Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Неудачный полет

«30 июля. Опять неудача!.. Лежа в постели, припоминаю, как все получилось. Одновременно с трудом вывожу каракули на листочке бумаги.

Отказ мотора на взлете к хорошему не приводит, особенно если самолет до предела загружен, а высота пять — семь метров...

В госпитале провалялся три дня. У меня оказался вывихнутым тазобедренный сустав, разбиты левый коленный и плечевой. Всевозможные ушибы и ранения кожи я не считаю. Тазобедренный сустав вправили быстро, а колено без боли пока не сгибается. Болит и плечо, но я понемногу передвигаюсь с помощью палки и костыля.

Когда вспоминаю госпиталь — жутко становится. В общей палате насмотришься всякого. К счастью, одна нянечка оказалась такой понимающей... С согласия главного хирурга принесла она мое рваное барахлишко, кое-как подлатала, пятна почистила и до ворот проводила. [171]

До аэродрома добирался на попутном грузовике. Косточки растряслись, разболелись. Думал, не выдержу. Но теперь уже дома, вернулся. Остается немножечко подлечиться...»

«3 августа. Ночью погиб экипаж лейтенанта Василия Ребрикова. Штурманом с ним летал лейтенант Соловьев, а воздушными стрелками сержант Кочетков и матрос Дробышевский — симпатичные, молодые ребята. Знаю я их немного, только в лицо, но Вася перед глазами стоит вот таким, каким видел его перед вылетом: взгляд серых глаз спокойный, мечтательный, а губы чуть тронуты мягкой улыбкой. Скромный, замечательный парень, он очень любил свою мать, часто писал ей преувеличенно бодрые письма, чтобы она за него не волновалась...»

«15 августа. Вместе с Лукашовым и Бабушкиным уже несколько дней находимся в Устюжне — небольшом городе, затерявшемся в вологодских лесах. На его окраине расположен наш дивизионный дом отдыха.

Природа здесь изумительная. Домики окружены густой зеленью, а кругом — куда ни посмотришь — широкие поля и серебристо-зеленые перелески. Питание хорошее, можно сказать, довоенного качества. Камбузом командует тетя Дуня — маленькая, сухощавая, очень подвижная старушка, которой вчера исполнилось семьдесят лет. Но в работе она неутомима и готовит прекрасно.

Однако нас одолевает немилосердная скука. Здесь нет ни газет, ни радио. Сводки Советского информбюро поступают с большим опозданием. -Кажется, в мире все замерло, убаюкалось пыльной устюжинской дремотой.

С ногами дела обстоят неважнецки. Колено болит и не гнется. Дом отдыха у нас доморощенный. Врач здесь одни — терапевт. В хирургии он, к сожалению, разбирается слабо. Посмотрит мое колено, вздохнет, посочувствует и снова бинтом замотает. Боюсь, как бы мне совсем без ноги не остаться».

«25 августа. Пришлось вернуться в ленинградский военно-морской госпиталь. Расположен он на проспекте Газа. Лежу в небольшой двухместной палате. Соседа [172] пока не подселили, но это явление временное. Сейчас война, и приемное отделение работает круглосуточно. А уж хирурги буквально не вылезают из операционной.

Изголодавшись по информации, не снимаю наушники с головы. Слушаю все подряд, без разбора. Под музыку потихонечку размышляю о сложившейся обстановке. Главный хирург Федор Маркович Данович осмотрел мою ногу, отругал за легкомысленное отношение к собственному здоровью и установил строгий постельный режим. В случае несоблюдения его указаний он гарантирует неподвижность сустава и хромоту. Придется серьезно заняться лечением.

