Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Бои у Дубно

1

Я меньше всего хотел бы интриговать читателя "таинственной" противоречивостью приказов, вызывать подозрение, что ночной отход совершался по чьей-то злонамеренной воле или тут замешана вражеская разведка, или происходило нечто от лукавого. Ничуть не бывало.

Командование Юго-Западного фронта решило сходящимися ударами механизированных корпусов с юга и севера разбить стенки коридора, образовавшегося между двумя общевойсковыми армиями, и уничтожить вражеские дивизии, катившиеся на восток.

Что возразить против такой идеи? Во имя ее 8-й механизированный корпус 26 июня перешел в атаку, и коридор у Берестечко стал уже.

Этот успех нашего корпуса объясняется не какими-то выдающимися достоинствами его командования. Генерал Карпезо, я и поныне убежден, превосходный военачальник. Однако его войска, сцепившись намертво с гитлеровскими частями, уже несколько дней вели непрестанные бои. Как из таких тесных кровавых "объятий" рвануться в наступление?

Положение многих стрелковых дивизий осложнялось тем, что им приходилось вступать в действие с ходу — вместо контрудара получался встречный бой. А это давало преимущество немцам, механизированный кулак которых, непроницаемо прикрытый с воздуха, уже набрал большую силу инерции. [134]

Иное дело у нашего корпуса. Хоть и тяжело дался ему четырехсоткилометровый марш, дивизии не были связаны боем. Мы могли развернуться, отвести руки и вложить в удар всю сохранившуюся силу. И еще в одном нам повезло. У Лешнева и Козина гитлеровцы в тот день не наступали. Прикрывшись заслонами, они двигались мимо, спешили к Дубно. Мы атаковали сравнительно небольшие силы противника. Танковый полк, контратаковавший Волкова у Лешнева, был неожиданно для самого себя с марша брошен в бой.

Почему же корпусу после успешного дневного наступления приказали отойти? По причине самой неожиданной и до удивления простой. Командование фронта вовсе не знало об этом успехе. В обстановке общих неудач, растерянности и суматохи рвались нити управления войсками. Наши донесения в штаб фронта, как видно, не поступали, и там невольно подумали, что нас, наверное, тоже расколошматили в пух и прах. Отсюда и возникло решение о том, чтобы мы хотя бы поддержали своими огневыми средствами части 37-го стрелкового корпуса.

Характерно, что в ночном приказе не указывался даже рубеж, с которого мы должны были отходить.

А между прочим, Гальдер к исходу 26 июня записал: "На стороне противника, действующего против армий "Юг", отмечается твердое и энергичное руководство. Противник все время подтягивает с юга свежие силы против нашего танкового клина".

Но на следующий день Гальдер отметил в своем дневнике: "Русские соединения, атаковавшие южный фланг группы Клейста, видимо, понесли тяжелые потери". Только этим мог он объяснить наш отход от Берестечко, не подозревая, что нами выполнялся приказ командования фронта.

Ну а как появился новый приказ, предписывавший 8 мк немедленно наступать на Дубно? Надо полагать, что до штаба фронта, хоть и с опозданием, но все же дошли смутные сведения о том, что корпус наш не потерял боеспособности, не разбит и, более того, сам может наступать.

Тем временем Верховное Командование требовало от фронта активных действий, особенно в районе Дубно — города, которому гитлеровские захватчики уготовили роль перевалочной базы на пути к Киеву. Вот нас и двинули туда...

Сейчас не так-то уж сложно разобраться во всем, рассортировать причины, отделить удачи от промахов, правильные решения от ошибочных. Но что мы с Дмитрием Ивановичем могли сказать командирам тогда, на новом КП в лесу неподалеку от Сигно? Где было найти оправдание отходу после успешного наступления, как объяснить новый приказ, требовавший скоропалительной перегруппировки корпуса, [135] но вовсе не учитывавший реальной обстановки, сложившейся в районе Брод к утру 27 июня?

А что ответить бойцам в ротах, раненым в мед санбатах?..

К концу первого дня войны мы с Рябышевым решили:

каждый приказ можно понять, если вдуматься, порассуждать. Поняв же, нетрудно растолковать подчиненным. Но вот пришли приказы, которые не поддаются объяснению. Как тут быть?

Выполнять. Выполнять, не рассуждая. На войне могут быть такие приказы.

А что в таком случае делать политработникам?

Помогать умнее, ловчее осуществлять приказ. На вопрос "почему?" (его обязательно зададут) честно отвечать: "Не знаю".

В боевых действиях вовсе не исключено подобное положение. И плох тот политработник, который начнет мудрствовать, вилять, придумывать всякие обоснования. Политработа сложнее априорных решений, пусть самых правильных и разумных. Нет греха в том, чтобы сказать "не знаю", "мне не известно", "не пришел еще час объяснять". Грех в другом — в неправде.

К девяти часам утра 27 июня корпус представлял собой три почти изолированные группы. По-прежнему держали занятые рубежи дивизии Герасимова и Васильева. Между ними — пятнадцатикилометровый разрыв, в центре которого Волков седлает дорогу Лешнев-Броды.

Гитлеровцы ночью обнаружили отход дивизии Мишанина. По ее следам осторожно, неторопливо — уж не ловушку ли готовят русские? — шли части 57-й пехотной и 16-й танковой дивизий противника. Полкам Мишанина нелегко дались и наступление, и ночной отход, и бомбежка. Роты разбрелись по лесу и лишь с рассветом собрались южнее Брод. Это и была третья группа нашего корпуса.

Дмитрий Иванович разложил на пеньке карту и склонился над ней, зажав в зубах карандаш. За спиной у нас или, [136] как говорил Рябышев, "над душой" стоял Цинченко. В руках планшет, на планшете листок бумаги. Цинченко-то и заметил кавалькаду легковых машин, не спеша, ощупью едущих по лесной дороге.

— Товарищ генерал!

Рябышев обернулся, поднял с земли фуражку, одернул комбинезон и несколько торжественным шагом двинулся навстречу головной машине. Из нее выходил невысокий черноусый военный. Рябышев вытянулся:

— Товарищ член Военного совета фронта... Хлопали дверцы автомашин. Перед нами появлялись все новые и новые лица — полковники, подполковники. Некоторых я узнавал — прокурор, председатель Военного трибунала... Из кузова полуторки, замыкавшей колонну, выскакивали бойцы.

Тот, к кому обращался комкор, не стал слушать рапорт, не поднес ладонь к виску. Он шел, подминая начищенными сапогами кустарник, прямо на Рябышева. Когда приблизился, посмотрел снизу вверх в морщинистое скуластое лицо командира корпуса и сдавленным от ярости голосом спросил:

— За сколько продался, Иуда?

Рябышев стоял в струнку перед членом Военного совета, опешивший, не находивший что сказать, да и все мы растерянно смотрели на невысокого ладно скроенного корпусного комиссара.

Дмитрий Иванович заговорил первым:

— Вы бы выслушали, товарищ корпусной...

— Тебя, изменника, полевой суд слушать будет. Здесь, под сосной, выслушаем и у сосны расстреляем...

Я знал корпусного комиссара несколько лет. В 38 году он из командира полка стал членом Военного совета Ленинградского [137] округа. Тогда и состоялось наше знакомство. Однажды член Военного совета вызвал меня спешно с учений, часа в два ночи. Я вошел в просторный строгий кабинет. Комиссар сидел за большим, заваленным бумагами столом. Люстра не была зажжена. Горела лишь канцелярская настольная лампа под зеленым абажуром. Свет ее падал на стол и бледное лицо с черными усами, с нервно подергивающимся веком правого глаза.

Справа на круглом, покрытом красным сукном столике несколько телефонных аппаратов, слева — раскрашенный под дуб массивный сейф. Между окон книжный шкаф. И все. Было что-то аскетическое в неприхотливом убранстве кабинета.

Член Военного совета протянул мне через стол правую руку, а левой сдвинул папку, прикрыл лежавшие перед ним бумаги.

Я не запомнил детально нашего разговора. Речь шла о партийно-политической работе в корпусе. Вчерашний командир полка не очень хорошо представлял все ее детали. Спрашивая, он старался, вероятно, что-то уяснить себе. И это мне нравилось. Ну что ж, думал я, он вовсе не обязан признаваться мне в своих слабостях.

Мы говорили долго, часа полтора. Невольное уважение вызывал человек, который работал ночи напролет, стремясь освоиться с нелегкой новой должностью.

Но мне все время казалось: как ни важен разговор, не ради него я сегодня вызван. И вот, наконец, без всякого перехода член Военного совета неожиданно спросил:

— Командир корпуса не кажется вам подозрительным? Я оторопел. Ждал любого вопроса, но не этого. Комиссар пристально, настороженно, в упор смотрел на меня. Голова наклонена к правому плечу. Вздрагивает веко.

— Вы молчите... Вам известно, что он бывший прапорщик?

— Известно.

— А что его жена — дочь кулака?

— Известно.

— А что он дружил с человеком, который сидел вот в этом кресле (член Военного совета постучал но подлокотникам) и ныне разоблачен как враг народа?

— Но ведь надо иметь в виду и другое — комкор с восемнадцатого года в партии. Я головой ручаюсь, что он честный и преданный партии человек...

— Во-первых, партийный стаж — не гарантия. Мы знаем всякие случаи. Во-вторых, я вовсе не считаю, что ваш командир корпуса — враг народа. А в-третьих, не следует так уж безоговорочно ручаться, да еще головой, за человека с не очень-то чистой анкетой. Тем более, что службу мы несем в приграничном округе. Это ко многому обязывает... [138]

Я солгу, если напишу, будто тогдашний разговор с членом Военного совета восстановил меня против него. Остался только не совсем приятный осадок, не больше. В доводах его я видел определенный резон, хотя и не усомнился в честности тогдашнего моего комкора, который, к слову сказать, в годы Отечественной войны стал одним из видных наших военачальников.

Со временем неприятный осадок исчез. Этому немало способствовало то, что в Финляндии у меня на глазах корпусной комиссар в щегольски начищенных сапогах и белом полушубке, перечеркнутом крест-накрест ремнями, шел в цепи атакующих подразделений. Личная смелость на меня всегда действует неотразимо.

Я бы и не вспомнил о том ночном разговоре в штабе Ленинградского военного округа, если бы не это яростно процеженное сквозь зубы: "За сколько продался, Иуда?".

Дмитрий Иванович не был прапорщиком, и жена его не кулацкого происхождения. Много ли у нас в стране людей, как и он, получивших три ордена Красного Знамени за гражданскую войну? Но корпусной комиссар обвинял его в измене. Как же иначе? Мы терпим неудачу за неудачей. Корпусу приказано в 9:00 наступать, а дивизии и к 10:00 не вышли еще на исходный рубеж. Потому-то член Военного совета и предпринял это турне с полным составом полевого суда и взводом красноармейцев.

Я не выдержал и выступил вперед:

— Можете обвинять нас в чем угодно. Однако потрудитесь прежде выслушать.

— А, это ты, штатный адвокат при изменнике... Теперь поток ругательств обрушился на меня. Все знали, что член Военного совета не выносит, когда его перебивают. Но мне нечего было терять. Я воспользовался его же оружием. То не был сознательный прием. Гнев подсказал.

— Еще неизвестно, какими соображениями руководствуются те, кто приказом заставляет отдавать врагу с боем взятую территорию.

Корпусной комиссар остановился. Для того, чтобы смотреть мне в лицо, ему не надо поднимать голову. Мы одного роста. Перед моими глазами аккуратная черная полоска усов, нервно подергивается правое веко. В голосе члена Военного совета едва уловимая растерянность:

— Кто вам приказал отдавать территорию? Что вы мелете? Генерал Рябышев, докладывайте.

Дмитрий Иванович докладывает. Член Военного совета вышагивает перед нами, заложив руки за спину.

Корпусной комиссар понимает, что вышло не совсем ладно. Но не сдается. Он смотрит на часы и приказывает Дмитрию Ивановичу: [139]

— Через двадцать минут доложите мне о своем решении.

Он быстро отходит к машине, а мы втроем — Рябышев, Цинченко и я — садимся у пня, на котором так и лежит придавленная двумя камнями карта. У Дмитрия Ивановича дрожат руки и влажно блестят глаза.

Корпусной комиссар не дал времени ни на разведку, ни на перегруппировку дивизий. Чем же наступать?

Рябышев встает и направляется к вышагивающему в одиночестве корпусному комиссару.

— Корпус сможет закончить перегруппировку только к завтрашнему утру.

Член Военного совета от негодования говорит чуть не шепотом:

— Через двадцать минут решение — и вперед.

— Чем же "вперед"?

— Приказываю немедленно начать наступление. Не начнете, отстраню от должности, отдам под суд.

Корпусной комиссар диктует приказ, Цинченко записывает.

— Давайте сюда.

Цинченко подставляет планшет. Корпусной комиссар выхватывает авторучку и расписывается так, что летят чернильные брызги.

Приходится принимать самоубийственное решение — по частям вводить корпус в бой.

Снова мы окружены плотным кольцом командиров. Член Военного совета, поглядывая на часы, выслушивает Рябышева.

Создается подвижная группа в составе дивизии Васильева, полка Волкова и мотоциклетного полка. Основные силы закончат перегруппировку и завтра вступят в бой.

— Давно бы так, — член Военного совета исподлобья смотрит на Дмитрия Ивановича. — Когда хотят принести пользу Родине, находят способ...

Рябышев молчит. Руки по швам. Глаза устремлены куда-то поверх головы корпусного комиссара.

Член Военного совета прикладывает узкую белую руку к фуражке.

— Выполняйте. А командовать подвижной группой будет Попель.

Корпусной комиссар поворачивается ко мне:

— Займете к вечеру Дубно, получите награду. Не займете — исключим из партии и расстреляем... [140]

В груди у меня клокочет: эх, и мастер же вы, товарищ корпусной комиссар, в душу плевать! Хотите, чтобы я только ради награды наступал и из страха перед расстрелом бил фашистов. Коротко отвечаю: "Есть" — и поворачиваюсь так, как требует Строевой устав.

Обида, боль — все отступило на задний план. Мне вести подвижную группу. Мало сил, мало сведений о противнике, мало времени на подготовку... Правда, член Военного совета уверяет, что на Дубно с севера и востока наступают другие мехкорпуса...

Подходят танки Волкова. Сутки не покидавшие машины командиры спускаются на землю. Цыганистый Жердев скалит зубы:

— Ежели вперед, могем без харча и отдыха... Что за чертовщина! Из КВ вылезают какие-то люди в гражданском. Один с лауреатским значком, в фетровой шляпе, два других в перевернутых задом наперед кепках. Да это же кинооператоры! Совсем забыл о них. Ковальчук доволен:

— Бой за Лешнев, контратака и все такое прочее на пленочке!

Его модный, с короткими широкими лацканами, некогда светлый пиджак надет на голое тело.

— Что так? — спрашиваю.

— Обстоятельства потребовали, пришлось сорочку и майку на бинты пустить... Прошу разрешить и дальше следовать с товарищем Волковым.

— Да вы отлично обходитесь и без моего разрешения.

— Что попишешь, обстоятельства потребовали...

— Петр Ильич, — обращаюсь я к Волкову,- киностудию возьмем с собой?

— Берем...

Оксен залезает в мой танк на место башнера. Головкин включает мотор.

— Завтра поутру, чего бы то ни стоило, подойду к вам! — кричит на ухо Рябышев. — Ни пуха тебе, ни пера, милый мой! [141]

Могли ли мы думать, что увидимся лишь через месяц, и какой месяц!..

Командный пункт Васильева на старом месте, там, где роща углом спускается к реке.

Васильеву ничего не известно о треволнениях минувшей ночи, о смене приказов, о визите члена Военного совета.

Узнав, что к вечеру надо быть в Дубно, он оторопел, заморгал, снял фуражку, стал приглаживать и без того гладко лежащие волосы.

— Вы не один, — попытался я успокоить комдива. — На подходе полк Волкова и мотоциклетный полк. Васильев прищурился:

— Лихо.

Потом улыбнулся:

— Вся штука в том, что фашисты не рассчитывают на наше наступление. Это я еще вчера понял. Сопротивляются не ахти как. Рассуждают на такой примерно манер: русским не до серьезного наступления, и обидно на фланги бросать много войск. Ну, пусть, на худой конец, продвинутся где-нибудь с боку на пятьдесят километров. Мы, дескать, тем временем на тридцать километров вперед уйдем. Противник слабее меня, глупее меня, менее маневрен — вот на чем построена тактика Гитлера. В отличие, к слову сказать, от наполеоновской. Если такой тактикой умно воспользоваться...

Мы прикидываем по карте так, этак. От того, как лягут сейчас красные стрелы, во многом зависит исход боя. Это — не штабная "игра", не учения — судьба корпуса. Наконец решаем: мотоциклетному полку, Волкову, а во втором эшелоне полку Смирнова наступать вдоль шоссейной и железной дорог; полку Болховитина обогнуть рощи юго-западнее и западнее Дубно.

