Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Achtung, Покрышкин!

В это же утро мы передали свои корреспонденции о форсировании Вислы. Бои на завислинском плацдарме продолжались с нарастающей силой. Перехвачен переданный по радио приказ Гитлера сбросить советские войска в реку и выставить против них на Висле «стальной оборонительный пояс». Немцы подбрасывают новые танковые и пехотные дивизии. Каждый день разведчики обнаруживают перед войсками фронта новые и новые воинские части. Пленные показывают о форсированном продвижении войск с запада сюда, в район города Сандомира, к которому с некоторых пор приковано внимание всех, кто следит за войной. Но поздно, герр Гитлер, поздно! Несмотря на все эти судорожные перемещения войск, нас уже не только не столкнешь в Вислу, но и не удержишь за рекой.

Почти каждый день передаем корреспонденции и хронику борьбы на реке. Всего не печатают, конечно, потому что активно наступает и наш сосед справа — Маршал Советского Союза Г. К. Жуков, принявший командование Первым Белорусским фронтом. И на других участках победное продвижение. Однако все же передавать приходится каждый день, ибо редакция по-прежнему очень интересуется делами нашего фронта.

Из тех небольших участков на прибрежной пойме за рекой, на одном из которых погиб Белых, вырос теперь громадный заречный плацдарм, на который стянута большая масса войск и боевой техники. Но за всем тем я все-таки не забываю слов покойного Белых о летчике Покрышкине, который стал одной из легенд нашего фронта. Он дважды Герой Советского Союза, полковник, и гвардейское соединение истребителей, которым он командует, творит над Вислой чудеса.

Близится День авиации. Попросив двух Александров — Шабанова и Навозова — передать сегодня от моего имени в мою редакцию оперативную «сосульку», я отправился в дивизию Покрышкина. Кстати, она и дислоцируется недалеко от места, где был совершен первый бросок за Вислу. Так что дорога знакома.

Давненько не бывал я у летчиков, хотя очень люблю этот род войск. И первое, что меня поразило, когда я [44] прибыл к гвардейцам-истребителям, это какая-то редкая в дни бурных передвижений войск четкость, с которой здесь были размещены все штабные службы. Всюду чистота, порядок. Здороваясь, козыряют друг другу с отменной тщательностью, на контрольных постах въедливо проверяют документы. В военторговской столовой отлично кормят, но без аттестата ничего не дают, что для нас не было большой бедой, так как в утробе нашей «пегашки» в неведомом мне уголке всегда хранится некий неприкосновенный запасец. Поэтому строгость в расходовании продовольственных ресурсов, приведшая Петровича в негодование, мне даже понравилась: порядок есть порядок, а устав есть устав.

Знаменитый комдив оказался высоким, плотным, очень подтянутым человеком, собранным, немногословным и даже, я бы сказал, замкнутым. Сказал, что для беседы может отвести не больше часа, что через час он должен быть на взлетной площадке.

— Полетите сами?

— Не знаю. Может быть. Смотря по обстоятельствам. Почему вас это интересует?

— Слышал, что вы сами выводите свои группы в особенно ответственные полеты.

— Вывожу. Командир должен показывать пример.

— Вот и хочется посмотреть ваш летний почерк.

— Бесполезно. Мы стараемся, чтобы все летали хорошо и отлично. Номер самолета с земли не увидишь, а, как вы выражаетесь, по почерку, что ли, вы меня не отличите.

— Ну, а ваш лозунг: высота, маневр, огонь? Его ведь и в других частях применяют.

Вот тут, как мне кажется, и удалось растопить ледок невозмутимого спокойствия у этого замкнутого человека, который был на пять лет моложе меня. Вскоре я понял, что он не только великолепный практик, но и теоретик современного воздушного боя, что формула его, ставшая широко известной в частях воздушной армии генерала С. Л. Красовского, не просто красивая фраза, а своего рода научный вывод, построенный на множестве наблюдении, на боевом опыте.

Высота, маневр, огонь! В речи знаменитого нашего аса не было и тени шапкозакидательства.