С удовольствием вспоминаю устюжинский дом отдыха, тихий тенистый приусадебный парк, простоту отношений и заботливое внимание обслуживающего персонала. В госпитале все по-иному. Народу много. У врачей напряжение и ответственность колоссальные. Они всегда куда-то торопятся. А госпитальная тишина частенько нарушается грохотом разрывов артиллерийских снарядов. В Устюжне лечения не было, но кормили прекрасно. Здесь медицины хоть отбавляй, зато с харчишками туговато. На блокадном пайке особо не разговеешься».

«29 августа. В мою палату положили летчика-истребителя Пашу. Ранение у него пустяковое. Пуля снизу влетела в кабину, пробила уложенный парашют и застряла в мягкой ткани бедра. Привезли его с операции, переложили с тележки в кровать, и лежит он насупленный, нелюдимый.

— Паша! — говорю я ему. — Если тебе очень больно, реви, не стесняйся. Говорят, от крика легче становится.

А он лежит и молчит, ну словно не слышит, только брови хмурятся больше. Потом повернулся ко мне и спрашивает:

— На лбу у тебя что за отметина?

— Осколочком, — отвечаю, — еще в сорок первом царапнуло.

— Осколочком, говоришь?.. Отметинка славная. С такой и друзьям показаться не стыдно. А у меня? Ты только подумай! Допустим, рубец мой в бане увидят?.. Засмеют, не иначе. Скажут: «Ты что, от фашистов бежал или в атаку задом кидался?» [173]

Ох и взорвался я смехом после его монолога! Даже сестричка с поста прибежала. Потом он отмяк, улыбнулся и сказал успокоенно:

— Наверное, скоро друзья подойдут — навестить обещали. О нашей беседе ты им ни гуту. Узнают — со свету сживут. Им, зубоскалам, любая зацепка сгодится...»

«2 сентября. Вчера над Красногвардейском сбили экипаж старшего лейтенанта Овсянникова. С ним погибли штурман старший лейтенант Пронин, воздушные стрелки сержанты Швалев и Рязанцев.

Самолет загорелся на подходе к вражескому аэродрому, но они маневрировали на боевом курсе, пока не сбросили бомбы. Потом машина взорвалась...

Эх, Леня, Леня! Был ты первым моим командиром звена, наставником и другом после училища. Вместе летали в финскую, начинали Отечественную. Как-то перед войной, проезжая через Москву, зашли мы в один из домов на улице Полины Осипенко. Там я увидел твою мамашу. С какой радостью, с какой любовью она тебя встретила!.. Вспоминая об этом, с трепетом думаю: как же воспримет она эту скорбную весть? Обещаю вам, братцы, если еще доведется мне сесть за штурвал, то первый удар будет за вашу светлую память!»

«3 сентября. Данович — кудесник! Творит чудеса!

Привезли к нам сегодня с передовой двух матросов. Видно, сошлись они врукопашную с фашистами и напоролись на автоматный огонь. Очередями в упор их почти пополам перерезали. Отбросил все дела Федор Маркович и пошел оперировать. Шесть часов простоял у стола. Ни на секундочку не присел, хотя, наверно, устал до предела. Сейчас оба раненых лежат в соседней палате. От наркоза еще не очнулись, но живы... Это, наверное, не мастерство, а искусство. Все врачи восхищаются, говорят, что он их воскресил. А выздоравливающие тихонечко ходят по коридору, стараются через дверь на них поглядеть. Только не всем удается. Сандружинница не разрешает». [174]

«4 сентября. В ночь на 3 сентября не вернулся с задания мой друг по училищу, первоклассный боевой летчик капитан Иван Зотов. Погиб он в районе Луги вместе со штурманом старшим лейтенантом Левитовым и воздушными стрелками Майоровым и Поповым. По докладам летавших в ту ночь экипажей, Зотов первым пробился через зенитный заслон к аэродрому противника и сбросил бомбы в районе стоянки вражеских самолетов. Остальные штурманы производили бомбометание, используя эти пожары как точку прицеливания. Уже после выхода из зоны обстрела зенитной артиллерии его атаковал и поджег фашистский ночной истребитель. Перестрелка длилась недолго. Внезапность атаки дала врагу огромное преимущество...