— Кроме того, пусть Болховитин выделит батальон, а Волков — роту тяжелых танков. Они пойдут вот так, — Васильев провел на карте две красные стрелы, которые сомкнулись остриями восточнее Дубно, на берегу Иквы,- Мы ведь тоже насчет Канн обучены... От Болховитина многое зависит. Вчера он мне понравился...

Через полчаса Васильев ставил задачу Николаю Дмитриевичу Болховитину. Это уж не молодой командир. Ему за [142] сорок. Маленькие умные глазки-сверла насторожены. Не стесняется трижды переспросить, прежде чем произнести свое обычное: так, так, так... Васильев с удивительным терпением отвечает на все его вопросы.

— Артиллерии мне две батареи и больше ни-ни?

— Нет больше.

— Тягачи на ходу, не откажут?

— Не должны вроде.

— Отстанут, подбирать некому, прорвусь — на рысях пойду...

— На то и надежда.

— Так, так, так...

На одном танке с Болховитиным прибыл его заместитель по политчасти старший политрук Гуров, хваткий, смекалистый, живой. Это — политработник-заводила, человек, который все может: выступить с докладом и начертить диаграмму, продекламировать стихи и спеть песню. Нужно сыграть на гитаре — пожалуйста. На баяне? Тоже сумеет.

Он стоит с Немцовым и одним ухом прислушивается к тому, о чем идет речь у Болховитина с Васильевым. Участвует одновременно в двух разговорах.

— Простите, товарищ полковой комиссар, разрешите обратиться, товарищ полковник. Нам бы еще снарядиков сорокапятимиллиметровых. Так ведь, Николай Дмитриевич?

Болховитин сразу же подхватывает:

— Справедливо старший политрук подметил.

Немцев не выдерживает такого разговора на два фронта.

— Послушай, Гуров, ты же заместитель командира полка, а не Фигаро.

— В этом-то все и дело Будь я Фигаро, на кой ляд мне пушки и снаряды, я бы медным тазиком довольствовался.

К 14 часам все утрясено, уточнено, согласовано. Рваные тучи уплыли на запад. Над полем голубеет чистое небо. Ежеминутно задираем головы. Нет, фашистских самолетов не видно. Лишь изредка где-то на горизонте проплывают черные крестики.

Танки — мой и Васильева — стоят рядом в недавно густых, а теперь смятых, изломанных кустах. Я махнул рукой, и адъютант Васильева картинным жестом поднял ракетницу. Дымные хвосты плавно изгибаются в небе и, медленно растворяясь, клонятся к земле.

Наш удар по шоссе для гитлеровцев — сюрприз. Им и в голову не приходило, что мы посмеем лезть на коммуникацию, по которой день и ночь гудят немецкие колонны. Бой шел где-то справа, а сюда лишь изредка залетали случайные снаряды.

Оборонявшие деревню Граиовка батальон нехоты и рота танков противника были застигнуты врасплох. К орудиям, [143] к танкам, в окопы солдаты бросались в одних трусах — загорали.

С вражеским заслоном Волков разделался так быстро, что основным силам не пришлось даже притормаживать.

Во всю ширину шоссе шли наши мотоциклисты. Правее них, по-над железной дорогой двигались танки с пушками, обращенными влево. Когда я с пригорка увидел эту разлившуюся лавину, то испытал ту особую радость, какую дает сознание собственной силы. А ведь это не все. Где-то западнее, скрытые редкими перелесками, наступают танки Болховитина.

Здесь же, на шоссе, настигли мы тылы 11-й танковой дивизии гитлеровцев. Они спокойно совершали марш, строго соблюдая положенные интервалы. Через 2-3 километра — регулировщик, а рядом — мотоцикл, на котором он приехал. Все размеренно, основательно, чинно. В высоких трехтонных машинах под брезентовыми тентами — металлические бочки, картонные ящики с яркими этикетками, бумажные мешки. Солдаты либо спят, либо читают газеты, либо негромко наигрывают на губных гармошках.

Когда наши мотоциклисты стали нагонять автоколонны, гитлеровцы и не подумали, что это противник. По брезенту, по бочкам, по скатам, по моторам ударили с мотоциклов пулеметы. Все, что уцелело после этого, разлетелось и загорелось от снарядов, легло под гусеницы.

Трупы в зеленых кителях с засученными рукавами валялись среди муки, макарон и сахара, газет и цветастых журналов, раздавленных картонных ящиков и бумажных пакетов, в сизых лужах горючего, растекавшегося по асфальту.

С окраины Вербы через железнодорожное полотно бьют пушки противотанкового дивизиона.

— Не ввязываться в бой,- командует Васильев,- принять левее. Волков — вперед. Темпы, темпы!

Темпы — для нас главное. Васильев готов оставить в тылу вражеский дивизион, только бы не терять скорость. Вспоминаю его ночное: "Жать, жать!".

За Вербой шоссе и железная дорога сближаются. Поток танков и мотоциклов становится уже и напористее. Он настигает все новые автоколонны.

Вот и врагу довелось узнать, что такое паника. Не одним шоферам, кладовщикам, каптенармусам, но и офицерам, которые разъезжают в роскошных "опелях" и "мер-седесах".

Танк ударяет в лакированный зад "опель-адмирала", и помятый автомобиль врезается носом в телеграфный столб. Коровкин удовлетворенно матерится. Оксен просит затормозить. [144]

На заднем сидении автомашины два туго набитых, перетянутых мятыми ремнями желтых портфеля. Оксен берет с собой — пригодятся! — и обратно в танк.

Легковые машины — признак штаба. Быть бою. Штабные наверняка вызовут находящиеся поблизости части. У 11-й танковой дивизии хватает и танков, и пехоты, и артиллерии. Все дело в том, дадим ли мы им подойти и развернуться.

— Темпы, не сбавлять темпы! — раздается в наушниках голос Васильева.

Но почему я давно не слышу Волкова?

Шевченко тщетно вызывает командира полка. Кто-то из танкистов отвечает. Под Вербой "тридцатьчетверка" Волкова была подбита. Он, раненный в руку, пересел в другой танк, без рации. Достается Петру Ильичу...

Бой развернулся на широком, переливающем золотом ржаном поле километрах в десяти юго-западнее Дубно. Видимость отличная. После утренней грозы, после солнечного дня, после закупоренного танка воздух особенно прозрачен, краски ярки.

С высотки севернее Потлуже, не выходя из танков, мы с Васильевым наблюдали за боем. Какую службу сослужили в этот час верткие, подвижные, как ртуть, мотоциклы! Они колесили из конца в конец но высокой ржи, выскакивали то тут, то там, давали очередь-другую и исчезали.

Противнику было не по себе, он нервничал. Его танки бросались с фланга на фланг.

Оксен на минуту поманил меня.

— Любопытная книжица. Попалась в портфеле. Не силен в немецком, но кое-что разобрал. Характеристики всех наших командиров, начиная от командира полка, и всех приграничных частей. Про Дмитрия Ивановича указали, что он в тридцать девятом году разгромил кавалерийскую группу Андерса. Васильева называют выдающимся русским полковником. Есть и о том, кто насчет выпить, а кто насчет женщин. Поразительная осведомленность.

Я передал эти слова вместе с книгой в сером переплете "выдающемуся полковнику". Он полистал ее и вернул Оксену.

— Вынюхивать умеют... Но сегодня мы им все равно дадим прикурить. Характеристика обязывает...

Чего немцы совершенно не ожидали — это появления в своем тылу полка Болховитина. О, как заюлили по полю жуки-танки, как забегали муравьи-пехотинцы! А тем временем в атаку перешел и волковский полк. С флангов ударили мотоциклисты.

И тут, скрытый до той минуты высокой рожью, поднялся в воздух легкий немецкий самолет — "костыль". Это, как мы узнали ночью от пленных, бросил свои войска генерал Мильче, командир 11-й танковой дивизии. [145]

Нас не особенно тревожил взлетевший "костыль". Мы, не отрывая от глаз биноклей, следили за головным танком,. ворвавшимся с запада в расположение немцев. Танк был подожжен, но продолжал разить врагов. Из тоненького ствола пушки короткими вспышками вылетало пламя. Экипаж не хотел сдаваться, он дрался до того мгновения, пока черно-оранжевый столб не поднялся на месте, где стоял танк. А часом позже нам стало известно, что именно в этом танке находился командир полка Николай Дмитриевич Болховитин...

К ночи с окруженной группировкой противника было покончено. Пехота прочесывала поле, извлекая из ржи то начальника штаба 11-й танковой дивизии, то начальника разведки, то еще кого-нибудь.

Когда мы входили в Дубно, было совсем темно. Тучи заволокли молодую луну. Ни звездочки на небе, ни огонька в окнах, ни живой души на тротуарах. По ночным улицам, по безжизненным домам молотили снаряды, мины. С северо-востока, где, судя по карте, находилось кладбище, доносился неутихающий треск пулеметов.

Отряды, высланные вперед Болховитиным и Волковым, вели бой с зажатым в тиски противником. Мы поспешили на помощь товарищам.

...А в Берлине генерал Гальдер записывал у себя в дневнике: "На правом фланге первой танковой группы 8-й русский танковый корпус глубоко вклинился в наше расположение и вышел в тыл 11-й танковой дивизии...". [146]

Полковник Васильев, сунув руки в карманы плаща, стоял в воротах. Ворота уцелели, а дом нет. Тяжелый снаряд угодил в переднюю стену — пролом соединил два окна. Сверху и снизу косыми брызгами царапины от осколков. Васильев следил за кошкой, которая, мягко ступая, шла по обнажившимся кирпичам. Она привыкла сидеть на подоконнике и теперь исследовала площадку, неожиданно появившуюся на том месте, где некогда была стена.

— Надо бы послать людей по подвалам разыскивать местных жителей, а то такое начнется... — сказал Васильев, показав глазами в сторону улицы.

На мостовой, на сиденьях и крыльях дымящихся машин, в тележках разбитых мотоциклов — трупы. Даже на деревьях куски тел, окровавленные серо-зеленые лоскутья.

Порой в этом чудовищном месиве раздается стон, звучат едва различимые нерусские слова. Наши санитары в шинелях, пропитанных кровью, извлекают раненых.

Ночью мы предлагали немцам сдаться. Те отказались, хотя и знали, что окружены. Дрались яростно, до последнего, не в силах понять, что же произошло, как они, солдаты фюрера, самим провидением предназначенные на роль триумфаторов, зажаты на узких улочках какого-то городка.

Тогда пушки ударили шрапнелью и пошли танки.

Сейчас на эти танки страшно смотреть. Трудно поверить, что настоящая их окраска — защитная, а не красно-бурая, которую не может смыть мелко моросящий дождик... [147]

Бой еще не кончился. Из крепости доносится стрельба. Да и здесь, на кладбище, из-за склепов и замысловатых надгробных памятников бьют танковые пулеметы.

— Ни одного не выпущу! — цедит сквозь зубы Сытник. Со вчерашнего вечера он командует полком Болховитина. Всегда-то худой, Сытник теперь совсем высох. Глубоко ввалились блестящие хитроватые глаза. Мослами торчат скулы. Под острым подбородком, натягивая кожу на жилистой шее, ходит кадык.

— Я же им говорил: сдавайтесь, мать вашу... Лейтенант Родинов охрип, всю ночь орал в рупор по-немецки. Не послушались, пусть пеняют на себя. Им тут дид Мазай даст перцу...

Разговаривая с Сытником, я незаметно для самого себя перехожу на украинский язык.

— Якый дид?

— Це Моташ.

Ничего не понимаю. Сытник лукаво щурится, не спеша выговаривает по слогам:

— Мо-таш Хом-зат-ха-но-вич, капитан Мазаев.

— Капитан Мазаев в госпитале...

— Да ну? Це ж быть того не может. А що це за тыква? Сытник биноклем ткнул в сторону одного из танков, над башней которого торчала забинтованная голова.

Это был капитан Мазаев. Двое суток назад его, раненного в ногу, обожженного, экипаж вынес из горящего танка. Вчера утром замполит батальона заехал проститься с капитаном.

— Одна просьба на прощанье, — жалостливо вымолвил Мазаев. — Дайте, братцы, посидеть в танке. Когда-то теперь придется...

Кто откажет в такой просьбе командиру? Танкисты помогли раненому комбату влезть в машину. И тут, по словам Сытника, дид Мазай проявил "азиатское коварство".

— Я — командир батальона, слушать мою команду... На исходном рубеже Мазаев предусмотрительно не выглядывал из своего Т-35. Распоряжался через замполита. Только когда Болховитин дал батальону самостоятельную задачу — прорваться на северо-восточную окраину Дубно, Мазаев счел, что можно "выйти из подполья".

Я подошел к Т-35. Командир батальона приложил руку к забинтованной голове. В свободном от бинтов четырехугольнике рот, нос, щелки глаз.

— Своевольничаете, Мазаев?

— Никак нет, воюю. Прошу разрешить остаться в строю.

— До каких же пор остаться?

— До конца войны.

— Разделаетесь на берегу с противником, отправляйтесь в медсанбат. Войны на ваш век хватит... [148]

Сытнику приказываю представить капитана Мазаева к награде.

— Мазаев что ж? Мазаев меня не удивляет, — рассуждал Васильев, когда мы возвращались в центр города.- Я считаю, что героизм для наших людей дело естественное, норма. А трусость или что-нибудь в этом роде — отклонение от нормы. Но фашисты... Почему фашисты так сопротивлялись? Стойко ведь держались?

— Очень стойко.

— Позавчера разведчики принесли какое-то воззвание их командования к солдатам. Каждому обещана земля, поместье. Русские будут вроде крепостных. Неужели верят? Ведь перед нами металлисты, учителя, печатники, доценты. Небось, Тельмана слушали... В чем тут дело — никак не могу до конца в толк взять. Может, страх перед пленом: думают, что большевики будут иголки под ногти загонять. Или уж настолько уверовали в свое расовое величие? А дисциплина какая! В плену солдат при ефрейторе без разрешения не закурит... Худо будет, если с первых дней не оценим германскую армию.

— Пожалуй, один из "секретов" стойкости сейчас откроем, — перебил я Васильева.

Мы шли вдоль колонны легковых машин, брошенных гитлеровцами. Некоторые подбиты, у иных спущены скаты, но большинство, кажется, на ходу. Открываю багажник. В нем чемодан. Наш, советский чемодан. Щелкаю замком. В чемодане проложенный тряпками сервиз. Блюдце к блюдцу, чашка к чашке. Сервиз нашего, советского производства. А то, что приняли за тряпки, — новенькое женское белье.

— Чертовщина какая-то. Невероятно, — Васильев разводит руками.- Да и откуда вы знали? Подошли — и нате, пожалуйста, фокус-покус.

— Без всяких фокусов. Я уже утром в два или три багажника заглянул.

— Не представлял себе, что современная армия может хапать сервизы и дамские сорочки! Ну, там махновцы или Маруся... Читал когда-то. Но регулярные части...

— Мне тоже еще не все ясно. Но начинаю представлять себе, что значит годами внушать людям мысль: вам все дозволено, вы — высшая раса. А потом дать возможность на практике применить эту идею... Мы старались вытравить из людей звериное, что веками развивало в них эксплуататорское общество, а фашизм культивировал в человеке зверя, играл на низменных инстинктах.

Васильев был так поражен чемоданом, что не мог отойти от колонны. В глаза лезли предметы и вещи, которые никак не примешь за военное снаряжение. В легковых машинах [149] немецких полковников, майоров и капитанов лежали детские ботинки, кружева, платья, туфли, настольные часы, письменные приборы, статуэтки. В штабных портфелях — обручальные кольца, броши, серьги.

В небольшом с закругленными углами чемоданчике, обтянутом блестящей черной клеенкой,- целая парфюмерная коллекция: баночки, склянки, флаконы, тюбики. Этикетки французские, немецкие, русские. А в кармане из розового шелка на обратной стороне крышки — собрание порнографических фотоснимков.

Вообще порнографии, самой мерзкой, самой грязной, — пропасть. Альбомы, наборы открыток, раскладывающиеся книжечки, штуковины наподобие наших детских калейдоскопов.

Множество журналов, газет, брошюр. Богато иллюстрированных и наспех отпечатанных в полевых типографиях. Потом мы привыкли — вокруг разгромленной немецкой колонны непременно пестрит пропущенная через ротации бумага.

А вот книжек нет. Ни классиков, ни известных современных писателей.

Я облазил десятки машин и танков. Нагляделся на всевозможные полиграфические изделия, от листовок с патетическими обращениями к солдатам до массивных фотоальбомов. Но нигде не обнаружил даже следа того, что принято считать литературой.