— Немецкие пилоты, в особенности кадровые, из таких частей, как «Рихтгофен» или «Герман Геринг», — знатоки [45] своего дела. Весьма серьезные противники. И техника у них первоклассная, приходится все время учиться, совершенствоваться, чтобы добыть победу в бою. Впрочем, наша сегодняшняя техника, пожалуй, лучше, чем у них.

Потом он просто, доступно, как учитель первокласснику, стал объяснять мне суть боя на вертикальном маневре, даже схему нарисовал. Но тут посмотрел на часы и резко встал.

— Прошу извинить. Мне пора. — И передал меня начальнику своего штаба. А я, посмотрев на часы, заметил, что обещанный час он отдал мне точно минута в минуту.

Очень понравился мне этот молодой, не по-молодому немногословный полковник, начавший свою жизненную карьеру учеником слесаря на одном из заводов Новосибирска, поднявшийся по ступенькам служебной лестницы от пилота до командира дивизии.

Больше видеться мне с ним в этот раз не пришлось. Он таки повел в бой группу самолетов. Но бой шел далеко, за много километров, и мы его не видели. Зато один из радистов по приказу начальника штаба прокрутил мне запись одного воздушного боя и перекличку немецкого наземного наблюдателя с пилотами, вступающими в схватку. На пленке были записаны команды, и озорные возгласы, и брань, и крики ликования. Я смутно понимаю немецкую речь, но одно я различал отчетливо: «Ахтунг, Покрышкин! Ахтунг, Покрышкин!»

— А что означало это предупреждение?

— А означало оно: уноси ноги, — прокомментировал радист.

— И всегда они узнают Покрышкина?

— Да нет же, разве это возможно? Просто наши ребята научились биться так, как наш комдив.

— И много у него воздушных побед?

— Точно не знаю. Десятка четыре сбил. Цифра-то все время растет.

В этот день в дивизии случилась беда. Один из вылетевших на боевое задание самолетов был подбит. Пилот дотянул искалеченную машину до своей посадочной площадки, но посадить уже не смог, самолет не очень сильно ткнулся в землю, но развалился, и пилота пришлось вынимать из обломков. У него, по-видимому, перебиты кости и ноги висят, будто тряпичные. Но он в сознании. Он плачет и все повторяет: [46]

— Ребята, я не виноват. Тянул до последнего, честное слово. Скажите комдиву, что не по моей вине. — Он был совсем мальчик, лет двадцати, звали его Олесь Кривонос, и беда случилась с ним на его третьем боевом вылете.

Мелотерапия

Запал мне чего-то на ум этот молоденький летчик, его искаженное от боли лицо и это самое «Ребята, я не виноват». Корреспонденцию о летчиках я передал с армейского узла связи, который теперь тут, совсем близко от Вислы, и на обратном пути заехал в медсанбат, куда отвезли Олеся Кривоноса.

В этот день у дивизии Покрышкина, как видно, было много боевых дел. У палаточного городка, аккуратно разбитого под шатрами сосен старого бора, стояло несколько санитарных машин.

Санинструкторы, усталые и небритые, нервно курили в отдалении. Сестры рысцой бегали от палатки к палатке.

Никто не мог сказать, в какой именно палатке лежит младший лейтенант Олесь Кривонос. Запарка была такая, что, несмотря на мои подполковничьи погоны, от меня отмахивались, как от назойливого комара; откуда я знаю, много их, идите в канцелярию. Наконец я остановил по стойке «смирно» какую-то розовощекую сестрицу.

— Олесь Кривонос? Подождите-ка. Олесь, Олесь… — Она заправила вспотевшие пряди за марлевую косынку. — Олесь? Молоденький такой, хорошенький, курносый?

— По-видимому, он.

— К нему нельзя, он… — Она оглянулась, как будто в этом звенящем под ветром бору кто-то мог ее подслушать. — Он очень тяжелый. Он, наверное… — Она не договорила и указала на продолговатую палатку, стоявшую возле той, в которой, судя по всему, шли операции. — Там он. Это палата тяжелых, туда не пускают. Вот главный отоперирует, выйдет, попросите его. Может, вам он разрешит, — И вытянулась: — Разрешите идти?

