Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

В тылу врага

«1 января 1942 года. Даже не верится, что сегодня, в первый день нового года, я снова сижу в своей неуютной, но уже обжитой и такой привычной землянке, склонившись над грубым, самодельным столом.

Неужели мы дома?! Кажется, нам опять повезло. Ну чем другим объясняется наша удача? Искусством летчика? Для меня такой вывод очень приятен, но... Удачный выбор площадки ночью. Точный расчет на посадку, с перетягиванием через лес, при отказавшем моторе. Наконец, посадка в глубокий снег на тяжелой колесной машине. И это в условиях безмоторного снижения над противником, при невозможности исправить даже малейшую ошибку... Одного искусства, пожалуй, здесь недостаточно! Хорошо, что погони за нами не было. Снижение после бомбометания фашисты, видимо, расценили как обычный маневр при выходе из зоны обстрела. Не заметили они и нашего приземления за лесным массивом. Именно в этом нам здорово повезло. Все остальное было значительно проще...»

Взглянув на часы, майор Баканов поворачивается к нам.

— Экипаж подготовку закончил, — докладываю я, собирая гармошкой полетную карту.

— Что ж, если готовы, выезжайте на аэродром. Вылет в семнадцать тридцать. Желаю успеха, — напутствует батя.

Выбравшись на дорогу, быстро залезаем в кузов полуторки. Небо над нами ясное, чистое. Только на юго-востоке его бездонная голубизна чуть затуманилась сероватой вечерней дымкой. Любуясь небесной лазурью, невольно оцениваю погоду и решаю, что разведку скопления войск целесообразно выполнять на высоте от полутора до двух тысяч метров.

Стемнело. Необъятную небесную ширь усыпали мириады мерцающих звезд. Нагруженный бомбами самолет [89] медленно набирает высоту. Отсчитывая метр за метром, стрелка высотомера почти незаметно перемещается по замкнутой окружности циферблата.

Под нами — противник. Звенящий гул мотора наверняка привлекает его внимание. Но зенитчики не стреляют. Они затаились под темным ночным покровом, выискивая в небе сверкающие огоньки выхлопов, чтобы с первого залпа ударить как можно точнее. Самолет забирается выше и выше. Мы непрерывно меняем курс отворотами влево и вправо, затрудняя артиллеристам отработку прицельных данных. Пока кругом тихо и ничто не напоминает о грозящей смертельной опасности.

— Подлетаем к Лодве, — докладывает Голенков. — Начинаю наблюдение за дорогой. Возьми левее градусов тридцать.

Плавно доворачивая машину, одновременно смотрю на землю. Освещенное полной луной, медленно уплывает под самолет почти безлесное торфяное болото. Накатанная дорога, словно длинная извивающаяся змея, хорошо выделяется на фоне искрящегося снегового покрова. Вглядевшись, замечаю на ней непонятные темные утолщения. Чувствую, ими заинтересовался и Голенков. Он замер в кабине, не отрывая от них напряженного взгляда. Наконец в кабину донесся приглушенный шумом мотора взволнованный голос:

— На дороге что-то чернеет. Возможно, большая колонна. Нужно бы снизиться и уточнить.

Немного сбавляю газ и начинаю снижение пологой спиралью. В момент разворота мне удобно смотреть на землю. Постепенно предметы на ней приобретают контрастные очертания, их видимость улучшается. То, что под нами большая колонна, теперь сомнений не вызывает. Нужно установить, есть ли в ее составе танки, автомашины и пушки, и определить, куда она движется.

Звучный хлопок с одновременным резким ударом внезапно встряхивает машину. В монотонном гуде мотора появляется металлический скрежет, и он тут же заклинивает. Немного правее и выше сверкнули вспышки зенитных разрывов.

Мгновенно повернувшись ко мне, Голенков торопливо пристегивает к груди парашютный ранец. Левой рукой указываю ему на висящие под крыльями бомбы. Мотнув головой, он припадает к прицелу. Высота уменьшается с [90] каждой секундой. Доворотами Петр уточняет боковую паводку. Стрелка высотомера приближается к тысяче метров, и бомбы залпом отрываются от держателей.

Кажется, сделано все. Враги получат, что им причитается. Однако прыжок с парашютом уже невозможен. Наверняка приземлимся рядом с фашистами. А там для нас уготовлены смерть или плен. Энергичным движением отворачиваю самолет от дороги. Впереди виднеется лес-, за ним — огромное белое поле. Темная масса деревьев несется навстречу. Она словно бы наплывает на самолет. Хватит ли высоты для перелета через препятствие? Чуть не цепляя вершины высоких сосен, самолет приближается к кромке лесной опушки. Плавно выравниваю машину. Теперь впереди только ровный искрящийся снег...

Сбросив очки, Голенков и Кистяев влезают в мою кабину. Нужно быстрее решать, что нам делать. Отсюда до фашистской колонны километра четыре. Они за лесом нашей посадки не видели, но могут послать солдат для проверки. Необходимо немедленно уходить...

Поднявшись на центроплан, смотрю на мотор. В левой нижней части картера чернеет большая дыра. Значит, все же попали снарядом с первого залпа.