Мы постигали противника, мы разгадывали механизм, который приводил в действие вражеских солдат, заставлял их водить танки, нажимать на гашетки, делать перебежки, рыть окопы, неистово наступать и яростно обороняться.

У меня мелькнула мысль — а не покажется ли кому-нибудь из наших бойцов заманчивым этот нехитрый способ обогащения на войне? Присмотрелся — нет. Никому и в голову не приходит сунуть в вещевой мешок лакированные штиблеты или в карман — позолоченный браслет.

У одного только заметил подозрительно набитый "сидор". Странный предмет торчал из мешка трубой наружу. Я окликнул бойца.

— Красноармеец Барышев по вашему приказанию... Круглые голубые глаза спокойно уставились на меня. Пухлая физиономия, короткий с редкими веснушками нос. Что-то от озорного паренька. "Неужели ты, миляга, поддался грязному соблазну?".

— Что у вас в вещевом мешке, товарищ Барышев? Красноармеец едва заметно улыбнулся.

— Самовар.

— Личные трофеи?

Барышев держался с достоинством, не испытывая ни малейшего беспокойства. [150]

— Не личные и не трофеи. Обыкновенный одноведерный русский самовар. Клеймо тульское. Взял в фашистском танке и передам в медсанбат. Для раненого человека чай из самовара — не последнее дело.

От этой спокойной, обстоятельной речи мне стало немного не по себе. Чуть не заподозрил парня.

— Разрешите быть свободным? — спросил Барышев.

— Да. А если в медсанбате не захотят брать, скажите я приказал. Ясно?

Опять та же едва приметная улыбка.

— Ясно.

К Васильеву щеголеватым строевым шагом — так ходят сверхсрочники — подошел старшина в плащ-палатке, с грязной повязкой на голове. В левой руке узелок из носового платка.

-- Товарищ полковник, личный состав третьей роты обследовал трофейный транспорт, собрал золотишко, драгоценности. Не такое время, чтобы добром бросаться. Разрешите передать начфину.

Все это хорошо. Только почему бойцы бродят по городу? Кто разрешил экскурсии?

Тем и опасна победа, что рождает самообольщение. Сутки назад враг представлялся страшным, а сегодня, после того, как он потерпел поражение, кажется пустяковым. Иной, вчера с круглыми глазами вопивший: "У него танков тыщи", — нынче презрительно усмехается: "Нам его танки — тьфу...".

А положение наше никак не плевое. От Рябышева никаких известий. Где они, обещанные членом Военного совета корпуса, что должны прийти к нам на помощь?

Мы одни, совсем одни, без соседей, связи, информации, без соприкосновения с противником (остатки гитлеровцев в крепости — не в счет). Даже неясно, откуда можно ждать врага, как строить оборону...

Неочиненным концом карандаша Васильев раздумчиво водил по карте и мурлыкал.

— Если появятся гости, то все же с севера и с востока. Как вам кажется?

Вероятно, полковник прав. Луцк несколько дней у фашистов, через Дубно двое суток шли гитлеровские войска. Член Военного совета сказал, что немецкие танки уже в Остроге.

Васильев повернул карандаш остро заточенным грифелем и прочертил две красные дужки, полукольцом охватывающие город. От дужек короткие штрихи-волосики.

Оборона. Жесткая оборона. Принцип ее прост, стоять насмерть.

Тебя засыпают бомбами — фугасными, осколочными, зажигательными. А ты стоишь. В тебя бьют из пушек, пулеметов, [151] автоматов, винтовок. А ты стоишь. Тебе зашли во фланг, в тебя уже целят с тыла. А ты стоишь. Погибли твои товарищи, нет в живых командира. Ты стоишь. Не просто стоишь. Ты бьешь врага. Стреляешь из пулемета, винтовки, пистолета, бросаешь гранаты, идешь в штыковую. Ты можешь драться чем угодно — прикладом, камнем, сапогом, финкой. Только не имеешь права отойти. Отойти хотя бы на шаг!..

Первую неделю войны командиры, политработники, агитаторы, партийные и комсомольские активисты внушали бойцам корпуса одну мысль — мы обязаны наступать. Что бы ни было, как бы ни было — только не останавливаться, только вперед.

"Не мешкать!" — властно повторял Волков, ведя свой полк на Лешнев. "Темпы! Темпы!" — звучал в наушниках голос Васильева, когда дивизия рвалась на Дубно.

Теперь всем известна цена стремительности. Вот он, город, отбитый у врага. Бойцы гуляют по улицам, рассматривают дома, пробоины на танковой броне, балагурят с вылезшими из подвалов "паненками".

Денек хмурый. Немецкая авиация не появляется. Фронт неведомо где, даже канонады не слышно. Какая тут еще оборона!

Надо было пересилить это беззаботное победное опьянение, преодолеть эту психологическую неподготовленность к жесткой обороне. Политработники, командиры, коммунисты, комсомольцы, агитаторы — вся сила воспитательного воздействия должна перестроить сознание бойца, внушить ему одну непререкаемую истину: успех даст стойкая оборона.

Канаву надо превратить в противотанковый ров, каменные глыбы — в надолбы, куски рельсов — в ежи, дома — в опорные пункты. Деревья станут ориентирами, столбы — точками наводки.

Ценность каждого здания, предмета, любого бугра и любой выбоины сегодня определяется одним — пригодностью к обороне.

Оборона — тяжкий физический труд, мозоли на руках. Изрытая земля — союзник бойца, отбивающего атаку.

Но люди не спали несколько суток, иные по десять-пятнадцать часон не вылезали из танков, не сходили с мотоциклов. С Васильевым и Немцовым мы решаем: пусть те, кто непосредственно вел бои, ложатся спать. А в это время технический и обслуживающий персонал, ремонтники, писаря и кладовщики будут оборудовать окопы, долговременные огневые точки, охранять сон отдыхающих товарищей.

Я знакомлю Немцова с новой задачей. Он сосет трубку, крутит выбившийся из-под суконной пилотки черный вихор и словно не слушает. Я уже привык к этой манере Немцева, [152] которому можно советовать, но навязывать свои соображения не надо. Он должен сосредоточиться, сам все продумать. Импровизировать Немцев не охотник.

Когда я кончаю, полковой комиссар решительно встает, выбивает о каблук сапога трубку, сует ее в карман.

— Все ясно.

Он подходит к политотдельцам, сидящим на бревнах в углу просторного, поросшего высокой травой двора. Жестом предупреждает их намерение встать. Сам устраивается рядом.

— С этого часа отдел политпропаганды и каждый из нас работает на оборону. Сейчас доложу обстановку, потом каждый запишет задание. В нашем распоряжении максимум тридцать минут...

В штабе Васильев нарезает по карте участки обороны, распределяет огневые средства, танки, боеприпасы. Из штаба приказания поступают в полки, потом, уточняясь и конкретизируясь, в батальоны, роты, взводы.

А из отдела политпропаганды в части и подразделения идут доводы, разъясняющие новый приказ, мысли, которые будят отвагу, стойкость, делают зорче глаз и тверже руку.

Там, в роте, взводе, экипаже, эти два потока сольются, чтобы дать сплав высокой прочности.

Неподалеку от кладбища старший политрук Гуров собирает агитаторов. Пока суть да дело, красноармейцы и младшие командиры забрались в две свалившиеся в кювет полуторки.

Несколько дней назад подбили эти машины, на которых эвакуировалась городская библиотека. Бойцы набросились на книги.

— Я доложил Немцову, — рассказывает Гуров.- Он велел распределить по полковым библиотекам. Обещал сам прийти посмотреть...

В наклонившейся набок полуторке размахивает длинными руками высокий худой сержант:

Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить:
У ней особенная стать —
В Россию можно только верить.

Стараюсь оставаться незамеченным, смотрю и слушаю. Сержант декламирует с "подвывом", как заправский поэт. В книгу не заглядывает, Тютчева знает наизусть.

Едва кончил, заказывают еще.

— Про войну что-нибудь, товарищ сержант.

— Давай-ка Блока, Лева. [153]

Сержант, как видно, привык к таким просьбам, не куражится:

И вечный бой! Покой нам только снится.
Сквозь кровь и пыль
Летит, летит степная кобылица
И мнет ковыль...

Бойцы слушают задумчиво, с отрешенными лицами.

— Знаете что, — предлагает чтец, — пусть каждый выберет одну книгу, только одну, которую ему хочется иметь с собой. Начальство, думаю, разрешит.

Я выхожу из своего укрытия.

— Начальство разрешает.

Сержант немного смутился. Он не подозревал, что я его слушаю.

— При одном условии... Как ваша фамилия?.. Тимашевский? Только, товарищ Тимашевский, при условии, что и начальству разрешается взять одну книгу.

Я залезаю в машину и вместе со всеми роюсь в ящиках. Милое дело — копаться в книгах. Можно, кажется, забыть обо всем на свете...

Малорослый красноармеец в желтой от глины шинели извлек здоровенный том в сером переплете.

— Я свое нашел. Четыре книги "Тихого Дона" вместе. Кто-то взял Некрасова, кто-то раскопал тоненькую, изданную библиотечкой "Огонька" книжку Есенина.

— А вы чем разжились, сержант Тимашевский?

— Да вот, товарищ бригадный комиссар...

В руках у сержанта "Верноподданный" Генриха Манна.

— Кое-что объясняющая книга. Беспощадно написана...

— Вы филолог?

— Нет, физик. Недоучившийся физик. Еще точнее, едва начавший учиться физик. Три месяца на первом курсе и — ать-два. Призывник тридцать девятого года.

Я помню парней, которых пришлось сорвать со студенческой скамьи. Многим мучительно дался призыв. Но почти все стали со временем толковыми бойцами и сержантами.

Наверно, длиннорукий и длинноногий Тимашевский нелегко овладел этим "ать-два". "Заправочка" и сейчас неважнецкая. Вид не лихой. Гимнастерка пузырем выбилась из-под ремня, сухопарым ногам просторно в широких кирзовых голенищах. Да и вообще не красавец сержант Тимашевский. Красное обветренное лицо, глаза навыкате, нос, будто срезанный снизу. При разговоре верхняя губа поднимается, обнажая розовые десны и длинные зубы. [154]

Если полюбят тебя, сержант Тимашевский, девчата, то уж никак не за красоту. За ум твой полюбят, за высокую душу.

— ... Сейчас книга столько сказать может. И о немцах и о нас. Вон как Блока и Тютчева слушают. А сегодня ночью я в танке подряд Маяковского на память читал. Помните вот это:

На землю, которую завоевал и полуживую вынянчил...

— ...Я прежде и не подозревал, что столько наизусть знаю. По наитию вспомнил. Как иной раз на экзаменах.

Подошедший Немцев залез в машину и тоже принялся рыться в ящиках. Мне было любопытно, что выберет замкомдив. Полковой комиссар долго не находил книгу по душе. Наконец достал одну небольшого формата, в пестром библиотечном переплете. На лице Немцова отразились удивление, радость, сомнение. Никому ничего не говоря, он сунул книгу в карман плаща.

Подбежал Гуров (ходить ему было несвойственно).

— Товарищ бригадный комиссар, разрешите начинать. — И, не дожидаясь разрешения, повернулся к агитаторам: — прошу из читального зала на лоно природы.

Шагая вслед за агитаторами, я тихо спросил у Немцева:

— Что же вы выбрали?

— Так, пустяки...

Полковому комиссару не хотелось отвечать.

— А все-таки?

— Книга подлежит изъятию. Каким-то чудом в провинциальной библиотеке сохранилась.

Он посмотрел на меня и задиристо улыбнулся. Эту улыбку, подумал я, Васильев и считает "одесской жилкой".

— Николай Кириллыч, я выбрал "Одесские рассказы" Бабеля. А вы, разрешите полюбопытствовать?

— Я всех хитрее. Однотомник Пушкина.

Этот однотомник прошел со мной всю войну. Он и сейчас у меня в книжном шкафу. Истрепанный, с трехзначным библиотечным номером, с фиолетовыми кляксами печати на титульном листе и семнадцатой странице...

Пока агитаторы рассаживались, я спросил у Гурова, о чем он будет вести речь. Старший политрук протянул мне листок. Почти все вопросы так или иначе связаны с обороной. Один пункт мне показался оригинальным:

"У Дубно Тарас Бульба расстрелял за измену сына Анд-рия. О долге и преданности".

Начался инструктаж несколько необычно: каждому агитатору Гуров предложил открыть ячейку. [155]

Мы с Немцевым отошли в сторону. Я машинально посмотрел на часы. В который уже раз! Жду не дождусь, когда появится, наконец, Рябышев с двумя дивизиями. Меня все сильнее тревожит судьба корпуса. Да за дубненский гарнизон неспокойно. Разведка Сытника натолкнулась на фашистов южнее Млынова и около Демидовки. Противник охватывал нас полукольцом. Правда, это еще просторное, не сжавшееся полукольцо, с широким проходом на юго-западе. Но с часу на час противник может закрыть ворота.

Я был един в двух лицах: и командир подвижной группы, захватившей Дубно, и замполит корпуса, оставшегося в районе Броды — Ситно. Для тревоги оснований более, чем достаточно.

Стали готовиться к обороне, уповая только на себя. Из тридцати исправных немецких танков создали новый батальон, поставив во главе его капитана Михальчука. "Безмашинных" танкистов и экипажей подбитых машин у нас хватало. Новому комбату и его зампотеху инженеру 2 ранга Зыкову приказано: "Обеспечить, чтобы к вечеру люди владели немецкими танками не хуже, чем своими". И артиллеристам, которым досталось до полусотни брошенных гитлеровцами орудий, вменено в обязанность стрелять из них, как из отечественных.

Отдав эти распоряжения, я поехал в тылы, которые расположились в деревушке Птыча, примерно на полпути между Дубно и рубежом, с которого вчера началось наше наступление. Тылы надо тоже перестраивать на оборону. А кроме того, буду поближе к корпусу, может узнаю, наконец, что-нибудь о нем.

На шоссе, что служит центральной улицей Птычи, встречаю два бронеавтомобиля. Выхожу из танка и вижу перед собой выпрыгнувшего из броневика, радостно улыбающегося Зарубина.

— Товарищ бригадный комиссар, головной батальон прибыл. Со мной также артдивизион. Остальные части на подходе.

Гора с плеч. Расспрашивать Зарубина нет времени. Ставлю задачу: занять оборону но высотам западнее Подлуже, быстрее освободить шоссе. С минуты на минуту могут подойти остальные полки, не ровен час — появится фашистская авиация.

Еще утром Немцев прислал в тылы своего заместителя Новикова. Старший батальонный комиссар Новиков в корпусе недавно. Я мало с ним знаком. Помню по первой беседе:

родом с Орловщины, прошел все ступени политработы в пол- [156] ку, воевал в Финляндии. Сведений не густо. Спрашивал у Немцева: "Грамотен, серьезен, даже, пожалуй, суров, а там — поживем — увидим, до аттестаций еще далеко". Немцев верен себе, с выводами не спешит.

Из немногословных толковых ответов старшего батальонного комиссара я узнал все, что мне нужно, о тылах.

— Займитесь, пожалуйста, ремонтно-восстановительным батальоном, — предложил я, — объясните, что немецкие танки тоже необходимо починять. Они нам пригодятся. А я в медсанбат, посмотрю, как там наши раненые, поговорю с немцами. Да и голову пусть доктора помажут чем-нибудь — ноют царапины.

Кусочки бинта, привязанные к столбам, деревьям, заборам, указывали дорогу к медсанбату. Я шел, думая о том, куда поставить дивизии Герасимова и Мишанина, каким образом установить контакт с соседями.

Впереди забелела палатка приемного отделения. Около нее — две защитного цвета санитарные машины с яркими красными крестами на бортах.

Сзади раздалась пулеметная очередь. Я даже не обернулся:

ремонтники, наверное, пробуют оружие. Но мгновенно в сплошной грохот слились десятки очередей. К этому грохоту примешался треск мотоциклов со снятыми глушителями. Из кабины санитарной машины выскочил шофер, опустился на колени, склонил голову и медленно лег на землю, раскинув руки.

Я с маузером вбежал в избу, где размещался штаб медсанбата.

— В ружье!

Несколько человек, хватая винтовки и гранаты, выскочили за мной. Мы залегли в канаву и стали отстреливаться. Подполз начальник штаба батальона Шевченко:

— Пойду подыму легкораненых.

— Давай.

Шевченко, пригнувшись, побежал к палаткам. Сделал шагов двадцать и упал. В тот же момент к нам в канаву свалился мотоцикл с убитым гитлеровцем. Колеса вертелись, мотор оглушительно тарахтел.

Особенно напряженная пальба шла километрах в полутора южнее. Там, где находился ремонтно-восстановительный батальон.