— Ступайте!

Из палатки, на которую указала девушка, как это ни странно, доносились звуки музыки. На очень плохом патефоне [47] с тупой иголкой крутилась пластинка. Голос Ивана Козловского пел на украинском языке «Дивлюсь я на небо». Пластинка была совершенно заигранная. Может быть, это была даже и не пластинка, а кто-то переписал мелодию на рентгеновскую пленку, что часто делалось на фронте. И все же прелесть голоса в сочетании с дивной грустной мелодией прорывалась даже через эти повторяющиеся «оу, оу».

Песня кончалась и начиналась снова и снова. Слушать было просто невозможно. Я отошел и присел на носилки, что стояли у входа в операционную.

Как раз в это время оттуда вышел пожилой коренастый человек в окровавленном халате. Выйдя, он снял белый колпачок, сдвинул вниз марлевую повязку. Большой, грузный, с головой, подстриженной коротким бобриком, придававшим ей квадратную форму, он вынул из-под халата кисет, достал газету и стал вертеть цигарку. Очень он походил на хирурга, описанного Львом Толстым в «Севастопольских рассказах». Да он и был хирургом, начальником медсанбата.

Когда я подошел к нему, он поднял усталые глаза.

— Вам что?

Рекомендовался. Пояснил, кто я, сказал о цели прихода. Точно бегун на длинные дистанции после тяжелого маршрута, он как бы медленно приходил в себя, извинился за свой неласковый вопрос.

— Одичаешь тут. Шестого отоперировал с утра.

В ответ на мою просьбу сказал:

— Что ж, сходите, посетите. Разрешаю. Только не советую, ничего веселого не увидите. Кровищи потерял ужас сколько. Покой, покой ему нужен. Абсолютный покой.

— Какой же покой, — возмутился я. — Патефон там орет как зарезанный. Одно и то же. Одно и то же. От одного этого крика умереть можно.

Хирург усмехнулся, ласково так усмехнулся. И от усмешки сразу подобрело его топорное, с крупными чертами лицо.

— Э-э, батенька мой, — сказал он, как, вероятно, сказал бы полевой хирург далекого прошлого. — Батенька мой, это же специально для него сестричка заводит. Любимая его пластинка, видите ли. Козловского, он обожает. И Украину свою. [48]

Двое с неба

…Итак, разрешение получено. Пока за Вислой, на сандомирском плацдарме, копятся силы для нового наступления, я лечу в Словакию, где сейчас назревает восстание в тылу у немцев. Сдал партбилет, документы, Получил все, что полагается парашютисту-десантнику, которому, как улитке, приходится таскать свои домик на себе. Познакомился с ребятами из предполагаемого десанта и с их командиром, высоким, лобастым, худощавым парнем, инженером в прошлом, чекистом в настоящем. Десанту этому, в котором два словака из тех, что перешли на нашу сторону еще в Крыму и работали потом в седьмом отделе, предстоит, по нашей задумке, там, в Словакии, обрасти людьми, превратиться в роту, батальон, а повезет — так и в бригаду.

Мы находимся в польском городе Кросно, небольшом, очень симпатичном центре нефтеносного района, освобожденного войсками левого фланга Первого Украинского фронта и как бы еще не пришедшего в себя после оккупации. Она, эта оккупация, здесь, куда немцы согнали из концентрационных лагерей для работы на нефтяных промыслах много разноплеменного люда, была особенно остра. Около города — небольшой аэродром, с которого и должны стартовать десантные самолеты Ли-2. Но беда о том, что неожиданная непогода накрыла и этот аэродром и горы Татры, куда нам предстоит лететь.

Низкие тучи, сочащиеся противной, влажной пылью, как бы прижали самолеты к бетонной дорожке. Туман так густ, что, стоя у конца крыла, не разглядеть самой машины. И вот мы топчемся возле самолета в вынужденном безделье, мучаясь тягостным чувством, как человек, приготовившийся прыгнуть в ледяную прорубь и все оттягивающий момент прыжка.

