Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава пятая

1

Ненадежный украинский январь то трамбует дороги, то превращает их в студенистую кашу. Несостоявшаяся зима или предвосхитившая все сроки ростепель?

— У весны терпежа не хватает, — разглагольствует Михаил Михалыч. — Это потому, что на запад двигаемся, влияние Гольфштрема. Балыков любит делиться небогатым запасом знаний, полученных в десятилетке.

— Глядишь, и на Черчилля подействует Гольфштрем. Оттает старый барбос и откроет второй фронт... Хотя его Гольфштремом не проймешь...

Вслед за капитаном, комендантом штаба, мы перепрыгиваем через стянутые хрупким блестящим ледком лужи.

— Вот здесь, — показывает капитан на хату, белая стена которой мечена буквой «П» Едва входим, я оборачиваюсь к Балыкову:

— Возьмите, пожалуйста, у топографа листы «Липовец», «Гайсин», «Умань» и подклейте.

Адъютанту «не положено» удивляться, задавать вопросы. Однако Балыков недоверчиво переспрашивает:

— Умань?

Поворачивается через левое плечо, так что разлетаются полы шинели. [281]

До чего же удивятся люди в полках, батальонах, экипажах, когда к ним поступит приказ повернуть на юг. Мы привыкли к непредвиденностям в ходе наступления, к неожиданным, трудно поначалу объяснимым маневрам. Но все-таки вместо запада на юг... Я и сам до конца еще не разбираюсь в новом приказе. Надежда на Шалина.

А Шалин такой же невозмутимый, спокойно сосредоточенный, всем своим видом показывающий: это вам внове, а я всегда знал...

Военный совет собрался в его клетушке, отделенной от горницы пятнистой немецкой плащ-палаткой. Эта клетушка с расстеленной на столе картой, с коричневым кожаным ящиком телефона — мозговой центр танковой армии, круто поворачивающей сейчас на юг.

В части поступило только предварительное распоряжение. Траншеи и блиндажи сдаются пехоте. Танки по возможности незаметно оттягиваются в тыл и поворачивают на рокадные дороги. Точнее, сами их прокладывают. Начинается передвижение вдоль не всегда существующей линии фронта. Кое-где противник откатился, а наша пехота еще не подошла или закрепилась в редких опорных пунктах.

Один из батальонов корпуса Гетмана получил неожиданный танковый удар с открытого фланга.

В штабе армии встревожились. В этом месте не должно было быть немцев.

Шалин потребовал номер немецкой дивизии. В корпусе не знали. Запросили бригаду. Та ответила: дивизия новая, номер не установлен.

Передали сведения в штаб фронта. И через полчаса Шалин услышал в трубке голос командующего:

— Сомневаюсь. Не может здесь быть новой. Проверьте, тщательно проверьте...

Генерал Ватутин чуток к любым данным о противнике, о новой немецкой части ему всякий раз докладывают немедленно.

Шалин послал на У-2 начальника разведки армии полковника Соболева, офицера, отличающегося от иных своих коллег щепетильной правдивостью.

Вернувшийся из корпуса Соболев доложил, что это никакая не новая, а давно нам знакомая 25-я дивизия. [282]

Четыре ее танка, пользуясь победной беспечностью наших командиров, сожгли две «тридцатьчетверки», потом подбили еще две.

— Генерал Гетман поначалу выгораживал своих. Меньше чем на новую дивизию не соглашался, — рассказывает Соболев.— Но в конце концов пришлось...

Катуков терпеливо выслушал Соболева и кивнул Шалину:

— Продолжайте, Михаил Алексеевич.

Шалин негромким глуховатым голосом докладывает обстановку в полосе армии. Катуков вертит в руках огрызок карандаша («С таким не обюрократишься — подпись поставишь, и ладно»). Человек живой, непоседливый, он заставляет себя следить за обстоятельными рассуждениями начальника штаба. Шалину Михаил Ефимович доверяет абсолютно, безоговорочно.

— Надо полагать, дело идет об окружении немецкой группировки, вернее, 8-й армии в районе к запасу от Черкасс. Второй Украинский вышел к Кировограду...

Шалин снимает одни очки, надевает другие, черной ручкой массивной лупы обводит предполагаемый район окружения. Потом дышит на толстые стекла очков, тщательно протирает их.

— Идея крупного блокирования — заманчивая идея... По всей видимости, нам придется расширять внешнее кольцо, а может быть, частью сил сужать внутреннее. Это пока что перспективы. Но, думаю, реальные. Вполне реальные. Теперь это нам по плечу.

Невозмутимость на минуту оставляет Шалина, улыбка разглаживает две глубокие вертикальные складки, рассекающие лоб. Хитро прищурившись, он чешет бритый затылок.

Катуков азартно бросает огрызок карандаша, возбужденно трет руки:

— Здесь бы второй Сталинград устроить!.. [283] [284]

Оживляется даже молодой начальник оперативного отдела подполковник Никитин, не позволяющий себе никаких эмоций в присутствии генералов. Он отложил в сторону планшет с листком бумаги, на который привычно заносил «выводы из обстановки», и с острым любопытством впился в место на карте, отмеченное начальником штаба.

Но Шалин снова сдержан, деловит. Он формулирует задачи частей. Никитин схватил планшет и торопливо записывает. Катуков машинально щелкает замысловатой зажигалкой, прикуривая сигарету.

Идея окружения — самая привлекательная для командиров и войск. Если бы можно было всем сообщить о ней! Но она — тайна, строгая тайна войны. Даже на нашем заседании Катуков считает нужным напомнить об этом. Значит, войска, поворачивая на юг, не будут понимать смысла совершаемого маневра. Это затруднит политическую работу.

Разумеется, сейчас, после стольких побед, авторитет командования достаточно высок. И все-таки одно дело выполнять приказ, ясно зная цель, другое — не догадываясь о ней.

На совещании командиров частей и начальников политотделов речь будет идти лишь о непосредственных задачах: сосредоточение, параллельное преследование откатывающейся на юг 17-й танковой дивизии, выход на коммуникации врага. Мы не можем упоминать об окружении, но можем говорить о воспитании наступательного порыва, о мерах боевого обеспечения. Надо увлечь войска идеей стремительного продвижения на юг, рассечения вражеского фронта. Эти шаги послужат надежной подготовкой к следующему этапу, на котором в ходе межфронтовой операции замкнется кольцо вокруг 8-й немецкой армии.

Командирам корпусов и начальникам политотделов, напряженно слушающим Катукова, чутьё подсказывает: начинается нечто серьезное. Посерьезнее, пожалуй, боев за Казатин, Попельню и Бердичев...

17-й танковой дивизии, бросающей на дорогах свои машины, клейменные стоящим на задних лапах львом, не [285] под силу сдержать наш натиск, заткнуть все дыры. Трещит, рвется немецкая оборона. Арьергарды цепляются за высотки, села, пытаются седлать магистрали. На дорогах — следы этих тщетных попыток. Длинный гитлеровец в огромных соломенных ботах, надетых на сапоги, распластался в кювете. Другой успел сделать десяток шагов к кустарнику и упал как бежал — поджаты согнутые в локтях руки. Я поднял черный с пластмассовой рукояткой автомат. В магазине ни одного патрона.

На опушке леса двенадцать грузовиков с тем же дрессированным львом на бортах. Около них хлопочут наши шоферы.

Круглолицый солдат, ковыряющийся в моторе, объясняет:

— Та полный порядок. Горючего тильки нема...

У гитлеровцев плохо с горючим. Вчера наши захватили несколько совершенно исправных Т-Ш. А когда у противника перебои с бензином, он теряет не только мобильность, но и боевой дух. Обычно арьергарды упрямо дерутся, рассчитывая в последнюю минуту вскочить на машину и скрыться. Но если единственная надежда — собственные ноги, тут уж не так легко биться до последнего патрона. Хотя все же и сейчас, получая удар за ударом, немцы не впадают, как правило, в панику, стойко выполняют приказы.

По опыту знаю: не следует уповать на то, что у противника иссякло горючее; не сегодня-завтра подбросят. К контратакам надо быть готовыми постоянно, ежечасно.

Порыв и настороженность нам приходится воспитывать одновременно.

Когда я приехал в полк Бойко, уже вечерело. Закатное солнце блеснуло на ветровых стеклах, на низких окнах хат.

Бойко ставил командирам задачу. Он нервничал — был малословен и скуп на жесты.

— Одна рота обходит западнее, другая восточнее. Поняли? Нехай немец к северу отступает. Тут мы ему дадим прикурить. А у Жорнища — по-тихому.

Он замолчал, оглядел офицеров и добавил:

— Скажите своим орлам, пусть понапрасну пальбы не затевают. Мол, командир полка просил. [286]

— Да вы не беспокойтесь, — сказал майор в защитной телогрейке. — Все в лучшем виде исполним. И от имени всех спросил:

— Разрешите выполнять?

Мы остались вдвоем в горнице. Бойко сел на лавку, не торопясь оторвал край газеты, скрутил «козью ножку», из круглой пластмассовой банки с привинчивающейся крышкой — немцы в таких держат масло — зачерпнул горстью крупно нарубленный самосад и аккуратно всыпал его в раструб самокрутки.

— Вот такая история. Жорнище — родина моя. Отец с матерью там. Я еще с Киева прикидываю, чтобы в Жорнище попасть...

«Козья ножка» освещала темное с широким носом и узкими губами лицо подполковника.

— На войне всяко случается. Может, и правда своих освобожу. В газетах про такой случай писали.

И добавил, уже надевая замасленный полушубок:

— Если живы...

Мы пошли к танкистам.

Машины заправлялись горючим. С полуторок и «зисов» сгружали снаряды. Старшины покрикивали у батальонных кухонь.

Подполковник подходил то к одному, то к другому командиру и недоверчиво спрашивал:

— Задачу понял? Смотри!.. Потом подозвал замполита Ищенко:

— Слушай, комиссар, вот чего я надумал: не взять ли на танки колхозников проводниками?

— Идея неплохая. Только найдем ли добровольцев?

— А поглядим.

Желающих оказалось куда больше, чем требовалось.

В двадцать два часа танк Бойко, а за ним и остальные тронулись вперед.

Мне надо было встретиться с подполковником Бурдой, побеседовать с политработниками бригады, проверить состояние тылов. Лишь к полудню следующего дня я попал в Жорнище.

Село праздновало освобождение. На площади, где скрещивались дороги, висел полинялый красный плакат, при- [287] -зывавший колхозников удвоить урожай. Плакат этот был написан в предвоенную весну, спрятан в дни оккупации, а сейчас занял прежнее место. На броне окруженного девчатами Т-34 чернявый боец, самозабвенно зажмурив глаза, играл на трофейном аккордеоне.