* * *

Пушистый глубокий снег доходит почти до пояса. Промокшее от пота белье липнет к телу. В ногах появляется противная дрожь. Кажется, силы совсем на исходе. Чуть привалившись на правый бок, уступаю дорогу Петру. Теперь он становится первым, а я захожу в затылок Кистяеву. Третьим идти куда легче. Но через сто шагов опять подойдет моя очередь. Были бы лыжи! Они бы сейчас нас так выручили!..

Впереди Голенков уступает место Кистяеву. Хорошо идет Диомид! Таранит сугробы как танк и несет на плечах запас продовольствия. Однако и он уже дышит неровно.

— Сколько шагов?

— Семьдесят третий, — с хрипом отвечает Дим Димыч.

— А ну, уступай дорогу!..

Сейчас бы свалиться на снег да полежать, хоть полчасика. Но нужно идти. От самолета мы удалились примерно на километр. До леса еще далеко, раза в четыре [91] больше. Успеем войти в него до рассвета, значит, сумеем укрыться, хотя бы на первое время. Не успеем — верная гибель. На белом поле три черных фигуры заметны издалека. А как стучит сердце! Кажется, вот-вот выпрыгнет из груди.

— Пора, командир.

Рука Голенкова ложится мне на плечо. Привалившись на левый бок, пропускаю вперед Петра и Дим Димыча и отдыхаю две-три секунды. Дольше нельзя. Фашисты от нас совсем близко. Справа, в полутора-двух километрах, на темном фоне подлеска виден большой костер. Обходя его стороной, мы движемся строго на север. Лес там огромный и, главное, далеко от дорог. Меньше опасности сразу наткнуться на врага. Однако идти до него значительно дольше. Хрустящий рассыпчатый снег обволакивает унты, тормозит движение. Вместо следов за нами тянется глубокая неровная борозда...

Проваливаясь и спотыкаясь, временами совсем выбиваясь из сил, мы медленно приближаемся к манящему лесу. Теперь он уже совсем рядом. Внезапно остановившись, Кистяев глядит на темнеющую чащобу.

— А если там враги? — говорит он тревожно. — Может, они нарочно не догоняли нас в поле? Сидят за кустами и ждут, когда мы сами к ним подойдем.

В словах Дим Димыча явный резон. Фашистам, действительно, незачем гнаться за нами. Зачем им сближаться в открытом поле и рисковать?..

— Кистяев прав, — соглашается Голенков. — Проще и безопаснее схватить нас именно здесь, на опушке. Они понимают, что ходьба по глубокому снегу измотает нас до предела. Кроме того, добравшись до леса, мы просто забудем про осторожность.

Решение созревает мгновенно:

— Теперь лес под боком, и торопиться нам некуда. Отдохнем в борозде до захода луны. К лесу мы поползем в темноте, и не прямо, а чуть правей выступающих кустиков.

— Может, для подкрепления перекусим? — встряхивает Кистяев вещевым мешком.

— Вскрой НЗ и дай по плиточке шоколада. Но не больше, чем по одной.. [92]

Около кромки леса темень сгущается так, что я перестаю ощущать расстояние до ближайших деревьев. Подождав, пока подползут товарищи, тихонько встаю на колени. Из леса не слышно ни единого звука, ни единого шороха. Мертвая тишина и манит, и настораживает. Сунув ТТ в левый карман реглана, бесшумно открываю деревянную кобуру трофейного маузера.

Чем ближе к лесу, тем наст становится — тверже. Здесь он совершенно не проминается. Мягкие подошвы унтов ступают бесшумно. Древесные стволы поодиночке выплывают из темноты. Осторожно обходя их, мы медленно углубляемся в чащу. Удары сердца гулко отдаются в груди. Щеки горят от прилива крови. Теперь мы в лесу! Здесь каждое дерево может служить нам защитой.

Постепенно глаза освоились с вязкой, как деготь, лесной темнотой. Осторожность уже кажется лишней. Ускоряя шаг, мы даже не обращаем внимание на усилившееся поскрипывание снега. Внезапно Кистяев сжимает мое плечо. Сразу остановившись, замечаю неясные красноватые блики. Невдалеке, чуть правее, догорает костер. Разведенный на дне лощины, он сверху укрыт здоровенным плетнем из еловых ветвей. Людей под навесом не видно. Но взрыхленный снег и разбросанный мусор говорят о том, что покинуто это место недавно.

Забираем левее и упираемся в просеку. На ней чуть светлее. Посередине просматривается накатанная дорога. Оглядевшись, перебегаем на противоположную сторону. В лесу по-прежнему тихо. Погони не слышно. Уточнив направление по звездам, снова углубляемся в чащу.

Наползающая с востока сероватая мгла медленно затушевывает мерцание звезд. Верхушки деревьев постепенно светлеют. Меж ними в продолговатом синем прогале виднеется легкое облачко. Начинается утро, наше первое утро в тылу врага.

* * *

Натруженные ноги распухли от долгой ходьбы. Без привала не обойтись. Оглядевшись, замечаю семейку низкорослых пушистых елочек. Сиротливо прижавшись к подножию гигантских сосен, они словно укрылись под их защитой. Лучшего места искать не нужно. Трофейным штыком Кистяев ловко срубает мохнатые ветви. Проглотив свою порцию шоколада, Голенков и Дим Димыч поднимают [93] воротники меховых комбинезонов и закапываются в свежую пахучую хвою. Прижавшись спинами, они засыпают мгновенно, сладко, с присвистом посапывая.