Боюсь?.. Дважды уже приходилось мне приземляться с парашютом в тылах врага. И ничего — получалось. Но то было на родной земле, в родном Верхневолжье, где каждая березка и ель были тебе другом и защитником. А тут надо будет прыгать в чужих горах, в чужой, оккупированной стране, общаться с людьми, языка которых не знаешь. Впрочем, как убедили нас наши словацкие спутники, Янко и Ладислав, языки наши похожи, и, если, [49] как уверяют они, говорить медленно, нас поймут. Чтобы погасить остроту тягостного ожидания, ребята, сидя в пустом ангаре, целые дни поют украинские и русские песни, а меня вот оккупировал начальник аэродрома, инженер-майор, по фамилии Бубенцов, москвич, тоскующий по Москве, человек, говорящий на трех языках, в том числе и на польском, большой любитель литературы и музыки.

Так как сегодня с утра метеорологи сообщили безнадежный для нас прогноз, Бубенцов увез меня к себе, в интеллигентную польскую семью, где он снимает комнату. За отличным обедом, которым нас угостила хозяйка, он рассказал одну здешнюю историю, которую я подробно записал. Как я уже упомянул, вокруг города нефтяные промыслы. Оккупанты качали нефть, используя иностранных рабочих разных национальностей. Держали их в бараках за проволокой. В проволоку был пропущен ток. По проволочным коридорам бегали сторожевые собаки. На работу водили под конвоем, с работы под конвоем. Утренние и вечерние переклички. Телесные наказания. Да-да, наказания по определенной, с немецкой аккуратностью составленной шкале.

Собеседник отложил нож и вилку. Встал. Принес официальную бумагу, где что-то было отпечатано по-немецки и по-польски.

— Вот, возьмите… — сказал он. И перевел: — «…Невыполнение норм единичное — три удара, невыполнение норм вторичное — пять ударов, троекратное (здесь написано третичное) — десять…» Ммм… Ну вот тут еще: «Порча инструментов — пятнадцать ударов, нарушение распорядка — пятнадцать»… ну и так далее. А чем били, я вам сейчас покажу. — И он передал мне гибкий хлыст — стальной прут, облитый резиной. — Между прочим, продукция массового производства. Видите штемпель: «Эрих Бок верке. Франкфурт…» Так вот, несмотря на эти строгости, в лагере поднялось восстание, да какое — все тут к чертям разнесли и разбежались, ушли в леса. И знаете, кто его поднял? Да наши же, русские, вместе с местными поляками. Тут ведь очень боевые поляки — горняки, отличные партизаны. В особенности здорово действовали на железных дорогах, подрывали пути и мосты. И знаете, как их фамилии, этих русских? Тюхин и Телеев — так их поляки называли. Странные фамилии, правда?.. И вот как эти фамилии получились. Добавьте к этим фамилиям [50] здешнее уважительное обращение «пан». Что выйдет? Да, да, именно: Андрей Пантюхин и Федор Пантелеев. Андрей — штурман сбитого здесь бомбардировщика дальнего действии, а Федор тоже наш летчик, а в прошлом бурильщик-нефтяник из Грозного, которого немцы отобрали среди военнопленных. Видите, какие паны тут воевали? Если не верите, спросите у пана Ежи, у хозяина этого дома, инженера-нефтяника, а еще лучше у его дочери пани Марыси, варшавской студентки, она была здесь в подпольной молодежной группе партии Роботничей.

Инженер-майор вышел из комнаты, поговорил с хозяйкой и вернулся ни с чем.

