Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Часть вторая.

Крылатая гвардия

Гвардейцы

«27 января 1942 года. В село, в котором располагается наша новая часть, добрались мы сегодня утром. Встретили нас приветливо, поселили в просторной крестьянской избе, ознакомили с планом работы на ближайшие дни, показали новые самолеты, оружие. Завтра приступим к занятиям...»

Перед глазами вместительный штабной блиндаж, освещенный ярким светом электрической лампочки. Незнакомый полковник молча слушает мой доклад, окидывая нас внимательным взглядом.

— Значит, на пополнение прибыли? — медленно переспрашивает он, по-вологодски налегая на «о». — А мы вас давно ожидаем. Вчера повторный запрос направили.

— Пока рассчитались... И поезд как черепаха. Дорогу бомбят. Последние сутки на попутных грузовиках добирались.

Пригладив ладонью волосы, полковник переглядывается с сидящим около стены полковым комиссаром.

— Видок-то того, дорожный. В баню их — и к делу определять. Человек без работы — что печка без дров: ни огня от нее, ни дыма...

Опять повернувшись к нам, полковник вдруг улыбнулся.

— А теперь не мешает и познакомиться, — заговорил он приветливо. — Это Григорий Захарович Оганезов, комиссар полка. Моя фамилия Преображенский. Зовут Евгением Николаевичем.

Преображенский!.. Неужто тот самый?.. [110]

Голову полковника обрамляет густая черная шевелюра. На широкой груди, рядом с двумя орденами Ленина, — Золотая Звезда Героя.

«Задание выполнил! Мое место — Берлин!» — пронеслось в эфире, когда в августе сорок первого мощные взрывы авиабомб нарушили покой фашистской столицы.

Всего лишь две фразы, короткие, лаконичные, они молнией облетели весь мир, потрясая его сенсацией: «Красные над Берлином!», «Русские мстят за Москву!», «Советская авиация воскресла в берлинском небе!»

Да, в августе 1941 года это была сенсация. Геббельс своим пером уже в первые дни войны уничтожил все советские самолеты. Успокаивая население, он говорил: «...ни один камень не содрогнется в Берлине от постороннего взрыва. Немцы могут жить в своей столице спокойно. Советская авиация уничтожена». И вдруг над Берлином открытым текстом по-русски: «Задание выполнил!» И в подтверждение — разящий бомбовый грохот... Он как карающий меч вонзился в логово фашистского зверя, сея в сознании тревожную мысль о неизбежности тяжкой расплаты за все совершенные злодеяния. Гром разрывов в Берлине уловили и политические сейсмологи всех стран мира...

Коренастый, в ладно пригнанной гимнастерке, внешне полковник выглядит так же, как и многие командиры. Взгляд карих глаз цепкий, прямой, изучающий. Отработанная годами твердость суждений умело сочетается с простотой в обращении. Но это он, именно он вывел своих крылатых питомцев в берлинское небо...

Отвернувшись, полковник снова о чем-то заговорил с комиссаром. С виду Григорий Захарович Оганезов — его прямая противоположность. Начисто обритая голова. Морской темно-синий китель сидит мешковато. Сходна лишь одна деталь. У командира и комиссара над воротом выделяется тонкая кромочка белоснежного подворотничка.

— К нам по приказу или с желанием? — чуть помолчав, уточняет полковник.

— Если по совести, то с огорчением! — неожиданно сорвалось у меня. В темных глазах комиссара промелькнули любопытство и удивление. Недавно вошедший подтянутый капитан неодобрительно встряхивает головой.

— У нас и живут и воюют только по совести. Иных мы не терпим, — усмехается Преображенский. [111]

— Воюют по совести не только у вас, — запальчиво вмешивается Иван Кудряшов. — Сейчас все советские люди совесть свою выкладывают. А нам, конечно, обидно. В эскадрилье таких друзей бросили! Выходит, мы учиться уехали, а их за себя воевать оставили?

— За откровенность спасибо. А ты — задиристый! — подмигивает полковник Ивану. — Таких у нас любят.

— Ребята в полку боевые. Скоро с ними подружитесь, — говорит комиссар. — Вас к капитану Кузнецову в первую эскадрилью определили. Она формируется заново.

Внезапно появляется мысль о моей судимости. «Может, оно и к лучшему? Завтра сяду на поезд — и в сорок первую... А Иван? А Павел Колесник?.. Но если рубить, то сразу. Потом хуже будет. Могут подумать, что скрыл из-за боязни...»

— С моим назначением кто-то ошибся. Меня трибунал...

— Знаю, — обрывает меня полковник. — Летчиков сам отбирал. Все ваши вывихи, все закорючки оценивал. А судимость, можно считать, — дело прошлое. Материал на снятие уже оформляется. Мне обещали ускорить его отправление.

* * *

— Были такими, как все. А теперь? Мины... торпеды... летчики-торпедоносцы... Не профессия, а сплошная романтика. Такое нормальному человеку не только попять, даже выдумать невозможно, — бормочет Иван Кудряшов, развалившись на койке.

— И тут романтику усмотрел, — вставляет язвительно Чванов. — Сочетание его взволновало. Мины, торпеды... Не пилот, а философ. Что ни день, то проблема.

— А ты против романтики? — прерывает его Колесник. — Все проблемы и сочетания хочешь одной гребенкой чесать? А по-моему, сама авиация — это уже романтика, это риск, и задор, и вечная молодость. И летают по-настоящему — только романтики. Удел остальных — регланы донашивать. Да не тряси тут штанами! Свет быстрее гаси, керосин выгорает.

Чертыхнувшись, Чванов аккуратно разглаживает под матрацем широченные флотские клеши и шлепает босиком по отскобленным доскам. С темнотой воцаряется тишина. [112] Но сон не приходит. Пережитое за день всплывает в памяти.

Интересно, когда мы начнем летать? Программа составлена очень обширно. Конструкция самолета, мотора, устройство приборов и оборудования, мины, торпеды, тактика их применения — все это мы должны изучить в совершенстве. Целых три месяца, словно курсанты, будем сидеть на классных занятиях, есть в столовой три раза в сутки, высыпаться каждую ночь. А другие будут бомбить фашистов, ставить мины на фарватерах, торпедировать корабли...