Новиков вывел вооруженных чем придется ремонтников на шоссе и перекрыл противнику путь отхода. Немногие оставшиеся в живых гитлеровцы оказались в наших руках. То была разведка новой для нас 16-й танковой дивизии. Дивизия двигалась по тому же шоссе, но которому полчаса — минут сорок назад шел батальон Зарубина. Немцы, сами того не подозревая, вклинились в совершавший марш полк Плешакова, оторвав его от головного батальона. [157]

Я спешно вызвал по рации роту из разведбата и послал в сторону Ситно. В районе Вербы рота натолкнулась на фашистов. Наше прикрытие около Грановки было смято с ходу, так же, как мы вчера у той же Грановки смяли заслон гитлеровцев.

Что теперь будет с полком Плешакова? Что с корпусом? Каково наше положение?..

Мы строили оборону фронтом на север и северо-восток. А враг, вот он, уже подошел с юго-запада. Но и для немцев встреча с нами оказалась столь же неожиданной. Они были уверены, что Дубно в их руках, и двигались в походных колоннах.

Мешкать было нельзя. Мы отчетливо понимали, что спасение наше в темпах, решают минуты, секунды...

Разведбатальон и подошедший с Зарубиным артдивизион выдвинулись вперед, к Вербе. В оборону встал быстро подтянувшийся полк Смирнова. На закрытых позициях, повернув жерла в сторону Вербы, обосновались гаубицы. Все уцелевшие и отремонтированные немецкие противотанковые пушки приготовились вести огонь прямой наводкой.

Пока в штабах противника уясняли что к чему, мы не теряли понапрасну времени. И хотя против нас были брошены значительные силы, хотя атаки врага непрерывно следовали одна за другой в течение двух часов, оборона наша выстояла. В бою, организованном экспромтом, немцы не мастера:

напор не тот, интенсивность не та.

Прорвавшиеся в наше расположение танки врага (а их было пятнадцать) стали нашими. Правда, экипажи двух дрались до тех пор, пока машины не были разбиты. Но тринадцать танков оказались вполне исправными, и это натолкнуло меня на одну мысль.

Получив по носу, немцы вряд ли станут предпринимать что-нибудь до утра. Но к утру обязательно подтянут артиллерию, вызовут авиацию, договорятся с соседями. Неужто сидеть и ждать..

Посоветовавшись с Васильевым (его командный пункт уже был перенесен в Птычу), вызываю из Дубно замполита и зампотеха полка Сытника. Зыков докладывает, что задание мое выполнено, экипажи освоили трофейную матчасть.

— Хорошо?

— Ручаюсь.

— Ручаться не надо, вы с ними пойдете на специальное задание. Отберите тринадцать экипажей. Самых надежных во всех отношениях.

Я беседовал с Зыковым, а Гуров изнывал от нетерпения. В прошлом во время боевых действий в Финляндии ему приходилось участвовать в диверсиях. [158]

Прав Васильев: старший политрук Гуров сумеет возглавить задуманную нами операцию. Он опытен в таких делах, быстр в решениях, отлично водит танк, безупречно смел.

Объявляю ему свое решение. Гуров просветлел, возбужденно потирает залысины. Но совершенно неожиданно для меня у окна встал молчаливо возившийся там с какими-то бумагами батальонный комиссар Новиков:

— Прошу разрешить и мне участвовать в диверсии под началом старшего политрука Гурова.

Это не входило в мои планы. Однако в ту же секунду я удовлетворил просьбу Новикова.

Методичный, неторопливый Новиков, из тех, что семь раз отмерят, прежде чем отрезать, был как нельзя более кстати рядом с постоянно бурлящим Гуровым. Новиков и по званию и по должности старше Гурова. Но он сразу же, во избежание всяких недомолвок, определил свое место "под началом старшего политрука".

Весь вечер мы готовили операцию, которую между собой называли "чудом". Кое-кого из числа отобранных Зыковым танкистов пришлось заменить. Двое отказались сами.

На поле в темноте разворачивались трофейные Рz.III и Рz.IV. Подымались и опускались пушки, били в черное небо пулеметы. Наконец небольшая колонна вышла на шоссе, миновала деревню, мост и свернула вправо.

Мы с Васильевым не мешкая направились к высоте 278,4.

Рощами танки должны были по одному проникнуть в расположение гитлеровцев. (Человека окликнут, но кто станет проверять свой танк?) Потом надо также по одному, с интервалами, "втереться" в колонну, вытянувшуюся на дороге, и ждать. Ждать красную ракету, которую даст в двадцать четыре ноль-ноль Гуров. По этому сигналу каждый танк расстреливает впереди стоящие машины и в суматохе исчезает.

Высота с отметкой 278,4 — господствующая. Днем с нее просматривается местность километров на пятнадцать вперед. Но сейчас ночь, глухая, беззвездная, с уныло моросящим дождиком, всполохами далеких зарниц, лениво взмывающими ввысь ракетами. Немцы — мы уже убедились — большие любители ракет...

Наконец, вот и она, долгожданная! Ровно в двадцать четыре часа среди множества осветительных ракет в темное небо поднимается красная. Почти одновременно с ней там, где по редким огням угадывался поворот шоссе, сверкнула вспышка артиллерийского выстрела. За ней еще одна, еще. Внизу, на шоссе, поднялась яростная пальба, забушевало пламя...

Мы возвратились в деревню. На НП остались лишь разведчики. Гром на юге все не утихал. [159] Часа через полтора вернулся первый из посланных на диверсию танков. А к рассвету под деревьями сада, примыкавшего к одному из домов, стояли уже двенадцать машин.

...Сняв сапоги, ослабив ремень, Новиков спит на диване. Гуров и Зыков овладели хозяйскими кроватями, на составленных столах, на стульях и просто на полу спят остальные танкисты, прибывшие с задания.

Не вернулся лишь один Рz.III. Но экипаж его благополучно выбрался из вражеского тыла пешком к полудню.

"Чудо" свершилось: 16-я танковая дивизия противника утром' не перешла в наступление.

3

Петренко привел ко мне пленного офицера.

— Судя по документам и картам,- у Петренко в руках солидный портфель с большими никелированными застежками, — штабник и, вероятно, из крупных. Схватили ночью у Птычи. Разговаривать, сучий сын, не желает.

Пленный невысокого роста, ладный, с розовым холеным личиком, смотрит независимо и, как мне показалось, насмешливо.

— Не хочет говорить, ну и шут с ним! Документы переведите, а самого отправьте куда следует.

— Не надо меня отправлять "куда следует". Вот тебе номер! Германский офицер изъясняется на чистейшем русском языке.

— Вы русский?

— Не совсем. Мы давно готовились к войне с вами, изучали язык. Мне это было несложно, так как мои папа и мама выходцы из России. Отправлять меня "куда следует" неразумно. Я не считал нужным разговаривать с этим господином (небрежный кивок в сторону Петренко), ибо не был уверен, что он уполномочен решать мою судьбу, а вам, господин комиссар, я отвечу на все вопросы при условии, что вы сохраните мне жизнь. Великая Германия не пострадает от моей откровенности. Ваша осведомленность о германских дивизиях вряд ли отразится на судьбах войны. В худшем случае наша победа придет на тридцать минут позже и еще дюжина немцев ляжет в сырую землю. Полагаю, моя жизнь того стоит...

Он не спеша произносил каждую фразу, кокетничая своим чистым произношением и своим цинизмом.

— Как вам угодно воспользоваться моей компетентностью? Имейте в виду: я — начальник оперативного отдел" корпуса и мне многое известно. К памяти претензий не имею [160] Можете в этом убедиться: вы — Николай Попель, бригадный комиссар, рождения 1901 года. Участвовали в монгольских операциях и финской кампании. Женаты и имеете двух дочерей. Забыл лишь название улицы в Дрогобыче, на которой вы жили со своей фамилией. Постараюсь вспомнить...

Офицер вызывал у меня чувство гадливости и вместе с тем удивление. Существо подобной породы я видел впервые.

— Нам нужны данные о фашистских войсках в районе Дубно.

— Пожалуйста. Пускай господин майор в малом отделении моего портфеля найдет карту. Я охотно прокомментирую все, что будет необходимо.

Из нагрудного кармашка он достал замшевый футляр на молнии, вынул очки — стекла без оправы, тонкие золотые оглобли — и приготовился лицедействовать. В его жестах, манере говорить, поведении было что-то от эстрадного фокусника. Каждую секунду он хотел поражать зрителей, вызывать аплодисменты и раскланиваться.

Петренко извлек две карты. На одной общая стратегическая обстановка — три массивные стрелы, упирающиеся в Ленинград, Москву, Киев. Под надписью "Ленинград" в скобках "Петербург". Рядом с Москвой тушью выведенная свастика.

У нас с Петренко дух захватило от самоуверенного фашистского замысла, от этих жирных стрел, нацеленных в наши города. Так вот он, общий план имперского штаба! Стрелы должны вспороть советский фронт, изолировать войсковые группировки, а потом, став клещами, зажать, раздавить наши корпуса и армии.

Офицер с безразличной миной стоял поодаль. Будто отдыхал после эффектного номера.

Разбирая обстановку по оперативной карте и слушая объяснения фашистского полковника, мы убедились, что к Дубно стягивается шесть немецких дивизий. Из них две пехотные и одна танковая спешно перебрасывались из-под Луцка. Подкова вокруг нас сжимается, превращаясь в кольцо. Остается пока только узкий проход на восток. Понять, какова судьба нашего корпуса и обстановка в районе Брод, было невозможно. Немец сказал, что исчерпывающими данными о 8-м русском корпусе он не располагает, но, как видно, с ним в основном покончено. Да и нам, по словам пленного, оставалось жить немного: сутки-двое. Генерал-полковник Эвальд фон Клейст приказал разделаться с дубненской группировкой и идти на Винницу.

— А фон Клейст,- сверкнул очками полковник,- шутить не любит. Это — человек суровый, старой школы. Он издал приказ — расстреливать за бегство от русских танков. [161] Старик до глубины души возмущен ночным безобразием в 16-й танковой дивизии. Из-за какой-то нелепости германские танки всю ночь уничтожали друг друга и свои же автомобили. В результате 16-ю танковую дивизию отвели в леса, чтобы она пришла в себя.

Из бездонного, с несколькими отделениями портфеля Петренко достал стопку книг одного формата в однотипных зеленых переплетах.

— Что за литература? — спросил Петренко.

— Надеюсь, господин майор немного владеет немецким языком. Это переводы русских книг для служебного пользования. Та, что в ваших руках, "Бои у Халхин-Гола". Остальные — аналогичного содержания. Мы не игнорировали опыт Красной Армии. И танковые клинья, которые вы применили в Монголии, и массовые парашютные десанты, которыми вы гордились на маневрах...

Мне становилось невмоготу от этого словоохотливого гитлеровского полковника. Попросил Петренко:

— Уведите...

Я сидел около своего танка, накрытого сверху сеном. Под танком был глубокий, просторный окоп. Там обосновался инструктор информации дивизионного ОПП Белевитнев. Неподалеку также замаскирован КВ Васильева.

Мы решительно отказались селиться в домах. Несколько дней боев у Дубно убедили нас, что среди населения есть подозрительные, а то и враждебные люди. Но основное — бомбежка.

Наша группа разбилась на три сектора. Северным, у Млынова, командует Сытник, замполитом у него Гуров. Юго-западный, в районе Подлуже, возглавляют начальник артиллерии дивизии полковник Семенов и батальонный комиссар Зарубин. В Дубно — третий восточный сектор. Там распоряжаются полковник Смирнов и старший батальонный комиссар Новиков. Волков со своими танками составляет подвижный резерв.

Кроме того, у нас появился батальон из местных граждан. Не успевшие эвакуироваться партийные и советские работники, прослышав о том, что в Дубно свои, с первой же ночи одиночками и группами стали приходить к нам. Секретари райкомов знали почти всех людей. А помимо того, у нас своя проверка: получил винтовку — иди в атаку.

Бои почти не прекращались. То в одном секторе, то в другом. Иногда — быстротечные, неожиданные, иногда — длительные, многочасовые. Сравнительно спокойно лишь у Дубно.

Медсанбат переполнен. Не хватает лекарств. Врачи валятся с ног от усталости. Зайдя однажды в операционную, я [162] увидел, как хирург, ампутировавший ногу, засыпал с пилой в руке. Его будили. Он делал три-четыре движения, и снова рука замирала, глаза закрывались...

За северной околицей Подлуже выросло кладбище — ряды выкрашенных в красный цвет деревянных пирамидок с пятиконечными звездами. А в центре — танковая башня — памятник Болховитину. Несмотря на сложность обстановки, схоронили мы его с воинскими почестями. Никогда почти не выступавший публично Сытник произнес на траурном митинге речь:

— ...Гибнут люди наши, самые лучшие гибнут. Такие, которые возле смерти идут, а о ней не думают, о себе не помнят. Когда кто о себе много думает — вперед в бою не полезет. Николай Дмитрич, командир полка Болховитин, только одно помнил — надо врага-фашиста победить. Вот и вырвался вперед, вот и не стал в плен сдаваться. Ведь не мальчик, не шестнадцать лет, чтобы красивую смерть искать. В зрелых годах, серьезный человек, а душа, что огонь...

Шел дождь, разыгрывалась гроза. По лицам текла вода. Салют слился с раскатами грома.

Могила Болховитина была первой. А теперь что ни час — новые пирамидки. Сегодня ставят уже некрашеные. Может быть, краска кончилась, может — не успевают.

У меня с новой силой вспыхнула ненависть к только что позировавшему здесь холеному гитлеровцу. Болховитина нет в живых, а эта мразь по земле ходит, золотые очки замшевой тряпочкой протирает.

...От деревьев, под которыми укрылись немногие сохранившиеся штабные машины, прямо ко мне бежал лейтенант. Придерживая на боку кобуру, перепрыгивал через окопы, брустверы, рытвины. Оставалось шагов десять, а он уже кричал:

— Товарищ бригадный комиссар, вас по рации комкор вызывает.

Теперь я помчался резвее лейтенанта. В машину набилось полно народу. Не переводя дыхание, скомандовал:

— Выйти всем, кроме начальника рации.

Когда надевал наушники, у меня слегка тряслись руки.

Голос чуть слышен. Мгновениями утихает вовсе.

— Говорит... Рябышев... Как меня слышите? Кто у аппарата? ..

— Я — Попель. Слышу слабо... Снова треск, писк, потом довольно отчетливо:

— Благодарю за успешные действия... за доблесть и геройство...

Что за чепуха! Разговор едва налаживается, а тут — благодарность. Да высокопарно — "доблесть и геройство". Не совсем по-рябышевски. [163]

Радостное возбуждение уступило место тревожной настороженности.

А в наушниках все тот же с трудом различимый голос:

— Где ты находишься?.. Каковы планы?.. Удивительно, что Рябышев задает такие вопросы. Не ответив на них, я сам начинаю спрашивать:

— Назови мне командиров, которые стоят возле тебя. Если это Дмитрий Иванович, он не обидится на такие вопросы, поймет меня. Разговор принимает совсем нелепый характер. Голос в наушниках повторяет:

— Где ты находишься?.. Каковы планы?.. Я добиваюсь своего:

— Кто стоит возле тебя? Назови три фамилии... Голос моего собеседника слабеет. Он произносит какие-то фамилии. Я слышу окончания "ов", но — убей бог — не могу разобрать ни одной.

— Повтори еще раз...

В нагретой июньским солнцем машине душно. Наушники прилипают к ушам. Расстегиваю ворот гимнастерки. Лейтенант, начальник рации, стоит рядом, не дышит. И Оксен тут же. Не заметил, когда он вошел. Оксен слышит мои вопросы и молча кивает головой.

Как еще проверить — Рябышев говорит или нет? Я раздельно, по складам прошу:

— Назови марку моего охотничьего ружья...

Дело в том, что недели три назад мы с Дмитрием Ивановичем поменялись ружьями. Он дал мне свой "Зауэр три кольца". Пусть только скажет "Зауэр", и я откажусь от подозрений.

Но вместо ответа я слышу лишь треск и попискивание. Голос исчезает совсем.

Снимаю наушники, кладу их перед собой. Неужели это был Рябышев и я упустил возможность связаться с ним!

— Вряд ли,- вставляет Оксен.

— Утешаете?

— Нет, сомневаюсь. Сегодняшний полковник знает имена и фамилии почти всех наших командиров полков. Почему ваш собеседник замолчал, когда речь зашла о ружье? Почему нельзя было разобрать фамилии штабных командиров, которые — мне это доподлинно известно — отсутствуют в немецком справочнике?

-- Может быть, вы и правы. Но если это был корпус, оправданья нам нет и вся наша мудрая осторожность...

— Мудрая осторожность для нас теперь дороже снарядов и бензина. А если это был Рябышев, он снова войдет в связь.