— Нет их обоих дома. Ничего, может быть, подойдут… Так вот, пока я вам расскажу, что эти достопочтенные паны Тюхин и Телеев натворили. Ну, сначала подбивали тут рабочих на саботаж. Даже лозунги у них свои были — «Команда икс, работа нихтс», «Чем хуже работаешь, тем ближе победа». Даже русское слово «помаленьку» тут все понимали. Ну, а потом и восстание подняли. На марше атаковали конвоиров, да так атаковали, что, перебив несколько вооруженных эсэсовцев, блокировали контору, разоружили полевых жандармов, зажгли нефтебаки, прострелили несколько цистерн с нефтью, а потом ушли в горы, унося захваченное оружие и продовольствие… Я не быстро рассказываю? Успеваете записывать?.. Так вот, когда из соседнего местечка подоспели каратели, восставших и след простыл. Гестапо тут десятка два-три людей расстреляло, но тех, кто в восстании не участвовал, а так просто, похватали на улице кого пришлось, заложников.

— Ну, а где же они сейчас, эти папы Тюхин и Телеев?

— Заинтересовались? Пригодится?.. Ну я рад, не зря со мной вечер проведете. Так вот этого-то я вам и не скажу. Не знаю. Я-то сам их не видел, я сюда со своим хозяйством позже прибыл, а население рассказывает. Когда наши части сюда подходили, первыми-то кавалеристы подошли, им бы трудно было на укрепления в атаку идти. Так вот в этот самый момент у немцев, что в укреплении сидели, за спиной как грянет «ура». Что такое? Окружение? Немцы развернули фронт, растерялись. Кавалеристы в атаку, а потом после боя встретились, все и узнали. Оказывается, кавалерийской части партизаны помогли. Одетые кто во что, но все при оружии. Двое подошли к командиру и докладывают: [51]

— Разрешите представиться: лейтенант Красной Армии Андрей Пантюхин, штурман авиации.

— Старшина летчик-радист Федор Пантелеев.

Ну и, конечно, сидеть они тут не стали, люди-то в армии как нужны, особенно летчики. Но память они по себе оставили. Подождите, кажется, молодая хозяйка пришла. — И громко сказал:

— Пани Марыся! Пшепрашем до нас.

Вошла прехорошенькая девушка лет двадцати, одетая по-спортивному, в вязаном свитере и рейтузах, в горных ботинках на толстой подошве. Вошла, по-мужски протянула мне маленькую руку и неожиданным для ее миниатюрной фигурки грубым голосом представилась:

— Мария. — И вопросительно взглянула на инженер-майора.

— Пани Марыся, то есть российский дзеньникаж{3}, он интересуется паном Анджеем и паном Тадеушем.

Марыся, девушка, видимо, в политических делах не без опыта, посмотрела на мои погоны, тряхнула пшеничным чубом и принесла любительский снимок. На нем было запечатлено трое: в центре она с немецким автоматом на шее, а по бокам весьма живописно одетые парни. Один коренастый, чернобровый, с квадратным лицом и тяжелой челюстью.

— То есть пан Анджей, — пояснила она.

Другой высокий, худой блондин, с удлиненным лицом и мечтательными глазами.

— То есть пан Тадеуш, — показала и вышла, стуча об пол подковами альпийских своих башмаков.

— С Федей-то этим, Тадеушем, у нее роман был, — тихо сказал инженер-майор. — Славная история, правда. Вот и напишите о них. И поставьте заглавие «Двое с неба».

Действительно, в ожидании самолета я написал такую корреспонденцию, но называлась она не «Двое с неба», такого заглавия у меня бы не пропустили, а «Пан Тюхин и Пан Телеев».

Наконец-то!

Обязательный инженер-майор в тот же вечер отправил корреспонденцию с офицером связи на армейский [52] телеграф. Но надежды на то, что она увидит свет в «Правде», по совести говоря, мало. Мой начальник генерал Галактионов, военный до мозга костей, обожает оперативные корреспонденции о боевых действиях воинских подразделений, частей, соединений и не любит такие вот очерки, называя их художественным свистом. По возможности в набор он их не засылает, а если и зашлет, то недели две или месяц спустя пишет на уголке своим мелким, очень разборчивым почерком: «Устарело, в разбор».