Торпеды. Сегодня мы видели их впервые. Пятиметровые металлические сигары, начиненные взрывчаткой и сложными хрупкими механизмами. Бросают их с высоты двадцать пять метров. Высоту определяют на глаз. Это же очень сложно! Мины попроще. Их бросают как бомбы. В воде они сами становятся на заданной глубине.

Сегодняшний день был заполнен событиями. Командир эскадрильи познакомился с нами и сразу повел к самолетам, показал образцы оружия. Чувствуется, что капитан Кузнецов назначен к нам не случайно. Бывалый летчик, с многолетним инструкторским опытом. Для нас это то, что нужно...

Деревня, где размещается полк, как бы укрылась под снеговыми сугробами. Дома здесь просторные. Срублены добротно, со вкусом. И люди степенные, приветливые.

Аэродром сразу же за околицей. На нем нет никаких строений. Просто огромное, окаймленное лесом колхозное поле. По его границе, в неприметных с воздуха вырубках, замаскированы самолеты — двухмоторные дальние бомбардировщики-торпедоносцы конструкции С. В. Ильюшина. Старые машины имеют наименование ДБ-3, новые — Ил-4. Около самолетов в лесу расположен целый подземный город. В просторных чистых землянках живут техники, механики и воздушные стрелки, размещены баня, электростанция и даже столовая. Только летчики и штурманы расселены по деревенским домам.

Нашу избу замело снеговым сугробом почти до крыши. Из расчищенных окон видна застывшая речушка Молога. Хозяйка зовет нас сынками, иногда подолгу смотрит на нас и, отвернувшись, украдкой вытирает слезы передником. Ее муж и два сына — на фронте. [113]

В просторной горнице жарко и душно. Старые ходики отсчитывают секунды ровными, четкими ударами маятника. На соседней кровати разметался поверх одеяла Иван Кудряшов. В противоположном углу тихо с присвистом посапывает Павел Колесник. Под грузным Волковским временами скрипит матрац. Их сон безмятежен и крепок. А мне почему-то не спится...

* * *

Сгустившиеся вечерние сумерки прерывают занятия. Иззябшие и голодные, прямо с аэродрома заворачиваема столовую. Ужин уже подходит к концу, и маленький зал быстро пустеет.

— Опять с ребятами потолковать не успеем. А жаль, — негромко басит Федор Волковский, растирая ладонями побелевшие щеки. — Народ, видать, стреляный, с опытом.

С Федором мы не только слетались, но и сдружились. Он и теперь остался в моем экипаже. Его настоящее имя — Филипп. Так он был назван попом при крещении. Не хотели родители этого имени. Слезно молили батюшку по-другому назвать их младенца. Не внял долгогривый настойчивым просьбам, и стали мальчонку звать Филей. Долго пытались родители свыкнуться с этим именем и не смогли. Однажды отец, изругав попа, назвал сына Федей. С тех пор у парнишки стало два имени: одно метрическое, другое мирское.

Федор старше нас всех. Ему перевалило за тридцать. Решительный, немногословный, он выделяется внутренней собранностью, рассудительностью. Вчера на собрании коммунисты избрали его парторгом.

По быстрому взгляду Чванова догадываюсь, что он уловил в словах Федора возможность какой-то зацепки. Почти в любом выражении, особенно при оговорке, Виктор сразу находит повод для шутки.

— На поклон собираешься, старче? — обращается он к Волковскому.

— У толковых людей и поучиться не грех, — добродушно парирует Федор.

— Значит, за недоучек нас принимаешь?

— Зачем же так резко? — улыбается Федор. — Опыт товарищей нам не помеха.

У Виктора заблестели глаза. Еще секунда — и с его губ сорвется веселая, а может, и острая реплика... [114]

— Студентам приятного аппетита! Не притупились ли зубки? Науки у нас мудреные, фронтовым огнем прокаленные. Раскусить с ходу трудно.

Повесив реглан на вешалку, штурман полка капитан Хохлов направляется к нашему столику.

— За беспокойство спасибо, но мы из породы клыкастых, — отвечает раскрасневшийся Чванов. — Нашими зубами не ваши науки, а фашистские глотки рвать можно.

— Ух какой кровожадный! — отшучивается Хохлов.

— Пожалуй, освирепеешь, — не унимается Виктор. — Из боевых самолетов нас вытряхнули. За парты, как школьников, усадили. И не на день, не на два, а на целых три месяца. Разве сюда мы за этим приехали?..

Облокотившись на спинку стула, Хохлов внимательно смотрит на нас. Над нагрудным карманом его гимнастерки, переливаясь выпуклыми гранями, четко вырисовывается золотая звездочка Героя. Впервые я вижу ее так близко.

— И вы, лейтенант, так же думаете? — обращается он к Колеснику.

— Угу, — кивком головы соглашается Павел. — Мать и отец у фашистов, под Винницей. Сына-освободителя ждут. Наверное, до слез глаза проглядели.

— Чего ж вы хотите? — говорит удивленно Хохлов. — Получить самолеты — и в бой? А как же без знаний летать? Как воевать, не освоив тактику их применения?

— Мы не из тыла приехали, — продолжает упорствовать Чванов. — До этого каждый за сотню вылетов сделал. Поймите, пока мы сидим на земле, сколько фашистов в живых останется? У него родные под Винницей, — указал он на Павла, — у меня остались на Брянщине. Не можем мы терять ни минуты. Летчики пусть полетают чуть-чуть, а тактику и потом одолеем.

— Выходит, у тебя душа изболелась, потому что родные за фронтом. Поэтому тактику — в сторону и вперед на врага!..

Придвинув стул, Хохлов подсаживается вплотную.

— Война и до нас в первый день докатилась. И не просто прогромыхала, перекатом прошла, а до самого сердца, на полную выкладку завернула. Про Мемель вы знаете? Это военно-морская база. Ее можно сравнить с волчьей пастью. Зениток там тьма. Сила огня ураганная. Истребители в полной готовности. Сигнал — и они над [115] объектом. А двадцать второго июня средь белого дня мы этот Мемель бомбили и вернулись целехонькими. Комэски Плоткин и Гречишников тогда отличились. Они ведущими были. В чем же секрет? Кому мы успехом обязаны? Может, чудо какое свершилось?