Мы вышли из машины. Вокруг стояло человек тридцать — командиры, бойцы, штатские из вновь сформированного бата [164] льона. Они смотрели на меня, ждали, что я скажу: "Связь с корпусом налажена!". И весть эта облетит сектора, молнией дойдет до передовых окопов, секретов, дозоров. Но я сказал:

— Прошу всех разойтись, заниматься своими делами. Мы с Оксеном задержались возле машины — вдруг да снова вызовут. Я спросил начальника рации — он дежурил в момент вызова меня — знаком ли ему голос радиста. Лейтенант задумался и не совсем уверенно сказал:

— Кажется, нет. Но ведь голос иной раз так искажается...

На фронте сегодня тихо. Наверное, подходят новые части. Те, о которых говорил пленный полковник. Враг готовится к наступлению. Ему сейчас позарез нужны сведения о нас.

Когда вызывают снова в машину, я иду спокойнее, чем первый раз. Но не без волнения.

Опять в наушниках слабо различимый голос, опять фразы, которые мне теперь кажутся особенно подозрительными, опять треск или неразборчивое бормотание в ответ на мои вопросы. Тогда я отчеканиваю:

— Никакой помощи не прошу. Если ты — Рябышев, знаешь, где я, и придешь.

На этом заканчивается второй разговор.

После третьего вызова у меня не остается сомнения: это — фашистская разведка.

Я приказываю начальнику рации не отвечать ни на один вопрос, который будет задаваться от имени Рябышева или штаба корпуса. Каждый раз вызывать меня, Васильева, либо Оксена. А самим искать в эфире корпус.

Корпус мы ищем и разведкой. Она ведется непрестанно, но результаты ничтожны.

Однажды разведчики привели... полковника Плешакова и незнакомого грузного командира со "шпалами" старшего батальонного комиссара. Заросший, измученный, постаревший Плешаков рассказал невеселую историю. [165]

Он был в том же головном отряде, что и Зарубин. Но на подходе к Птыче сошел с машины, чтобы дождаться основных сил. И вдруг на шоссе немецкие мотоциклисты. Плешаков решил пробиться к полку. Вдвоем с адъютантом прошагал десятки километров то напрямую, то в обход. Всюду были фашисты — их танки, мотоциклы, транспортеры. В этих странствиях Плешаков повстречался со своим давним знакомым, старшим батальонным комиссаром, отбившимся от кавалерийской дивизии. Тот своими глазами видел, как с юга к Дубно автоколонна везла горючее и боеприпасы. Командир дивизии повернул ее обратно. "Вы с ума сошли? — сказал он начальнику колонны.- Дубно давным-давно у фашистов". А в Дубно в это время были мы...

Подумать только: десятки машин со снарядами, патронами, гранатами, горючим вернулись, тогда как у нас и боеприпасы, и бензин, и солярка на исходе. В юго-западном секторе осталось по 10-15 патронов на винтовку. Зарубин приказал собирать кинжальные штыки от СВТ', с тем, чтобы вооружить танкистов хотя бы холодным оружием.

Я еще не слышал слова "окружение". Но сегодняшняя толпа возле радиомашины красноречивее слов говорит о настроениях.

Прежде, до Дубно, мы не знали, что делается за пределами корпуса, армии. Теперь нам не известна судьба даже собственного корпуса. Мы совершенно изолированы.

Только здесь я полностью осознал, что значило разорвать корпус, бросить его в бой по частям. С нами лишь половина автобата. Почти все дивизионные тылы вместе с их начальником остались в Ситно. Отдел политической пропаганды при мне, редакция дивизионной газеты там.

Приходится выкручиваться, мудрить, что-то придумывать. Жестокая необходимость выявляет в людях многие ценные качества, дремавшие прежде.

Полковник Смирнов не раз просил заменить его зама по тылу, вечно больного капитана Зайцева. А сейчас Зайцев — моя правая рука по всем тыловым проблемам. Хилый, скрюченный, с лицом, исполосованным склеротическими жилками, он при нехватке кухонь, при отсутствии полевой хлебопекарни наладил питание без малого пятнадцати тысяч человек. И не как-нибудь, всухомятку, а дважды в день горячая пища, всегда свежий хлеб. Склады с мукой нам достались на станции Птыча, хлеб пекут крестьянки.

Из редакции здесь ответственный секретарь, неунывающий младший политрук Глуховский. Я встречаю его повсюду. Веснушчатый, со всклокоченными черными волосами, Глу [166] ховский выпускает рукописные листовки, сам рисует карикатуры, пишет лозунги.

Все политработники — дивизионные, полковые — в ротах. У всех в руках лопаты. Гуров правильно сказал: "Агитируем лопатой".

Надо внушить мысль: оборона никогда не бывает завершена. Вырыт окоп — соединяй его с соседом, рой запасной, делай ход сообщения.

После ночного "чуда" я уверовал в хитрость. Мы готовим не только ложные окопы, но и ложные артиллерийские батареи из негодных пушек, ложные сосредоточения танков. Смотреть, как фашисты попадаются на наши приманки — бомбят, обстреливают разбитые машины и без того покореженные орудийные стволы — истинное наслаждение.

В течение дня меня еще дважды вызывали к рации. С упрямой тупостью гитлеровцы повторяли провокацию.

— Благодарю за доблесть и геройство... Где находишься? Какие планы?

Мне надоело, и я ответил крепким русским словом. После этого благодарности кончились.

Я велел по радио открытым текстом передавать в эфир все сведения о противнике, которыми мы располагали. Глядишь, кто-нибудь услышит, кому-нибудь пригодятся. Может быть, они дойдут до корпуса, армии, фронта.

День прошел спокойно, куда спокойнее, чем предыдущие. И это тревожило. Вызвал пленного полковника. Он, казалось, только и ждал этого приглашения.

— Германские дивизии занимают исходные позиции. Наступления можно ждать завтра, скорее всего, поутру. Но не рано. Солдаты должны выспаться, привести себя в порядок, позавтракать. Смею заверить, это будет досконально продуманное и пунктуально подготовленное наступление...

На тонких губах полковника легкая улыбка. Не злорадная, а от сознания своей объективной ценности, ловкости и черт знает, чего еще. Удивительный экземпляр фашистской породы...

Наступил один из самых тяжелых моментов дубненской обороны.

Роты насторожены, роты ждут. А гитлеровцы не спешат. Бойцы истомились. Напряжение достигло высшей точки и пошло на убыль, расплавленное полуденным зноем. Поднявшееся к зениту солнце добралось до окопов.

Этот час и наметило фашистское командование для своего "досконально продуманного и пунктуально подготовленного наступления". [167]

Передовые наши позиции исчезли в дыму и ныли. Облака закрыли солнце. Потом огонь переносился в глубину. Я пытался прикинуть куда: медсанбат, запасные позиции, ремонтно-восстановительный батальон ?

Мы не заметили, не услышали, когда появилась авиация. Будто в артподготовку включились орудия гигантских калибров. Немцев крикнул мне на ухо:

— Воздух!

Перед бомбами мы еще беззащитнее, чем перед батареями. У нас нет зенитной артиллерии. Ни одного ствола.

Затем неожиданно наступает тишина. Гитлеровцы ждут ответных залпов. Но мы молчим, не выдаем себя. Проходит минут пятнадцать, и все начинается сначала.

После двух часов артиллерийско-авиационной вакханалии ясно: главный удар сосредоточен по юго-западному сектору. У Млынова налеты слабее. По Дубно ведется размеренный методический огонь.

Приходят первые вести. Пострадали тылы. Вышли из строя все рации. Авиация больше всего бомбила свезенные за ночь тягачами ни на что не годные танки. Рассредоточенные машины Волкова почти не пострадали.

Бомбежка и артиллерийские налеты не ослабевают. Но и в неистовом грохоте разрывов привычное ухо различало гул танковых моторов. Какие это танки? Если средние — плохи дела, если легкие — еще потягаемся.

Танки проходят через мост и врываются в Птычу. На наше счастье, это легкие машины. Трофейные пушки бьют по ним довольно успешно.

В батарее самовольно оставившего медсанбат лейтенанта Павловского, который прибыл вместе с Зарубиным, из шести орудий пять немецких и лишь одно отечественное. Я хорошо помню Павловского по плацдарму на Стыри. Сейчас он обосновался на окраине Птычи. Здесь же секретарь комсомольского бюро полка младший политрук Анатолий Плюснин. Они должны пропустить вражеские танки и потом ударить по ним с тыла.

Полковник Семенов построил систему ПТО с расчетом на любой вариант фашистского наступления. Но мало снарядов. У трофейных орудий нет тягачей, их не перебросишь с одного места на другое.

Когда от Зарубина прибегает раненный в щеку связной и, что-то мыча, сует мне записку: "Прошу помочь танками", я не сомневаюсь: положение отчаянное. И все-таки не хочу пускать последний резерв — Волкова. Поднимаюсь в свой Т-34, беру три машины, охранявшие НП, и иду на выручку.

Юго-западный сектор отбивает пятую или шестую атаку. Птыча переходит из рук в руки. Сейчас она у немцев. Со взво [168] дом устремляюсь на цепь вражеской пехоты, поднявшуюся с огородов. Цепь густая. Сзади ее подпирают новые пехотинцы, на ходу соскакивающие с транспортеров. Тем не менее, атаку удается отбить.

Мы становимся хозяевами северной окраины Птычи. И тут в окоп, где валяются обтянутые коричневым сукном с пристегнутыми черными пластмассовыми стаканчиками фляжки, вскакивает Зарубин. Он потерял фуражку, всегда аккуратно зачесанные назад мягкие волосы сейчас падают на глубоко посаженные светлые глаза. Лицо красное, и особенно почему-то красны большие уши.

— Что во фляжках? — первый вопрос Зарубина.

— Понятия не имею.

Зарубин понюхал, капнул на язык.

— Похоже, вода.

Не отрываясь, из горлышка осушил фляжку, вытер рот, мокрый подбородок.

— Ишь ведь; тряпкой обшивают. Об удобствах бсспокоЯтСЯ.

И без всякого перехода:

— Хоменко взял своих бойцов да несколько танкистов с выведенных из строя танков. Рожью прошел в тыл, чуть ли не к самой Вербе. А там подбитые немецкие машины. Наши ребята залезли в них да как ахнут. Такой тарарам подняли... Капитан Хоменко награду заслужил. Плюснин с Павловским тоже... Павловский опять без пушек остался. Вместе с Плюсниным в пехоте...

В этот момент началась новая атака. Зарубин достал ТТ. Как и многие командиры, он во время боя держал пистолет не в кобуре, а за пазухой.

— Разрешите быть свободным.

И, не дожидаясь "разрешения", выскочил из окопа.

Спустя час немцы, разъяренные безрезультатностью натиска, подтянули свежие танки. Пришлось пустить Волкова. Впереди — жердевская рота КВ.

Наш слабый артиллерийский щит разбит. Едва не все пушки юго-западного сек гора выбыли из строя. Танки шли против танков. Немцы не имели тяжелых машин. Но у наших КВ снаряды на исходе. Надо таранить, давить тяжелыми, разлапистыми гусеницами.

Фашистская атака опять захлебнулась. Но вернуть Птычу нам все же не удалось.

Горели машины, торчали обломки вмятых в землю орудий, перевернутых транспортеров. И всюду — у машин, батарей, транспортеров — трупы наших и немецких солдат.

Солнце клонилось к лесу. Бои постепенно затихал. Только на севере, у Млынова, канонада не смолкала. Связи с Сытником [169]

ни но радио, ни проводной не было. Примчавшийся на мотоцикле без коляски лейтенант доложил: в 16:10 противник перешел в наступление.

Немцев остался в Подлуже. Мы с Васильевым направились к северному сектору.

Сытник укрыл на левом фланге в засаде батальон Мазаева. Им теперь командовал Гуров. Мазаеву стало совсем худо. Его удалось наконец-то отправить в медсанбат.

В центре наступали два фашистских батальона. Остальные силы, не принимая боевого порядка, двигались колонной по дороге. В эту колонну и врезались до поры до времени таившиеся в лесу танки Гурова. Гуров прислал записку:

"Штаб фашистского полка приказал долго жить. Взял в плен генерала, командира 44-й пехотной дивизии. Всем гусям — гусь".

Мы с Васильевым тут же направились к Гурову. В предвечернем небе появились эскадрильи бомбардировщиков. Бомбовый удар был направлен как раз туда, где дрался батальон.

Вышли на опушку, когда самолеты уже отбомбились и батальон атаковали десятка полтора Рz.III и Рz.IV. Несколько наших танков горело. Мы рванулись на помощь.

На ходу ко мне прямо на броню "тридцатьчетверки" вскочил перемазанный и окровавленный танкист. Я открыл верхний люк.

— Вон видите. Т-35 горит. Это — Гурова.

Маневрируя, мы стали пробиваться к уже умолкшему, слабо дымившемуся танку. Коровкин подвел "тридцатьчетверку" вплотную к нему. В открытый передний люк я увидел три черных скелета. Забравшийся внутрь Коровкин нашел орден Красного Знамени с облупившейся от жары эмалью. То была награда, полученная Иваном Кирилловичем Гуровым за бои в Финляндии.

...А немецкий генерал вместе с остальными пленными погиб от немецкой же бомбы. Прямое попадание.

Часам к восьми Васильев и я были в Дубно. Летевшие из-за Иквы снаряды рвались с равными интервалами, хоть проверяй ход часов. Гитлеровцы довольствовались неспешным обстрелом города.

Командный пункт полковника Смирнова располагался в неглубокой, поросшей кустарником лощине на южной окраи [170] не. Нас встретил приветливый толстяк, начальник штаба полка капитан Петров.

— Где командир? — спросил Васильев.

— Внизу. Хворает.

На дне лощины стоял танк. Рядом с ним — щель. Между танком и щелью, на пышной атласной перине лежал Смирнов. В сапогах, сдвинутой на лицо фуражке, без ремня. На животе у полковника покоилась большая бутыль с водой.

Смирнов нехотя приподнялся:

— Болею, измотался вконец...

— Чем болеете? — поинтересовался Васильев.

— Да вот, желудок...

Вдруг Смирнов заговорил возбужденно, нервно:

— Уходить, уходить немедленно. Пока есть коридор на восток. Снаряды кончаются... Связи нет... Надо к старой границе...

Васильев не прерывал полковника. Тот кончил и лег опять.

— Это все, до чего вы додумались? Смирнов молчал. Васильев обернулся ко мне:

— Полковника, кажется, следует направить в медсанбат.

— И как можно скорей, — согласился я. — Кто полк примет?

— Петров,- не задумываясь, сказал Васильев. Когда поднимались вверх, Васильев смачно плюнул, со злостью носком сапога раздавил окурок.

— Герой парадов... Медвежья болезнь... Я уже несколько дней о Петрове думаю.

Петров, как мы поняли, с начала боев чувствует себя командиром полка. Поэтому совершенно спокойно отнесся к новому назначению. Только почесал маленький нос, зажатый толстыми, лоснящимися щеками.

— По своей комплекции я и на дивизию гожусь.

— Скромничаете,- в тон ему ответил Васильев. — По килограммам вы уже корпус, а то и армию заслужили...

Любимая тема острот Петрова — собственный вес и габариты. Но постоянные шуточки не мешают ему дельно руководить подчиненными.

— Теперь я за этот полк спокоен, — признался Васильев, когда мы шли к танкам.

Я ничего не ответил. У меня из ума не шли обгоревшие скелеты. Я думал о другом человеке, который славился смелостью и остроумием, — о Гурове... Как это Сытник сказал: "Самые лучшие гибнут... Возле смерти ходят, а о ней не думают, о себе не помнят...".

На командном пункте у Подлуже творилось нечто невообразимое. Люди бросали вверх пилотки, фуражки.

Я выскочил из танка и окликнул пробегавшего мимо политрука. [171]

— Что тут происходит?

— Самолет.

— Какой самолет?

— Наш! Только что сел в болоте. Связь будет! Минут через двадцать передо мной стоял высокий, опирающийся на палку летчик-лейтенант в черной кожаной

куртке.

— Мне нужен бригадный комиссар Попель.

— Я — Попель.

— Вез вам приказ фронта. Когда "мессершмитты" атаковали, приказ уничтожил. Содержание помню. В лесах у Мала Милча и Белька Милча сосредоточено до трехсот танков противника. По всей вероятности, без боеприпасов и горючего. Командующий фронтом приказал уничтожить эти танки.

— Кем подписан приказ?

— Начальником штаба генералом Пуркаевым.

— Больше ничего не было в приказе?

— Ничего.

— Вам что-нибудь известно о восьмом мехкорпусе?

— Ничего.

— О противнике?

— Мало.

— Кто в Тернополе?

— Наши. Утром там был штаб фронта.

Итак, штаб фронта помнит о нас, приказывает наступать, громить врага. Но знает ли он о наших потерях? Знает ли, что нам некуда девать раненых и нечем помогать им, что у нас нет горючего, снарядов, патронов, что в каждом полку можно по пальцам сосчитать оставшихся в строю командиров и политработников? Вряд ли.