Завидуя им, я усаживаюсь на полуистлевшем древесном стволе. Всем спать нельзя. Для бодрости медленно жую шоколад. Однако отяжелевшие веки опускаются сами, и я с трудом перебарываю дремоту. Терпкий привкус шоколада неожиданно воскрешает в памяти услышанную еще в детстве, давно забытую фразу: «А Пресняковы, жи-ву-у-т! Даже щи едят с щиколатом...» «Щи с щиколатом» — так говорила наша квартирная соседка тетя Катя, сидя с подружками на садовой скамейке. Я же в то время еще не пробовал шоколада и не знал, что со щами его не едят.

Тогда мы действительно «жи-и-ли». Кормилец в семье один — отец, а детей — семеро, в их числе трое от папиного брата, не вернувшегося с германской. В память о нем меня Александром и окрестили. Работал отец с утра до ночи. Приходил домой поздно. А мать! Как она, бедная, успевала выкручиваться с нашим многоголосым и многоротым хозяйством? И варка, и уборка, и стирка, и многочасовое стояние в очередях за продуктами — везде она управлялась, все делала ладно и быстро. И нас, сорванцов, к труду приучала. Как-то при встрече одна знакомая ей посоветовала:

— Ты бы, Шура, как я, на работу пристроилась. И рабочую карточку получишь, и с деньгами полегче...

Помню, вздохнула мать тяжело, посмотрела на нее с укоризной и сердито ответила:

— Тебе, Вера, советы давать — как семечки сплевывать. С Сергеем вас всего двое. А я? Ну куда я эту ораву дену?.. Они не котята, в проруби не утопишь.

А сколько раз по ночам, думая, что я сплю, мать причитала горячим шепотом:

— Вася!.. Завтра-то хлеб по карточкам выкупить не на что. Ты бы хоть из партии ушел, что ли? Кругом все люди как люди. В каждую получку полную зарплату приносят. А ты мне только партмаксимум...

Как правило, отец сначала молчал, а потом говорил успокаивающе:

— Партия для нас, Шура, это как свет в окошке. А без света и жизни не будет. И каждый коммунист обязан отдать партии все, что он может. [94]

— Так свет-то вы для всех зажигаете! — сразу вскипала мать. — Пусть тогда и они по вашему максимуму получают.

— Свет-то для всех, да не все пока понимают это, — урезонивал ее отец. — Вот и ты у меня такая умная, сознательная пролетарка, а чепуху порешь...

Эх, отец, отец! Сколько тебе всего довелось пережить.

Самоучкой осилив грамоту, с малых лет стал помощником машиниста на суконной фабрике господина Четверикова. Каждый день адский труд да вдобавок пинки и и затрещины мастера. А вечером надо помочь крестьянину-отцу. И только ночью оставалось свободное время. При скудном свете коптилки сколько же удалось прочесть журналов и книг в неуемном стремлении к познанию нового! Кто-то доверительно хранил у тебя листовки, брошюры. Из них-то и узнал, что монаршья власть не что иное, как тирания, помещики и капиталисты — эсплуататоры и грабители трудового народа.

В 1914 году скопинский фотограф запечатлел отца сидящим в роскошном кресле, с тяжелой шашкой, поставленной меж сверкающими голенищами сапог. В фуражке, надетой набекрень, с лихо подкрученными черными усиками, имел он вид прапорщика-рубаки. Тогда лишь немногие знали, что этот геройский командир полковой пулеметной команды является коммунистом. Партия большевиков направила его для проведения агитационной работы среди солдат царской армии.

А потом революция и гражданская война. Днем и ночью начальник милиции с наганом в руке гонял по уезду белогвардейские банды.

В период разрухи отец возглавил одну из первых сельскохозяйственных коммун под названием «Заря». Затем создавал совхозы. А годы первых пятилеток? А две бандитские пули, извлеченные врачами из его тела? И партмаксимум! И даже «щи с щиколатом»!..

Все довелось тебе отведать в борьбе за счастье народа. Без отрыва от производства закончил университет, а потом Тимирязевскую академию. Инструктором ЦК ВКП(б) отдавал все силы, чтобы развивалось наше социалистическое сельское хозяйство...

* * *

Резкий тревожный ветер буйным порывом хлестнул по вершинам деревьев. Качнулись могучие кроны, и серебристая [95] осыпь инея затуманила ясный морозный воздух. На часах уже половина одиннадцатого. Что ж это я увлекся воспоминаниями?..

* * *

Без отдыха шли до темноты. Задержались лишь на одной небольшой поляне. Наткнулись мы на нее в самой непроходимой лесной глуши. Неожиданно перед нами возник зимний лагерь. Десятки больших шалашей и навесов. Множество ящиков с патронами для винтовок и пистолетов, уложенные аккуратными штабелями. И сотни винтовок, наших, трехлинейных, образца 1891 года, стояли в походных козлах или просто валялись в снегу. Около нас оказался перевернутый станковый пулемет, приткнутый лицевой частью кожуха к облепленной снегом коряге. А вокруг ни одного человека, ни живого, ни мертвого. Казалось, вот-вот из шалашей выскочат люди и по округе разнесется дружный солдатский гомон. Но кругом стояла могильная тишина. На заржавевших частях пулемета местами образовался толстый слой наледи. Видно, его не раз заносило снегом и оттаивало живительным солнечным теплом. Значит, лагерь покинут давно и не первый десяток дней лежит у коряги «максим», брошенный пулеметчиком без присмотра.