Вот и еще один экипаж не вернулся на нашу обжитую базу. Погиб один из самых близких моих друзей. Сердце, наверное, одеревенело. Хотел бы заплакать, но не могу. От злости мутится разум, а глаза остаются сухими. Так хочется побыстрее вернуться в полк, повидаться с ребятами. Какие же они молодцы! Сумели так насолить фашистам, что враги из Германии к Луге опытных ночников-истребителей перебросили».

«6 сентября. В соседнюю комнату положили знакомого летчика-истребителя Зосимова. Все удивляются, как он домой через фронт дотянул? Как сумел привести и посадить самолет почти без сознания? Снаряд «эрликона» разорвался в кабине. Осколки страшно изранили ноги и грудь. А за время полета он потерял столько крови!..»

Пока везли его в госпиталь, ноги поразила гангрена. Данович решил их немедленно ампутировать. Но этому воспротивился заместитель командира полка майор Кудымов, приехавший вместе с раненым. Сам Зосимов говорить уже не мог, так как был без сознания.

— Вы его в жизни не знаете, — заявил Кудымов Дановичу. — Это не человек, а огонь. Красавец, спортсмен, весельчак. Вечно смеется и шутит, прекрасно танцует. Главное, летчик отменный. Без ног и представить его невозможно.

— Он же умрет, — возразил Федор Маркович.

— Если уж суждено ему умереть, — насупил рыжеватые брови майор, — пускай умирает с ногами. Без них он [175] уже не жилец, живым в мертвеца превратится. Делайте что хотите, но ноги ему сохраните.

И Данович решился. Для Кудымова и меня эта операция казалась мучительно долгой. Когда она кончилась, Зосимова положили в кровать, а над всем его туловищем марлевый колпак натянули, чтобы ничего не попадало на обработанные, но совершенно открытые раны.

Уже почти сутки Зосимов не приходит в сознание, однако я за него не волнуюсь. Верю в Дановича безгранично. Разбитое колено у меня заживает. Нога начинает сгибаться. А скольких, как говорят, безнадежных отнял он у смерти! Привозят их почти непрерывно и днем, и ночью. Он оперирует как автомат, почти без отдыха и без сна. Большинство его операций заканчиваются благополучно. Казалось бы безнадежным он возвращает самое дорогое — возможность жить на земле.

На днях встретил я одного краснофлотца. Парнишка молоденький, стройный, веселый. К Дановичу заходил попрощаться. На коже лица заметны следы ожога. Тут и узнал я его историю. Он горящий боезапас из подводной лодки выбрасывал. Пылающие снарядные ящики на руках поднимал и бежал с ними. Корабль свой он спас, но себя изуродовал. Лицо, грудь и шея спеклись в одном кровавом ожоге. Долго лежал краснофлотец под марлевым колпаком, именно под таким, под каким лежит сейчас Зосимов. А теперь снова в строю. Наверное, воюет на спасенной им лодке.

Верю, что и с Зосимовым так же получится. Будет он снова летать и плясать. Раз уж Данович решился — исцелит обязательно.

Рядом с его кроватью сидит в бессменном дежурстве сандружинница Шурочка. Молодая красивая девушка добровольно ухаживает за самыми тяжело раненными. Она — ленинградская комсомолка.

«8 сентября. Снова меня навестил Петр Кошелев и принес печальную весть. Ночью над Лугой ночной истребитель сбил еще один наш экипаж. Погибли летчик капитан Кузнецов, штурман старший лейтенант Ткачук, стрелки сержант Тесленко и матрос Добкевич.