Но если надо, если есть приказ, мы обязаны, мы будем наступать.

4

— В нашем положении наступать — все равно, что с обрыва в омут бросаться...

Курепин говорил горячо, но не запальчиво. Он, ставший начальником штаба нашей группы и неплохо справлявшийся со своими обязанностями, был во всеоружии неотразимых фактов:

— Наступление требует боеприпасов, а у нас их нет. Ни на танках, ни в артиллерии. Наступление требует подвижнос [172] ти. Чем мы ее достигнем? Горючее только в баках, да и то не у всех. У нас многие сотни раненых. А ремонтники, танкисты, потерявшие машины, артиллеристы без пушек? Что с ними делать, когда у них даже винтовок нет?

Курепин сделал паузу. Он ждал возражений, но возражений не было. Все так, именно так.

— Только что товарищ Петренко доложил о противнике. Соотношение сил мало сказать не в нашу пользу. Против нас с севера две пехотные дивизии — 44-я и 225-я, подошла 14-я танковая. С юго-запада 111-я пехотная и 16-я механизированная. Здесь же наша старая знакомая атакует колонну. Так я говорю, товарищ Петренко?

Петренко кивнул головой:

— ...Завтра надо ожидать решительного штурма. А мы — начнем наступление, вылезем со своими калеками-танками — нате, душите. И часу не пройдет, они из нас блин сделают, проглотят и не подавятся.

Курепин видел: оппонентов нет, и увлекался все больше и больше.

— Знай штаб фронта наше положение, он никогда бы не отдал такой приказ, не послал бы людей на убой...

— Что вы предлагаете? — перебил я.

— Есть один выход — на восток. Пока его не захлопнули, надо пользоваться — немедленно приступить к выводу частей, соблюдая строгую маскировку. Фашисты завтра начнут артподготовку, а нас — след простыл. Живая сила и техника спасены. Мы соединимся с другими дивизиями, корпусами. И дадим еще жару Гитлеру.

Васильев только сегодня сказал мне о Курепине: "Пожалуй, освоится мужик, глядишь, отвыкнет с собой соломку таскать на случай, если спотыкнется. А к штабной работе у него вкус имеется. Штабная культура есть, и мозгами шевелить может".

Все это было справедливо. Я видел: сегодняшняя речь Курепина подсказана не желанием спасти себя, уцелеть. Курепин, чувствуя ответственность за войска, честно искал рациональное решение, и обычная логика подсказала его. Но годится ли нам она, эта самая "обычная логика", сейчас, приведет ли она к правильным действиям, правильным не только с точки зрения нас, оказавшихся в окружении, но и с точки зрения интересов фронта, Красной Армии, страны в целом? Уцелеть, сохранить живую силу, материальную часть превосходно. Однако ценой чего? Невыполнения приказа.

Нет, как видно, пришел час перешагнуть через "обыкновенную логику", выработать новые категории.

То, что предлагает Курепин, дьявольски соблазнительно и дьявольски просто: удрать. Фашисты проснутся, постреляют [173] по пустым деревням, перелескам и поймут — русские их перехитрили, сбежали, были таковы. Сядут на машины, возьмут свои губные гармошки и покатят дальше, на восток, по нашей земле к Киеву... Я поднялся:

— Что думает товарищ Сытник?

— Сытник думает всегда одинаково: приказано — выполняй. Хоть в лепешку расшибись. Хоть юшка из носу.

— Ваше мнение, полковник Васильев?

Васильев говорил раздумчиво, медленно. Он согласен с анализом обстановки, который дал Курепин. Обстановка оценена правильно. Однако выводы...

— Выводы нам не подходят. Это — пассивное мышление. С ним можно выиграть операцию, но проиграть войну. Сейчас главное — истреблять противника. Всегда, всюду истреблять. Товарищ Курепин неплохо показал себя в дубненских боях. Несмотря на трудные условия, штаб работал довольно четко. Но сейчас начальник штаба танцует не от той печки. Сейчас нам исходить нужно из одного: как и где нанести больший урон врагу. Думать надо над тем, как умнее и лучше выполнить приказ фронта.

Курепин был- совершенно растерян. Он не сомневался в том, что его предложение — единственное возможное и разумное, с удивлением поглядывал на командиров, искавших способ выполнить фронтовой приказ.

Это решение нам далось не легко. Оно было принято после того, как отвергли десятки вариантов.

В 23:00 полк капитана Петрова атакует Птычу, овладевает ею, пробивает брешь на юг. В коридор устремляются тылы, раненые, все, что не может идти в бой и связывает нас. Маршрут — на Тернополь. С рассветом наши главные подвижные силы наносят удар по сосредоточенным в лесах танкам [176] 16-й танковой дивизии в общем направлении на Козин. Мы верили, что где-то там, у Козина, Ситно, Брод, находится наш корпус.

У нас не было ни секунды времени. Я с группой командиров сразу же ушел на рекогносцировку в район Птычи. Васильев — на северный участок. В лесах, садах, деревнях, окраинах Дубно началось движение. Сперва осторожное, чтобы не привлечь внимания немецкой авиации.

Но фашистские самолеты не появлялись, и погрузившаяся во мрак дорога забурлила, загудела, ожила ревом моторов, криками, руганью, стонами. Стала обычной дорогой войны.

Гитлеровцы, привыкшие руководствоваться только элементарной логикой, не ждали ночного натиска на Птычу. Минут через сорок после первого артналета село было у нас. Мотоциклы, за ними танки, потом тылы на колесных машинах двинулись к Вербе. Пехота по грудь в теплой, мутной воде форсировала приток Иквы.

Когда колонна останавливалась, я вскакивал на колеса грузовиков. В кузовах на сене лежали раненые. Иные без памяти, иные в бреду. Те, что могли разговаривать, с беспомощной неуверенностью опрашивали:

— Куда нас, к своим? Я односложно отвечал:

— К своим.

Низина затягивалась белым туманом. Осветительные авиабомбы нам уже не опасны.

Противник, так и не понявший, что происходит, вел огонь по карте, примерно нащупывая места переправ.

Впереди колонны шло 60 танков. У каждого один-два снаряда для самообороны.

Это громоздкое, беспомощное, уязвимое с земли и воздуха войско возглавлял полковник Семенов. Мы с ним стояли у броневика, пропуская колонну. Семенов задал вопрос, которого я меньше всего ждал:

— Почему меня отправляете с тылами? Или стар, или не достоин принять с вами вместе последний бой? Я не знал, что ответить.

— Василий Григорьич, доверяем вам самое ценное, что есть у нас, — тысячи людей, сотни машин. Не знаю — свидимся ли, нет. Хочу, чтобы на душе у вас было спокойно. Верите мне?

— Верю. А то кошки скребли... Верю.

Но Семенову не пришлось вести колонну на Тернополь... Ни он, ни я не слышали, как просвистел снаряд. Разбитый прямым попаданием броневичок полетел в канаву. В эту же канаву воздушной волной отбросило нас с Семеновым. Первое, что я услышал, едва вернулся слух, был слабый стон Семенова. Подполз к нему. [177]

— Нога, правая нога...

В темноте нащупал сапог, залитый липкой кровью. Семенов замолчал. Потерял сознание.

Полковника отнесли в санитарную машину.

Кто же будет командовать колонной?

На раздумья и выбор в моем распоряжении максимум пять минут. И вот уже от машины к машине несется:

— Полковника Плешакова к переправе, полковника Плешакова...

Плешаков исходил эти места за последние дни. У него солидный командный опыт. Кстати, пустить тылы на Тернополь — идея Плешакова.

Меня смущает одно. Полковник все время рвется в бой. А в бою он не признает ни перебежек, ни переползаний. Доводы у него своеобразные:

— Когда кавалерист в атаку идет, брюхом землю не гладит...

Надеюсь только, что Зарубин, замполит колонны, в случае чего умерит его пыл.

На прощание я прошу Плешакова:

— Может, встретитесь с Рябышевым... Объясните наши действия...

— Есть! — глухо отвечает Плешаков. И вдруг я чувствую на щеке колючую щетину, слышу запах пропотевшей, пропыленной гимнастерки. Мы обнимаемся и целуемся.

— Как знать, свидимся ли...

Почему так знакома эта фраза? А, я полчаса назад сказал ее Семенову. Теперь мне ее возвращает Плешаков...

Товарищи, которые уходят на юг, считают нас, оставшихся, обреченными, приговоренными к смерти. К героической смерти. Только этим можно было объяснить и вопрос Семенова и мускулистые объятия Плешакова.

Мне стало тоскливо. Мелькнет в тумане последняя красная лампочка — и все. У нас осталось — смешно сказать — восемьдесят танков, на каждом по двадцать-двадцать пять снарядов, а баки заполнены горючим лишь наполовину. И небольшие десанты... У бойцов — считанные патроны. Правда, есть еще двадцать танков Петрова, которые обеспечивают выход в тыл. Потом, когда мы начнем действовать, они подтянутся к нам и составят второй эшелон группы...

Ловлю себя на том, что думаю уже не об участи обреченных, а о бое. Великая, спасительная сила ответственности!

У ложбины останавливаю танк. Веселыми четырехугольниками светятся в ночи топки кухонь. Около них снуют темные фигуры. Кто-то громко настойчиво повторяет:

— Соли, соли, больше сыпь соли. Кому говорят, соли давай... [178]

Значит, готовится завтрак. Значит, все идет своим чередом. А то, что нас осталось так мало, возможно, и неплохо. Мы подвижны, гибки, легки на подъем.

Подхожу к кухне, прошу поесть. Свинина с картошкой — тоже не худо.

В закрытой штабной машине над картой Васильев, Немцев, Сытник, Курепин. Лениво потрескивая, чадит свеча. На потолке сближаются и расходятся огромные черные тени от склонившихся над столом голов.

— Почему не спите, товарищи? Васильев поворачивается от карты:

— Была такая песенка: "Я лягу спать, а мне не спится". Недавно Петренко заходил. Разведчики пленного приволокли. Танков в лесу, говорит, сотни две, не больше. С ними две батареи и еще артиллерия на высотах вдоль узкого прохода, по которому нам идти... Дорога цветов... Вон как у Курепина на карте все роскошно разрисовано.

Я протиснулся к столу. На карте между двумя синим карандашом прочерченными овалами, внутри которых условные обозначения танков, две острые красные стрелки. Левая — Волков, правая — Сытник. Эти стрелки едва не задевают тоненькие строенные синие черточки — знаки немецких батарей.

После того, как посмотришь на карту, можно не спрашивать, почему не спят командиры.

Мне захотелось перевести разговор на другое:

— Когда завтрак?

Васильев посмотрел на часы:

— Через двадцать минут, в три тридцать. Придется довольствоваться сухим пайком.

— Что так? Вмешался Немцев.

— Не успел доложить комдиву. Я оставил несколько кухонь. Будет настоящий завтрак. Горячий. Васильев немного смущен.

— Спасибо, Михал Михалыч. Меня как-то нынче на все не хватило...

Мы разошлись, когда начался завтрак. Мне хотелось послушать, о чем говорят бойцы.

Первое, что я почувствовал сегодня в людях, — усталость. Подъем давался нелегко. Слышалась длинная, в несколько колен, ругань. Было тепло, но многие зябко кутались в шинели.

Кто-то сказал:

— Мы как с этой стороны нажмем, корпус с той надавит... Слово "корпус" повторялось чаще других. Бойцы верили в воссоединение с частями корпуса, в чем я после карты [179] Курепина стал сомневаться. Слишком толстая стена, слишком мало у нас сил. Не придется ли, выполнив приказ, уходить в леса?..

Танкисты рассуждали об экономии снарядов, о стрельбе из пулеметов, о том, как Хабибуллин гусеницами раздавил целую батарею.

И эта деловитость людей, через каких-нибудь полчаса идущих в чудовищно неравный бой (против сотен немецких танков и орудий — несколько десятков наших истрепанных машин и ни единой артбатареи), помогла мне после неуютной, тревожной ночи все поставить на свои места.

Да, шансов на соединение с корпусом мало, совсем мало. Однако основная масса людей и машин уже за пределами кольца, а мы, если и не прорвем это кольцо на всю глубину, то уже наверняка изломаем, сомнем, разрубим его. Чего бы это ни стоило! Нас мало. Но мы будем наступать, будем жечь немецкие танки и давить гусеницами немецкую пехоту. Танки, пушки и солдаты, уничтоженные нами, уже не пойдут на Киев, на Москву, на Ленинград.

К мысли о смерти не привыкнешь, но можно приучить себя к постоянной мысли об истреблении врага.

Где-то южнее продолжали тарахтеть танки Петрова, отвлекая внимание немцев и привлекая на себя их снаряды.

Несколько машин, составляющих нашу разведку, миновали гать и поднялись на узкое плато, то бокам которого укрылись в лесу батареи и танки фашистов. Затянутый белесой дымкой утреннего тумана лес молчит.

За разведкой двинулись танки командования: мой, Васильева с Немцовым и Волкова. Прошли болото, прижимаемся к смутно темнеющим слева деревьям. И вдруг где-то справа, позади, яркие вспышки разорвали туман. Артиллерия накрыла хвост колонны Волкова.

Нельзя останавливаться, нельзя терять внезапность. Пушки бьют неприцельно, на шум моторов.

Сытник еще не подошел. Но все равно не останавливаться. В наушниках слышу привычное васильевское: "жать, жать...", "темпы, темпы!".

С двумя машинами я отрываюсь от колонны. Прежде чем развиднелось, надо заткнуть глотки фашистской артиллерии. Иначе Сытнику и Петрову несдобровать.

Идем на вспышки. Скорость максимальная. Коровкин хочет обойтись без снарядов. Уповает на гусеницы и пулеметы.

Пулеметы начинают работать с короткой дистанции. Вряд ли возможно точное попадание. Но пушки замолчали. Вероятно, прислуга разбежалась от неожиданности, попряталась в ровиках. Вдавливаем стволы и колеса орудий в землю.

На помощь разгромленной нами вражеской батарее приходит соседняя. [180]

Танк вздрагивает от снарядов, рвущихся на его бортовой броне. Мельчайшие осколки стали впиваться в лица.

Находящийся со мной в одной машине Оксен пробует повернуть башню. Заклинена. Вдобавок перебита и гусеница. Танк отлично видимой целью замер в двух-трех сотнях метров от фашистской батареи.

— Выбрасывай дымовую шашку! — кричу Коровкину.

В который уже раз прибегаем мы к этой незамысловатой хитрости. И опять удача: едва увидев дым, противник прекратил огонь.

Оксен хочет открыть верхний люк. Я хватаю его за руку. И в ту же секунду тра-та-та-та. Пулеметные пули барабанят по броне.

Немцы рассуждают просто: танк загорелся, значит, сейчас выскочит экипаж: вот и пожалуйте под свинцовый душ.

Все, что было дальше, вспоминается, словно в бреду. В пелене кровавого тумана встают отдельные эпизоды, сцены. Как бы я ни хотел, не смогу последовательно изложить это продолжавшееся весь день ни с чем не сравнимое побоище...

Понятия не имею, сколько времени мы сидели в танке. Батарея умолкла. Около нас остановился КВ. Коровкин, Оксен и Головкин стали менять траки. Условились: как только исправят гусеницы, идут на командный пункт. Я показал на карте точку у дороги и перебрался в КВ.

И надо же так, в машине опять встречаюсь с кинооператорами. Вид у них на этот раз был не столь лихой, как прежде. Операторы, кажется, понимали, какие уникальные кадры им предстоит снимать. Но Ковальчук все еще пробовал по инерции шутить.

На командном пункте, окруженном дюжиной танков разных систем с помятой броней, перебитыми гусеницами и обрубленными пушками, застал Курепина и Новикова. Спрашиваю об обстановке.

-- Васильев пошел с Волковым и Сытником вперед.

— У Сытника все подтянулись? Почти все.

— Где Петров?

— Ждем с минуты на минуту. Самая большая опасность — артиллерия. Целый дивизион лупит во фланг.

— — Пусть танки, которые здесь стоят и у которых исправны пушки, бьют по фашистским батареям. Демаскируем КП — черт с ним. Все равно сейчас будем сниматься.

Потом я повернулся к старшему батальонному комиссару Новикову:

-- Собирайте под метелку всех штабников, писарей, безмашинных танкистов, кто попадется, — будем атаковать артдивизион. А то — беды не оберешься. [181]

Новиков со старшим политруком Харченко и прокурором дивизии Смирновым собрали десант, разбили его на группы. Тут подошла моя "тридцатьчетверка". Что за вид? У пушки разорванный, погнутый ствол, на бортах десятки черно-красных вмятин. Коровкин докладывает:

— Оба пулемета вышли из строя, триплексы побиты...