Привычным жестом Хохлов поправляет нависшие над глазами русые волосы.

— Чуда здесь не было. Фашисты нас просто не ждали. Они не могли и подумать, что в первый же день войны после удара по нашим аэродромам мы прилетим к ним с ответным визитом. Свою территорию они неуязвимой считали. И просчитались. Визит состоялся. Только мы прилетели не с суши, а с моря, ударили с ходу и снова в сторону моря ушли. Внезапность и быстрота оказались сильнее зениток и истребителей. Вот что такое тактика.

Вздохнув и расправив плечи, он снова поправил свисающий чуб. В его глазах заблестели смешливые искорки.

— Разве мы против тактики? — тяжко вздыхает Колесник. — Страшно три месяца по тылам околачиваться. Совестно людям в глаза смотреть. Они же за нас надрываются...

«12 февраля. Наши переживания, кажется, были напрасными. За партой держать нас не собираются. Сегодня до обеда сдавали зачеты по самолету, мотору и приборному оборудованию. За отличные знания объявил нам Кузнецов благодарность, подготовку к полетам провел и приказал отдыхать. Завтра у нас вывозные по кругу и в зовну. Настроение замечательное. Однако новый самолет немного пугает. Старики говорят, очень сложный, а на взлете особенно. Во время разбега его ведет вправо так сильно, что рулем поворота не удержать, моторами нужно жонглировать.

Мы всю жизнь на одном моторе летали и навыков этих не отрабатывали.

...В столовой официантка одна (зовут ее Машенькой) мне очень нравится. Фигурка стройная. Личико светлое. Брови вразлет как углем нарисованы. Глаза большие, серые и всегда грустные. Муж ее летчиком был. Под Двинском сгорел. Они перед самой войной поженились. Значит, сильно любила его, если забыть не может...» [116]

«13 февраля. Сегодня впервые поднялся в воздух на новой машине. Такого удовольствия я еще не испытывал. На взлете она сложновата, но уклонение вправо легко парируется опережением оборотов на правом моторе. А в воздухе — мечта! Высоту набирает, как истребитель. Чуть заглядишься, а скорость за третью сотню переваливает. Со старой «эмбээрухой» никакого сравнения.

Сергей Иванович Кузнецов — молодец. В управление совершенно не вмешивается. Дает прочувствовать машину на всех режимах от взлета и до посадки. Если заметит, что зевать начинаешь, ударит по штурвалу легонечко или голосом предупредит. Говорит неторопливо, спокойно, как мой бывший инструктор Седов...»

Первый ознакомительный полет сделал тогда Кузнецов. Пилотировал Сергей Иванович классически. Говорят, на Ут-2 он пролетел под двумя мостами, переброшенными через речушку Мологу около станции Пестово. И мостики-то невзрачные. Под ними на лодке проплыть и то страшно. А он на «утенке» промчался, взвился в небесную синь, иммельманчиком перевернулся и снова под них как пуля. Ох и склонял его комиссар бригады! По косточкам разложил. А ему хоть бы что. Улыбается и твердит: «Я проверить хотел: получится, как у Чкалова, или нет. Теперь вот знаю, что получилось... Больше не буду».

После ознакомительного мы поменялись кабинами. Я сделал один полет в зону и два — по кругу. А дальше конфуз получился...

Подрулили мы к месту, где пересадка назначена. Вылез я из кабины, посадил в нее Кудряшова, помог ему пристегнуться и спрыгнул с крыла. Самолет порулил на старт, а я к ребятам направился. Гляжу, около них командир бригады и командир полка. Комбриг в тот момент спиной повернулся, а Преображенский глядит на меня и украдкой в его сторону показывает. Дескать, доложи, не забудь...

Я, как положено, зашел к командиру бригады с фронта, принял положение «смирно» и согласно уставу:

— Товарищ полковник! Лейтенант Пресняков совершил три провозных полета. Замечаний от инструктора не имею.

Посмотрел полковник Логинов на меня, подумал и спрашивает: [117]

— Ну как машина, понравилась? Когда самостоятельно вылетать думаете?

Вопросы, конечно, стандартные. Их курсантам всегда задают. Поэтому и отвечаю неторопливо:

— Машина отличная. А вылетать готов хоть сейчас. Вот тут-то конфуз и вышел. То ли комбриг был не в духе, то ли еще почему, только он вдруг рассердился и начал стружку снимать.

— Я, — говорит, — думал, что с серьезным летчиком дело имею. А вы еще мальчишка. На такую строгую машину как на велосипед смотрите. Придется вас отчислить отсюда немедленно, пока по легкомыслию вы ничего не сломали.

Простругал он меня изрядно. Но это были цветочки. Ягодки Преображенский поднес:

— Завтра тебя сам проверю. Если действительно сможешь лететь, выпущу самостоятельно. Не сможешь — уберу из полка, чтоб другим неповадно было язык распускать.

После полетов доложил об этом Сергею Ивановичу Кузнецову. Почесал он затылок, подумал и подвел резюме:

— Если Преображенский сказал, то проверит. Он своему слову хозяин. Вылетать тебе рановато... И уходить из полка с позором тоже вроде бы не резон.

Прервавшись, задумался. Потом на губах заиграла улыбка:

— Ну, раз беда навалилась, возьму грех на душу, совру разочек. Другого выхода нет. Завтра тебя провезу прямо с утречка первым. И ты уходи немедленно. Если Преображенский придет, скажу, что отпустил по болезни. А послезавтра посмотрим. Может, и сам тебя выпущу.

В общем, положение у меня незавидное. Теперь вся надежда на Кузнецова.

«14 февраля. Ура!.. Я летаю! На новой машине, самостоятельно!..

Получилось все хорошо, но не так, как мы с Кузнецовым задумали.

Из дома мы вышли, когда рассвет заниматься начал. Идем по тропинке. Снег похрустывает, мороз за щеки хватает. У Кузнецова брови нахмурены. Ни слова не говорит, [118] — наверное, совесть его мучает. И у меня на душе неспокойно.

Подходим к самолетной стоянке. Около кустов легковая машина, а рядом Преображенский со шлемом в руке похаживает. Увидел нас и смеется:

— Идете, голубчики? Я вас уже минут десять подкарауливаю. Знал, что ни свет ни заря приплететесь. Только и у меня сегодня времени нет. В Богослово комбриг вызывает. Так что давайте быстрее...