Совсем недавно в полку было три Кузнецова: лейтенант, капитан и майор. 14 июля погиб лейтенант Сергей [176] Кузнецов со штурманом лейтенантом Гусаровым и стрелками Храмовым и Васильевым. Вчера погиб капитан. Остался только Сергей Иванович, командир эскадрильи, но Петр сказал, что он переходит в разведывательный полк. Выходит, из трех Кузнецовых я не застану ни одного. Конечно, с Сергеем Ивановичем, может, и встретимся, а с другими...»

«14 сентября. Сегодня меня наградили орденом, прямо здесь — в госпитале...»

Начался этот день как обычно. Из палаты пошел я в столовую, из столовой — на перевязку, с перевязки направился снова в палату. Вхожу, а сестричка постель аккуратненько заправляет, подушки красиво укладывает. Меня увидела и говорит:

— Вы пока не ложитесь. Сейчас начальство большое пожалует. Я побегу доложу, что вы здесь.

Сел я на табурет, ногу поудобнее вытянул, трость к стене прислонил, а сам думаю: «Ошиблась она. Кто из начальства может меня навестить? Кому я здесь нужен?» Гляжу, открывается дверь и первым заходит член Военного совета Краснознаменного Балтийского флота дивизионный комиссар Филаретов. За ним появляются Оганезов, Данович, Кошелев и трое совсем незнакомых мужчин в накинутых на плечи халатах.

— Прибыли мы, — улыбаясь, сказал Филаретов, — с высокой наградой тебя поздравить. От имени Президиума Верховного Совета СССР мне поручено вручить тебе орден Красного Знамени.

Раскрыл он коробочку, осторожно вытащил орден и к лацкану госпитальной тужурки его привинтил. От неожиданности я растерялся, а он обнял меня и расцеловал по-отечески. Затем взял папку у адъютанта, вынул листок бумаги и мне его протянул:

— По представлению командования решением военного трибунала судимость с тебя снята, что сим документом за подписью и печатью удостоверяется.

Такого подарка я вовсе не ожидал. Чувствую, в голове закружилось немножечко, а горло сдавило — слова сказать не могу. Оперся покрепче на палку, гляжу на него и стою будто каменный. Оганезов, Данович жмут мою руку, поздравления говорят, но до меня их слова [177] словно бы не доходят. Кажется, все происходит не наяву, а во сне...

Когда все ушли, Кошелев рассказал «по секрету», как все получилось.

Позавчера Филаретов проводил награждение в нашем полку. Закончив вручение орденов и медалей, он собрал награжденных и начал беседовать. Тут и обратился к нему Иван Кудряшов:

— Сегодня мне второй орден вручили. Благодарность словами выразить не могу, докажу ее делом, а сейчас прошу одну просьбу выслушать. Мой командир звена лежит в госпитале. Судимость с него не снята еще с прошлого года. Представление делалось другой частью и, видимо, затерялось...

Просьбу Ивана сразу же поддержали и Оганезов и Челноков. Выслушал их Филаретов, пообещал разобраться.

Случилось это позавчера, а сегодня... На орден гляжу и справку вновь и вновь перечитываю. Выходит, не зря Филаретов сказал на прощание:

— Друзья у тебя в полку настоящие. Они помнят тебя и ждут с нетерпением...

«16 сентября. В ночь на пятнадцатое в районе Таллина сбит еще один экипаж в составе капитана Пушкина, старшего лейтенанта Новоселова и сержанта Строкова.

Гибнут и гибнут боевые товарищи один за другим, и сердце томится в каком-то тоскливом предчувствии. Кажется, этому горю не будет конца. К нам в госпиталь раненые поступают почти непрерывно. Их провозят по коридору на медицинских тележках, несут на носилках. На лица посмотришь: большинство молодые, красивые. Этим парням нужно бы в заводском цеху у станка или в поле на тракторе работать. А они распластались на койках беспомощно, хватают воздух по-рыбьи открытыми ртами или от боли зубами скрежещут. Поглядишь в помутневшие от страданий глаза, и душа обливается кровью...»