В доме Бойко дым коромыслом. Бородатый старик выделывает кренделя тонкими, как спички, ногами, не обращая внимания на песню, которую тянут сбившиеся в угол женщины в цветастых хустках.

Бойко сидит за столом, красный, размягченный, улыбающийся. По лицу его струится пот, он то и дело вытирается расшитым полотенцем.

— Вот, товарищ генерал, — нетвердо поднялся подполковник, — вызволил-таки своих. Прошу познакомиться — батько мой, а то — мамо.

С меня стащили шинель, усадили за стол.

В горнице тесно, жарко, сизый слоистый дым подпирает потолок. Хлопают двери, люди приходят, уходят. Худенькая сгорбленная мать Бойко суетится у стола, бегает к печи, осторожно обходя пляшущих, носит чугунки, сковородки.

К столу протискиваются трое с красными бантами на пиджаках. Церемонно здороваются за руку со мной и Бойко. Один из них, широкий в плечах, с волнистым льняным чубом, стараясь перекричать шум, растолковывает:

— Здешние партизаны мы. Из окруженцев. В армию просимся.

— Тут теперь советская власть будет, — отвечаю я, — военкомат мобилизацию проведет.

— А сами вы не можете? — вмешивается в разговор второй. — Ждать неохота.

— Что же, — соглашаюсь я. — Если так, поговорим в отделе укомплектования.

Трое благодарят и выходят.

— Посидим на улице, подымим... Старик Бойко что-то нашептывает на ухо сыну. Тот вначале улыбается. Но вдруг настораживается:

— Да что вы, папаша? Теперь Бойко шепчет мне:

— Батька говорит, вроде тот, с чубом, в полиции служил. Когда к волостному старосте за меня тягали, там его [288]

как будто видел. В точности признать не может — чубатый тогда усы носил. Я подзываю Балыкова.

— Поедете сейчас в село, где у немцев была волостная комендатура. Туда уже прибыли местные партийные работники. Спросите у них, кто тут с немцами сотрудничал. Постарайтесь привезти кого-нибудь из людей, знающих здешние партизанские дела.

Нет, старик Бойко не обознался. Все трое служили гестапо, двое — следователями, третий — начальником тюрьмы. Вместе с Балыковым приехали старик, сидевший в тюрьме, и женщина, которую допрашивали «добровольцы». То, что рассказывала женщина и задыхавшийся на каждом слове старик, трудно передать. Дьявольски изощренные пытки, тонкое изуверство, грубое насилие. Особенно зверствовал чубатый.

Мы порой вместо слова «фашист» говорили «немец». Иные недалекие политработники, не мудрствуя лукаво, считали фашизм чем-то национальным.

Перед нами сейчас стояли три изменника, ставшие фашистами. Русские, учившиеся в советской школе (все трое имели среднее образование), служившие в Красной Армии (насчет окружения мерзавцы не соврали).

На сельской площади, где скрещиваются дороги и полощется на ветру вылинялый плакат, зовущий собрать двойной урожай, саперы сколотили виселицу. Председатель трибунала прочитал приговор, и три пары сапог закачались над дощатым помостом...

Наша танковая разведка приближалась к Гайсину и Умани. На дорожных столбах регулировщики приколачивали указатели, обращенные на юг. Впереди не было противника. Остатки 17-й немецкой дивизии откатились на юго-восток. Наши танки вышли на оперативный простор.

И вдруг приказ: повернуть на запад, освободить Винницу и Жмеринку, перерезать железную и шоссейную дороги, питающие 8-ю и 6-ю армии немцев.

Пущенная на полный ход машина наступления должна резко изменить курс. [289]

Радисты вызывают батальоны, вырвавшиеся вперед, и тылы, отставшие на десятки километров: «Слушайте приказ»... Но рации «достают» не всех. Офицеры связи, проклиная все на свете, мчат на трясучих «виллисах» по разбитым дорогам.

Бригадам Горелова и Моргунова приказано двигаться на Жмеринку.

— Вы поймите, Кириллыч, — возбужденно доказывает Горелов, — не могу я ждать Моргунова! Время на вес золота. Сил будет, конечно, больше, но упустим момент. На риск прошусь, а не на авантюру. Мы с начальником штаба все прикинули. Южный Буг форсируем у Тыврова, выйдем на территорию, оккупированную румынами. Это одно. Румыны воюют послабее немцев. Им война вовсе ни к чему. Да и нас не ждут там. А во-вторых, Южным Бугом прикроем свой правый фланг...

Горелов надвигает фуражку, принимает по возможности официальный вид.

— Жду вашего решения, товарищ член Военного совета. Не надеясь все же на мое согласие, прибегает к «запрещенному приему».

— Уверен, командующий поддержал бы...

Мне по душе и план Горелова и его горячность. Но, прежде чем дать разрешение, вызываю начальника штаба и замполита.

Горелов тактично прохаживается в стороне, скосив глаза, следит за нашим разговором. Он не хочет влиять на своих заместителей. Пусть, дескать, член Военного совета убедится.

Я по рации прошу Шалина ускорить выдвижение бригады Моргунова и решаю сам двигаться с Гореловым на Жмеринку.

На мосту у Тыврова дремлют румынские пограничники. Им известно, что где-то севернее русские бьют немцев. Но здесь, на земле «Великой Транснистрии», пока, слава богу, все спокойно.

Когда головной танк подошел к мосту, офицер, выскочивший из прижавшегося к реке домика, что-то закричал [290]

солдатам. Но те, вместо того чтобы броситься к укрытому в бетонном капонире пулемету, нерешительно подняли руки. Головной танк дал очередь в воздух.

Машины шли по мосту, а сбоку в ожидании своей участи стояли румынские солдаты, удивленно задравшие руки в толстых меховых варежках.

Небольшой гарнизон Тыврова тоже не склонен был проливать кровь за «Великую Румынию». В двух-трех местах затарахтели автоматы и, поперхнувшись, замолчали.

В кабинете коменданта висели написанные в рост маслом портреты Гитлера и Антонеску. Оба смазливы, как модные киноактеры.

Коменданта извлекли из подвала. Он был бледен до синевы, держался за левый нагрудный карман. Румынского языка наш переводчик не знал, а комендант плохо понимал по-немецки. С грехом пополам объяснил, что на побережье Южного Буга до Жмеринки гарнизонов нет. Но в Жмеринке вермахт.

Я связался по радио с Катуковым. Он остался доволен началом операции. «Передай мою благодарность Горелову, а сам возвращайся в Бороковицу. Туда должен подойти Гетман. Он и возглавит группу».

О дальнейших действиях бригады я знаю по радиодонесениям, которые регулярно передавал обстоятельный Горелов.

К вечеру бригада, не встретив сопротивления, вышла к Жмеринке. До города оставалось шесть километров. Танки укрылись в садах. Вражеская авиация не действовала из-за плохой погоды. Разведчики ушли в Жмеринку, штабные командиры опрашивали местных жителей.

В Жмеринке находился крупный немецкий гарнизон с артиллерией, саперами, действующим аэродромом. Сутки назад туда прибыли эшелоны с пехотой и танками. Пехотинцы частично разместились в школе и нескольких больших зданиях. Остальные в вагонах. Танки — на оборудованном здесь еще до войны танкодроме.

Перед Гореловым встал вопрос: бить немедленно или ждать подхода других наших частей? Я представлял себе, как Володя бродит между машинами, беседует с крестьянками, ходившими в Жмеринку менять молоко и муку на [291] барахлишко, как заслушивает он доклады начальников служб и потом наконец решает...

В три часа ночи бригада ворвалась в спящую Жмеринку. Часть танков двинулась на станцию, другая уничтожила аэродром, остальные курсировали по смятенным, оглашенным многоголосой стрельбой улицам.

Горелову было не до подсчета вражеских потерь. Танки в упор расстреливали эшелоны с немецкой пехотой. Станционные пути стали местом жестокого боя.

Но утром к нам поступила тревожная радиограмма:

«Когда подойдет помощь? Противник получил усиление, контратакует».

До пятнадцати часов Горелов удерживал город, потом начал медленно отходить, стараясь не оставить в Жмеринке ни одного раненого.

Сложилась своеобразная ситуация: к югу от Южного Буга гореловская бригада откатывалась на восток, а севернее — Гетман вел тяжелые бои за переправу, находившуюся неподалеку от местечка Гнивань. Немцы и здесь перешли в контратаку.

— Ни один профессор из академии в такой карусели не разберется, — ворчит Гетман.

Я прохаживаюсь по мосту у деревни Сутиски. Сюда с минуты на минуту должны подойти батальоны Горелова, чтобы соединиться с корпусом Гетмана.

Из кузова остановившегося грузовика выпрыгивает женщина в армейском полушубке. Тревожно озирается по сторонам. Увидев меня, бежит навстречу, придерживая рукой ушанку.

— Николай Кириллыч! — Лариса судорожно глотает воздух, не в силах отдышаться. Тяжелый пучок волос развалился. Она машинально пытается придержать его. — Володя?..

— Жив, жив. И не ранен.

Лариса страдальчески улыбается. Потом, прижав ладони к вдруг вспыхнувшим щекам, медленно бредет в сторону. Садится на снег. Не отводя глаз от тянущейся к горизонту ухабистой дороги, ждет.

Да, нелегко нашим женам. Трудно тем, что остались в тылу: бессонные ночи, слезы, ожидание почтальона. Но что [292] сравнится с каждодневной пыткой, на какую обречена жена фронтовика, находящаяся тут же, на передовой.

Через руки Ларисы проходят десятки, если не сотни раненых. Смерть все время рядом. Смерть от потери крови, ожогов, гангрены. И в любой момент увечье, гибель могут настичь того, в ком для нее вся жизнь.

...Но вот наконец прибыл и Горелов. Облокотившись на перила моста, он пропускает свои считанные танки. Щетина кустиками топорщилась на ставшем скуластым худом лице. Козырек надвинутой фуражки скрывает глаза.

— Не раскаиваюсь, что в Жмеринку полез. Понимаете, Кириллыч, не раскаиваюсь. Немцы получили, что причитается...

День проходит довольно спокойно. Немцы осторожничают, не зная толком наших сил. Но конфигурация фронта настолько причудлива, что в любой момент можно ждать каверзы. Катуков вернулся от Гетмана. Сел, задумчиво щелкнул зажигалкой. Голубой клинышек пламени втянулся в сигарету.

— Впереди у Андрея Лаврентьевича сил достаточно. Но на флангах жидковато. Нечем прикрыться. Одна надежда — немец не рискнет. Хотя, правду сказать, не очень-то основательная надежда.

Утром приехал корреспондент «Правды» Михаил Брагин.

Катуков открывает «пресс-конференцию». Но спрашиваем в основном мы, а не корреспондент: как в Москве, что слышно насчет второго фронта.