Сажусь я в кабину, чувствую, коленки дрожат. Ну, думаю, отлетался ты, парень, на хорошей машине. Турнут тебя из полка, чтобы впредь не трепался, когда умные люди с тобой разговаривают.

Успокоился только тогда, когда запустил моторы и в наушниках голос Преображенского услышал:

— Задание: один полет в зону. Возьми себя в руки, не дрейфь. Думай, что летишь сам, один. Я до управления не дотронусь. Выруливай.

Полет я выполнил словно во сне. Делал все механически. Только когда на посадку зашел, сосредоточился и притер машину у «Т» на три точки. На пробеге Преображенский опять рассмеялся:

— Ну что, сосунок? Будешь знать, как с начальством шутить. А слетал хорошо. Молодец. До старта меня довези и лети на здоровье. Сделай сам два полета по кругу.

Когда зарулил на стоянку, подошедшие летчики поздравили меня от души, а Кузнецов пожал руку и буркнул тихонечко:

— Я на земле, наверное, больше тебя пережил. Смотри не зазнайся. Этого авиация никому не прощает».

«18 февраля. Познакомился с полковым баянистом Виктором Алексеевым. Интересный парнишка. По молодости биография очень короткая, но сугубо индивидуальная, можно сказать, артистическая. Профессиональный музыкант, виртуоз, летает воздушным стрелком в экипаже полковника Преображенского. Музыкальный слух и техника игры у него изумительные. А в полк попал необычным путем...»

...В полку давала концерт ленинградская бригада эстрадных артистов. Исполнялись пародии, шутки, лирические романсы, фронтовые задушевные песни. Аккомпанировал сухощавый молоденький юноша. [119]

Вот парнишка один на сцене. Бледное худое лицо неподвижно. Густые ресницы закрывают глаза, словно он ничего не видит, не слышит, а, отрешившись от окружающего, витает где-то в своем, им одним осязаемом мире. А пальцы, длинные, тонкие, виртуозно порхают над сверкающей клавиатурой...

Полковник не сводит глаз с баяниста. Родина Преображенского — город Кириллов. А кто не знает кирилловских мастеров?! Это они сотворили баян. И полковник от рождения понимает, ценит и любит баянную музыку.

Концерт окончен. Летчики оживленно толпятся вокруг артистов, просят еще раз напеть взволновавший мотив. Полковник благодарит седого конферансье и идет к баянисту.

— Хочешь с нашим жильем познакомиться? Пойдем покажу.

Щеки юноши покрываются слабым румянцем. Он явно смущен. Глубоко запавшие глаза светятся благодарностью.

В маленькой комнатке две кровати, столик и вешалка.

— Ты летное обмундирование посмотри. Комбинезоны, унты пощупай. Не стесняйся. Гляди, какие добротные, теплые.

Пальцы баяниста купаются в мягком, шелковистом меху, залезают в неуклюжие краги, теребят проушины пушистых унтов, застежки летного шлема...

— А это как тебе нравится?

Руки полковника медленно стягивают легкое покрывало с неуклюжей солдатской тумбочки. Перед глазами баян. Блеском вишневого лака, ажурной врезкой узорчатого перламутра он привораживает, просится в руки.

— Ух-х ты!.. — восхищенно вздыхает парнишка. — Кирилловский... Ваш?

— Нет, полковой. Сам мастер Панов подарил. Хочешь попробовать?

— Даже боюсь. Всю жизнь о таком мечтал.

— Бери. Не стесняйся. Теперь он твой. Прими как подарок от летчиков.

— Спасибо! Спасибо! — краснеет, теряется юноша. — Это немыслимо. Я не могу, не заслужил.

— Может, с нами останешься? Будешь летать. И баян пригодится. В свободное время... [120]

— Уже просился на фронт, не пускают. А у вас мне и делать нечего. Я же не летчик.

— Делу научим, — смеется Преображенский. — Воздушным стрелком летать будешь. Зачисление оформим сегодня. Значит, решили?

Согласно традиции, летчики за счет своего пайка угощают артистов обедом. Скромная сервировка стола никого не смущает. Гости довольны. Остроты и каламбуры прерываются бурными взрывами смеха. Наконец полковник встает.

— Вынужден вас покинуть, — произносит он с сожалением. — Нужно лететь на тыловую базу. Желающих прошу проехать на аэродром посмотреть боевые машины.

Артисты в восторге. Предложение принимается...

* * *

— Эта машина первой бомбила Берлин, — подводит полковник гостей к своему самолету.

Артисты столпились под центропланом. Механик Колесниченко показывает бомболюки, моторы, подсаживает желающих посмотреть кабину. Преображенский вместе с конферансье останавливаются под крылом.

— Кажется, вы руководитель бригады?

— Да, я. Чем могу быть полезен?

— Мне не хочется вас огорчать, но баяниста я заберу с собой. Он изъявил желание остаться в полку и добровольно вступает в ряды авиации флота..

Конферансье озадаченно смотрит в лицо полковнику.

— У него же броня... Я не уполномочен... И, кроме того, распадается бригада, — говорит он растерянно.

— Я не имею права отказывать добровольцу. Желаю дальнейших успехов.

По сигналу полковника к баянисту подбегают сержанты. Они дружно впихивают его в меховую махину комбинезона, обувают в унты, надевают на голову шлем. Через минуту неуклюжий, как медвежонок, он исчезает в кабине стрелков.

Взвихрив блестящее облако снежной пыли, самолет полковника отрывается. Прощаясь, артисты машут ему руками...

— Так и стал я воздушным стрелком в экипаже Преображенского, — закончил свой рассказ Алексеев, когда мы с ним познакомились. — Меня обучили всем необходимым [121] авиационным премудростям и воздушной стрельбе. В нервом же боевом вылете угораздило нас на вражеской территории плюхнуться. Полковник тогда посадил подбитую машину на пузо. Четверо суток по непролазному снегу к своим пробирались. Теперь я воробушек стреляный!..