Боя здесь не было. В пулемет даже лента не заправлялась. И в магазинах винтовок мы не нашли ни одного патрона. Что здесь случилось? Какая сила заставила людей, владевших этим оружием, бросить его и покинуть обжитую стоянку?

Побродив по лагерю, мы хотели взять по винтовке, но они уже заржавели и не внушали доверия. Раскупорив «цинку» с патронами для ТТ, набили ими полные карманы. Теперь у нас с боезапасом нехудо. Патроны ТТ подходят и к маузеру. Разница всего в одну сотую миллиметра. Уж если придется, теперь мы можем долго обороняться.

* * *

Шестичасовой непробудный сон в душистой еловой постели почти полностью восстановил утраченные силы. Вместе с ними вернулись бодрость и свежесть. Позавтракав, мы быстро зашагали по ночному темному лесу, ощущая лишь незначительную боль в потертых унтами ступнях. [96]

Рассвет застал нас километрах в пяти от фронта. Перебежав через наезженную дорогу, мы очутились на большой поляне, заваленной штабелями огромных бревен.

— Богатство-то какое! — вырвалось у Петра. — Сколько люди труда здесь ухлопали!

— Пота пролито немало, — поддакнул Дим Димыч и сурово нахмурился. — Только пот теперь не в почете. Сейчас люди кровь свою проливают. По милости фашистов она ценится дешевле простой воды.

Разговор оборвался. Со стороны дороги послышался гул автомобильных моторов. Отбежав в теневую часть леса, мы оглянулись. Цепочка свежих следов, четко выделяясь на белой снеговой пороше, указывала наш путь от последнего штабеля к лесной опушке.

— Если это погоня, то нам теперь амба, — глухо проговорил Кистяев. — По такому следу они нас без собак обнаружат.

— Быстро занять оборону! — скомандовал я. — Отсюда нам проще всего уточнить обстановку. Если это преследователи, наша задача удержать их огнем на открытой поляне и не дать просочиться в лес. Пока они в поле, мы хозяева положения. Собак уничтожить в первую очередь. Огонь — по моему выстрелу.

В противоположном конце поляны показались три вражеских грузовика. В кузовах двух первых машин находились солдаты. С трудом продвигаясь по снегу, они медленно подъехали к первому штабелю и остановились. Из кабины выпрыгнул офицер и посмотрел на часы. Солдаты построились в две шеренги. Их было около тридцати. Остановившись перед серединой строя, офицер громким голосом выкрикнул несколько фраз.

Стараясь не шуметь, подтягиваю деревянную кобуру поближе и пристегиваю ее к рукоятке маузера. Устанавливаю прицельную рамку на сто шагов и наблюдаю за офицером. Вершина мушки застыла чуть ниже обреза его фуражки. На таком расстоянии, стреляя с упора, я сниму его с первого выстрела. Кистяев тоже держит его на прицеле. Отличный стрелок, он тут же подстрахует меня.

Махнув рукой, офицер отодвигается в сторону, и скрывается за машиной. Солдаты, покинув строй, снимают оружие и отдельными группами лезут на штабеля. [97]

Взяв ломы, они подпихивают их под бревна. Одиночные выкрики сменяются громким нестройным гомоном. Не обратив внимания на наши следы, солдаты сразу же затоптали их в центре поляны. Теперь лишь одна тонюсенькая нить предательски тянется к месту нашего укрытия.

Три солдата с топорами в руках подходят к ближайшим деревцам и рубят нижние сучья. Уже не одна, а четыре нити следов связывают штабеля с лесом.

Так они не за нами приехали? Оглядываюсь на Кистяева и Голенкова. Они наблюдают и ждут моего сигнала. Солдаты продолжают погрузку бревен и даже не смотрят на лес. Пригнувшись, перебегаю к ближайшему дереву...

Через минуту мы удалились настолько, что поляна уже не просматривалась. До нас доносились лишь удары топоров да отдельные громкие выкрики.

— Еще бы немного — и не удержался, — с досадой сказал Кистяев. — Уж очень хотелось снять офицера. Он, как назло, все время на мушке крутился.

— Офицера и я хотел подстрелить, — усмехнулся в ответ Голенков, — да в бой нам вступать не с руки. Земля, голубчик, не наша стихия...

* * *

Солнце перевалило уже за полдень, когда над нами с ревом пронеслись самолеты.

— Кажется, наши! — крикнул Кистяев.

В тот же момент в стороне послышались взрывы и частая трескотня пулеметов.

— Наши! Фашистов штурмуют! — подхватывает Голенков и, ломая мелкий кустарник, бросается в сторону бомбовых взрывов.

Бойкая трескотня пулеметов смешивается с гулом моторов, беспорядочными винтовочными выстрелами и автоматными очередями. Лес постепенно редеет. Разгоряченные бегом, мы чуть не выскакиваем на большое, покрытое низкорослым безлистным кустарником поле. В его середине, на узкой дороге, полыхают опрокинутые взрывами фургоны. Около них, увязнув в глубоких сугробах, сгрудились орудия и повозки. А сверху, в лазурном небе, летают по замкнутому кругу шестеро краснозвездных «бисенят», как называли у нас самолеты И-15бис. Стреляя из пулеметов, они с ревом проносятся [98] над макушками деревьев и энергичным боевым разворотом снова вписываются в воздушную карусель.