Отправив очерк, долго бродил по садику перед зданием, где на полу, свернувшись и прижавшись друг к другу, как котята, мирно и беззаботно спали мои товарищи по десанту. Не спали только Янко и Ладислав. Сидели у стены, подперев ладонями головы, и молчали. У них было о чем молчать. Родная земля была близко, рядом, и скоро должна была сбыться мечта, с которой они, подняв руки, выходили из леса навстречу нашей воинской части, мечтая воевать с общим врагом уже на словацкой земле. А я ходил и раздумывал над своей миссией. Ведь как-никак предстояло приземляться в чужой, незнакомой стране. До оккупации жил я в своем Калинине, даже в Москву наезжал редко, а Чехословакии, разумеется, даже и во сне не видел. Нельзя сказать, что она была мне совсем неизвестна. Нет. С юных лет люблю чешскую литературу, увлекался Гашеком и Чапеком, читал в журнале «Иностранная литература» стихи Лацо Новомеского, Витезслава Незвала и других поэтов этой страны. А главное, корреспондентский путь мой не раз приводил меня к чехословацкому соединению, действующему на территории Советского Союза. Случайно посчастливилось даже стать свидетелем того, как это соединение, тогда еще Особый чехословацкий батальон, входило в свой первый бой с гитлеровскими войсками на Украине у села Соколово.

Я стал свидетелем этого сражения и с тех пор полюбил этих храбрых, дружелюбных, веселых боевников, смело и умело сражавшихся на советской земле за свою еще далекую тогда родину. Потом не раз наезжал в эту часть, которая постепенно превратилась из батальона в бригаду, из бригады в корпус. Корпус этот сейчас в составе нашего фронта в резерве. Он здесь, в Польше, недалеко от границы своей оккупированной родины. На пути в Кросно я посетил его. Все здесь были настроены оптимистически.

Генерал Людвик Свобода дружески принял меня в [53] маленьком домике, служившем ему штаб-квартирой. Вышел ко мне в гимнастерке с закатанными рукавами. Мы присели на крылечке веранды.

— Завидую тебе, я бы тоже хотел так вот спрыгнуть в родную Моравию, как ангел с неба, но, увы, нам придется идти по земле, — говорил он. С дерева упало к нашим ногам переспевшее яблоко. Он поднял его, обтер носовым платком, предложил мне и, когда я отказался, стал есть сам, задумчиво продолжая разговор. — Вам только зенитную зону благополучно миновать, а там каждое дерево, каждый камень будет вам помогать… Язык? О, тебя там поймут, если не будешь трещать как пулемет. И ты их поймешь. Наш чешский — другое, а русский и словацкий — близкие языки.

Прощаясь, крепко пожал руку своей маленькой, но сильной рукой.

— Ну, соудруг ангел, счастливо слететь с неба на нашу землю. Желаю удачи, а в успехе не сомневаюсь.

Настоящий солдат никогда не сомневается в успехе предстоящего дела, но все-таки… И вот уже третьи сутки маемся мы на этом маленьком аэродроме, обложенном туманом, как гигантским пуховиком. Но к середине ночи подул ветер, похолодало и из кипени облаков, курчавившиеся над слоями тумана, стала высовываться луна. Наконец и горизонт развиднело, а небо вызвездило. Летчики торопливо снимали с моторов чехлы, а высыпавшие из ангара десантники выстраивались в линейку, кладя перед собой оружие и тяжелые рюкзаки. Вот уж и командир группы выкликнул мою фамилию, я выступил из шеренги вперед и остановился перед своим рюкзаком и автоматом.

Наконец-то! [53]

Как трудно быть ангелом

Наш верный воздушный труженик Ли-2, обшарпанный и ободранный, как старый автобус, как-то очень буднично отклеился от сырых плит взлетной дорожки и, набрав высоту, лег на курс. За иллюминатором виднелось звездное небо, а внизу туман, посеребренный лунным светом, целый океан тумана. Ничего не видно, но карта [54] говорила, что под слоем этого голубоватого мерцающего массива — горные вершины, долины, извилистые речки, От Кросно до места нашей высадки на карте так и чередовались гребешки хребтов с густыми лесами.