«19 февраля. Сегодня у нас исключительное событие. Полку присвоено звание «Первый гвардейский»! Ветераны ликуют. Им есть чем гордиться. Они первыми бомбили военные объекты на территории фашистской Германии. От гула их самолетов и мощных разрывов бомб не раз содрогались фашисты в Штеттине, Данциге, Мемеле, Кенигсберге и других городах проклятого рейха. Тысячи солдат и офицеров, сотни танков, машин и орудий, десятки железнодорожных мостов, эшелонов и станций, самолетов, боевых кораблей и транспортных судов разбито и уничтожено их ударами. В кровавых воздушных боях они сбили семьдесят два немецких истребителя...»

События в жизни полка — словно вехи его боевого пути, его славной истории. Но совершенно особое место занимают налеты на Берлин. А было это так.

В ответ на воздушные налеты на Москву Ставка ВГК решила нанести удары по вражеской столице. Для этого был выделен полк полковника Преображенского, перебазированный из-под Ленинграда в Эстонию.

...Сумерки сгущаются медленно. Командующий морской авиацией генерал-лейтенант Семен Федорович Жаворонков, взглянув на часы, кивает Преображенскому:

— Пора в путь-дорогу, полковник. Желаю успеха.

В небо взлетает ракета. И сразу дремотную тишину разрывает могучий рокот. Вибрируя, он дребезжащим звоном стекол будоражит дома эстонской деревушки Кагул. Звучное эхо несется все дальше и дальше по полям и перелескам балтийского острова Эзель.

Мягко покачиваясь, один за другим на поле выруливают самолеты. С виду они массивны и неуклюжи. Но это здесь, на земле. А там, в голубых небесных просторах, могучие машины послушны воле пилота.

Взвихрив над полем сухую траву, бомбардировщик Преображенского первым начинает разбег. С каждой секундой самолет ускоряет движение и в конце полосы [122] стремительной птицей взмывает в воздух. За ним с небольшим интервалом взлетают: Плоткин, Дашковский, Трычков, Гречишников, Фокин, Беляев, Ефремов, Кравченко, Александров. Генерал-лейтенант напряженно следит за каждым самолетом. Машины нагружены до предела. Полоса ограничена по длине. Грунт очень мягкий, песчаный. Сейчас все зависит от искусства пилотов... Вот, наконец, оторвался последний. Генерал облегченно вздыхает.

— Запишите в журнал все подробности подготовки к удару. И как можно точнее, — говорит он начальнику штаба. — Этот полет исторический.

...Перегруженные самолеты медленно «скребут» высоту. Над головами пилотов светятся крупные яркие звезды. Внизу, в кромешной ночной темноте, волны Балтийского моря. Скоро на курсе появится остров Борнхольм, за ним — побережье Германии. Временами машины врезаются в рваную облачность. В голосе у Хохлова тревожные потки:

— Погодка-то ухудшается. Как бы не подвели «прогнозеры» — синоптики!

— Не волнуйся, сынок, — смеется полковник. — Будем надеяться, что хоть для этого случая они не соврали.

Внезапно машина влетает в сплошную морось. Исчезают звезды над головой. Самолет начинает трясти.

— Как, капитан, не заблудимся? — теперь уже серьезно спрашивает Преображенский. Он знает Хохлова не первый день, уверен в его расчетах. Но сегодня такой полет, такое задание!..

На высоте шести километров болтанка усиливается. Теперь самолет бросает как щепку. Ливневые потоки с шумом бьются по крыльям, по фюзеляжу, по стеклам кабины.

— По расчетам прошли Борнхольм. Как самочувствие? — участливо спрашивает Хохлов.

— Пока терпимо, — откликается полковник, энергично выравнивая самолет после очередного рывка.

— В корме порядок, — доносят наушники басовитый голос стрелка-радиста Кротенко.

Понемногу болтанка стихает. Дождь прекращается. Временами машина выскакивает из облачной рвани. Внизу впереди появляются частые огоньки.

— Усилить наблюдение за воздухом! — командует [123] Преображенский. — Мы над Германией. При встрече с истребителями огонь не открывать. Уходить от них маневром.

Теперь погода совсем улучшилась. Облака остались лишь сверху. Перемигиваясь огоньками, деревушки и хутора медленно движутся под самолетом.

— Выходит, они не маскируются? — говорит Хохлов удивленно. — Только мы по их милости слепнем без спета.

— Пока живут припеваючи. Как в мирное время, — отвечает сурово полковник. — Но мы — первые ласточки. Скоро за нами придут и другие. Вот тогда и они забудут про электричество.

Впереди засветился огнями Штеттин. На одной из его окраин вспыхивают прожекторы, освещая аэродром и садящиеся самолеты.

— Вот бы где отбомбиться! Цель-то какая! Так и просится в перекрестие.

— Терпение, капитан! Наша цель поважнее. Только бы долететь.

Один из прожекторов, направив свой луч в зенит, медленно склоняет его к горизонту и направляет вдоль границы аэродрома. Через несколько минут он повторяет этот прием.

— Шум моторов услышали. За своих принимают. Приглашают садиться, — нервно смеется Хохлов. — Хотел бы я видеть их удивление, когда вместо свастики они разглядели бы на самолетах красные звезды.

За Штеттином погода снова испортилась. Путь преградила стена облаков. Болтанка стала невыносимой. Полковник еле удерживает штурвал. Град беспрерывно колотит по дюралевой обшивке. Яркие вспышки молний причудливыми зигзагами расцвечивают пространство.

— В грозу попали! — с досадой кричит Хохлов. — Если машина развалится, не долетим до Берлина. Может, вернемся?

— Другие не пролетят — им простительно, с них не взыщу, — обрывает его полковник. — А нам возвращаться негоже.

Неожиданно самолет вылезает из облачности. Тут же стихает болтанка. Над головами опять сияют крупные яркие звезды. На горизонте прямо по курсу виднеется багряное [124] зарево. Приближаясь, оно растет, расчленяется на круги, квадраты, многоугольники.

Перед ними Берлин!.. Он сияет бесчисленным множеством фонарей, освещающих кружевное сплетение переулков, дорог и улиц. Его центр озаряется морем огней. Они, словно в зеркале, отражаются в водоемах, каналах, в сверкающей глади Шпрее. Хорошо просматриваются четкие линии парков.

Ближе и ближе столица третьего рейха. Она не спит.