Катуков возбужден. И, как всегда в таком состоянии, шутит, выдумывает слова.

— Горелов немцам в Жмеринке такой цибербульбер устроил...

Стол накрыт скатертью, которую ординарец командующего достает только в торжественных случаях или для «высоких гостей». Завтрак — соответствующий.

Когда неподалеку раздался разрыв и задрожала водка в рюмках (они тоже имелись у запасливого ординарца), никто не обратил внимания или сделали вид, что не обратили: хозяева привычны, а гостю негоже проявлять в [293] таких случаях любопытство. Но снова выстрел и сразу разрыв.

Катуков позвал адъютанта:

— Что там стряслось?

Едва адъютант скрылся за дверью, разрывы слились в сплошную канонаду. Хата заходила ходуном. Дальше нельзя было делать хорошую мину.

Мы выскочили без шинелей на улицу, бросились к рощице, начинавшейся сразу за околицей. Но не успели добежать, увидели на горе окутанные дымом танки, которые били по деревне. Хата, где мы только что мирно завтракали, горела. По широкой улице бежали бойцы. Бежали и падали. Грузовик с ходу врезался в столб.

На деревню пикировали бомбардировщики.

— Сообразили сволочи насчет фланга! — крикнул мне в ухо лежащий рядом Катуков.— Только не допускать паники.

Вскочил, выхватив пистолет. Я за ним. Рядом Брагин. Откуда-то появился Журавлев, еще несколько офицеров.

— Ты здесь постарайся утрясти, — наклонился Катуков, — а я туда людей брошу.

Он кивнул в сторону горы, откуда вели огонь немецкие танки.

Лишь в этот момент для меня стала ясна вся серьезность нашего положения. Гитлеровцы перерезали дорогу, по которой шли на передовую ничего не подозревавшие машины с горючим и боеприпасами.

Постепенно паника в деревне улеглась. Улетели, отбомбившись, самолеты. Однако танки держали улицу под огнем, не решаясь спуститься с горы. Немцам невдомек, что здесь размещены лишь Военный совет, несколько штабных подразделений да госпиталь... Переполненный ранеными госпиталь оказался в зоне обстрела.

Я поспешил на южную окраину. Среди голых яблонь белела большая палатка — операционная. Попросил у пробегавшей мимо сестры халат и вошел. Главный хирург Мухин, которого бойцы называли «отец-спаситель», стоял у тамбура, подняв разведенные в стороны руки. Марлевая маска была опущена на шею. Незнакомый мне врач из мензурки поил Мухина. По тому, как Мухин крякнул, [294] зажмурившись, можно было догадаться о содержимом мензурки. Врач скальпелем поддел с тарелки ломтик сала и отправил его в широко раскрытый рот главного хирурга.

— Так и кормимся, товарищ генерал, — улыбнулся Мухин.

— Спешно приготовьтесь к эвакуации. Сейчас подойдет автобат, — сказал я, не принимая шутливого тона хирурга.

— Все ясно, — насупился Мухин. — А то гляжу, что за стрельба такая...

Группа Гетмана оказалась отрезанной. У немцев недоставало сил на сплошное окружение. Но пути подвоза они отсекли. Километрах в полутора к западу от деревни, в которой не удалось окончить так славно начавшуюся «пресс-конференцию», курсировали «фердинанды» и «пантеры».

Лишившиеся горючего уцелевшие танки Гетмана действовали как неподвижные огневые точки. Снаряды были на исходе. Гетман получил приказ вывести людей и сохранившуюся технику.

Всю ночь тянулись потрепанные части. Неторопливые быки, а кое-где и впрягшиеся бойцы тащили орудия, минометы.

В лесу не переставали топить кухни. Раненых грузили на машины. Артиллерийские батареи получали тягачи и боеприпасы.

В одной из медленно бредущих групп мелькнуло красное донышко папахи.

— Андрей Лаврентьич! — неуверенно позвал я. Грузная фигура в волочившейся по снегу дохе отделилась от бойцов.

Поздоровались. Помолчали.

— Война? — устало спросил Гетман.

— Война,— ответил я. [295]

Мы с Катуковым стояли у затянутого причудливой изморозью окна. В брошенной хозяевами хате было холодно, неприветливо. Тощая с клочковатой серой шерстью кошка терлась о ножки стола, о наши сапоги и протяжно мяукала. [296]

Катуков проворчал:

— На душе кошки скребут, и в избе кошки... Михаил Ефимович выплюнул потухшую сигарету.

— Вроде кто-то подъехал, — прислушался он к неожиданно затихшему мотору.

Я поскреб пальцем стекло, подышал на него.

— «Виллис». А кто, не разгляжу.

В дверь постучались. На пороге вытянулся Брагин.

— Хорошо, что вы, — Катуков пожал руку журналисту. — А я думал, кто-нибудь сверху. Только сейчас не хватало. Один тут уж третьи сутки груши околачивает...

Катуков имел в виду заместителя командующего бронетанковыми войсками фронта, вкрадчивого генерала, которого у нас никто не звал по фамилии, а все величали Фан Фанычем.

— Что видели, Брагин, выкладывайте, — попросил Катуков. — Не раздевайтесь. Здесь не дюже жарко.

— То, что видел, описал в статье. Прежде чем передать по «бодо», хотел показать вам и члену Военного совета. [297]

Брагин достал из полевой сумки несколько густо исписанных листков.

Я сел за стол, принялся читать. Катуков и Брагин о чем-то разговаривали у окна.

Не прочитал я и первой страницы, как грохот рвущихся неподалеку тяжелых бомб сотряс ветхую хатенку. Из черных щелей потолка на бумагу посыпались солома, песок.

Катуков выругался:

— Опять...

Не похоже было на случайный налет. Бомбили основательно, сосредоточенно. Заход за заходом. Брагин пожал плечами:

— Словно я вам каждый раз привожу такое.

— Нет, — возразил я, — это мы плохо гостей встречаем.

Но было не до шуток, не до любезностей. Мы с Катуковым побежали к стоявшей в саду рации. Кругом чернели не запорошенные снегом воронки. В одной из них пришлось переждать очередной налет. Поблизости упала фугаска. Посыпались отсеченные осколками, отломанные воздушной волной ветки.

Катуков показал рукой на дыры с заусеницами в кузове летучки, где стояла рация.

Мы поднялись в машину. Радист, прижав локоть к набрякшей кровью гимнастерке, повторял в микрофон позывные.

— Куда тебя? — спросил Катуков.

— В бок, товарищ командующий. Я еще, однако, ничего... Рация повреждена...

Но он был вовсе не «ничего». Темное пятно расползалось по гимнастерке, брюкам. Кровь капала на покрытый линолеумом пол. Радист выпустил микрофон. Голова, зажатая наушниками, упала на стол...

Мы вышли на улицу. Бомбежка продолжалась. Но Катуков шагал, ничего не замечая.

Вдруг он насторожился. Отрывистый в морозном воздухе хлопок выстрела и спустя мгновение — сухой треск разрыва.

— Этой петрушки я и ждал все время,— прислушался Катуков. — Неспроста они клевали с воздуха. Готовили дорогу танкам. Чуют, что сплошного фронта у нас нет. [298]

Я не впервой подмечаю у Катукова охотничий нюх на врага. По едва уловимым приметам и признакам он догадывается о намерении противника, предвидит его маневр.

На деревенскую улицу влетел артдивизион, 76-миллиметровые пушки болтались, подскакивая за грузовиками, в кузовах которых, втянув голову в плечи, сидели бойцы.

Катуков перепрыгнул через канаву и встал на пути у машины. Худой, поджарый, с полушубком, наброшенным на плечи, в сдвинутой на затылок папахе.

По-собачьи взвизгнули тормоза. Машины остановились. Высокий капитан хлопнул дверцей кабины. На нем была зелено-желтая шинель. «Не наш», — решил я. Наша танковая армия щеголяла в голубоватых шинелях, подаренных монгольской делегацией.

Я подошел, ожидая громкого разговора. Но Катуков говорил с капитаном тихо, миролюбиво.

— Ну, правильно, не нашей ты армии и горючего у тебя ползаправки. Верю. Но пойми простую истину: нам, может, жить меньше часу осталось. Здесь штаб танкистов стоит. Прикрыть его нечем. Видал, что творится?

Капитан сочувственно кивнул.

— Понимаю, товарищ генерал, жду приказаний.

— Это по-человечески. Занимай оборону по высоткам северо-западнее Липовца. Стоять насмерть!

Машины развертывались, оставляя глубокие следы на нетронутом снегу обочин.

Мы с Катуковым и Брагиным вернулись в хату. Здесь были Шалин и Журавлев, обладавший удивительным свойством появляться в нужную минуту. В углу рядом с Брагиным сидел бледный Фан Фаныч.

— Связи нет? — подошел Катуков к Шалину.

— Нет, Михаил Ефимович. Послал офицеров. Но два полегли, не успев выехать за околицу. Прямое попадание.

— Без связи катастрофа, — Катуков стукнул кулаков о стол. — Гетман еще не успел очухаться после Гнивани. Не ясно, что на западе.

Он умолк, и мы прислушались к торопливым выстрелам танковых и самоходных пушек.

— Кириллыч, нужны политработники, — сказал Катуков. — Надежные, смелые. Добраться до частей, объяс- [299] -нить обстановку, помочь командирам. Политотдел еще не подошел?

— Никак нет, — доложил Журавлев.— Но начальник политотдела здесь и готов выполнить задание.

— И сам вижу, что ты здесь.

Катуков внимательно посмотрел на Журавлева, о котором частенько неодобрительно говорил: больно прям, больно безгрешен.

— Если член Военного совета не возражает, езжайте к Гетману.

К Катукову подошел Братин:

— Какие будут приказания, товарищ командарм?

— Что ж, коли так, товарищ майор, вам — путь на запад, как любят писать газетчики. Установить, что делает противник в районе деревни Счастливая. Откуда можно ждать его новой атаки?

Когда Журавлев и Брагин ушли, неожиданно заговорил молчавший все время Фан Фаныч:

— Я бы считал, товарищ Катуков, что штаб армии должен отойти. В таких условиях командный пункт работать не в состоянии. В любую минуту можно оказаться в лапах врага. Это же бог знает, что такое...

Фан Фаныч покосился на окна, которые тонким дзиньканьем отвечали на беспрерывные разрывы.

— Уверен, что товарищ Шалин поддерживает меня. Шалин отрицательно покачал бритой головой. Катуков неприязненно посмотрел на зеленого Фан Фаныча.

— Нет, нет и еще раз нет. Командный пункт отсюда не уйдет. Именно здесь его будут искать офицеры связи из корпусов и бригад. А кроме того, призывать части к стойкости, а самим «вперед, на восток»...

— Как угодно, — поклонился Фан Фаныч, — мне здесь больше делать нечего.