«20 сентября. А Зосимов — молодец! Уже улыбается. У него терпение адское. Делает вид, что боли не чувствует, хоть лежит, как и прежде, под марлевым колпаком. [178] Уходя от него, Данович сияет. Первоначальная неуверенность в благополучном исходе начала забываться; Опыт удался блестяще, и он поистине счастлив.

Моя нога заживает нормально. Уже получил разрешение ходить без ограничения нагрузки. Но в полк Данович пока не выписывает. Говорит, что лучше перелечиться неделю, чем черев неделю вернуться на месяц. Переспорить его невозможно и приходится соглашаться...»

«25 сентября. Подходит момент расставания с госпиталем. Выписка запланирована на завтра. Пока хожу, опираясь на палку. Нога чуть побаливает в бедре и в колене, но сгибается полностью. Теперь для окончательного выздоровления необходимо лишь время.

Когда узнал, что назначена выписка, возникло какое-то сложное чувство. С одной стороны, захотелось немедленно убежать без оглядки, чтобы не томиться от вынужденного безделья, не видеть страданий и мук окружающих. С другой — очень жаль покинуть хороших людей без надежды когда-либо встретиться и расплатиться добром за добро. Сердечные, трудолюбивые, невзыскательные, сколько терпения, ласки, простой человеческой теплоты отдают они раненым! Все это нельзя ни измерить, ни взвесить, а можно только прочувствовать.

Зосимов смотрит на меня с нескрываемой завистью. Я уезжаю здоровый, а ему даже двигаться не разрешают. Хорошо, что хоть сняли колпак и лежит он теперь под одеялом. Его состояние мне понятно. Бывает обидно смотреть на ходячих, еще не зная, будешь ли сам нормально передвигаться».

«26 сентября. Выписался из госпиталя и снова вернулся в полк...»

От станции я медленно брел по безлюдным улочкам Всеволожского поселка, сбивая палкой с ветвистых деревьев пожелтевшие листья. Кажется, только вчера начиналась весна и эти деревца в буйном цветении наряжались зеленым убранством. А теперь уже осень, и безжизненно падают листья, устилая шуршащим ковром пожелтевшую землю.

Вдали показалась островерхая крыша нашего общежития. Душу заполнил прилив безудержной радости. Захотелось [179] быстрее увидеть товарищей, посидеть среди них, покурить, послушать их разговоры. Сразу же вспомнил, что многих уже не увижу, и к сердцу подкралась щемящая грусть.

Недалеко от ворот сломал о колено давно надоевшую палку и не хромая вошел во двор. Наконец-то я дома — под родным приветливым кровом! Именно под родным. Здесь боевые друзья — мои крылатые братья. И даже сестренка имеется — наша официантка Тося.

В окне промелькнуло лицо Алексеева. Через секунду он выбежал на крыльцо и бросился мне на шею. За ним подбежали Кошелев, Чванов, Колесник и Кудряшов. Кругом замелькали знакомые лица. Друзья жали руки, хлопали по плечам, интересовались состоянием здоровья.

После ужина, проводив ребят до автобуса, вместе с Виктором Алексеевым задержались на улице. Было приятно стоять и смотреть, как на блеклом темнеющем небе одна за другой загораются звездочки, ощущать теплоту нашей дружеской встречи, сознавать, что теперь я действительно дома.

«12 октября. Уже несколько дней нет погоды. Небо обложено низкими плотными тучами. Порывистый ветер пригибает макушки деревьев, заливает оконные стекла осенней моросью. Вечером летчики даже не выезжают на аэродром...»

В один из таких вечеров познакомился с молоденькой девушкой. Зовут ее Ниной. Совсем недавно шестнадцать исполнилось. Худенькая. Личико бледное до синевы. А глаза большие, серьезные, будто у взрослой. И рассуждать приучилась неторопливо. Лишь иногда вдруг собьется и залепечет отрывисто, сбивчиво, совсем как ребенок. И смеется по-детски заливисто. Горя за время войны она хватила с избытком. В сорок первом на фронте погиб отец. Мама зимой умерла от голода. Так и остались в блокаде вдвоем с восьмилетней сестренкой. Помнит, как в самое тяжкое время пухла от голода, иногда теряла сознание, но даже не представляет, как выжила и сестренку уберегла...