Не спят и ее окраины. В огромных цехах заводских корпусов день и ночь готовят новое оружие. Моторы и самолеты, различные приборы, патроны и ядовитые газы прямо с конвейеров поступают в вагоны, грузятся на платформы, в емкости, баки, цистерны. С двадцати четырех вокзалов, по десяткам железных дорог непрерывным потоком они направляются к фронту, в залитую кровью Россию.

Под самолетом заводы Симменса. Бомболюки открыты. Хохлов уверенно нажимает на кнопку электросбрасывателя и тут же дублирует сброс аварийно. Срываясь с держателей, бомбы стремительно падают в ночь. А столица пока не встревожена. Она вся сверкает огнями, нарядная, яркая...

На далекой земле появляются вспышки бомбовых взрывов. Они разрушают заводские цеха, разбивают машины, поджигают строения.

— Мое место — Берлин! Мое место — Берлин! Задание выполнил! Возвращаюсь! — кричит в микрофон Кротенко.

Полковник не отрываясь смотрит на город. Минуты тянутся долго, томительно. Где же другие?.. Дошли ли? Пробились ли? Может, вернулись? А может... Яркие вспышки разрывов появились в одном из кварталов. За ними еще и еще...

— Петя! Смотри! — восторженно восклицает Преображенский. — Наши бомбят лиходеев! Значит, пробились!..

Свет в Берлине погас не сразу. Он выключался кварталами. Кто-то внизу торопливо дергал рубильники, чтобы быстрее упрятать город, укрыть его в ночной темноте. А бомбы все рвутся и рвутся в районах заводов, вокзалов, электростанции, складов.

...Теперь уже Штеттин сверкает другими огнями. Яркие [125] вспышки зениток, огневые сполохи разрывов, длинные лезвия прожекторов рвут и кромсают темень огромного звездного неба.

— Что-то у них стряслось. Может, нам салютуют? — шутит довольный Хохлов.

— Пожары в городе, видишь? Наши и здесь отбомбились. Значит, не все до Берлина дошли, не все сквозь грозу пролетели.

* * *

Один за другим на посадку идут самолеты. Медленно покидают кабины изможденные летчики. Негнущимися, словно чужими ногами осторожно ступают на пыльную траву. С трудом разгибаются онемевшие пальцы. Но радостным светом горят их глаза.

Техники ведрами осторожно сливают бензин для замера. Его осталось немного, не на часы, а на считанные минуты полета.

На полном ходу по стоянкам проносится «зис». Неловко поднявшись с земли, Преображенский идет навстречу Жаворонкову.

— Товарищ генерал! Боевое задание выполнено.

— Спасибо, родные, спасибо, — растроганно целует его генерал. — За мужество ваше безмерное, за храбрость необоримую, за верность народу советскому низкий поклон вам и слава!

Укрыты и замаскированы самолеты. Спят усталые летчики. А техникам не до сна. Они готовят машины...

Светит над Эзелём яркое солнце. Возвращаясь из очередного налета, плавно снижаются самолеты. Планируя на посадку, они пролетают над аэродромом Асте. Вчера он был совершенно пустым, а сегодня забит самолетами. Видно, что дальние бомбардировщики прилетели недавно. Они закатываются на стоянки, маскируются сетями и ветками, заправляются топливом.

— Здорово! — радуется Хохлов. — Авиация дальнего действия на помощь к нам прилетела.

— Она будет наращивать наши удары, — уточняет полковник. — Балтийские летчики дорогу для всех на Берлин проложили.

Да, нелегок был путь к вражьему логову. Первыми пролетели по нему ветераны полка. Они принесли в Берлин наше возмездие. Это был подвиг, и Родина [126] достойно его оценила. 13 августа 1941 года полковнику Е. Н. Преображенскому, капитанам В. А. Гречитникову, А. Я. Ефремову, М. Н. Плоткину, П. И. Хохлову Указом Президиума Верховного Совета СССР было присвоено звание Героя Советского Союза. Остальной личный состав награжден орденами и медалями.

«21 февраля. 11 часов 40 минут. Весь полк построен на аэродроме. Перед нами — летное поле. Яркое солнце серебрит искрящийся снег. Из подрулившего самолета выходит командующий Краснознаменным Балтийским флотом адмирал В. Ф. Трибуц, командующий ВВС КБФ генерал-майор авиации М. И. Самохин и сопровождающие их лица, выносится зачехленное Знамя. Подается команда — и мы замираем. Командир полка громко рапортует. Командующий флотом осторожно снимает чехол. Развернутое полотнище колышется на ветру. В центре алого стяга — портрет Владимира Ильича Ленина. Вождь смотрит на нас слегка прищуренными глазами. Над портретом горящим золотом: «1-й гвардейский минно-торпедный авиационный полк».

Командир полка принимает святое гвардейское Знамя, целует его алый бархат. Следом за ним весь полк преклоняет колено.

— Родина, слушай нас! — говорит полковник, и мы, все как один, повторяем за ним слова клятвы:

— ...Пока наши руки держат штурвал самолета, пока глаза видят истерзанную фашистами землю, пока в груди бьется сердце и в жилах течет наша кровь, мы будем драться, громить, истреблять нацистских зверей, не зная страха, не ведая жалости., презирая смерть во имя полной и окончательной победы над фашизмом.

Так сегодня на фронтовом аэродроме мы дали свою священную клятву, клятву первых гвардейцев Балтики».

«22 февраля. Завтра на «Дугласе» полетим в Москву за самолетами. Меня включили в группу из девяти экипажей. Волнуюсь так, что даже спать не могу. С моей подготовкой — и сразу на перегонку. Всего два полета по кругу. Из-за непрерывного снегопада даже в зону слетать не пришлось. Другие летчики уже с опытом. Заместитель [127] командира полка майор Челноков объяснил мне все запросто:

— Не взял бы я тебя ни за что, дорогуша. Обстановочка заставляет. Нужно и воевать, и машины пригнать. Вот и решил командир полка к тебе за помощью, обратиться. Покорил ты его самостоятельным вылетом. Меня и слушать не хочет. Заодно, говорит, строем при перегонке летать научится. Если боишься, то иди к нему сам и отпрашивайся.

К Преображенскому я не пошел. Показать перед ним свою слабость страшнее, чем машину перегонять. Значит, надеется он, доверяет.