Я только махнул рукой и повел пехоту в тыл гитлеровскому дивизиону. Три группы — Новикова, Харченко, Оксена. Каждая должна захватить по батарее.

Идем через болото, проваливаемся. В вытянутых руках над головами винтовки, пистолеты, гранаты. У некоторых в зубах кинжалы от СВТ.

Грязные, страшные, как болотные черти, врываемся на огневые позиции немцев, украшенные березками и старательно укрытые сверху пестрыми маскировочными сетками.

150-миллиметровые гаубицы не развернешь в одно мгновенье. Рвутся гранаты, гремят выстрелы. Кое-где дело доходит до рукопашной.

Мы выходим победителями: все три батареи с исправными орудиями, с запасами маслянисто поблескивающих снарядов — наши. Сказочное богатство! Но этого мало.

— Товарищу Оксену со своей группой захватить штаб дивизиона, а главное — тягу, тягу — любой ценой.

Бойцы быстро осваивают немецкие гаубицы. Новиков командует дивизионом. Военюрист Смирнов, служивший наводчиком во времена гражданской войны, становится за старшего на одной из батарей.

В лесу, куда скрылась группа Оксена, стрельба, пулеметные очереди. Плохой признак. У наших пулеметов не было.

Вскоре появляются красноармейцы. Один опирается на винтовку, троих несут товарищи. Шествие замыкает Оксен. Без фуражки. Блестит на солнце белая лысина. В руках по пистолету.

— Не вышло... Нарвались... Два пулемета... Оксен сплевывает кровью.

— Что с тобой?

— Ничего... Было дело под Полтавой... Вместе с Оксеном возвращаюсь на командный пункт. Толстяк Петров, отдуваясь и вытирая грязным платком красное потное лицо, докладывает Курепину. Заметив меня, сует платок в карман и начинает сначала.

Его танки на подходе. Некоторые едва тянутся. Немцы бомбят Птычу и высоту 278,4. Наших там нет. Не дождавшись конца доклада, я обращаюсь к Курепину.

— Где Васильев?

— Неизвестно. [182]

— Связь?

— Не отвечает. Подхожу к КВ.

— Товарищ Ковальчук, прошу прощения, но танк придется уступить мне. Ничего не попишешь. Таковы обстоятельства. Держитесь с командным пунктом. Подполковник Курепин в случае чего поможет.

Кинооператоры с несвойственной им безропотностью вылезают из машины. Вытаскивают свои камеры. Бойкий на язык Ковальчук молчит.

Удивительное зрелище открывается мне, когда танк выходит на плато. В первый момент кажется, будто справа и слева горит лес. Черный дым обволакивает деревья, кусты, задевая за ветки, медленно ползет в небо.

Останавливаемся у подбитой "тридцатьчетверки". Бледный худой лейтенант с лицом и руками, перепачканными маслом, объясняет:

— То горят танки. Шестнадцатая непромокаемая. Машины стояли на опушке, а экипажи дрыхнули в лесу. Мы били с короткой дистанции. Снаряд — танк, снаряд — танк... Майор Сытник пошел вперед.

Связываюсь по рации с Сытником. В наушниках знакомый голос:

— Дали Гитлеру. Нехай посчитает, скильки танков в лесу горят.

— Где Васильев?

— Не знаю. Небось с Волковым.

На открытом поросшем густой травой поле все чаще встают черные фонтаны.

КВ по диагонали пересекает поле и нагоняет колонну Волкова.

Но Волков тоже не знает, где Васильев и Немцев. Он видел, как танк комдива пошел в атаку, как взял правее, в сторону Сытника. Сначала слышал по радио Васильева, но потом голос комдива умолк.

Тем временем из лесу появляются фашистские машины. Значит, враг уже сориентировался и вводит в бой резервы. Теперь нас может выручить только скорость. Но не бросать же на произвол судьбы машины Петрова!

В небе проплывает "костыль". За ним спустя минут пять — эскадрилья бомбардировщиков. Она еще не отбомбилась, когда из-за леса вышла вторая, потом третья... шестая... Мы потеряли счет. Исчезла граница между полем и лесом. Исчезла дорога. Исчез горизонт...

Но связь с Сытником и Волковым работала. Прямой наводкой бил по немецким танкам гаубичный дивизион, которым командовал Новиков. [183]

Курепин вовремя подтянул командный пункт вперед, поближе к своим танкам. У него осталась одна санитарная машина и три штабные.

Полковые и дивизионные штабники осаждают меня — что делать с документами?

Подбегает Оксен:

— Сзади, на опушке, наши танки.

Я поднимаю к глазам бинокль. Неужели возможно такое? Неужели наконец-то Рябышев прорвался к нам?

Но почему танки не устремляются на помощь, почему медлят, неторопливо разворачиваются перед лесом?

И прежде, чем я увидел кресты, понял, это немцы. Они не спешат атаковать, ждут основные силы. К чему спешить, куда мы денемся?

Командный пункт переходит к лесу, под защиту дивизиона Новикова. Туда же постепенно стягиваются танки Петрова, изуродованные, с израсходованными моторесурсами.

Еще часа два назад, когда я говорил с Сытником, фашистские машины не охватывали нас железной клешней, не зажимали мертвой хваткой, и небо еще было чисто. Горели на опушках десятки немецких машин и, возможно, мы могли вырваться. Но для этого надо было пожертвовать тихоходной группой Петрова. Иными словами: ради возможного собственного спасения и спасения части сил предать товарищей, бросить их на верную гибель... Нет, на такой шаг я не мог пойти и поныне считаю, что поступил правильно.

...Когда очередная бомбежка кончилась, со всех сторон на нас рванулись в атаку Рz.III и Рz.IV. Сосчитать их было нельзя. Может быть, две сотни, может быть — три.

Факелом заметалась по полю одна наша "тридцатьчетверка". На КВ навалилось сразу десятка полтора Рz.IV.

Расстреливаем немецкие машины в упор. Кончились снаряды, пошли на таран.

Запылала, как костер, машина Волкова. Он с трудом выбрался из нее. Раненая нога отказывалась служить, Волков упал и потерял сознание. Вслед за ним из открытого люка горящего танка не появился никто.

Сытник в горячке боя вырвался на КВ вперед. Протаранил несколько Рz.III. Машина превратилась в бесформенную груду металла. Он стал отходить с экипажем в чащу кустарника.

Сочная трава вокруг пожелтела. Дым цепляется за нее. Несмолкаемый грохот наполняет воздух, перекатывается по лесу. Не разберешь, где наши танки, где фашистские. Кругом черные стальные коробки, из которых вырываются языки пламени.

Спасибо Новикову и его пушкарям. Они как могли прикрывали КП и подтянувшиеся горе-машины Петрова. [184]

Но гитлеровцы уже дали знать своей авиации, что артдивизион в руках у русских. И вот завыли, падая на огневые позиции, пикирующие бомбардировщики. Десятка полтора артиллеристов убито и ранено. Три гаубицы изуродованы.

Я подбежал к оглушенному Новикову, крикнул на ухо что есть силы:

— Прикрывай наш отход, потом — орудия в воздух и отходи с людьми к месту сбора. Понял?

Новиков кивнул головой. Расслышал или сам догадался — не знаю. Больше я его не видел...

Солнце, огромное, красное, не спеша клонилось к западу. Неужели уже закат! Мы деремся с предрассветного часа. У людей как бы атрофировались нервы, заглушен инстинкт самосохранения. Иные совсем не реагируют ни на бомбы, ни на снаряды. Вылезают из танков, выпрыгивают из окопов, не склоняя голову, идут вперед, пока не свалит пуля или осколок...

Окрашенные алым цветом — то ли от пожаров, то ли от заходящего солнца — мы двинулись дальше. Горстка покореженных, еле тянущихся танков, санитарка, три штабные машины. На танках и рядом с ними — остатки десанта и лишившиеся машин танкисты.

До леса нас преследовали пули и снаряды. Но как только вошли в чащу, огонь стал слабее. Фашистские танки не увязались за нами. И при очевидном многократном превосходстве гитлеровцы остерегались нас.

Я приказал построить личный состав.

За этот день люди всего насмотрелись. Они не удивились бы, если бы из-за кустов поднялся в атаку немецкий полк. Но строиться? Зачем это нужно? Не свихнулся ли бригадный комиссар?

Однако это не было каким-то чудачеством. Я не сомневался, что фашисты на ночь глядя не полезут в лес. Задерживая колонну, я ничем не рисковал. Но выигрывал многое. Чем дольше мы здесь простоим, тем больше людей к нам подойдет. По лесу в поисках своих, несомненно, бродили еще десятки бойцов. Кроме того, все должны понять: хотя мы уже не группировка, не дивизия, даже не полк, а только небольшое подразделение Красной Армии, на нас распространяются все ее уставы, ее дисциплина, ее порядки.

Строились медленно, неохотно, преодолевая невероятное утомление и безразличие.

Я подозвал Оксена. Он без фуражки. Лысина за день порозовела. Тяжелые, набрякшие веки прикрывают исподлобья глядящие миндалевидные глаза.

— Надо найти местного жителя, проводника. [185]

Оксен секунду молчит, потом вытягивается, нарочито громко произносит "есть!" и поворачивается, как курсант на занятиях по строевой подготовке.

А бойцы все еще строились.

Я стоял сбоку, смотрел и ждал.

Наконец, с грехом пополам построение закончилось. Медленно, ничего не говоря, всматриваясь в лица, я прошел вдоль шеренги. Кто бы поверил, что недавно это были молодые, здоровые, жизнерадостные люди... Иные стояли с закрытыми глазами, неподвижные, апатичные. У других — истерически возбужденные лица.

На левом фланге увидел знакомую нескладную долговязую фигуру. Сержант слабо улыбнулся, показав длинные зубы, и полушепотом доложил:

— Тимашевский.

Кивнул ему и пошел обратно. Кто-то не выдержал:

— Чего резину тянуть? Выводи, пока все не полегли.

Я не ответил на этот выкрик.

Из леса показалась группа бойцов. Капитан обратился ко мне:

— Товарищ бригадный комиссар, разрешите встать в строй.

— Становитесь.

Все молча смотрели, как пристраивались прибывшие.

Я вышел на середину.

— Кто мне верит и будет безоговорочно выполнять присягу — стоять на месте. Кто не верит — два шага вперед. Строй не шевельнулся. Выждал некоторое время и заговорил опять:

— Держу вас здесь не ради собственной прихоти. Видели: только что явились пятнадцать человек. А сколько еще наших бродит по лесу? Что же, прикажете бросить их? Повторяю: кто не желает ждать, два шага вперед. Шкурники нам не нужны. Подумайте, потом будет поздно. Потом за невыполнение приказа — расстрел на месте. Пусть каждый решает сейчас. Я жду.

Из строя так ни один и не вышел. Я скомандовал:

— Вольно. Садись...

А люди из леса все подходили и подходили. Группу недавних артиллеристов привел старший политрук Харченко. Лицо его заливала кровь. Зажимая ладонью рану на щеке, он доложил:

— Старший батальонный комиссар Новиков погиб под фашистским танком. Дрался до конца.

Часа через полтора, когда нас стало вдвое больше, чем вошло в лес, появился Оксен с тремя разведчиками. Они вели старика и парнишку лет семнадцати.

— Отец и сын,- докладывал Оксен,- чехи, из Белогрудки. Встретил в лесу. [186]

Старик держался свободно, не испытывая ни малейшего страха.

— Товарищ начальник, прошу отпустить меня. Надо жену разыскать.

В городской речи слегка давал себя знать непривычный акцент.

— Мы с вами ничего худого не сделаем, отпустим. Но вы прежде помогите нам. Расскажите про этот лес.

— Лес как лес. Мало хоженый. Есть места совсем глухие — кручи, овраги.

— Вот и ведите нас в самое глухое место, в самый глубокий овраг.

В моем распоряжении только десятиверстка. Да и то лист скоро кончится. В нашем корпусе не было карт. Мы не собирались отступать.

Старик сел в мою "тридцатьчетверку". Сын — в другую машину вместе с Оксеном. В танки же были погружены штабные сейфы.

Колесные машины вывели из строя и столкнули в овраг. Отряд разбили на роты, назначили замыкающих.

Я приготовился к длительному переходу. Но мы прошли километра три, и старик предупредил:

— Сейчас будет круча — не приведи бог. Танки-то ваши, не знаю, не перевернулись бы...

Вероятно, в обычных условиях, да еще если бы видеть степень крутизны, я бы не пустил боевые машины. Но тогда была ночь. Ночь после такого дня!..

— Ничего, отец, наши танки пройдут.

Коровкин сел за рычаги управления. Головкин вылез наружу и примостился слева на крыле. Деревья удерживали танки от падения. Но это была настоящая эквилибристика. Головкин свалился с крыла, и машина прижала его к дереву. С трудом удалось затормозить. Механик-водитель потерял сознание.

Спуская танки на дно глубокого оврага, я, конечно, допустил ошибку. Никак не мог расстаться с ними, не верил, что они больше нам не пригодятся...

Перевалило за полночь, когда мы достигли дна. Темень, сырость. Бойцы валятся в густую осоку. Кто-то бормочет:

— Переход Суворова через Альпы.

Как ложатся, так и засыпают. Но не всем отдыхать этой ночью. Я зову командиров, политработников, коммунистов.

Надо идти обратно, собирать раненых и оружие, снимать с танков пулеметы, прихватить диски, немецкие винтовки, пистолеты, автоматы.

Какая сила нужна теперь, чтобы заставить людей подняться наверх и проделать вторично этот путь! [187]

— Надо, товарищи, понимаете, надо! — убеждаю я.- Нам трудно. Но во сколько раз тяжелее раненым, оставленным в кустах... Самое главное сейчас — взаимовыручка, самое страшное преступление — бросить товарища... Или мы только на плакатах писали, что человек "самый ценный капитал...". И без оружия отряду нельзя. Нам еще драться и драться...

Уходят с группами Харченко, Петров, другие командиры...

Я чувствую под ногами камень и опускаюсь на него. Сжимаю руками налившуюся гудящим свинцом голову.

Что ждет нас? Где Сытник, Волков, Васильев, Немцев?

И какова все-таки судьба корпуса?

5

В тот час на дне глухого, заросшего осокой оврага я мог строить любые предположения о судьбе своего корпуса. Отвергать одни, принимать другие, чтобы и их отвергнуть. Но сейчас, много лет спустя, я узнал о его злоключениях все до мельчайших подробностей. Прежде чем продолжать свой невеселый рассказ о нашей дубненской группировке, в течение суток ставшей небольшим отрядом, нужно хотя бы кратко рассказать о событиях, происходивших по ту сторону охватившего нас вражеского кольца.

...Сосредоточение дивизий Мишанина и Герасимова в районе Ситно затянулось. Противник бросался с воздуха на их и без того измотанные части, преследовал танками, засыпал снарядами. Особенно трудно приходилось дивизии Мишанина. После ночной бомбежки в Бродах оглушенный, контуженный, едва говоривший Мишанин не в состоянии был командовать. Но он наотрез отказался ехать в госпиталь и не вылезал из танка. Полковник Нестеров суетился, кричал, отдавал приказания, потом отменял их. Сбывалась его мечта, он вступал в командование дивизией. Но, во-первых, прежний комдив не спешил уступать должность, а, во-вторых, обстановка складывалась так, что трудно было рассчитывать на лавровые венки, зато очень легко вовсе не в переносном смысле потерять голову. Короче говоря, дивизия по существу осталась без командира.

Первым к Ситно подтянулся полк Плешакова. С минуты на минуту должны были подойти остальные части Герасимова. Да и мишанинские полки постепенно стягивались к лесу вдоль левого берега Сытеньки.

Рябышев видел: проход на Дубно еще свободен, медлить нельзя. Полк Плешакова (впереди стрелковый батальон и артдивизион) двинулся по следам нашей подвижной группы.

И тут случилось то, чего не ждали ни мы, ни противник. Колонна следовавших с северо-запада гитлеровцев вклини [188] лась между головным батальоном и остальными подразделениями полка.

Второй батальон с ходу наскочил на вражеское охранение. Завязалась перестрелка. Гитлеровские войска все подходили и подходили. Часть их стала в оборону по правому берегу Пляшевки, часть — продолжала марш к Дубно.

Наши попробовали прорваться на Вербу. Не тут-то было. Пришлось развернуть артиллерию. Но и немцы подтянули батареи. Завязался огневой бой.

Вечером 28 июня над Ситно кометой пролетел подбитый самолет. Нельзя было разобрать, наш ли, вражеский ли. Самолет врезался в деревья и развалился на пылающие куски.

Тут только все заметили стремительно спускавшийся парашют.

Рябышев подъехал к лежащему без сознания летчику. Тело и одежда обгорели, изо рта тонкими струйками, пузырясь, бежала кровь.

Летчик с трудом открыл глаза, увидел генеральские петлицы Дмитрия Ивановича.