Едва дверь за Фан Фанычем закрылась, Катуков удовлетворенно вздохнул:

— Удрал и доволен. Зато приедет во фронт, наврет с три короба. Из породы тихих кляузников. И как ты, Михаил Алексеевич, терпишь его? Он иной раз у тебя часами сидит. Смирненький, тихонький, перочинным ножичком ноготки чистит... [300]

Шалин тихо улыбнулся своей всепонимающей улыбкой.

— Пусть его. Разрешите доложить о мерах по обороне капэ?

Артдивизион, которым командовал капитан, неизвестный мне даже по фамилии, отбивал танковые атаки. Три наши танка — Катукова, Шалина и мой — из засад били по вражеским машинам.

Еще до захода солнца стали появляться офицеры связи. Командиры частей и соединений сами искали штаб армии, соседей, старались установить необходимые в бою контакты;

Вернулся Брагин. На заднем сиденье «виллиса» полулежал боец с перебитой ногой, которого на пути подобрал корреспондент. Из рассказа Брагина, из докладов офицеров связи вырисовывалась нерадостная картина.

Противник с северо-запада и юго-востока пытается отрезать армию. Немцы, почувствовав, что мы стали выдыхаться, что сплошного фронта нет, а оборона держится на отдельных, не всегда взаимосвязанных очагах, искали слабинку, прощупывали нас небольшими группами танков и пехоты (5—7 машин и до батальона пехоты).

Когда заработала рация Шалина, мы получили новые данные о налетах немецкой авиации на бригады, о бомбовых ударах по тылам.

Несмотря на некоторую стабилизацию положения, напряжение не спадало. И мы очень обрадовались, когда в деревню с северо-востока вошли наши танки. В первый момент даже не поняли — откуда они взялись.

С «виллиса», прежде чем он остановился, соскочил подполковник Бурда. Со своей неизменно доброй улыбкой подошел к Катукову. Но тот не дал доложить, радостно облапил командира бригады.

— Теперь живем! Теперь воюем...

Бригада Бурды, составлявшая армейский резерв, в отличном состоянии. Не поцарапанные осколками танки выходили на позиции.

Вдруг Катуков уставился на Бурду.

— Каким же образом ты узнал, что мы в беду попали? Связи-то с тобой не было!

— Начальник поарма сообщил, — Бурда кивнул на скромно стоявшего в стороне Журавлева. [301]

А вскоре заработал и ВЧ. Ватутин приказал доложить обстановку и, выслушав Катукова, заключил:

— Сегодняшнее ваше положение ясно. Однако этого недостаточно. Через три часа дадите анализ намерений противника, нумерацию и состояние его частей, оценку собственных возможностей. Пошире, поглубже...

Бригада Бурды сдерживала немецкие танки и самоходки, курсировавшие в непосредственной близости от командного пункта. Но штаб оставался в зоне артиллерийского огня. Снаряды с громким шелестом проносились над хатой Шалина, в которой мы собрались, чтобы подготовить доклад командующему фронтом. Движок был разбит при бомбежке. Комнату освещала нещадно коптившая «катюша». Тупым концом аккуратно отточенного карандаша Шалин водил по пестревшей синими надписями карте разведки. Сбоку на чистом листе лежали целлулоидные линейки, циркуль, курвиметр, лупа. Михаил Алексеевич брал то один предмет, то другой. Говорил медленно, внятно, будто диктовал.

Штаб и политотдел за время наступления допросили около четырех сотен пленных. Было прочитано без малого двести неотправленных писем, обнаруженных в карманах убитых немцев. Эти сведения, а также захваченный нашими разведчиками штабной «оппель-адмирал» с документами и картами позволили Шалину сделать вывод относительно вражеских планов.

Немецкое командование создало сильную танковую группировку северо-восточнее Винницы. Вторая [302] группировка, послабее, сосредоточивалась в районе Монастырище, против нашего левого фланга. Группировки эти должны были наступать навстречу друг другу, с тем чтобы охватить, окружить нашу армию и два стрелковых корпуса.

Вслушиваясь в негромкие слова Шалина, всматриваясь в очертания линии фронта на карте, мы понимали насколько оправдан был наш поворот на запад, проницательно продиктованный Ватутиным. Он-то и позволял разведать вражеские силы в районе Винницы, расширить прорыв. Если бы мы продолжали узким клином с открытыми флангами наступать на юг, то, чего доброго, сами угодили бы в немецкий мешок.

Теперь же при всех трудностях и невзгодах у нас была возможность отражать вражеский натиск, чувствуя плечо соседей.

— Авиации надо бы поболе, — Шалин посмотрел на Катукова, и тот сделал пометку в своем блокноте. — А что до плана окружения нашими войсками 8-й немецкой армии, то, как мне представляется, все идет своим чередом. Гитлеровцы хотят нас окружить прежде всего потому, что сами боятся окружения где-то в этом районе, — Шалин обвел на карте кольцо к западу от Черкасс. — Хотят снять угрозу котла.

— Полковник Соболев,— повернулся Шалин к разведчику, который, несмотря на свой отсутствующий вид, всегда был готов к ответу, — зачитайте, пожалуйста, справку о численности, техническом оснащении и командных кадрах противостоящих частей.

Шуршал бумагой Соболев. Катуков от «катюши» прикуривал сигарету за сигаретой. Никитин вместо карты разведки расстелил на столе оперативную карту.

После того как Соболев сел на скамейку, Шалин заговорил о боевом духе немцев.

— Не так уж низок, как кажется некоторым сверхоптимистам. — Порывшись в папке, он вынул нашу армейс- [303] -кую газету, подчеркнутую кое-где красным карандашом. — Такие слова, как «развал», «драпают», мне представляются преждевременными. Конечно, противник не тот, что был в сорок первом году, и даже не тот, каким мы знали его на Курской дуге. Безусловно, ему икаются бомбовые удары союзников по тыловым городам Германии. Но во второй фронт немец не верит. Так, товарищ Соболев?

— Так точно, товарищ генерал.

— Дисциплина еще высокая, стойкость немалая. Так, товарищ Соболев?.. Нам следует здраво оценивать противника, не преуменьшая его потенции. Тем более что я только что получил бумажку — на сегодня у нас лишь одна пятая танков по отношению к количеству, с которым начали действия...

— Вывод? — наклонил голову к плечу Катуков. — Вывод какой?

— Армия сейчас наступать не в состоянии. Надо обороняться. И восстанавливать танки. Выиграть время до подхода свежих частей...

...Я умышленно останавливаюсь на работе Шалина и его помощников. Обычно в литературе, художественной, да и специальной, война изображается как подвиг солдат и строевых командиров. Это, слов нет, справедливо. Но несправедливо забывать о подвиге штабов, о мозговой силе армии. Победа над фашизмом была и победой советского штабного мышления...

Ватутин согласился с нашим пониманием обстановки и с нашими выводами.

— Теперь ждите и держитесь, крепко держитесь, — сказал на прощание командующий фронтом.

Ждать пришлось недолго. В восемь часов 24 января по всему фронту разом заговорила немецкая артиллерия. В утреннем небе, покачивая крыльями, плыли бомбардировщики, окруженные суетливыми истребителями.

Первые удары — по переднему краю. Через сорок минут волна взрывчатки и металла захлестнула заранее засеченные штабы. Наша многострадальная деревня, которую фашисты не успели сжечь, отступая, бушевала огнем, сквозь который с воем и свистом летели осколки. В вырытые за огородами блиндажи доносились [304]

сотрясавшие бревенчатые стеньг глухие раскаты, как при землетрясении.

После часа артиллерийско-авиационной подготовки двинулись танки и пехота. Ясно обозначилось направление сходящихся ударов из районов Винницы и Монастырища. Немцы мечтали об окружении, надеясь таким образом спастись от котла под Корсунь-Шевченковским. Побуждения достаточно основательные, чтобы бросить бой все, что удалось стянуть сюда. Мы не просто защищали свои позиции. Мы в немалой мере обеспечивали успех межфронтовой операции.

Тяжелее всего доставалось бригаде Бабаджаняна, бившейся к востоку от Винницы. Туда, как было решено на Военном совете, я и поехал.

Наблюдательный пункт Бабаджаняна на чердаке. Темно, пыльно. Доски с тоскливым скрипом прогибаются под ногами. Чувство такое, будто в любой момент можешь провалиться сквозь шаткий настил. Через весь чердак тянутся веревки, с которых свисают стручки перца, сушеные тыквы. Отодрать лист железа, чтобы поставить стереотрубу, догадались, а вот сорвать веревки никому не пришло в голову.

У стереотрубы нахохлился начальник штаба подполковник Богомолов. В полушубке, но без ушанки. Ветер треплет редкие легкие волосы.

— Где командир? — спрашиваю я.

Богомолов, не отрываясь от окуляров, показывает рукой куда-то вверх. Потом оборачивается, вскакивает:

- Виноват, товарищ член Военного совета. Комбриг на крыше. Прильнув к окулярам, я выслушиваю доклад. Командный пункт накрыло еще утром во время артподготовки. Трое офицеров убито, пятеро ранено. Пришлось обосноваться в этом доме. Штаб в подвале, начальник штаба на чердаке, командир на крыше. Субординация соблюдена.

— А Кортылев где? — спрашиваю я о замполите.

— В первом батальоне. Там неустойка получилась.Танки нажали...

Танки и сейчас продолжают нажимать. Они выходят из смутно темнеющего справа на горизонте перелеска. Чер- [305] -ные коробочки быстро катятся по белому полю. Останавливаются. Искра и дымок одновременно вылетают из тонкого, как соломинка, жерла. Коробочки опять скользят вперед.

Я поворачиваю объектив стереотрубы. Из-за полуразрушенного здания бьют две «тридцатьчетверки». Одна из катившихся коробочек остановилась. Оранжевый огонек вспыхнул на ее стенке. Секунда — и все поглотил клуб дыма.

Ближе к НП прерывистые окопы. С чердака видны согнутые спины бойцов, станковые пулеметы, минометные трубы. По лощине санитары несут раненого и скрываются за кирпичными стенами длинного здания с обнаженными стропилами.

Бой, неравный бой потрепанной бригады с получившим пополнение противником! Новые коробочки вытягиваются вдоль опушки перелеска.

— Нэ то, чтобы совсем плохо, но и нэ то, чтобы очень хорошо, — Бабаджанян пытается руками счистить с шинели ржавчину.— Оцинкованным железом надо крыть дома. А то, когда война, командир бригады портит обмундирование. Нэхорошо.

— Нехорошо, — соглашаюсь я.

— Скверно, — подтверждает Бабаджанян. — Скверно, потому что сил мало. Мы, конечно, духом нэ падаем, но одного духа мало. Нужны танки, артиллерия.