С другой стороны, в Москву слетать хочется. Там же мама...»

Мама! Ну ты ли это? Похудела, состарилась. Кожа на лице иссушилась. И морщин стало больше. Только глаза сохранились прежними. Такие же ласковые и молодые...

Глядишь на меня, а слезы катятся по запавшим щекам. Такие крупные, чистые. Это от счастья, от радости, от неожиданности. Сам-то я толком не знал, что увижу тебя сегодня. А ты и подавно не ведала, хоть и толкуешь о вещем сне. Сны всегда вещие, если сбываются... Все такая же хлопотливая. Говорит, а сама что-то делает, будто куда-то торопится. Вот и сейчас всплеснула руками:

— Ты есть поди хочешь с дороги? А чем угостить? Я — к Маше, через площадку на лестнице. Огурчики ей из деревни прислали. У меня котлетки картофельные. И четвертинка припасена. Все ждала, когда ты или Алексей дома окажетесь. Праздник-то, праздник-то у меня! День Красной Армии — и ты прилетел.

На столе — соленые огурцы и котлеты. Уже четвертинка распечатана, а матери и присесть некогда. Наливает, подкладывает и говорит, стараясь высказать все наболевшее:

— Письма от Алексея совсем плохо идут. Иль недосуг ему там, или почта подводит? Почта теперь полевая, совсем никудышная. То больше месяца нет ничего, то несколько писем сразу приносят... А Гитлера от Москвы наши с треском турнули! Говорят, на полях много фашистов убитых лежит. А подумаешь — так им и надо. Жизнь-то нам какую испортили!.. [128]

Ну вот наконец присела, сухие щеки ладонями подперла и на меня смотрит ласково:

— Ты-то там как? Страшно небось? Летать и без войны не все соглашаются. А на войне каково?

Милая моя мамочка! Всегда ты такая заботливая! Исхудала уж очень. У вас, конечно, не Ленинград, но с питанием туговато. Помочь бы тебе. Но чем? Завтра при встрече на аэродроме посоветуюсь с Федей Волковским. Может, что и придумаем. Дней пять наверняка здесь пробудем: пока машины дадут, пока облетаем... Хочется в театр сходить, хоть разочек. Хорошо бы в Большой. Только тебя как оставить? Денечки-то считанные, пролетят незаметно. Когда потом свидимся?..

— Спать постелю на диване, — уже снова хлопочет она. — Под двумя одеялами не замерзнешь?..

* * *

— Попали в историю, — угрюмо говорит Челноков. — Оттепель. Аэродром под Москвой развезло, пока непригоден для взлета. На другом имеется бетонная полоса. Товарищи подсказали, что там самолетов много стоит. Поеду в штаб просить, чтобы нам оттуда их выделили. Завтра утром собираемся здесь.

— Федя! А ты для матери ничего не придумал?

— Проще пареной репы, — улыбается Федор. — Впродчасти сухим пайком отоваримся дней на десять. Старушке надолго хватит. Мы же подсократимся в питании.

— Ты, случайно, не родственник доброй феи?

— К сожалению, нет. Пока еще только Волковский.

— Вот мясные консервы. Это копченая колбаса. Это сыр. В пакетиках сахар. Здесь масло сливочное, — перечисляет Федор, вытаскивая из вещмешков консервные банки и свертки.

— Откуда вы это? — удивляется мать. — В гастрономах давно такого не водится.

— Захудали совсем гастрономы, — вторит ей Федя. — Если завмага неделю под прессом давить, и то ничего не выдавишь. Здесь продукты нам на руки выдают. Мы излишки с собой прихватили.

— Излишков-то больно много, — подозрительно смотрит мать на гору продуктов. — Не пришлось бы вам там, на фронте, с пустыми животами ходить. [129]

— На фронте нас кормят без карточек, как в мирное время, — пытается убедить ее Федя. — Если чего не хватает, у фашистов берем.

— Про них мы тоже наслышаны, — тяжко вздыхает мать. — Блокадой они вас подкармливают, зверюги. А ты Шурочку помнишь? — словно бы невзначай добавляет она. — Хорошая девушка. Иногда забегает по хозяйству помочь. Сегодня звонила. Может, заскочит.

Шурочка! Симпатия мамина. Ямочки на щеках и ресницы длинные. Упомянула вроде бы мимоходом. Не мама, а дипломат...

— Ну я пойду, — поднимается Федор. — Пока до Измайлова доберусь...

— Так мы вас и отпустим! — заявляет решительно мать. — Спать и у нас места хватит.

«26 февраля. В Москве сидим уже трое суток. Сколько пробудем еще — неизвестно. С перегонкой пока не клеится. Каждое утро мы приезжаем в Измайлово: ждем Челнокова. Он появляется часам к десяти, торопливо дает указания и уезжает. На подмосковном аэродроме наши самолеты нельзя даже вырулить. От безделья обсуждаем московские новости и строим всевозможные версии. Одни полагают, что завтра, максимум послезавтра, нас снова посадят в «Дуглас» и отправят обратно в полк. Другие считают возможным уговорить Челнокова поехать немедленно на завод и там получить самолеты...»

С аэродрома возвращаемся вечером. Из окон трамвая окраины города кажутся серыми и неуютными. На темных, заваленных снегом улицах пусто. Лишь изредка в заледенелом «глазке» промелькнет одинокий торопливый прохожий.

Чем ближе к центру, тем многолюднее. Вагоны трамвая постепенно заполняются пассажирами. Видно, что люди едут домой с напряженной рабочей смены. Лица усталые, но глаза светятся бодростью. Разговоры только о наступлении наших войск. По памяти перечисляются освобожденные населенные пункты, захваченные трофеи, пересказываются письма фронтовиков.

Сходим мы у Манежа и пешком через Красную площадь спускаемся к набережной. Вот он — красавец Кремль! Неприступны его зубчатые стены. Взметнулись [130] ввысь островерхие башни. Не померкнут на их шпилях ярко-красные рубиновые звезды.

