень озимых, прекратились уроки русского языка. Маша, всегда веселая и жизнерадостная, все чаще и чаще запаздывала на уроки и безучастно сидела за партой с покрасневшими от слез глазами.

— Папе очень плохо, — глотая слезы, сообщила она нам однажды и, отпросившись у заведующего, ушла домой. Несколько дней спустя учитель русского языка умер...

Гроб стоял посредине большой классной комнаты. Убранный еловыми и сосновыми ветками, лежал наш любимый учитель с закрытыми глазами, тихий, осунувшийся. Кто-то из учителей сказал прощальное слово. Молча и скорбно стояли мы у гроба. Сжимало горло, у девочек слезились глаза. Маша, припав лицом к груди отца, навзрыд плакала.

Версты две несли мы своего учителя до последнего его пристанища, по одному, по двое сменяя уставших.

Это была первая утрата доброго, близкого мне человека.

Со смертью Брюшинина прекратились и занятия по русскому языку. Их заменяли то математикой, то географией или естествознанием.

... Осенью, накануне начала занятий, я заметил вблизи школы ястреба и понесся к заведующему попросить ружье. Как всегда, без стука, вошел я в помещение и остановился как вкопанный: подняв на меня удивленные голубые глаза, стояла там незнакомая девушка.

— Ястреб там... — промямлил я, не смея поднять глаз. Поняв меня с полуслова, Томингас протянул мне двустволку.

«Вот растяпа, даже не поздоровался», — ругал я себя, выходя.

Затаив дыхание, подкрадывался я к птице. Уж очень хотелось мне в этот раз снять ее с дерева. И совсем не потому, что в руках заведующего превратится она в экспонат краеведческого музея.

Загремел выстрел, и птица камнем свалилась вниз. Провожаемый выбежавшей на шум оравой школьников, принес я ее Томингасу.

— Хороша, — залюбовался тот. — Давай-ка и обработаем ее сразу. — И тотчас начал орудовать скальпелем. Я помогал ему придерживать ястреба.

Подняв на миг глаза, я снова увидел копну золотистых волос и вопросительный взгляд незнакомки.

Вечером, сдвинув к стенке и сложив в кучу парты, мы стащили с чердака набитые соломой матрацы, одеяла, подушки и, как всегда, улеглись спать на полу. Тут же на меня посыпались вопросы:

— Откуда она? Как ее звать? В каком классе она будет учиться?

— Ты же был там. О чем вы говорили? Кто она: русская, латышка, эстонка? — донимал меня сосед, Володя Чехлов.

Знал я о новенькой не больше спрашивающих и в сердцах послал их ко всем чертям.

С утра занятия должны были начаться уроком литературы. Мы знали, что после смерти Брюшинина его заменят кем-нибудь другим и ничуть не удивились, когда в класс вошел заведующий школой. Вместе с ним вошла и новенькая, невысокая белокурая девушка.

— С нами будет учиться, — громким шепотом заключил мой сосед.

В глазах Томингаса запрыгали веселые искорки. Оглядывая нас, улыбалась и девушка.

— К нам прибыла новая учительница, — ошеломил нас с первых же слов заведующий. — Звать ее — Елена, фамилия — Сэпман. Будет она преподавать вам русский язык и литературу.

Вот это — да-а! Учительница... А мы-то думали.

Так, в учебе, в комсомольских делах и учкомовских хлопотах прошла зима 1926/27 года. Проходил мой второй и последний год учебы в Островской школе-интернате. Не знал я еще, что это был и последний год моей жизни на родине, в Сибири. Не знал я и того, что почти через полвека встречу свою учительницу Елену Сэпман с орденом Ленина на груди.

Недавно, после долгого-долгого перерыва, мне довелось побывать в тех местах, где я родился и где прошло мое детство.

Проскочив через мост, соединявший левый берег Енисея с бывшим Коиным островом, мы покатили по широкой асфальтированной улице Красноярска на восток. Жадно вглядывался я по сторонам, тщетно надеясь узнать места, вспомнить дорогу, по которой сорок пять лет тому назад привез нас в город отец. Все неузнаваемо изменилось. Лишь при въезде в Маганское пошли знакомые картины: те же деревянные пятистенки, те же ставенки с железными болтами, та же, к сожалению, грязь, через которую перебирались женщины в высоких — теперь уже не кожаных, а резиновых сапогах. Только подолы поддерживать сейчас уже нет нужды: они и так куда короче, чем нужно. Мода... И курточки — нейлоновые. По левую сторону улицы поблескивает широкими окнами новый магазин. Проезжаем Тертеж, Камарчагу. Села и поселки те же. Только выросшие. В Шало, теперь центре Майского района, топольки на центральной площади, посаженные шестьдесят лет тому назад, превратились в мощные старые деревья.

Добрались до Верхне-Шалинского. Водитель «газика», на котором я ехал, симпатичный крепыш Валера расспросил пожилого колхозника и, узнав про повороты и развилки, повел машину к Выймовским хуторам.

Дорога, заросшая посередине травой, петляет по покрытым мелколесьем сопкам и ложбинкам, такая же, как и полвека тому назад... Вокруг нас все больше и больше белоствольных берез. «Березовка», догадываюсь я и, всматриваясь по сторонам, жду появления хуторов. Едем уже с полчаса, а кругом все те же молодые березки.