Бабаджанян подталкивает ногой к стереотрубе табуретку и опускается на нее. .

Богомолова уже нет на чердаке. Казалось бы, неторопливый, рассудительный начальник штаба должен гармонично дополнять горячего, темпераментного командира. Да, дополнять-то один другого они дополняют, но любить не любят. Едва появляется комбриг, начальник штаба норовит испариться...

Хотя впереди, на холмистом поле среди остатков колхозных строений, горит с десяток немецких танков, мне очевидно, что бригада своими силами не удержит позиции. Если немцы здесь решили таранить нашу оборону, они подбросят еще и живой силы, и техники.

Я приказываю телефонисту вызвать генерала Дремова, который несколько дней назад принял корпус от заболевшего Кривошеина. [306]

— Понял, понял вас, — услышал я слабый голос Дремова. — Правый фланг Армо вижу. Высылаю из второго эшелона Горелова. Высылаю Горелова в помощь Армо.

— О Володя! Это хорошо! Это шикарно! — шумно радуется Бабаджанян.

Но напряжение нарастает. Нескрываемая тревога в голосах командиров. Начальник связи выжидающе смотрит на Бабаджаняна — не прикажет ли тот подготовить связь с нового пункта... Бабаджанян молчит. Несмотря на мороза его смуглое с впалыми щеками лицо лоснится от пота.

— Приказа нэ было? — Армо вопросительно смотрит на меня.

— Не было, — подтверждаю я.

— Держать наготове личное оружие,— цедит Бабаджанян. — Ручной пулемет есть?

На чердаке снова появляется Богомолов. Сейчас уже не до симпатий и антипатий.

— Кунин отошел к сараю, где прятали раненых. Подполковник прибыл из штаба фронта...

— Вижу Кунина, — бросает Армо. — Эй, солдат, убери эту дуру, — показывает он на стереотрубу.

Подполковника из штаба фронта Бабаджанян отводит в сторону. И через минуту я слышу оттуда негодующий голос командира бригады.

— Он — от командующего, да? А я — от Гитлера? Нэ веришь, пойдем посмотрим. А-а, нэ желаешь...

С противотанковым ружьем в руках, тяжело отдуваясь после крутой лестницы, вваливается Кортылев. Ставит ружье туда, где только что стояла стереотруба. Прищурившись, смотрит сквозь проем в крыше.

— На левом фланге у Осипова немцы ворвались в деревню, — тихо сообщает Богомолов уже отделавшемуся от «представителя» командиру бригады.

Бабаджанян опускает бинокль и зло матерится. Длинная пулеметная дробь, сотрясая дребезжащую крышу, заглушает ругань. Коротко вскрикнув, схватившись руками за мгновенно почерневшую от крови ушанку, падает начальник связи.

На темной крыше вспыхнули яркие дырочки от пуль.

Тут я слышу снизу басок Горелова: [307]

— Кто живой, отзовитесь!

Отбрасывая ногой сухие тыквы, он подходит к нам, спокойный, с обычной своей улыбкой на загорелом лице. Здоровается так, будто пришел не на изрешеченный пулями чердак, а в гости к приятелям.

И хотя Горелов приехал только с начальником штаба, а бригада его еще на подходе, да и танков в ней раз-два и обчелся, — у нас делается легче на душе. Может быть, это особое свойство Горелова — заражать всех вокруг ясной верой в лучшее.

— А ну, Богомолов, давай карту, — деловито говорит он, — Армо, мне надо твой левый фланг выручать? Ну-ка разберемся...

Вскоре Горелов уходит, оставив на чердаке своего начальника штаба.

— Я танки на пути встречу и поведу их на левый фланг,— говорит он мне, прощаясь.— Будем бить из засад, как нас денно и нощно учит командующий...

Стрельба из засад — не просто излюбленная тактика, а, я бы оказал, страсть Катукова. О чем бы ни шла речь, по какому бы поводу ни созывалось совещание, он найдет случай напомнить о засадах. Едва позволит обстановка, сам лезет в танк и показывает.

Бой из засад — искусство. Выждал, подкараулил, ударил противника — и был таков.

Именно тактика боев из засад позволила нам в этот и последующие дни вражеского наступления почти полностью удержать позиции. Немцы, израсходовав свои ударные силы, так и не продвинулись в глубь нашей обороны...

Ночью мы сидели в низком подвале под тем же домом. Радиосвязь со штабом армии и с соседями работала безотказно. Мне удалось поговорить с Катуковым, Шалиным, Гетманом. Общая обстановка прояснилась. Но именно потому, что окружение противника в районе Корсунь-Шевченковского становилось все реальнее, надо было ждать нового натиска немцев на флангах нашей армии. Надо было готовить отпор, рассчитывая лишь на свои силы. Мы все отчетливее понимали масштабы Корсунь-Шевченковской операции и примерно угадывали, сколько войск она потребует. [308]

Чтобы не мешать Богомолову, который, прижав плечом к уху телефонную трубку, разговаривал с комбатами и одновременно вычерчивал какую-то таблицу, мы негромко беседовали с Кортылевым в углу. Свет двух немецких плошек едва доставал до нас. Рядом кто-то храпел, перебивая собственный храп сбивчивым бормотанием. Пахло мокрыми овчинами, отсыревшими сапогами, самосадом; и черным хлебом. Время от времени радист, будто вспомнил о чем-то, сонно повторял: «Я — "Вихрь", я — "Вихрь", как меня слышите?..»

После Курской дуги, после того, как Кортылев не сообразил вовремя поднять в атаку батальон, он решил все же стать кадровым. Приписник зубрил боевой устав, ковырялся в моторе и, оставшись наедине с командиром бригады, просил его: «Сделай милость, Армо, погоняй меня». Сегодня так сложились обстоятельства, что Кортылеву пришлось лечь за бронебойку.

— Не пойму, попал или не попал, — признавался Кортылев, — но в один момент было ощущение, что всадилтаки в гусеницу. А по правде-то сказать, несерьезное оружие это самое пэтээр, слабо против танка... Хотя старшина Агарков сегодня не худо действовал...

Привалившись к стене, поглаживая тяжелый, небритый подбородок, Кортылев рассказал о подвиге, совершенном на его глазах в тот час, когда батальон Кунина отбивался от немцев неподалеку от длинного сарая без крыши.

В одном из взводов после пяти атак остался лишь старшина Александр Агарков да человек десять раненых, в большинстве тяжело. Танки выходили из перелеска, на их пути была заснеженная лощина, в которой Агарков укрыл раненых. Он собрал все оружие и все боеприпасы: ПТР с одним патроном, пять бутылок КС, автомат. Бутылки сунул в пустой вещмешок, автомат повесил на шею бронебойку взял в руки и пополз. Прополз не больше полусотни метров. Передний танк совсем близко. Агарков укрылся за бугорком, вещмешок с бутылками под рукой. Когда «пантера», обдавая бензиновым духом, обсыпая снежной пылью, подошла вплотную, Агарков вскочил и бросил бутылки на дышащие теплом жалюзи. Мотор всосал жидкость и выбросил пламя. Приближался второй танк. Агар- [309] -ков снова бросил бутылку. Но промахнулся. Бросил еще одну. Она разбилась, пламя быстро побежало по броне. «Пантера» остановилась. Из верхнего люка с криками выскочили немцы в черных комбинезонах и устремились к третьему танку. Тот затормозил. Танкисты вскочили на броню. Агарков приложился к пэтээр и выстрелил единственным патроном. Старшина не знал, куда угодил этот патрон. Но танк не сдвинулся больше с места. Немцы побежали обратно к перелеску. Старшина Агарков, закинув за спину вещмешок, прихватил автомат и бронебойку, пополз обратно. Шальная пуля попала ему в ногу и раздробила кость.

— Я пробрался к Агаркову, — рассказывал Кортылев, — приволок в сарай. Сознание он потерял. Фельдшер сказал, плохая рана, — закончил Кортылев и полез в карман за табаком. — Сам ведь вперед полез, чтобы не допустить танки к раненым, — никто такого приказа ему не давал...

— Послушайте, Кортылев, почему бы вам не написать обо всем этом в письме к родным Агаркова, — предложил я.

— Прямо сейчас?

— Сейчас. Я знаю, такие письма у нас пишут обычно после боев, в затишье, а еще чаще — после смерти. Но к тому времени многое забывается. Письма выходят похолоднее, поофициальнее...

Кортылев достал из полевой сумки листок бумаги и кусок свечи. Приладил огарок на бочке, стоявшей в углу. С минуту подумал и стал быстро писать. Кончил и спросил:

— Вы подпишете?

— С великой охотой.

Кортылев послюнявил пальцы, зажал ими зашипевший фитилек и предусмотрительно спрятал огарок обратно в сумку.

Разговор зашел о воспитании качеств, необходимых в бою. Еще перед наступлением политработники бригады опросили всех солдат и командиров. Оказалось, что около восьмидесяти процентов личного состава имеет свой счет к гитлеровцам, от которых так или иначе пострадали либо сами, либо их близкие. [310]

— На этом мы и строили всю работу,— рассказывал Кортылев, нещадно дымя махрой. — Уж если сам пострадал от фашиста, тут спуску врагу не будет.

— А если не пострадал? — спросил я.

— То есть как не пострадал? — удивился Кортылев перестал затягиваться.

— Скажем, человек из Сибири. Дом его цел. Мать, жена, детишки невредимы.

— Он должен за товарищей мстить, за их семьи.

— Согласен. Но лишь на этом нельзя строить пропаганду. Идея отмщения не единственная и даже не основная. Главная наша идея — защита Родины, дела коммунизма. Она одинаково дорога всем ста процентам личного состава: и пострадавшим от немца, и непосредственно не пострадавшим...

Мы долго еще говорили с Кортылевым. Тема была обоим интересна и важна. Здесь же, в углу, на соломе и уснули, распустив поясные ремни.

Когда я проснулся, в подвале по-прежнему царили полумрак и духота. Так же сидел с телефонной трубкой Богомолов. Но рядом с ним я увидел массивную фигуру начальника армейской разведки полковника Соболева.

— Что нового? — спросил я, стряхивая с себя соломенную труху.

— Ночь прошла спокойно. Есть сведения, что противник скапливается против Бабаджаняна... Подгорбунский такое сотворил...— полковник развел руками, подыскивая подходящее слово. — Короче говоря, взорвал эшелон, в котором ехала пехота и везлись запасные части для танков... Возвращаясь восвояси, разведчики наскочили на группу офицеров, те шли с совещания у прибывшего из Берлина представителя имперского штаба. Завязалась рукопашная. Подгорбунский расстрелял пистолетную обойму, а сменить нельзя. Пустил в ход финку. Что там было один черт разберет. Наши все вернулись. Двое легко ранены. Привели восемь пленных.

— А сам Подгорбунский?