На центр поляны пикирует маленький верткий «ястребок». С его крыльев срываются огненные трассы. Проскочив над дорогой, он покачивает крыльями и исчезает за лесом. Штурмовка кончается. Пора уходить. Не оглядываясь, короткими перебежками мы быстро отходим в лесную чащу.

...Лес онемел. Вокруг нас давящая, осязаемая, действительно мертвая тишина. Война распугала не только зверей, но и птиц. Сквозь глухую лесную дрему лишь изредка прорывается дробный стук одинокого дятла, да притаившийся снегирь вдруг с шелестом взовьется над потревоженными ветвями заиндевелого кустарника. Все более удлиняясь, теневые полосы ложатся на снег узорной причудливой сетью. А фронта пока не слышно. Неужели мы уклонились или движемся слишком медленно? Наверно, придется прокоротать еще одну ночь на захваченной врагом территории. Тогда дотемна разогреем три банки консервов. Ночью костер разжигать опасно — его свет виден издали.

Монотонное поскрипывание снега саднящей болью отдается в натруженных, потертых ступнях. От мороза слезы застилают глаза. Нужно, пожалуй, сделать привал и готовить ночлег.

— Мины! — вскрикивает Кистяев, хватая меня за ремень.

Протерев глаза, напряженно всматриваюсь в припорошенные снегом круглые металлические лепешки. Их много разбросано прямо по снежному насту.

— Противотанковые, — присев на корточки, констатирует Голенков. — Ставили второпях. Даже не замаскировали.

— Похоже, действительно торопились, — кивает головой Кистяев. — Но осторожность не помешает. Здесь могут стоять и противопехотные.

Медленно, сантиметр за сантиметром, оглядываем снежную целину, присматриваемся к каждому бугорочку в вмятинке.

— Вот они! — шепчет Петр побелевшими губами. Чуть в стороне, подвязанная к сучьям стелющегося кустарника, уходит под снег почти незаметная проволочная паутина. [99]

— Маскировочка-то того, на три с плюсом, — нервно смеется Дим Димыч. — Мы не саперы и то разобраться сумели. А пехота наверняка разглядела бы с ходу.

— Тут расчет по-другому строился, — цедит Голенков сквозь зубы. — Увидит пехота только противотанковые и ринется дальше без предосторожности...

Медленно опуская гудящие от напряжения ноги, осторожно переступаем через чуткие смертоносные струны. Только одно неверное движение и...

Впереди показался лесной завал. Огромные, сваленные друг на друга деревья вместе с зубчатым частоколом высоких уродливых пней образуют почти непроходимую преграду.

— Мы где-то около фронта, — шепотом говорит Голенков. — Главное, не торопиться.

Словно в подтверждение его слов издалека доносится грохот, и макушки деревьев пугливо вздрагивают. Искрясь в лучах заходящего солнца, медленно оседает потревоженный иней...

За завалом наст кончился, и мягкий пушистый снег доходит почти до пояса. Чтобы сделать хоть один шаг, мы из последних сил разгребаем сыпучую рыхлую массу.

Так где же проходит фронт?.. Мины, завал, грохот отдаленного взрыва — это же верные признаки его близости...

И опять наш путь преграждает дорога с четкими отпечатками автомобильных шин и наезженной колеей от сапных полозьев. Снова мощная взрывная волна проносится по вершинам деревьев. Гулкое эхо, будто перекликаясь, раскатывается по лесу и затихает вдали. Толстые снеговые пласты с загадочным шорохом срываются с распластанных еловых ветвей. Значит, рвануло уже где-то рядом. Но не хочется уходить с колеи в сыпучую снежную целину, в затемненную сумерками лесную чащу.

Дорога уводит нас чуть правее. Огибая деревья, она все время петляет и просматривается на коротких отрезках, от поворота до поворота. Темнота постепенно сгущается.

— Нужно сойти с дороги. Это же риск! — настойчиво шепчет штурман.

Он прав. Сейчас мы сойдем, углубимся в лес на полкилометра и сделаем остановку... [100]

— Тихо. Смотри. Человек на обочине, — чуть слышно шепчет Кистяев.

Отпрянув назад, из-за поворота почти в упор рассматриваем незнакомца. Узкоплечий, небольшого росточка, в длинной солдатской шинели, сидит он на корточках спиной к нам. Перед ним куча хвороста.

Фашист! Костер разжигает. Кажется, влипли. И дернул нас черт тащиться по этой дороге!..

От снежного скрипа солдат поворачивается и вскакивает. У него морщинистое лицо и круглые испуганные глаза.

— Хенде хох! — зловещим шепотом командую я, наводя на него пистолет.

Выскочив сбоку, Голенков наступает ногой на лежащий рядом топор, а Кистяев бежит к повороту дороги.

Солдат уже опомнился. В его глазах появляется злоба. И чего он так смотрит? Можно подумать, что не он стоит на нашей земле, а мы ворвались в его Германию... Конечно, он не эсэсовец. Шинель без знаков различия. На голове ушанка из мелкой цигейки с темными пятнами опалин и... звездочкой...

Левой рукой протираю глаза и внимательно вглядываюсь. Действительно, самая настоящая фронтовая зеленая звездочка...

От радости спирает дыхание.

— Ты не немец? — спрашиваю по-русски. — Опусти руки.