История этих двух с неба, с которой я познакомился у инженер-майора, действовала успокаивающе. Нашли же эти два русских парня общий язык с поляками, вон какие дела делали. А мои спутники, молодые русские, украинские и словацкие ребята, должно быть, вовсе не испытывают никакой тревоги, сидят на скамейках, как на деревенской посиделке, друг против друга и кричат песни, как бы прикуривая их одну от другой.

Я стал даже дремать, но вдруг какая-то сила сорвала меня со скамейки, бросила на пол. Самолет дал резкий крен на крутом развороте. Потом меня перекатило в другую сторону. Я понял, он маневрирует, и, подобравшись к иллюминатору, увидел, как внизу вспыхивают красивые огоньки и, будто разноцветные елочные бусы, к машине тянутся огни трасс. «Зенитный заградительный огонь», — догадался я, когда весь этот фейерверк остался позади и внизу обозначились темные контуры гор, облитых лунным светом.

Вскоре самолет стал давать большие круги, и мы увидели, как в кабине, наклонившись друг к другу, что-то горячо обсуждают пилот, штурман и командир десанта. Догадался: мы вышли уже к месту выброса, а сигнала с земли не дают. Бывалые ребята тоже поняли это, поднялись, разминаются, проверяют ремни. Облаченные в зеленые комбинезоны, немножко, как водится, хлебнувшие для храбрости, в эти минуты они выглядят несколько торжественно, легко стоят под грузом своих удобных заплечных мешков. И вдруг один из них запевает столь дорогую мне с некоторых пор песню:

Дивлюсь я на небо, тай думку гадаю,
Чому я не сокил, чому не летаю…

Летят, летят соколы. Летят, покинув землю, в небе, над чужим, незнакомым краем. Им сейчас прыгать, а они вот, надо же, поют. Таковы уж украинцы в любой ситуации, А может, и поют, чтобы скрыть вполне естественное волнение, ведь как-никак приземляться придется на чужой земле, да еще в горах. А словаки наши как приникли к иллюминаторам, когда самолет был обстрелян [55] зенитками, так и не отрывают глаз от земли, что кружится теперь под нами, изредка указывая друг другу на какие-то мерцающие внизу огоньки.

Когда в самолете зажигается зеленая лампочка и в открытый десантный люк с ревом врывается холодный сырой воздух, приходится преодолевать тот психический барьер, который известен, вероятно, и самым опытным парашютистам. Встаю посередине очереди. Тоже поправил ремни заплечного мешка и, театрально крутнув ус, зажмурившись, шагнул в грохочущую пропасть, хотя, честно говоря, душа уже ушла в пятки.

Нет, кажется, все в порядке. Сильный рывок. Хлопок. Легкое покачивание на ветру. Прыгнул благополучно и самодовольно вспомнил слова генерала Свободы: опустишься в Чехословакию, как ангел с неба. Но на этом и кончается ангельский полет. Начинается серия глупейших, дьявольских приключений. Где-то уже у земли, когда я изготовился к тому, чтобы по инструкции спружинить у земли и повалиться на бок, падение внезапно прерывается. Я повис, беспомощно болтая в воздухе ногами. От резкого рывка заплечный мешок срывается и летит куда-то вниз вместе с фотоаппаратом. Что такое? Когда испуг проходит, начинаю понимать, что парашют накрыл верхушку какого-то дерева, а я беспомощно болтаюсь на неизвестной мне высоте и не могу ничего разглядеть из-за тумана. Дерево пружинит, тихо раскачивает меня, и воображение, разумеется, рисует внизу обрыв, пропасть, скалы, горный поток.

А главное, ведь ничего не сделаешь. Даже штурмовой нож, который я не сунул за голенище, как это сделали перед прыжком другие, оторвался от пояса и исчез.