На веранде под звуки баяна стихийно начинаются танцы. А мы садимся в сторонке и наблюдаем, как веселятся товарищи. К полуночи танцы заканчиваются. Ребята [180] надевают регланы и гурьбой провожают девушек до центра поселка. В темноте я на улицу не выхожу. Боюсь поскользнуться и снова вывихнуть ногу.

«19 октября. Сегодня днем шесть экипажей летали с торпедами в Финский залив на охоту. Василий Балебин со штурманом Николаем Комаровым и Иван Кудряшов со штурманом Виктором Чвановым сквозь сильный дождь прорвались за остров Гогланд и внезапно обнаружили миноносец и транспорт. Атаковали противника с ходу, молниеносно. Теперь на счету у экипажа Балебина два утопленных корабля, а экипаж Ивана Кудряшова открыл личный счет потопленным транспортам.

У меня самочувствие замечательное, болей в бедре и колене не ощущаю. Но Дроздов к полетам не допускает, говорит, что нужно дождаться, пока окрепну по-настоящему. Думаю, дело не в этом. После ремонта мою машину отдали лейтенанту Новицкому. Он к ней уже прилетался, привык. И отбирать неудобно — может обидеться. Иван Новицкий — хороший летчик, прекрасный товарищ, но уже долгое время сидел на земле без машины. Поэтому Дроздов и не хочет портить ему настроение. Значит, придется теперь сидеть мне. Говорят, что скоро пригонят новые самолеты...»

«20 октября. В Финском заливе, на траверзе острова Нарген, Алексей Пятков со штурманом Евгением Шевченко обнаружили и потопили вражеский транспорт водоизмещением две тысячи пятьсот тонн, а при возвращении провели успешный воздушный бой с «фоккерами»...»

Кораблей охранения в этот раз не было. Низкая облачность с моросью обеспечили внезапность и успех удара. Однако на обратном маршруте дождь прекратился и погода начала улучшаться. Постепенно облака совсем поредели, и показалось ясное небо. До Кронштадта оставалось всего пятнадцать — двадцать минут полета, когда им повстречалась четверка финских истребителей. Щюцкоровцы на «фоккерах» атаковали самолет Алексея Пяткова с хвоста двумя парами. Воздушные стрелки гвардии старшие сержанты Быков и Лукашов приготовились к отражению их ударов. [181]

Снизившись к самой воде, Пятков разгоняет машину до максимальной скорости. Истребители медленно приближаются. Первой же длинной очередью Быков сбивает ведущего головной пары. Тупоносый «фоккер» врезается в воду. Ведущего второй пары с близкой дистанции расстреливает Лукашов. Желтоватое пламя неровными языками вырывается из-под моторного капота на коротенький фюзеляж истребителя, и он отворачивает в направлении Койвисто. Оставшись без вожаков, ведомые отказываются от продолжения боя. Маневрируя на порядочном удалении, они провожают Пяткова почти до Кронштадта и скрываются в нависших над берегом облаках.

На разборе этого вылета Челноков подчеркнул, что фашисты, видимо, поняли и по достоинству оценили нарастающую интенсивность и высокую эффективность торпедных ударов балтийских летчиков и срочно предпринимают ответные меры. Поэтому нам надо немедленно начать отработку новых тактических приемов, чтобы более скрытно торпедоносцы могли выходить на морские коммуникации противника.

«25 октября. Даже не знаю, как начать эту запись. Нет больше в пашем полку смелого боевого летчика, скромного, отзывчивого товарища, самого близкого мне человека Ивана Андреевича Кудряшова.