— Хоть бы хны... Много я отчаянных людей видел, но такого...— полковнику Соболеву опять не хватило слов, и он опять развел руками. [311]

Богомолов погасил плошки, горевшие на ящике от снарядов, что служил ему столом. Радист сдернул плащ-палатку, закрывавшую узкое, прижатое к земле окно. От серого, без стекол, окна потянуло холодом. В углах подвала шевелились, просыпаясь, люди. Шестиствольный миномет леденящим душу скрипом возвестил начало дня.

3

Гитлеровцы не смирились с нависавшей над ними угрозой окружения. Они бросались в атаку и под Винницей, и в районе Монастырища, и на других участках упрямо охватывающего их фронта. Над немцами витала тень Сталинграда. Фашистское командование понимало:

после такого нового поражения на Днепре не удержать Правобережную Украину. А она была для них и житницей, и предпольем в битве за Польшу, и плацдармом для нового наступления, от которого не отказывались берлинские стратеги.

Снова и снова то там, то сям появлялись «тигры», «пантеры» и «фердинанды», шла в атаку серо-зеленая пехота.

Наше движение из района Брусилов — Бышев — это широкий маневр по фронту и в глубину, стремительные удары по врагу и не менее стремительные ответы на его удары. Маневренное наступление и маневренная оборона. Такой вид действий доступен только опытным командирам и хорошо подготовленным войскам.

Севернее Монастырища крупная группировка немецких танков прорвалась через цепи еще не успевших как следует окопаться пехотинцев. Ватутин приказал нам немедленно отбросить противника. Корпус Гетмана, усиленный бригадой Бурды и танковой бригадой из резерва фронта, проделал за сутки около ста километров и, прежде чем рассвело, прежде чем немцы опомнились, ворвался на только что захваченные ими позиции.

Тем временем через наши тылы мимо госпиталей и командных пунктов, мимо сгоревших машин и разбитых пушек нескончаемой лентой тянулись «тридцатьчетверки» и самоходки — из резерва Ставки шли танковые армии генералов Богданова и Кравченко. Им предстояло затянуть стальную петлю окружения. [312]

Из серых госпитальных палаток на шум танковых моторов высыпали все, кто мог держаться на ногах. Опираясь на костыли, придерживая пухло забинтованные руки бойцы часами смотрели на танковые колонны, которым предстояло завершить начатое ими дело. И великим сознанием оправданности принятых мук и пролитой крови светились обветренные худые лица солдат.

Из тылов, с дальних участков фронта перебрасывались стрелковые дивизии, предназначенные для уплотнения все более явственно обозначавшегося внутреннего кольца.

А тут — снова оттепель. Расплылись на дорогах следы гусеничных траков, натужно взвыли автомобильные моторы, из-под колес веером летела грязь... Движение, темп которого решал судьбу операции, замедлилось. Громоздкая машина наступления буксовала.

На рассвете в трубке ВЧ я услышал ровный, никогда не срывавшийся на крик голос Ватутина:

— Переброску стрелковой дивизии к Монастырищу возлагаю на вас лично...

Заболевший Катуков лежал в жару, но запретил отправлять его в госпиталь. И хотя не мог командовать требовал, чтобы мы с Шалиным держали его в курсе всех решений. Утром, когда температура поднялась еще не так высоко, Катуков вызвал к себе штабного офицера, который ночью заплутался и не нашел подходившую к фронту часть. Я застал лишь конец разговора. Подполковник стоял навытяжку. С его сапог на пол стекала грязь.

— Отказываю вам в своем доверии, идите, — опустился на подушку Михаил Ефимович.

— Идите, — повторил он, пристально глядя в побледневшее, с растерянно остановившимися глазами лицо командира...

Я сел на скрипучий раскладной стул возле кровати. Катуков выслушал меня — речь шла о транспорте для стрелковой дивизии. Взял со стола кринку с водой и долто жадно пил. Потом вытер рукавом рубашки губы, мокрый подбородок и, зло посмотрев на меня, произнес:

— Жену отдай дяде... [313]

Как, вероятно, и каждый командующий, он жалел «свой» транспорт для «чужих» частей. Но я по опыту знал: первая реакция Катукова — это еще не решение.

— Ну, что глядишь с укоризной? Думаешь, у меня пережитки феодализма? Бери автополк и два автобата. Я ж тоже кое-чего понимаю...

В лесу к юго-западу от Погребища на машины, стоявшие по две в ряд, грузилась пехота. Командир дивизии, низенький толстый полковник в светло-коричневом полушубке с пушистым темным воротником, тревожно спрашивал:

— Не застрянем, товарищ генерал? Не будем буксовать в грязи?

С утра моросил дождь. С одной стороны, это было неплохо. Низкие тучи прятали нас от немецкой авиации. Но с другой... Не проехали мы и десяти километров, как дождь превратился в ливень, а размытая и без того дорога — в болото. Промокшие бойцы не столько сидели на машинах, сколько толкали их. В деревнях на помощь приходили крестьяне. Они тащили солому, разбирали клуни, бросали под колеса куски плетня. Вместе с солдатами, упершись плечами в кузова, подбадривали себя: «Раз, два — взяли!»

Командир дивизии натянул на ладонь металлический браслет ручных часов с аспидно-черным циферблатом.

— Опаздываем, товарищ генерал, ох опаздываем. В пешем строю быстрее бы. Да на машинах боеприпасы...

Дождь не переставал. «Студебеккеры» все глубже погружались в грязь. Казалось, это баржи, медленно плывущие по мутной реке.

Часов около восемнадцати ко мне подбежал взбудораженный командир дивизии. Его полушубок потемнел от воды, мокрый мех на воротнике слипся, стал словно облезлым. Тяжело дыша, ни слова не говоря, он разогнул передо мной ладонь с часами.

Время шло. Машины стояли, безнадежно стояли с заглушенными моторами. Густая грязь подступала под борта. Срок, определенный приказом, истек.

— Дальше пешком, — решил я.

— Но как быть со снарядами? — спросил командир дивизии... [314]

Медленно тянулись батареи, роты. Бойцы по грязи волокли пулеметы, минометные плиты, впрягались в упряжки батальонных, полковых и дивизионных пушек. Где-то, когда-то я видел нечто подобное. Да, сорок первый год, окружение, припятские болота...

Полковник остановил одно отделение

— Давайте поглядим, что у вас в вещмешках. Солдаты вытряхивали на расстеленную плащ-палат содержимое «Сидоров».

— А впрямь, товарищ полковник, много лишнего, — радостно удивился молодой паренек с красным шрамом на щеке. — Ну на кой ляд сухари или там консервы. Лучше возьмем лишних гранат парочку либо снарядик для семидесятишестимиллиметровой.

Нет, это были бойцы сорок четвертого года — года широкого наступления!

Докладывая генералу Ватутину о марше дивизии, я рассказал и о бойце со шрамом, о том, как люди вместо продуктов брали боеприпасы и, отказываясь от отдыха, шли к передовой.

— Солдат понял цену времени в наступлении, а уж коль понял, то сумеет дорожить им, — услышал я в ответ.

«Студебеккеры», застрявшие на пути от Погребища к Монастырищу, лишь в мае по подсохшим дорогам догнали армию у Черновиц.

Что ни день, мне приносили «красные бумажки», адресованные Кириллову, — шифровки, которые по довоенной традиции печатались на красной бумаге. «Кириллов» — одна из моих условных фамилий, употреблявшихся в целях военной конспирации. Чаще всего шифровки содержали просьбы о ГСМ и боеприпасах, особенно о подкалиберных снарядах. Подкалиберных мы получали лишь 10 процентов к общему количеству снарядов. А спрос на них, пробивающих броню, очень велик.

Снабжение, снабжение, снабжение — об этом говорим на заседаниях Военного совета, на совещаниях с командирами и политработниками. Автотранспорт бессилен. На снабжение переключились эвакороты со своими тягачами — безбашенными танками и тракторами. Эти тягачи воло- [315] -кут огромные самодельные сани, уставленные ящиками и бочками. На металле бочек выдавлены латинские буквы. Захваченные в Казатине склады тары пришлись кстати. В них мы поживились не только бочками, но и емкими контейнерами для горючего, удобными канистрами.

Гитлеровцы, снаряжая вермахт к войне, неплохо позаботились о различных видах тары. И сейчас, когда успех склонился на нашу сторону, мы пользуемся этой немецкой предусмотрительностью.

Среди шифровок обратила на себя внимание подписанная непривычной для меня фамилией Потоцкий. Лишь недавно в одну из бригад корпуса Гетмана прибыл начальником политотдела подполковник Потоцкий. Ночью на ходу он представился и после короткой беседы (я должен был вот-вот уехать) отправился в бригаду.

Новый начальник политотдела в первой своей шифровке просил срочно прислать душ и дезинфекционную камеру.

Отправляясь в корпус Гетмана, я намеревался побывать и у Потоцкого. Ехал туда спустя два дня после совещания в штабе фронта, на котором мы впервые услышали давно ожидаемую новость: окружение корсунь-шевченковской группировки завершено!

Как только кольцо замкнулось, немцы, судорожно напрягая силы, бросились на прорыв. 4 и 5 февраля они отчаянно пытались разорвать стальной обруч. Атаки не стихали ни днем ни ночью.

Из частей нашей танковой армии только группа Гетмана находилась на внутреннем обводе. Ей основательно досталось в эти дни.

Командный пункт Гетмана километрах в трех от передовой. Офицеры сидят в тесном низком погребе. Под ногами хрустит картошка. Пахнущие рассолом бочки из-под квашеной капусты заменяют скамейки и стулья. Низкий потолок не дает Гетману выпрямиться. Он стоит, ссутулив широкие плечи, пригнув голову, и курит. Из расползающейся цигарки сыплется табак. Андрей Лаврентьевич — некурящий, табаком он балуется лишь когда нервничает. Толстыми, плохо гнущимися пальцами неумело сворачивает нескладные самокрутки. [316]

— Левее нас становится еще один танковый корпус, сообщает Гетман, — фронт уплотняется. Скоро немцам «котле» крышка. Прошу помнить, что при передаче позиций возможны контратаки противника.

После Гетмана говорит начальник политотдела корпуса генерал Орлов. Говорит тихо, значительно, каждое слово у него выверено.

Прежде чем закончить совещание, я знакомлю присутствующих с текстом обращения к командованию окруженной вражеской группировки:

«Во избежание ненужного кровопролития, мы предлагаем вам принять следующие условия капитуляции:

1. Все окруженные немецкие войска во главе с вами и с вашими штабами немедленно прекращают боевые действия.

2. Вы передаете нам весь личный состав, оружие, все боевое снаряжение и транспортные средства, а также всю технику неповрежденной.