Однако сколько же можно вот так висеть? Наверное, где-то уже взвились зеленые ракеты и командир, опытный десантник, уже собирает своих людей. Тут приходит на ум: зажигалка. Комический фильм продолжает крутиться. Дрожащей рукой я достаю из кармана зажигалку и начинаю пережигать стропы. Одну за другой. Ох, и крепки же эти тоненькие веревочки, всего две осталось. а держат. Вот тлеют последние. Зажмуриваюсь, поджимаюсь в комок и… Когда перегорела последняя стропа и я освободился от парашюта, большого толчка не последовало. Оказывается, я болтался над самой землей. И опять не повезло: хотя под ногами был сырой мягкий мох, [56] ухитрился-таки поскользнуться и как-то не то вывихнуть, не то растянуть ногу. Словом, понял: ползти еще смогу, а идти — нет. Встать на ноги невозможно.

А между тем начало светать. Первые солнечные лучи скользнули по верхушкам зеленых, красивых гор; набрякшая в тумане листва сочно зазеленела, и я увидел горную лесосеку, штабеля свежесрубленных и уже обтесанных бревен. Шалаш. И у шалаша человек.

Вот тут-то я убедился, сколь правы были генерал Свобода и люди из его корпуса в оптимистических предсказаниях. Первый увиденный мною словак оказался другом, да каким еще другом!

Подойдя ко мне, он спросил по-словацки:

— Кто си? Руски? Ё?.. Ты си достойник? Откуду си? З неба? Ё?

Я убедился, что действительно понял каждое его слово, а он понял мои ответы.

Это был невысокий, коренастый, жилистый человек лет шестидесяти. Лесоруб. В эту ночь он спал в шалаше на лесосеке, слышал, как в небе кружился ваш самолет, видел зеленые ракеты, видел, как я опускался и застрял на дереве. Он подобрал мои пожитки, а потом без особых, разговоров посадил меня «на кошла» и понес по извилистой дорожке куда-то вниз. Я доверился этому человеку, от которого так вкусно пахло сосновой смолой, хлебом, крепким мужицким потом, так доверился, что даже и не стал уточнять, куда, собственно, он меня несет.

А он принес в живописную деревеньку, расположившуюся по крутым склонам лесистого распадка вдоль говорливой горной речушки. Деревня называлась Балажа. Но в дом он меня не понес, а ссадил возле большого сарая, где сушились бруски древесины, помог забраться по лестнице на антресоль, притащил вязанку свежей соломы. Через некоторое время принес еды и криночку какого-то напитка, по его уверениям, обладавшего целебным свойством. Лесорубы лечат этим напитком все недуги: и простуды, и ревматизм, и такие вот, как у меня, нелепые травмы.

Это был горячий сливовый самогон, наполовину разбавленный топленым бараньим салом — и выпивка и закуска одновременно. Не знаю уж, от этого ли универсального средства или от черной вонючей мази, которой приглашенная ко, мне старуха ведунья смазала мою [57] ногу, но боль ослабла и даже опухоль вроде бы стала меньше. Потом мой спаситель, как все его называли, старчку Милан, неведомо какими путями связался с нашими десантниками из другой группы, высадившейся раньше нас, добыл для меня фельдшера, а через день на какой-то желтой бричке, похожей на ту, на какой ездил Чичиков, меня отвезли в штаб десантников.

При расставании с деревней Балажей произошел эпизод, который мне никогда не забыть. Я уже поднимаюсь, хожу с палочкой, но узкий офицерский сапог не лезет на поврежденную ногу. И вот перед отъездом старчку Милан принес вместо моих щегольских, с бутылочными голенищами и совершенно негодных для партизанского бытия сапог свои, широченные, просторные, с подошвой толщиной с палец. Это были праздничные его сапоги. Перед тем как мне их дать, старчку Милан стер с них рукавом пыль.

Несколько дней, проведенных мной на чердаке древосушилки, беседы со старчку Миланом, со старухой ведуньей, с какими-то парнями, которые, как говорил Милан, не сегодня-завтра уходят в партизаны, укрепили во мне чувство, что мы действительно в очень дружественной стране, что тут с волнением следят за передвижением войск Первого Украинского фронта, слушают наши передачи, со дня на день ждут Красную Армию, которая освободит их от ненавистных гитлеровцев.

Дальше