Сегодня он не вернулся с задания. Уже точно известно, где и как его сбили, а я все не верю, все жду его появления... Мне почему-то всегда казалось, что он не может погибнуть. Умный, правдивый, веселый, красивый, он должен был жить и творить, дерзать и любить, давать людям счастье и защищать их от недругов. И вдруг эта страшная весть...»

«28 октября. Новицкий уехал в дом отдыха в Устюжну, и я не могу найти себе места. Все время перед глазами Иван Кудряшов. Даже во сне его вижу. Кроме того, по полетам ужасно соскучился. Дроздов говорит, что и к нам пригнали новые самолеты. Шутя обещает отдать самый лучший, по выбору. Наверное, поэтому я и мечусь. Надоело ходить иждивенцем». [182]

«1 ноября. Сегодня на самолете Пяткова прилетел пассажиром на наш тыловой аэродром. После обеда сходил на стоянку и посмотрел самолеты. Новые, прямо с завода, они так и просятся в небо. Потом договорился с Пятковым. Сначала меня он проверит, а потом я слетаю самостоятельно».

«2 ноября. Случилось такое, о чем никогда и не думал. Кажется, я испытал настоящий страх. Только благодаря отработанным навыкам мне удалось удержаться от непоправимых ошибок...»

Утром пришли мы с Пятковым на самолет и заняли места в кабинах. Пристегиваю я парашют, а чувство такое, что вроде лететь не хочется, будто опасаюсь чего-то. Откуда взялась эта боязнь — понять не могу, но тело словно ознобом продергивает.

Запустили моторы, начали их прогревать. Они, как положено, на замасленных свечах похлопывают. Вот тут и сковало мне сердце. Самые страшные мысли одна за другую цепляются. Хочется вылезти из кабины и не лететь. Знаю, что свечи прожгутся и моторы будут работать нормально, а побороть себя не могу, не могу обрести душевное равновесие.

Когда на старт порулили, я думал только о том, что моторы должны отказать обязательно. И взлетал с чувством страха. Успокоился лишь тогда, когда самолет набрал высоту и появилась возможность маневра при отказе моторов. Но когда пошли на посадку, чувство боязни снова вернулось. Чем ближе земля, тем оно ощутимее.

Пятков после первой посадки хотел меня выпустить самостоятельно, но я попросил его сделать еще два полета по кругу. Он удивился, но полетел. Во время этих полетов я немного втянулся и почувствовал себя лучше.

Потом почти через силу летал два часа по маршруту на бреющем, эту дурь из себя выгонял. К концу тренировки восстановились все навыки, но тревожное чувство все же осталось.

«5 ноября. За два дня налетал девять часов. По совету Пяткова тренировался в пилотировании по приборам. Однако на каждом отрезке маршрута обязательно [183] снижался до бреющего, привыкал к маневру у самой земли. Страхи исчезли так же внезапно, как и возникли. Опять от полета получаю одно удовольствие. Но свой неудачный взлет и вот эти его последствия я, наверное, буду помнить всю жизнь...»

Когда-то в училище мы, курсанты, увлекались книгой американского пилота-испытателя Джимми Коллинза «Ваши крылья». Ценили ее за правдивое описание полетов, за тонкий юмор и влюбленность пилота в свою профессию. В ней он давал много полезных советов коллегам. Тогда я припомнил один из них. Джимми Коллинз в коротенькой юмореске сделал вывод о том, что если у летчика появится чувство боязни, он должен немедленно кончить летать. В противном случае перед друзьями возникнет проблема оплаты цветов на его могилу. До второй аварии я не очень задумывался над практической ценностью этого афоризма, тогда как после нее понял его справедливость. Видимо, Джимми когда-то прочувствовал то, что прочувствовал я. Боязнь полета для летчика — самое страшное. В любой, даже очень простой ситуации она обязательно вызовет панику, а значит, и непременную гибель.

Дальше