Хочется кинуться к этому злобному на вид солдату, расцеловать его в морщинистые щеки. Растирая ладони, он исподлобья, с недоверием разглядывает нас. Конечно, ему трудно сразу понять, почему все вдруг переменилось. Косясь на маузер и на нарукавные нашивки, он медленно нагибается и поднимает топор.

— Ты нас, папаша, наверно, за немцев принял? Думаешь, свалились невесть откуда, командуют «Хенде хох», пистолетом в грудь тычут. Грешным делом и мы тебя с фрицем попутали. Если б не звездочка...

Из-за поворота Кистяев выводит под уздцы небольшую пегую лошаденку, запряженную в обыкновенные русские розвальни.

— Немец-то не один. В санах миноискатель и два карабина. [101]

— Какой он к лешему немец! — хохочет радостно Голенков. — Фашисты звезды на шапках не носят. А мы, папаша, советские летчики. К себе через фронт пробирались. Хочешь, удостоверение покажу? Смотри. Читать-то умеешь?.. Да ты с перепугу онемел, что ли?..

Глаза у солдата постепенно теплеют. Глядя на Голенкова, он укоризненно покачивает головой.

— Ну чего раскричался? Толкуешь, что летчик, а службу не знаешь. Солдату болтать не положено. Вот привезу к командиру, его и расспрашивай...

* * *

Поскрипывая полозьями, сани легко скользят по накатанной колее. Сидящему впереди лейтенанту на вид не более двадцати. И голос совсем как у юноши. А он саперной ротой командует и разминирует этот участок дороги, недавно отбитый у врага.

Пожилой солдат — его ординарец. Когда он привез нас в расположение роты, группа саперов готовила к взрыву очередную партию мин. Проверив наши документы и выслушав старика, лейтенант попросил уточнить: где и как мы перешли через линию фронта.

— Неужели вот здесь, прямо через завал перебрались? — проговорил он с сомнением. — Как вы живыми остались? Там же сплошное минное поле...

Еще раз посмотрев мое удостоверение, он открыто, по-мальчишески улыбнулся:

— Ох и везучие вы! У смерти из пасти вырвались. Теперь долго жить будете.

Внезапно расступившийся лес обнажает залитую лунным светом большую поляну. По обеим сторонам дороги виднеются кучи обугленных бревен с возвышающимися, как пушечные стволы, трубами русских печей.

— Сжег, ирод, деревню-то, — ткнул кнутовищем в пространство солдат-ординарец. — Только одну избу потушили. Теперь в ней солдаты с передовой повзводно обогреваются.

— А нас вы куда поместите? — повернулся к лейтенанту Кистяев.

— Пока в этот единственный дом. А сами к комбату проскочим. До нашего возвращения не уходите.

...В насквозь прокуренной тесной комнате душно, как в бане. Чахлый свет подвешенного к потолку фонаря еле [102] проблескивает сквозь марево махорочного дыма. Солдаты, расстегнув шинели и ватники, сидят и лежат на полу и на лавках. Оглядевшись, мы протискиваемся в угол и присаживаемся на корточки. Подвинувшись в сторону, молоденький паренек смотрит на нас с нескрываемым любопытством.

— Значит, из летчиков будете?

— А ты почем знаешь? — отвечает вопросом Кистяев.

— Как же не знать-то, — улыбается паренек. — И одежда у вас не солдатская, и ординарец саперный предупредил: «Вы не особенно бога-то поминайте! Летчиков мы привезли. Они как-никак к нашим солдатским обычаям не сильно привыкши».

Словно высверливая воздух, над крышей с визгом пролетает снаряд. Гулкий взрыв сотрясает избушку. Раскачавшийся фонарь отбрасывает на стены причудливые тени. От неожиданности мы подскакиваем, но солдаты продолжают спокойно лежать, будто ничего не заметив.

— Это фашист за нас беспокоится. Боится, чтобы мы не уснули, — поясняет словоохотливый паренек. — Пронюхал, значит, где мы душу отогреваем, вот и пуляет изредка.

Его пояснение не рассеивает тревожного чувства, но, видя спокойствие солдат, мы снова усаживаемся.

Немного переждав, парнишка дотрагивается до моего плеча.

— Там, наверху, — говорит он свистящим шепотом, — очень боязно или нет?

— Там, наверху? — переспрашиваю я, чтобы собраться с мыслями. — Летать там не страшно, а воевать — как когда: иногда — ничего, иногда — неприятно. Только у вас на земле, пожалуй, страшнее.

— Ну-у-у? — недоверчиво тянет мой собеседник.

— На земле обстановка, для человека привычнее, поэтому все ему кажется проще и безопаснее. Однако и пушки, и танки, и самолеты, и пулеметы созданы в первую очередь против солдата. А у нас — благодать. Только зенитки постреливают.

— Если так повернуть, то конечно, — неуверенно соглашается паренек. — Только чую, вы что-то утаиваете.

Щемящий, терзающий душу звук словно вихрь пролетает над крышей. Опять от глухого удара избушка чуть вздрагивает. [103]

— Ишь как долбают! — восклицает Кистяев. — А ты еще сомневаешься. У нас в самолете даже звуков разрывов не слышно.

Дремавший невдалеке пожилой бородатый солдат, медленно повернувшись, с интересом глядит на меня.