Мы гарантируем всем офицерам и солдатам, прекратившим сопротивление, жизнь и безопасность, а после окончания войны возвращение в Германию или в любую другую страну по личному желанию военнопленных.

Всему личному составу сдавшихся частей будут сохранены военная форма, знаки различия и ордена, личная собственность и ценности, а старшему офицерскому составу, кроме того, будет сохранено и личное оружие.

Всем раненым и больным будет оказана медицинская помощь.

Всем сдавшимся офицерам, унтер-офицерам и солдатам будет обеспечено немедленное питание.

Ваш ответ ожидается к 11:00 9 февраля 1944 г. по московскому времени в письменной форме через ваших личных представителей, которым надлежит ехать легковой машиной с белым флагом по дороге, идущей от Корсунь-Шевченковского через Стеблев на Хировка.

Ваш представитель будет встречен уполномоченным русским офицером в районе восточной окраины Хировка 9 февраля 1944 г. в 11 час. 00 мин. по московскому времени.

Если вы отклоните наше предложение сложить оружие, то войска Красной Армии и Военно-Воздушного [317] флота начнут действовать по уничтожению окруженных ваших войск, и ответственность за их уничтожение понесете вы».

Документ непривычен для нас. Там, где раньше бывала 1-я танковая армия, командованию не приходилось обращаться к противнику с такого рода предложениями.

— Вдруг да сдадутся, — неуверенно произносит кто-то.

— Как же, держи карман, — мрачно перебивает Гетман.

— Рассчитывать на сдачу трудно, — продолжаю я, — однако даже если есть один шанс против ста, надо предлагать капитуляцию. Нам известно, что Гитлер специальным приказом запретил сдаваться, обещал выручить из «котла». И пока что немцы выполняют приказы фюрера...

Неподалеку с тяжелым грохотом рвутся один за другим снаряды. Со стен погреба сыплется земля.

— Уразумели? — спрашивает Гетман.

После совещания мы втроем — Гетман, начальник политотдела корпуса Орлов и я — завтракаем. Одна из бочек поставлена на попа, застелена газетой. В котелках дымится пшенная каша с кусочками обжаренного сала.

— Надоела хуже тещи, — жалуется Гетман. — Пшено та пшено... В мотострелковую бригаду новый начполитотдела прибыл с ясновельможной фамилией. Как его, Орлов?

Орлов подул на ложечку, пожал плечами.

— Так тот начальник придумал у крестьян пшено на картошку менять. Не дурак мужик...

— Лучше бы занимался вопросами партийно-политической работы, — поморщился Орлов.— Пусть бы каждый свои обязанности исполнял, больше бы толку было.

— Что верно, то верно, — быстро согласился Гетман. — Только я по простоте полагаю, сытый солдат лучше агитацию воспринимает, а главное — крепче воюет.

— Не наша философия, — сурово вставляет Орлов. — Наполеон так рассуждал, путь к сердцу солдата лежит через желудок. Советский боец должен быть сознательным и идейным, независимо от условий.

«Добивая» кашу, я поглядываю на Орлова. Знаю его почти полтора десятилетия. Когда-то вместе учились. Потом встречались на сборах, совещаниях. Степан Митрофанович звезд с неба не хватал, но работал старательно. Года [318] за три до войны неожиданно для нас, издавна помнивших его, стал быстро продвигаться по службе. После боев на Курской дуге, будучи в Москве, в коридоре ПУРа, где толпились ожидавшие назначения политработники, я нос к носу столкнулся с Орловым.

— У тебя есть какая-нибудь должность? Возьми хоть на роту, — взмолился Орлов.

— На роте генерал не положен. А вот начальник политотдела корпуса требуется.

Когда я назвал фамилию Орлова, работник управления кадров недоуменно и соболезнующе посмотрел на меня. Но не возразил.

— Что ж, дело хозяйское. Прохождение службы у него приличное, взысканий не имеет.

Я пропустил тогда мимо ушей эти слова. Более или менее знакомый человек, а то еще бог знает кого просватают...

Мы с Гетманом разделались со своими котелками. Орлов продолжал невозмутимо есть.

Лицо у Орлова чистое, белое, без морщин. Лицо, на котором ни солнце ни ветер не оставляют следов.

Я сразу разгадал наивную хитрость Гетмана, вдруг «забывшего» фамилию нового начальника политотдела бригады и обратившегося за помощью к Орлову. Гетман не станет прямо жаловаться на своего заместителя по политической части, но даст понять: вот полюбуйся, кого мне прислали.

— Неужто вы не были у Потоцкого? — спросил я, когда мы с Орловым направлялись к «хорьку», чтобы ехать в бригаду.

Прибыв на фронт, Степан Митрофанович предложил перейти на «вы». Я вначале не согласился. Но как-то само собой получилось, что мы все же стали говорить друг другу «вы».

— Не был, — невозмутимо ответил Орлов. — Он лишь две недели в корпусе. Акт о приеме должности прислал. С просьбами не обращался. А в таком деле, как изучение кадров, поспешность ни к чему.

Я не стал возражать.

Потоцкого на командном пункте бригады мы не застали. Из политотдельцев здесь сидел лишь инструктор по [319] информации, пожилой, сгорбленный капитан с черным напальчником на руке.

— У нас теперь новый начальник и новый порядок — все в частях, — сообщил капитан, и нельзя было понять, по душе ему этот «новый порядок» или нет.

— Лучше, когда в частях? — поинтересовался я.

— Пожалуй, лучше. Теперь в донесениях материал посвежее, факты сами проверяем. Однако непривычно как-то, неспокойно.

Прежде чем в одном из батальонов мы встретили Потоцкого, у меня уже складывалось о нем впечатление как о человеке деятельном, въедливом. Не всем это нравилось. Заместитель командира бригады по тылу обиженно спрашивал, нельзя ли его избавить от постоянных придирок нового начальника политотдела.

— Нельзя, — резко сказал я.— Нельзя потому, что ваши кладовщики пьянствуют, а люди в окопах, кроме пшена, ничего не видят, неделями не могут дождаться бани. Нельзя потому, что вы сами раньше жили с машинисткой, а теперь ездите в госпиталь к медсестре...

Подполковник интендантской службы, не ожидавший, что дело примет такой оборот, пробормотал:

— Потоцкий успел накляузничать.

— Я, к сожалению, еще не видел Потоцкого... Ко всем этим жалобам и разговорам Орлов проявлял каменное безразличие. Не выдержав, я спросил:

— Почему молчите?

— В присутствии старшего начальника мне нет необходимости высказывать свое мнение.

— А иметь его есть необходимость?

— Я его имею, товарищ член Военного совета, — с достоинством произнес Орлов, так ничего и не сказав по существу.

Мы шли по полю. Сегодня мотострелковая бригада не имела непосредственного соприкосновения с противником. Где-то левее не смолкая заливались пулеметы, а сюда лишь изредка залетали снаряды, рвавшиеся среди бесформенных окопов. Случалось, снаряды падали неподалеку. Лицо Орлова оставалось бесстрастным. На землю он плюхался лишь тогда, когда плюхался я. А встав, прежде всего приводил в порядок свой кожаный реглан. [320]

Нет человека, который не реагировал бы на разрыв мины или снаряда, на свист пули или осколка. Но один умеет подчинить реакцию своей воле, другому это удается. Орлов держался в высшей мере хладнокровно. Но даже хладнокровие, которое так нравилось мне в других было чем-то неприятно в Орлове... Из-за кустов доносился незнакомый голос:

— Без бруствера окопу грош цена. Создается впечатление, будто вы просто отвыкли от обороны, зазнались. малость. А на войне за зазнайство кровью расплачиваются!

Говоривший и оказался Потоцким. На нем была роткая перемазанная шинель и кирзовые сапоги с широкими, облепленными грязью голенищами. Через плечо на парусиновом ремешке болталась туго набитая полевая сумка из немудрящего кожзаменителя. Потоцкого, как и Ружина, на первый взгляд можно было принять за политработника, недавно призванного из запаса. Между тем Федор Евтихеевич служил в армии с тридцать девятого года, был корреспондентом «Красной звезды», редактировал дивизионную газету в Самборе и нюхал порох с первого дня, вернее, первой ночи войны. Ему было просто не до тех мелочей в одежде, которые иногда отличают кадрового командира от «приписника». Все это я узнал и понял за те полтора часа, что мы с Потоцким и Орловым обходили батальон и рассказывали солдатам об окруженной группировке, об обращении нашего командования.

— А если передать немцам обращение через МГУ? — задал мне вопрос Потоцкий. — Чтобы все немецкие солдаты знали, а не только командование.

— Оно бы не худо, да нет перевода.

— Не боги горшки обжигают. Готовился к войне — долбил немецкий. После Испании дал себе зарок. Считала война с Гитлером неизбежна, в войне неизбежна наша победа, а коль так, в Германии неизбежна пролетарская революция. Надо будет помогать немцам. Немножко схематично. Но в принципе и сейчас считаю, схема верна... А вот наш инструктор по работе среди войск противника немецкий язык не очень-то жалует. Но грамматикой вла- [321] -деет сносно. Мы с ним переведем, я ночью прочитаю через установку. Как вы на это дело смотрите?

Потоцкий говорил живо, свободно, с располагавшей к нему откровенностью. Мне он понравился с первого раза. Я был уверен: в армии появился еще один дельный, думающий политработник. Может быть, не всегда умелый организатор, порой стремящийся одновременно находиться минимум в трех местах. Но насколько эта горячность, непосредственность и прямота дороже величественной неподвижности Орлова. Я невольно сравнивал их — скрипевшего новеньким регланом хмурого Орлова и широко шагавшего Потоцкого, решительным жестом отбрасывающего за спину толстую полевую сумку.

Вечером, прощаясь с Потоцким, я спросил у Орлова:

— Имеете что-нибудь сказать подполковнику?

— Мог бы... Вот вам, товарищ Потоцкий, совет: не распыляйтесь, находите главное звено, неустанно повышайте идейный уровень партполитработы...

Что ж, все было правильно...

Каждый из нас отправлялся по своим делам: Орлов — в политотдел корпуса, Потоцкий — переводить на немецкий язык обращение, а я — в бригаду Бурды.

Мне еще не раз доводилось встречаться с Потоцким. О многом мы успели переговорить с ним до того злого часа, когда на улице Берлина немецкая пуля, скользнув по эмали ордена, вошла в его сердце.

Танки и колесные машины нашей армии имели на бортах условный знак: ромб, рассеченный посредине, над линейкой — номер бригады, под линейкой — номер батальона.

Едешь куда тебе надо и сверяешься по этим привычным белым знакам на грузовиках и танках, которые отстали в пути, застряли на дорогах.