— Наверно, мы где-то не туда свернули, — высказываю я сомнение.

— Как это не туда? Да тут некуда и сворачивать-то, — недовольно отвергает саму возможность ошибки Валера. Правильно едем!

Начал накрапывать дождь.

Перед нами возникает широкая гравийная дорога, а за ней — река. Базаиха! Это она. Но куда же подевались хутора? И почему такими голыми стали берега реки? Где пихтач и черемуха, малинники и непролазные заросли смородины?

— Лес сплавляют, — замечает Валера знающе, — вот бережок-то и подстригло.

Вот оно что-о! Сотни тысяч бревен, сплавляемых из года в год молем, стерли с берегов все и вся.

Справа под косогором стоит ряд светлых цистерн. Склад горючего. Чуть поодаль, вниз по реке, показывается поселок. Новый просторный магазин. Отделение связи. Тут же, за мостом, столовая.

— Как называется поселок? — кричу я, высовываясь из дверцы, идущей навстречу женщине.

— Никакой это не поселок, — обижается она, — это Верх-Базайхский лесопункт.

Женщина объясняет, что за пригорком живет кто-то с Выймовских хуторов.

— Через горку, как перевалите, и все прямо, — наставляет она нас, — их изба самая что ни на есть крайняя об леву руку.

Поехали, стараясь не проглядеть ту избу «об леву руку». Прижавшись к опушке леса, стоял огороженный изгородью из редких разномастных жердин приземистый бревенчатый дом, покрытый дранкой, с пристроенной по-современному застекленной верандой. Около дома в кустах смородины — десятка два ульев. Пожилой седой мужчина прикрыл крышку одного из ульев и, откинув с лица сетку, повернулся к нам.

— Мартин, здравствуй, — я узнал среднего из братьев Луйбовых, наших соседей по хутору.

Посидели, поговорили. Вспомнили однокашников, друзей-товарищей. Вспомнили брата его, убитого колчаковцами, и младшего, Августа, нашего первого комсомольского вожака, погибшего в Великую Отечественную. Стало грустно. «Иных уж нет, а те — далече...»

— Не нашел я своего хутора, — пожаловался я, — и долинки-то той не нашел.

— Как не нашел? Если вы ехали через Верхне-Шалинское, то дорога идет как раз через тот лог, где хутора наши стояли.

— Стояли? Значит их уже нет?

— Нет... — вздохнул Мартин, — ни вашего, ни нашего. Только кедры остались, — улыбнулся он.

Я вспомнил, что он еще юношей притащил из тайги и посадил возле дома три кедра.

— А... ты можешь мне показать место нашего спросил я.

Вместе с Мартином мы проехали на то место, где некогда стоял наш хутор. Сейчас тут кругом густой березняк.

— Ну что? Не узнаешь? — спрашивает Мартин. — Пойдем покажу.

Спускаемся вниз. На дне лощинки протекает ручеек. Берега его поросли кустарником.

— Вот тут он стоял, ваш дом, — показывает рукой Мартин. Окруженный частоколом молодых березок, перед нами прямоугольник, заросший бурьяном. В середине его неглубокая яма. Тут был подпол. Чуть дальше еще два прямоугольника, там были стайки, а на самом берегу стояла баня. Вот и все.

Именно здесь он стоял, наш хутор. И исчез. Исчез, как будто его и не было. Как будто не корчевали здесь лес в течение четырех десятков лет дед и отец, очистив под пашню шесть-семь гектаров тайги.

Не стало Выймовских хуторов. Вместо них, вокруг той давнишней лесопилки, построенной Александром Соо с помощью артельщиков кустарно-промысловой артели «Идеал», встал лесопункт, где работают и живут впятеро больше людей, чем их было на тех хуторах.

Обратно ехали по новой широкой дороге, проложенной от лесопункта в направлении Красноярска, сократившей наш путь на добрую треть.

И вспомнил я тот одноэтажный деревянный Красноярск с шестьюдесятью тысячами жителей, каким он был тогда, в 1927 году. Вспомнил тротуары из лиственничных плах и красноватый глинозем на улицах, и плашкоуты с канатами на лодках... Вспомнил и засмеялся. Валера изумленно поднял брови и стрельнул в меня глазами. Вот, мол, странный дед, хохочет себе ни с того, ни с сего. Но мне было весело. Весело и радостно от увиденного недавно Дивногорска, от грохота падающей с плотины воды и стройных мачт электропередачи. Меня радовал сегодняшний Красноярск с его многоэтажными зданиями, тянувшимися на километры вдоль асфальтированных улиц, заводами и фабриками, парками и кинотеатрами, выросшими по обоим берегам Енисея.

С балкона гостиницы мне был виден речной порт, красавец мост, заменивший плашкоут с рядом лодок на канате, и я любовался величественной панорамой правобережья, заканчивающейся далеко на горизонте шапкой горы Такмак и грядой тающих в синей дымке сопок.

На фоне всего этого терялась и тускнела личная потеря дедовский хутор, переставший существовать.

Дальше