— Вы комкор?

-Да.

Летчик снова потерял сознание. Вызвали врача. Тот сделал укол. Младший лейтенант прошептал:

— Вез приказ... Уничтожил... Общее наступление отменено...

Обескровленное лицо летчика перекосилось. Наступила агония. Дмитрий Иванович так и не узнал содержания приказа, новую задачу, поставленную штабом фронта перед корпусом. Решил на свой страх и риск по-прежнему пробиваться к Дубно.

Но гитлеровцы осуществили свой замысел. Суть его стала очевидной, когда в непосредственной близости от командного пункта корпуса затрещали немецкие автоматы. Противник решил обойти наши части с тыла. Бомбовые удары не прекращались, не стихали фашистские батареи. Зенитная артиллерия корпуса была подавлена. Бомба угодила в колонну с боеприпасами.

Тогда Рябышев понял: пути на Дубно нет. Корпусу угрожает полное окружение. И пока еще кольцо не стало сплошным, не стабилизировалось, надо выводить полки на Броды и занять там жесткую оборону.

Дмитрий Иванович взял несколько танков, посадил на машины мотопехоту и сам возглавил прорыв. Вместе с ним шел КВ Мишанина.

Немцы открыли исступленный огонь. Но Рябышев не давал остановиться. Наши танки смяли вражеские пушки. Мотопехота расширяла проход. В этот момент танк Мишанина [189] загорелся. Генерал не спеша вылез из горящей машины. Ни слова не говоря, один, с пистолетом, пошел поднимать залегшую пехоту. Раздалась очередь, и Мишанин так же молча опустился на землю.

Рябышев не покидал горловину, ждал, пока ее минуют замыкавшие движение полки Герасимова. Только поздней ночью, когда последний взвод миновал "ворота", Рябышев сел на "эмку" и помчался к Бродам. По пути он натыкался на бредущих толпами бойцов, горящие машины, лежащих в кюветах раненых. Рубеж, предназначенный дивизии Нестерова, никто не занимал.

Какие-то неприкаянные красноармейцы сказали, что мотопехота покатила на юг, вроде бы к Тернополю. Комкор повернул на южное шоссе и километрах в двадцати нагнал хвост растянувшейся колонны. Никто ничего не знал. Нестерова и Вилкова не видели. Рябышев попытался остановить машины. Из кабины полуторки сонный голос спокойно произнес:

— Какой там еще комкор? Наш генерал — предатель. К фашистам утек.

Дмитрий Иванович рванул ручку кабины, схватил говорившего за портупею, выволок наружу.

— Я ваш комкор.

Не засовывая пистолет в кобуру, Рябышев двигался вдоль колонны, останавливая роты, батальоны, приказывая занимать оборону фронтом на северо-запад. В эту ночь он так и не нашел ни Нестерова, ни Вилкова, и мудрено было их найти. Нестеров убедил снова потерявшего под ногами почву Вилкова ехать в штаб фронта. А когда прибыли в Тернополь, стал внушать, что ему — Вилкову, как замполиту, сподручнее доложить начальству о гибели дивизии и разгроме корпуса.

Накануне вечером в Тернополь приехал из Сочи начальник штаба нашего корпуса полковник Катков. Случайно он наскочил на броневик, возле которого стоял Нестеров.

— Как вы сюда попали?

Нестеров безнадежно махнул рукой.

— Все погибло, корпуса нет!

Катков, подобно многим другим, не испытывал особого доверия к Нестерову. Он придирчиво расспросил полковника и утром доложил свои соображения командующему фронтом. Тот тем временем получил по радио донесение от Рябышева:

прощу разрешить вывести части из боя.

Командующий приказал Каткову отправить Нестерова и Вилкова обратно в корпус, который становился фронтовым резервом и должен был располагаться в лесу западнее Тернополя. [190]

Утром Дмитрия Ивановича вызвали к рации. В наушниках надрывался чей-то голос:

— Я — Попель, я — Попель... Сообщи обстановку и месторасположение штаба корпуса.

Со мной вступал в связь более ловкий разведчик. Здесь же гитлеровцы работали совсем грубо. Они сразу потребовали координаты КП и обстановку. Эта наглость их выдала.

— Ты мне сначала доложи обстановку, — попросил Дмитрий Иванович.

Не подготовленный к такому вопросу разведчик ничего умнее не придумал, как вступить с Рябышевым в спор.

— Нет, ты сперва.

Чтобы не оставалось никаких сомнений, Дмитрии Иванович спросил:

— Скажи, как зовут мою собаку и где она сейчас?

Охотничий пес Дмитрия Ивановича "Дружок" незадолго до войны был отравлен кем-то. Фашистский провокатор не мог знать этого, и радиоразговор закончился.

Мысль о дубненской группе не покидала Дмитрия Ивановича. Но корпус находился уже в таком состоянии, что реальной помощи оказать нам не мог. Он сам нуждался в пей. Необходимо было победить апатию, которая овладевала войсками.

От Каткова я приехавшего с ним вместе представителя штаба фронта Рябышев узнал о ночном бегстве Нестерова и Вилкова в Тернополь, об их докладе. Вероятно, следовало принять сразу же суровые меры, отстранить паникеров от командования. Но Дмитрий Иванович этого не сделал. Почему?

— Да знаешь ли, кадров не хватало, надеялся — выправятся. Специально заниматься ими не было ни времени, ни сил. Пожурил крепко, пригрозил судом,- объяснял впоследствии Рябышев.

В штабе фронта, куда вызвали комкора, царили нервозность и неуверенность. Он доехал до Военного совета, ни разу никем не остановленный. Но стоило Дмитрию Ивановичу на улице закурить, к нему бросились со всех сторон, подняли шум.

Штаб готовился к передислокации. В суете и всеобщей спешке на ходу отдавались сбивчивые приказания, которые зачастую через десять минут отменялись. Вдогонку за первым офицером связи мчался второй.

Рябышев пытался разузнать о судьбе дубненской группировки, выяснить, помогает ли ей авиация, но добиться вразумительного ответа не мог.

Штаб фронта отходил в Проскуров. Туда же надлежало следовать и корпусу. [191]

С тяжелым чувством возвращался Рябышев. Ему казалось, что штаб фронта охватывает не всю обстановку, иные части и соединения во многом предоставлены сами себе. Это было тем более обидно, что вариант фашистского наступления из района Сокальского выступа не столь уж оригинален и неожиданен. Такой именно вариант предусматривался на состоявшихся незадолго до войны штабных учениях...

Фронт возглавлял генерал-полковник Кирпонос. В Финляндии отличилась его дивизия, генерал удостоился звания Героя Советского Союза и вскоре оказался во главе крупнейшего военного округа. Безупречно смелый и решительный человек, он еще не созрел для такого поста. Об этом мы не раз говорили между собой, говорили спокойно, не усматривая здесь в мирное время большой беды, забывая, что приграничный округ с началом боевых действий развернется во фронт...

Марш на Проскуров дался не легко. Немецкая авиация не утихомиривалась ни днем, ни ночью. Боев не было, а корпус все терял и терял людей, машины, орудия.

У Золочева слева — гора, справа — болото, а впереди на дороге рвутся грузовики с боеприпасами. Механик-водитель КВ, в котором следовал Дмитрий Иванович, посмотрел по сторонам, почесал затылок.

— Эх, товарищ комкор, была не была. Закрывайте люк... И тяжелый КВ на предельной скорости врезался в горящие и рвущиеся машины. Путь был проложен.

Однажды вечером Рябышев заметил группу людей. Подошел. Услышал голос Вилкова. Полковой комиссар горячо ораторствовал.

— Пора понять, товарищи, что мы находимся в окружении. Одесса занята противником. Генерал Кирпонос — изменник и предатель. Надежда только на самих себя...

— Откуда у вас такие сведения? — крикнул взбешенный Рябышев.

Командиры обернулись. Но Вилков не растерялся.

— Полковник Нестеров недавно разговаривал с одним летчиком. ..

— Повторяете зады фашистской пропаганды. Какой вы... политработник!

На следующий день Дмитрий Иванович снесся с Военным советом и отправил Вилкова в его распоряжение.

Я и поныне думаю, что Вилков был субъективно честный и нетрусливый человек. Но малосамостоятельный, духовно нестойкий. Война выбила его из привычной колеи, и, чтобы вернуться на нее, ему нужна была чья-то поддержка.

Когда Дмитрий Иванович вызвал к себе Нестерова и с пристрастием стал допрашивать его, откуда тот взял свои "но [192] вости" об Одессе и Кирпоносе, Евгений Дмитриевич оскорбился:

— Распространение сплетен — не мое амплуа...

Стоит ли сейчас, ведя речь о делах минувших дней, когда нужно сказать столько хорошего о людях светлой души и великой самоотверженности, вспоминать о Евгении Дмитриевиче Нестерове и ему подобных? Думается, что стоит. Объясняя наши неудачи в первые дни войны, мы не можем сбрасывать со счета и растерянность фронтового штаба, и блудливую трусость людей типа Нестерова.

Прошли многие годы, но и сейчас, вспоминая Нестерова, я неизменно вижу его самодовольно восседающим в кресле комдива или трусливо околачивающимся в тылах. Конечно, не весь Евгений Дмитриевич в этих поступках. Это, если можно так выразиться, его "минутные слабости". Он сложнее и тоньше. У него гибкий подвижный ум, он образованный командир с хорошо подвешенным языком. Нестеров говорит свободно, без шпаргалок, воспламеняясь от собственных слов, пересыпает речь латинскими пословицами и французскими изречениями. Когда я слушал Нестерова, мне всегда казалось, что так самозабвенно ораторствовали, наверное, провинциальные Цицероны в начале нынешнего века. Кстати, если память не изменяет, Нестеров — сын адвоката то ли из Самары, то ли из Саратова.

Но не красноречие, конечно, главное в Нестерове. Главное — честолюбие, безумное, ненасытное честолюбие. Почему не он, интеллигентный, умный, образованный, командует дивизией, корпусом, армией и даже округом? Чем он хуже тех, кто занимает высокие посты, пользуется правами и благами, ему недоступными?

У Нестерова был, пожалуй, самый длинный послужной список. Он долго не задерживался ни в одной части. Получив очередное повышение по службе, сразу же начинал хлопотать о переводе, чтобы подняться на новую ступеньку. Если застревал на должности, добивался смены части в надежде на продвижение.

С той же страстностью, с какой Нестеров до войны жаждал сделать карьеру, во время войны он хотел выжить, уцелеть.

Этот инстинкт убогого человечишки, особенно на первых порах, оказался сильнее честолюбия. Потому-то Нестеров столь опрометчиво поступил у Стрыя и в лесу севернее Брод. По той же причине перепуганный примчался в Тернополь. Впоследствии, надо полагать, он научился маскировать свою трусость. Евгений Дмитриевич — великий мастер мимикрии.

Много лет я ничего не слыхал о Нестерове, да и не интересовался им. Лишь два года назад жарким июльским днем [193]

встретил его на Крещатике. Круглый животик оттопыривал отутюженный китель, прядка аккуратно расчесанных реденьких волос свешивалась на лоб. В руках большой желтый портфель. Нестеров тоже увидел меня, но не пожелал узнать.

Между прочим, точно такая же встреча с Нестеровым произошла и у Дмитрия Ивановича. Его тоже не узнал спешивший генерал с портфелем...

...На пути из Тернополя в Проскуров к корпусу присоединилась колонна, которую мы отправили из-под Дубно. На развилке дорог Рябышев увидел заросшего, запыленного, будто ставшего ниже ростом Плешакова, который о чем-то расспрашивал регулировщика.

После рассказа Плешакова у Дмитрия Ивановича почти не осталось сомнений в моей гибели и гибели остатков группы. Ведь мы прорывались, рассчитывая соединиться с корпусом, а корпус был уже далеко...

В Проскурове, в комнате с зашторенными окнами, Рябышева принял Кирпонос. Откинувшись на спинку стула, закрыв глаза, он, не перебивая, выслушал доклад комкора. Прощаясь, сказал:

— Зайдите к Пуркаеву, получите задачу.

Начальник штаба фронта генерал Пуркаев познакомил Дмитрия Ивановича с обстановкой: Ровно занято, противник рвется на Киев.

Для Рябышева это не было новостью. Удивило Дмитрия Ивановича другое — штаб опять перемещался, на этот раз в Житомир. Корпусу предстояло сосредоточиваться в районе Казатина.

И снова дорога, снова вой и разрывы бомб. Ругань, заторы. Разбитые, обгоревшие машины, раненые, убитые.

У Казатина заняли оборону, выслали во все стороны разведку. Кругом — ни своих, ни чужих.

Командир, посланный с донесением в Житомир, вернулся:

в Бердичеве немцы. Оттуда противник начал свое движение на Казатин. Но наши полки успели зарыться, оборудовать оборонительные рубежи. Гитлеровцы, бойко катившие по шоссе, получили по зубам. Развернувшись под огнем, пошли в атаку. Не вышло. Еще раз. Опять не вышло. Подобрали убитых и раненых, сели на машины и поехали искать — нет ли беспрепятственной дороги на восток.

И снова над Казатином тишина. Ни своих, ни чужих. Даже самолеты не залетают.

Но такая тишина не успокаивает. Связи с фронтом нет. Приказы не поступают. Продовольственные запасы кончились,

Новые части гитлеровцев затеяли новое наступление. В одном из боев произошла трагическая история, о которой не могу не рассказать. [194]

Жена нашего разведчика майора Петренко Татьяна Ивановна, опытная хирургическая сестра, с первого дня войны стала работать в медсанбате. С ней вместе была четырнадцатилетняя дочь Галя. Галя добилась, что и ее приказом зачислили на военную службу. Мать и дочь вместе выносили с поля боя раненых, вместе оказывали им помощь.

Однажды на марше Цинченко увидел в строю девочку с санитарной сумкой. Остановил танк.

— Галка, ты ли это?

— Кому — Галка, а кому — красноармеец Петренко.

— Садись ко мне, Галочка.

Девочка отрицательно покачала головой.

— Нет, дядя Саша... товарищ подполковник, я с бойцами, с мамой...

Раненые лежали в придорожной канаве. Прямой наводкой били немецкие пушки. Татьяна Ивановна и Галя решили перетащить раненых в более укромное место.

Разорвался снаряд, и девочки не стало. Прямое попадание. Мать не успела даже вскрикнуть. Разорвался второй снаряд, и Татьяна Ивановна очнулась лишь на следующее утро. Она лежала в хате на пропитанном кровью сене. От ног волной по всему телу катилась боль. Женщина чуть приподнялась и увидела: правой ноги у нее нет, культя неумело замотана тряпкой, так же неумело перевязана левая нога.

Крестьяне вынесли с поля и укрыли по хатам около сотни раненых. Несколько месяцев прожила Татьяна Ивановна в подполье у крестьянки Варвары Шумейко. Потом стала показываться на людях. Ни фамилии, ни имени ее не знали. Она вязала из мешковины платки, а Варвара обменивала их на продукты. В деревне говорили о ней:

"Це пленна, що хустки плете".

Здесь и нашел свою жену Федор Никонович Петренко, когда наши войска освободили Житомирщину...

Гитлеровцы в те дни не овладели Казатином. Но положение корпуса становилось все более тяжелым. Связь с фронтом все не налаживалась.

Рябышев услышал, что штаб Южного фронта в Винннце. Сам подскочил туда. Заросший, грязный, в рваном засаленном комбинезоне, предстал он перед командующим фронтом генералом Тюленевым. Тот, едва глянув на комкора, смекнул:

— Да он, наверное, голоден, как волк...

То была святая правда. Однако накормить Рябышева оказалось проще, чем ответить на его вопрос. В Виннице тоже не знали, где стоит штаб Юго-Западного фронта. Связались с Москвой и только через Генштаб выяснили: в Святошино.

Посланный в Святошино командир вернулся с приказом: корпусу форсированным маршем, нигде не задерживаясь, [195] следовать к Нежину; оборону у Казатина передать заместителю командующего по бронетанковым войскам генералу Вольскому; штаб фронта передислоцируется в Бровары.

Вскоре подъехал Вольский. В машине, кроме него, находились адъютант и шофер.

— Если это не военная тайна, чем же будете оборону держать? — полюбопытствовал Рябышев. Вольский развел руками:

— Не ведаю...

Рябышев оставил с Вольским полк. Через несколько дней полк нагнал корпус, совершавший свой последний переход.

В Нежине Дмитрия Ивановича ожидал новый приказ — корпус расформировывается. На базе управления создавался штаб армии. Из танковых подразделений комплектовалась танковая дивизия. Герасимов с остатками своих полков переходил в другое подчинение.

Было это в конце июля тысяча девятьсот сорок первого года, спустя месяц после того, как фашистские самолеты сбросили на Дрогобыч первые бомбы. [196]

Дальше