В бригаду Бурды добираться труднее: редко когда встретишь такие ориентиры. Полагайся на карту, узнавай у встречных. Михаил Михайлович Балыков в таких случаях припоминает один и тот же фронтовой анекдот. Крестьянский мальчуган кричит матери: «Мамка, командир карту вытаскивает, сейчас дорогу спрашивать будет». [322]

У Бурды техника не отстает. У него не оставят на полпути танк с забарахлившим мотором, севшую на дифер полуторку, на марше колонна не растянется более чем предусмотрено наставлением.

Зато место стоянки бригады определишь без ошибки:

танки поставлены так, что в любую минуту готовы открыть огонь и начать маневр. Один не помешает другому. Как бы ни устали люди, они не забудут об охранении.

Однажды командиры с завистливым пристрастием допрашивали Бурду.

— Везучий ты.

— Везение ни при чем. Надо умело отбирать людей.

— Поучи.

— Могу по секрету. Когда приходит пополнение, я беру первых попавшихся.

— ???

— Уж коль они чувствуют себя «отобранными», не подкачают...

«Хорьх» проваливается в скрытые грязью колдобины и, напрягая все свои двести лошадиных сил, выбирается из них. Я ловлю себя на неуместной улыбке. Откуда она? Да ведь я думаю о Бурде, о его веселой, неуемной деловитости. Передо мной стоит радостно оживленное смуглое лицо командира «бурдейской» бригады.

— Не устали? — спрашивает Бурда, едва я вылезаю из машины. — Покажу, как «расписывались» нынче утром наши танкисты.

Он никогда не скажет «мои» танкисты, «мои» люди. Среди деревьев с обрубленными осколками сучьями, с белыми, сочащимися соком ранами — три «пантеры». Одна, скособочившаяся у обрыва, отсвечивает черно-оранжевой окалиной, пушка бессмысленно нацелена в качающиеся вершины. Две другие вырвались к дороге и будто по команде остановились. Передняя — с дырой в борту, задняя — с распластавшейся по мокрой земле гусеницей.

— Чисто сработано,— удовлетворенно похлопывает Бурда по шершавому влажному металлу. — Машины крашены в желтый цвет. Предназначались в Африку. Это и пленные экипажи подтвердили. А попали вот на Украину. [323]

Всякий раз при виде подбитого немецкого танка я испытываю волнение. Где-то в далекой Германии старательно изготовили могучую махину, способную расстреливать и давить людей, крушить жилища. Кто знает, сколько крови и слез пролилось по вине этой длинноствольной пушки, этих жадно впившихся в землю гусениц! А сейчас передо мной уже безобидная, нелепо застывшая у проселка замысловатая гора металла. Она лишилась своего основного назначения — способности приносить смерть. И метаморфоза произошла благодаря тому, что нашелся человек, который оказался сильнее легированной стали, у которого в минуту, когда смерть была совсем рядом, достало хладнокровия, чтобы верно прицелиться и выстрелить.

Скоро война уйдет из этих мест. Ребятишки будут лазать по танку, спускаться через люк в его темную, таинственную глубину...

Бурда прервал мои размышления:

— Хочу насчет партактива посоветоваться... Последнее время брехунов много развелось. Иной приврет, чтобы орден получить, иной — чтобы избежать взыскания, а иной — 'по привычке, на всякий случай. Три дня назад послал старшего лейтенанта Косицына разведать противника. Возвращается, глаза — плошки, дышит, что твой паровоз: «У немцев сосредоточение — танков с полсотни, артиллерия на огневых». Ладно, говорю, отдыхайте, спасибо за службу. А сам послал новую разведку. Спустя час докладывают, что стоят у немцев картонные макеты трех танков, пушками и вовсе не пахнет. Косицын, между прочим, кандидат ВКП(б). Вот мы с Боярским и задумали партактив насчет брехни и брехунов собрать... Да нет, название культурное придумаем, например: «О правдивости в информации» или «О честности коммуниста в бою».

— Ну а что смущает?

— Спросил генерала Орлова, а он не одобрил: «Обобщаете частные факты».

— Запретил?

— Запретить не запретил и разрешить не разрешил:

«Надо все взвесить, обговорить с кем следует. Спешить в таком деле ни к чему». [324]

Вольно или невольно Бурда копировал интонации Орлова. Я легко представил себе невозмутимого начпокора с его «взвесить, обговорить...»

— Торопливость, и верно, не нужна, — старался я по возможности не уронить авторитет Орлова. — Но и тянуть тоже не следует. Вопрос важный. Проводите актив...

Вторую половину дня и первую половину ночи в полосе бригады Бурды немцы не давали о себе знать.

Назавтра в одиннадцать часов истекал срок ультиматума. Но еще на исходе ночи мы поняли, что капитуляцией не пахнет. Вопреки обыкновению, немцы в темноте, под покровом тумана пустили танки. Их встретили на коротких дистанциях «тридцатьчетверки», притаившиеся в засадах. Но огонь из засад на этот раз был малоэффективен. Предрассветный сумрак и белесый туман мешали прицельной стрельбе. Немецкие машины вышли на рубеж, где стояли подбитые «пантеры», и затормозили. В темноте они чувствовали себя неуверенно, боялись оторваться от пехоты.

Бурда вызвал командира батальона капитана Федоренко, великана, едва влезавшего в танк.

— Давай по-над рощей Угольной во фланг немцам. Пользуйся туманом. Огня прежде времени не открывай. Тут надо верняком бить. Когда отрежешь немцев, дай серию красных ракет, чтобы свои не обстреляли.

Маленький тонкий командир бригады, вскинув голову, посмотрел в глаза молчавшему батальонному:

— Поспешай, Василий Сидорович.

Танки взвыли и исчезли в тумане. Утреннее солнце едва просвечивало сквозь плотную дымку. Туман не только не рассеивался, но сгущался, непроницаемой пеленой обволакивая деревья и дома, приглушая выстрелы и урчание моторов. Нельзя было понять, что происходит, где наши машины, где — вражеские.

Федоренко докладывал лаконично и не ахти как вразумительно. Стрельба то приближалась, и казалось, танки вот-вот вынырнут из тумана, то откатывалась. Федоренко сообщил: «Вышел на немецкую пехоту, нахожусь в тылу у прорвавшихся танков». А через десять минут новое: «Танки повернули на меня. Отхожу. Приготовьте отсечный огонь». [325]

Донесения, которые получал Бурда, приказания, которые он отдавал, отражались на его подвижном смуглом лице. «Добро тебе, Федоренко, — кричал Бурда в микрофон,— заманивай на себя немцев. Мы их встретим».

Но в то время, когда Федоренко оттягивал на себя и подводил под артиллерийский огонь фашистские танки, несколько вражеских машин, возможно заблудившихся, оказались в непосредственной близости от командного пункта. В комнате, где мы сидели, что-то коротко треснуло и на стол посыпались мелкие щепки. В полуметре над нашими головами просвистела болванка, насквозь прошившая хату. Из двух дыр на противоположных стенах потянуло влажным холодом.

Бурда в сердцах швырнул на скамейку ушанку, отцепил с пояса шлем и бросил на ходу:

— Штаб, в ружье!

Я выскочил вслед за Бурдой. Но уже не видел его. По шуму мотора догадался: командир повел свой танк. Я крикнул подбежавшему Коровкину: «Заводи!». Влез в «тридцатьчетверку». Хорошо, что в этот раз взял ее с собой, не довольствуясь «хорьхом».

Среди деревьев мелькнул неясный, выхваченный из тумана вспышкой силуэт машины Бурды.

Я приказал Коровкину открыть огонь и не отрываться от командира бригады.

Лихорадка боя снимает ощущение времени и места. Не заметил, как мы, маневрируя, вышли к окраине Цыбулева. Кусок стены у ближнего сарая рухнул и в проеме показался ствол самоходки. К моему танку бежал человек в комбинезоне. Я открыл люк и рукой показал ему направление огня.

Самоходка ухнула, выбросив длинный лоскут пламеии. Дым не успел рассеяться — новый столб огня. В сыром воздухе запахло едучей гарью.

«Тридцатьчетверка» рванулась вперед. И тут я услышал в шлемофоне голос Бурды. Комбриг спрашивал, чей танк идет за ним.

— Спасибо, товарищ Кириллов. Берите вправо, меняйте позицию.

Коровкин выполнил команду. [326]

Танк, покачиваясь, шел по пахоте, на которой сохранились еще не стаявшие белые плешины снега.

Немецкие машины, прикрываясь огнем, откатывались к югу, надеялись укрыться в роще между Цыбулевом и Монастырищем.

Я поднес ко рту микрофон и с неожиданно охвативт шей меня радостью крикнул:

— Добро, Александр Федорович. Не дал в обиду свой капэ.

Ответа не было. Танк Бурды, не отвечая, мчался впереди. Вдруг резко затормозил. Я приказал Коровкииу приблизиться, прикрывая огнем «тридцатьчетверку» командира бригады.

Из переднего люка машины Бурды вывалился механик-водитель. Размахивая руками, он бежал нам навстречу.

Я отбросил верхний люк и услышал:

— Батьку убили!..

На поле рвались редкие снаряды. Но их никто не замечал. Когда мы с Коровкиным поднялись на «тридцатьчетверку» Бурды, из Цыбулева уже подбежали к нам артиллеристы.

Через верхний люк мы осторожно поднимали обмякшее тело командира бригады. Бурда едва слышно хрипло стонал, закусив нижнюю губу. Руки поднимавших его снизу радиста и командира орудия были в крови. Кровь заливала располосованную на животе шинель Бурды.

Откуда-то прибежала медсестра, появились носилки. Их поставили на снег, и снег вокруг стал рыхлым, багровым. Бурда лежал на спине. Изо рта по бледным, утратившим смуглость щекам тоже струилась кровь. Глаза, подернутые влагой, неподвижно смотрели в небо.

Я опустился на колени в тщетном желании что-то услышать от умирающего.

Бурда молчал. И я увидел, как стекленеет на его глазах влага, как сомкнулись губы, намертво спаянные застывшей кровью...

Произошло это через четверть часа после того, как истек срок ультиматума, предъявленного нашим командова- [327] -нием окруженным гитлеровским войскам — в одиннадцать пятнадцать 9 февраля 1944 года.

А еще через несколько дней, когда кольцо окружения сжалось, группа Гетмана вслед за другими частями нашей армии начала передислокацию.

Уже без нас пленили остатки сопротивлявшихся близ Корсунь-Шевченковского немецких полков. Без нас подсчитывали потери и трофеи.

Наш маршрут лежал на северо-запад, к Шепетовке, на рубеж, с которого должна была начаться новая наступательная операция. По пути мы миновали ничем для нас прежде не примечательное местечко Ружин.

На площади, в центре местечка, стояла «тридцатьчетверка» с глубокой вмятиной на башне. Танк командира бригады подполковника Бурды застыл памятником на его могиле... [328]

Дальше