— Послушай, сынок, — вдруг вступает он в разговор. — В окопах я третью войну и жив пока, слава богу. На германской чуть полного кавалера не получил. За геройство солдатское три Георгия полковой командир мне пожаловал. Натерпелся, навиделся всякого. И науку нашу пехотную, можно сказать, насквозь изучил. Конечно, тебе невдомек, что солдату, когда он ползает по родимой землице, каждый кустик, каждая травиночка помогают. А тебя?.. Кто тебя в поднебесье от лиха убережет?

Закашлявшись, он снова улегся на спину, окутался облаком папиросного дыма ж тихо продолжил:

— Коли пуля меня зацепит, товарищи рядом, помогут. А если она тебя ковырнет?! Кто помощь подаст? Кто рядом окажется? Бог-то был, да весь вышел. 6т войны схоронился, трусливый кобель. На него надежда плохая. И выходит — сначала ты в небе умрешь, а потом об землю-матушку стукнешься. Страшней такой смерти и не придумать. А ты говоришь — нам, солдатам, страшнее...

В последних его словах звучит такая убежденность в собственной правоте, столько неподдельного уважения к нашей летной профессии, что возражать ему я уже не осмеливаюсь.

Стук в сенях прерывает беседу. Через открытую дверь к нам доносится голос «саперного ординарца»: «Где тут летчики? Нужно их в соседнюю деревушку отправить. Там больше домов уцелело».

* * *

В просторной избе и жарко и людно. Женщины и ребятишки, одни с любопытством, другие с неприязнью, разглядывают нас, вслушиваясь в причитания маленькой, хворой на вид старушки.

— Куда же принять вас, касатики? — плаксиво твердит хозяйка. — Почитай, вся деревня под этой крышей. Уже яблоку упасть негде.

— Им не до яблок, — угрюмо бурчит ординарец. — Они от фашиста еле ушли. Теперь им погреться да подремать чуток надо. Да вы проходите в избу, не стесняйтесь, [104] — поворачивается он к нам. — До света как-нибудь перемаетесь. А я обратно поеду.

Попрощавшись, он сердито хлопает дверью. Горестно покачивая головой, старушка тяжко вздыхает.

— Не расстраивайтесь. Мы ненадолго, — сопит Голенков, стягивая заледеневший комбинезон. — Вот отогреемся — и тронемся дальше.

Мальчуган росточком чуть выше скамейки трогает пальчиком кобуру пистолета.

— Интересно?

Утвердительно кивнув белобрысой головкой, он протягивает малюсенькую ручонку. Разломив шоколадную плитку, Дим Димыч сует в нее продолговатую дольку.

— Ма-а! Дядя! — звонким голосом кричит карапуз и тычется лицом в колени худощавой молодой женщины.

Через минуту более десятка ребятишек, смачно причмокивая, сосут шоколад, а матери смотрят на них повеселевшими глазами.

— Вы когда снедали-то? — кряхтит подобревшая старушонка, вынимая ухватом из печки ведерный чугун. — Может, поужинаете с нами? Только кулеш совсем постный. Пшено да вода — вот и вся еда.

Прикрыв за ней печь жестяным заслоном, Кистяев склоняется над вещмешком и вытаскивает на стол консервные банки.

— А если мы в постный кулеш консервированного мясца добавим, он от этого не испортится?

— О господи! — всплескивает руками старуха. — Неужто у вас с собой и мясо имеется?

Кулеш получился на славу. Разваренное пахучее пшено, сдобренное мягким волокнистым мясом, наливает тело сытой усталостью. А когда мы достали пачку грузинского чая и наполнили миску пиленым сахаром, старушка совсем раздобрилась.

— Что вы, что вы, касатики?! — умиленно запричитала она. — Мы уж и вкус его позабыли, а вам в дороге он еще пригодится.

Насытившись, мы вылезаем из-за стола и присаживаемся у печки. Усталое тело становится непомерно тяжелым. Веки слипаются. Еще десяток минут, и мы можем сомлеть окончательно.

— Спасибо, мамаша, за хлеб и за соль. А нам, пожалуй, пора. Стеснять вас больше не будем. [105]

— Да ты что, очумел?! — всполошилась старуха. — На дворе мороз лютый. Нетто мы вас отпустим? Бабам с ребятами и на полу места хватит, а вы на печь полезайте. Когда одежонку скинете, мы ее посушить повесим...

* * *

Рассвет застает нас у дорожного перекрестка. Миловидная регулировщица в коротеньком полушубке и валенках смотрит на нас смешливыми глазками.

— С добрым утром, товарищи летчики! Отсыпаетесь долго. Две машины на Волхов проехали.

— А откуда вы знаете, кто мы такие?

— Пост наш в соседней избушке живет. Женщины все рассказали: и как детей шоколадом кормили, и как чаи распивали. Захороводила вас старушенция. С наступающим!

— С каким наступающим? Известия хорошие слышала? — подскочил к ней Дим Димыч.

— С наступающим Новым годом! — лукаво смеется регулировщица.

— А какое сегодня число?

— Да вы что?! Память за фронтом оставили? С полуночи тридцать первое декабря наступило.

— Милая! Мы ж для тебя и подарочек припасли. Прими «Золотой ярлык», душенька!..

Из-за поворота, громыхая порожними бочками, выезжает трехтонный зис. Взмахнув флажком, девушка останавливает машину.

— Садитесь, товарищи! До станции Званка экспресс обеспечен. Ни пуха! А за подарочек после войны всех троих расцелую.