Около Мавзолея проходим медленно. Усыпаны снегом пушистые елочки. Как изваяния замерли часовые. Здесь лежит святая святых. Здесь покоится тот, чей портрет мы несем на бессмертном гвардейском Знамени, кто сам является знаменем для всего человечества. И сразу душа наполняется болью. Вспоминается город-борец, город, носящий его великое имя. Смрадной гарью чадят провалы разбитых домов. На безлюдных, безжизненных улицах стоят заметенные снегом трамваи. И трупы убитых, трупы голодных, замерзших от стужи людей. Это нельзя, невозможно забыть...

* * *

Шурочка! Почти каждый вечер мы бродим вдвоем по Москве. Это уж не та девушка с припухлыми губками и ямочками на щеках. Повзрослевшая, строгая, временами веселая. С утра — она в мыслях, а вечером — мы вместе на улице, дома, в кино. И так с той минуты, когда мама впервые упомянула о ней, сказала словно нечаянно: «Ты Шурочку помнишь?» Короткий звонок — и она в дверях, вся в снегу. Такой и запомнилась...

Мама, конечно, догадывается, но молчит. Ни о чем не спрашивает даже тогда, когда я вдруг одеваюсь и ухожу. Как правило, смотрит мне вслед и загадочно улыбается...

«Сегодня мы с Шурочкой попрощались. Перелет назначен на завтра. Об этом я ей сказал у подъезда. Она как-то сникла, долго смотрела в мои глаза и ответила:

— О тебе мама очень волнуется. Пиши ей почаще. Ты обязательно должен вернуться. Помни, и я жду.

Обняла, неожиданно обожгла мои губы своими и убежала».

«1 марта. Наконец-то перелетели на свой полковой аэродром. С момента посадки прошло шесть часов, а я только пришел в себя. Даже не верится, что именно этим утром я видел маму, ее наполненные слезами глаза. Потом колесил по Москве на трамвае, трясся в холодном скрипучем вагоне дачного поезда, пока не приехал на нужную станцию.»

Получив указания от Челнокова, с неприятным чувством какой-то робости я подошел к самолету и принял рапорт [131] от техника о готовности к вылету. Мы с Федей долго осматривали кабины, проверяли приборы, привыкали к расположению ручек и кранов. Перед обедом опробовали моторы. Их ровный привычный гул вдруг придал мне уверенность в собственных силах. Руки спокойно держали штурвал. А самолет, распластав широкие тонкие крылья, как бы вздрагивал от нетерпения, от стремления рвануться вперед, взвиться в манящее синее небо.

...Теперь мы снова в своем полку. Сразу же после посадки нас окружили подбежавшие техники, мотористы, механики. Всем хотелось узнать о Москве, о жизни нашей столицы, услышать последние новости. А дома ждали друзья «эмбэзристы». Тут в роли рассказчика выступил Федор. Говорил он неторопливо, степенно, лишь изредка посматривая на меня понимающим, сочувственным взглядом.

«7 марта. У нас случилось несчастье. Ночью при возвращении с боевого задания над поселком Левашове, под Ленинградом, столкнулись в воздухе два самолета. Погибли Плоткин, Рысенко, Надха и Кудряшов. Летчик Бабушкин и стрелок-радист Лучников в тяжелом состоянии отправлены в госпиталь...

Гибнут один за другим наши славные летчики, в том числе — ветераны. Уже нет Мильгунова, Трычкова, Харламповича, Чевырова, Гилевича, Губатенко. В октябре сорок первого огненным факелом врезались в фашистские танки комэск Гречишников со штурманом Власовым. И вот сегодня мы потеряли два самых лучших, самых опытных экипажа.

Командир эскадрильи майор Михаил Плоткин. Совсем недавно ему вручили Золотую Звезду Героя. Вместе с ним получил второй орден штурман Рысенко, третий орден — штурман Надха. Двумя орденами был награжден стрелок-радист М. Кудряшов.

...Преображенский улетел в Ленинград. В полку — траур. Летчики ходят мрачные. Такая утрата невосполнима».

«21 марта. Сегодня назначен командиром звена в третью эскадрилью...» [132]

Утром меня вызвал полковник Преображенский.

— Ну, лейтенант, как успехи? Как машина, понравилась? Когда собираешься воевать?

Засыпал вопросами, а сам улыбается. Только глаза смотрят строго, испытующе.

— Успехи пока небольшие. Погоду вы знаете: больше сидим, чем летаем. А машина хорошая. Воевать готов хоть сегодня, только кто рискнет разрешить, коль программа еще не закончена?

— Кто рискнет, не твоя забота. Сам-то ты как, уверен?

Чувствую, неспроста он меня донимает, а как ответить — не знаю. Скажу, что не уверен, — может подумать, что трушу. Отвечу наоборот — вдруг опять обвинит в несерьезности? «У нас и живут и воюют только по совести», — вспомнил его выражение.

— В себе я уверен. Боевое задание выполню. Комиссар почему-то нахмурился. Вид у него усталый, болезненный. Говорят, он уж несколько дней нездоров.

— А ночью? — говорит он с натугой. — Ночью на этой машине еще не летал.

— И ночью не страшно. На «эмбээрах» и в дождь, и в пургу летали.

— Что ж, — облегченно вздыхает Преображенский. — Другого ответа мы и не ждали. По нашему представлению ты назначен командиром звена в третью Краснознаменную эскадрилью. После гибели Плоткина ее командиром утвержден гвардии старший лейтенант Дроздов. Иди представляйся и начинай воевать.

— А экипаж? А другие? — вырвалось неожиданно.

— И экипаж, и другие останутся в первой, у Кузнецова, — сказал комиссар. — К ним новые летчики прибывают. Тренировку закончат — к вам прилетят. Воевать вместе будете.

С командного пункта я вышел с тяжелым чувством. Конечно, приятно, что мне доверяют. Но уйти от друзей, покинуть тех, с кем делился и горем и радостью, кто роднее и ближе всех...

Встретил Дроздов меня просто, душевно.

— Прилетел в пашу стаю, соколик? — протянул он широкую пухлую руку. — Ну, тащи барахлишко, селись в нашей хате. Живем мы все вместе. Места хватает. Знакомься с товарищами. [133]

— Штурман вашего экипажа Петр Кошелев, — представился первым худощавый капитан. — Это я тебя к нам в эскадрилью перетянул, — шепнул он мне на ухо. — У нас и летать уже не с кем. На перегонке к тебе присмотрелся. Теперь и жить, и умирать вместе придется.

Дальше