...Остановившись около командного пункта, Голенков вынимает самолетные часы и смотрит на светящийся циферблат. Стрелки показывают девятнадцать часов сорок минут. Спустившись по скользким ступенькам, толкаю массивную дверь. У стола сидит капитан Ковель. Левой рукой он держит телефонную трубку, а правой что-то торопливо записывает.

— Разрешите, товарищ капитан?

— Минутку, минутку, — не глядя на нас, отвечает он, отмахиваясь рукой, как от назойливой мухи.

— Разрешите доложить?! — повторяю я громче. [106]

— Я же сказал, — раздражается он и, оторвавшись от записи, поднимает голову.

— Вы?! — удивленно вырывается у него. — Вернулись? — роняет он телефонную трубку и стискивает меня в медвежьих объятиях.

...Теперь мы снова в своей землянке. Нас опять окружают друзья.

С Новым годом!

С новыми победами!..

«4 января 1942 года. Отбросив фашистские полчища от Москвы, наши войска продолжают их гнать. В холод и стужу, по зимнему бездорожью неудержимой лавиной наступают они на врага. Несмотря на огромные трудности и лишения, несмотря на потери, люди словно переменились. Исчезли унылые, хмурые лица. Чаще стали на них появляться улыбки. И все потому, что мы вновь обрели уверенность в собственных силах, в скорой в полной победе над ненавистным врагом.

А у нашего экипажа еще один праздник. Командир эскадрильи майор Баканов подарил нам свой самолет. Утром он так и сказал:

— Принимайте мою машину. Дарю вам, друзья, свое личное боевое оружие. Надеюсь, не подведете.

За истекшие дни мы хорошо отдохнули. Зажили потертости и болячки. Самочувствие превосходное. Сегодня примем машину — и в бой!..»

«15 января. За десять дней выполнил двадцать шесть боевых вылетов. Бомбил артиллерийские батареи, железнодорожные эшелоны, вражеские узлы сопротивления. В нашем экипаже снова произошли изменения. Петра Голенкова назначили штурманом отряда, а на его место прибыл старший лейтенант Волковский.

Мне с ним доводилось летать еще до войны. Однажды, в присутствии инспекторской комиссии, мы даже отстаивали честь эскадрильи по воздушной стрельбе. Удивили тогда инспекторов сверхотличным результатом. И сейчас Волковский считается метким стрелком и прекрасным бомбардиром. За три последние ночи мы уже слетали одиннадцать раз. От других штурманов Волковского отличает [107] очень быстрое выполнение боковой наводки. Всего два-три небольших доворота — и за считанные секунды бомбы отделяются от держателей. А точность ударов подтверждают пожары и сильные взрывы».

«23 января. Сегодня ночью сделал три последних боевых вылета. Завтра я и Волковский вместе с экипажами Павла Колесника и Ивана Кудряшова убываем к новому месту службы. Там мы должны переучиться и летать на других самолетах.

Говоря откровенно, меня такая перспектива не очень радует. С одной стороны, вроде и хочется освоить новую, более грозную машину. А с другой — как подумаю, что уже завтра придется расстаться с нашим маленьким, но дружным боевым коллективом, в котором ты знаешь каждого и каждый знает тебя, так сразу пропадает желание уезжать от товарищей.

Во время событий в Финляндии мы вместе воевали на Карельском перешейке. В сорок первом пережили все тяготы отступления и научились громить врагов. Боевые друзья помогли мне стать настоящим военным летчиком. Здесь при их безусловном доверии я вступил в ряды партии, стал коммунистом-ленинцем. А сколько других, внешне незримых, но неразрывных нитей связали нас в эти годы узами дружбы и братства? Наконец, с меня еще не сняли судимость...

После полетов я долго упрашивал батю оставить меня в эскадрилье. Но он ничего не может поделать...»

«24 января. Ночью поезд движется медленно. В старом скрипучем вагоне тесно и душно. До станции Пестово будем ехать около суток, а там где-то рядом располагается паша новая часть.

Вчерашний вечер, наверно, запомнится надолго. Из-за сильного снегопада полеты были отставлены, и нам в эскадрилье были устроены проводы. Все собрались в столовой. Калашников, Зорин, Лысенко, Овсянников сели за столик около нас, старались ободрить, просили регулярно писать. Внешне мы казались веселыми, но настроение было паршивое. Война нас сроднила и вдруг разъединяет... [108]

Друзья желали нам только хорошего. С ответным словом выступил Чванов. Стоя, он долго оглядывал всех затуманенными глазами, потом взмахнул рукой и запел:

Мы врагов взрываем бомбами,
Пулей меткою разим.
И фашистам нашу Родину
Никогда не отдадим!

И все подхватили припев:

Сорок первая отдельная,
Закаленная в боях.
Наша ярость беспредельная
На врагов наводит страх!

Прощаясь, мы пели песню о нашей родной эскадрилье, ее славный боевой марш...

Утром около автомашины собрались летчики, штурманы, техники, стрелки-радисты. Нам жали руки, давали советы, изрекали шутливые напутствия. Последним подошел прощаться Александр Блинов. Легонько ударив меня по плечу, он сказал:

— Не горюй, тезка! Мы еще встретимся.

И я подумал: «Он прав. Мы обязательно должны встретиться и еще повоюем вместе!» [109]

Дальше