Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Фронтовые будни

Каждый бой — судьба многих товарищей, будущее моей страны.

Немало боев уже позади. Одни скоротечные, как летний [115] дождь, другие длились часами и сутками. В одних танковая бригада одерживала победы, захватив какую-нибудь рощу с оврагом или высотку, господствующую над местностью, в других боях возвращалась ни с чем на исходные рубежи... Война — штука не простая, побеждает тот, кто сильнее, хитрее и опытнее. Что ж, набирались опыта и мы, учились на ошибках. Не собираюсь описывать все сражения и соблюдать последовательность, в какой они происходили, и тем более давать анализ боев. Поле зрения ротного замполита невелико: полоска обороны или наступления. Будь в гуще бойцов — вот что от тебя требуется.

* * *

Бой, который мы вели одиннадцатого августа, не принес нам успеха. Обычный, рядовой. К моему решению описать именно этот бой примешивается личный мотив.

...Две роты, первая танковая и наша, расположились на опушке березовой рощи. Ждали сигнала к наступлению.

Политрук Гучков ходил по взводам в ненадеванной гимнастерке из английского сукна, в таких же брюках цвета хаки, в начищенных яловых сапогах сорок пятого размера. Будто собрался он в гости к своей суженой, чтобы договориться о дне свадьбы, а не в бой с фашистами. Спокойной манерой говорить, размеренной походкой, всем своим видом атлета Гучков старался внушить уверенность в победе. Даже когда замечание кому делал — не раздражался, надеялся, что человек поймет, исправится.

— Ворошилов сказал: и незаряженная винтовка из ста случаев раз стреляет, — выговаривал политрук рядовому Костину за небрежное обращение с оружием.

Я не видел его лица, но по голосу чувствовал, что злости к провинившемуся у него нет.

— Ну, зам, как настроение? — подошел ко мне Гучков.

— Каким должно быть. [116]

— Правильно, Настроение — вещь великая, оно не только скрашивает жизнь, но и придает силы. В бою — тем более. В твоей группе есть слабые. Не упускай никого из виду, на учете каждый штык. Понял?

Взвилась зеленая ракета. Заработали танковые двигатели. Команда старшего лейтенанта Уварова «По машинам!» подняла роту на броню. Вторая зеленая ракета еще горела в голубом безоблачном небе, а уж рубеж сосредоточения остался позади в доброй сотне метров.

Наш командирский танк, вздымая клубы пересохшей земли, мчался к лесочку, где в балке обосновались немцы. Машины шли справа и слева от нас, облепленные автоматчиками. Покачивая стволами пушек, на какую-то долю секунды «тридцатьчетверки» сбавляли скорость, чтобы выстрелить по врагу, и опять давали полный газ.

— Вперед! Вперед! — командовал по рации старший лейтенант Григорий Толочный.

Нам не видно было, далеко ли рвутся снаряды, выпускаемые танкистами, но по времени в пути догадывались — до фашистов рукой подать.

Сидели молча, сгрудившись за башней. Плечом чувствовал, как напряжены мускулы Саши Ермолаева. Землистое лицо его запылилось, одни глаза да зубы сверкали. Помкомвзвода Георгий Виноградов, напротив, размяк, решив дать телу отдых перед трудной работой. Он смотрел на предвечернее небо неотрывно, как смотрят на понравившуюся картину, а взгляд оставался безучастным, красота, похоже, не трогала бывшего учителя. Круглое, полноватое лицо старшего сержанта было привычно спокойным. Остальные десантники по примеру Виноградова старались держаться браво.

Фашисты не отвечали. Их молчание настораживало. Хотят подпустить поближе, чтобы в упор расстрелять?

Танк заскочил на вспаханное поле. Ночью саперы прошлись [117] по нему, немало мин обезвредили. Поставили вешки: ориентируйся по ним, дорога расчищена. Но через смотровую щель попробуй усмотреть эти едва приметные знаки саперов. Не просеку в лесу проделали — проходы в минном поле, сбиться дважды два.

Вперед, вперед рвался танк Толочного.

Этот порыв захватил не только экипаж, но и нас, десантников. О подстерегающих опасностях заброшенной пашни думать не приходилось. Досаждало другое — ее неровность. Как ни умело регулировал механик-водитель подачу топлива, а на бороздах встряхивало, мы отрывались от брони, как пушинки. Чтобы раньше времени не свалиться с брони, стали придерживаться один за другого, цеплялись за раскаленные жалюзи и за что придется.

Немец не зря молчал. Это стало понятно, когда на мину наскочила «тридцатьчетверка», шедшая справа от нас. Танк приподнялся лобовой частью, но тут же, как животное с подрубленными ногами, опустился и замер.

Замерли и наши сердца. Но мы ничем не могли помочь пострадавшим товарищам.

Наш танк, набирая скорость, шел на сближение с неприятелем.

Перед наступающими стояла задача: танки на полной скорости врываются в расположение противника, огнем и гусеницами подавляют его огневые точки, уничтожают живую силу, сразу же, без остановки идут на вторую линию, оставив десантников добивать уцелевших фашистов. К выполнению этой задачи мы и приготовились. Ермолыч высвободил «Дегтяря», чтобы, прыгая, не зацепиться за что, остальные поудобнее взяли оружие, готовые открыть огонь.

Раздался оглушительный взрыв.

Машину слегка подбросило. Мы не поняли, что случилось, а придя в себя, позади увидели, как стелется в колее разорванная гусеничная лента. Танк резко крутанул, но механик [118] быстро выключил двигатель, и «тридцатьчетверка» остановилась, не дойдя каких-нибудь триста — четыреста метров до рубежа атаки.

Попрыгали с брони. Вылезли из машины танкисты.

Командир роты старший лейтенант Григорий Толочный, осмотрев повреждения, распорядился:

— Будем ремонтировать.

Кинул взгляд на десантников, определяя, кто же из нас по званию старший, остановился на Виноградове: в петлицах гимнастерки у него по три зеленых треугольника, а мои замполитские знаки отличия, сделанные нитками, разглядеть было мудрено. Толочный предложил Виноградову занять круговую оборону, а сам тут же принялся хлопотать возле танка. Командир роты действовал быстро, но без суеты, распределил, кому чем заняться. Появились кувалда, ключи, домкрат, кто-то постукивал, другой залез под днище, третий подтаскивал разорванные траки.

Попытались связаться с ранее подбитой машиной, но безуспешно: рация не работала. Оставшихся в живых в том танке вытащили десантники и под руки, ступая по гусеничному следу, повели в тыл.

Занятый делом, Толочный посматривал на передовую: вот-вот танки должны ворваться в расположение врага. Хотя он и оторван от своих машин, не мог руководить ими в бою, но поддержать огнем — в его возможностях. И командир роты приказал башенному стрелку лезть в танк. Башнер метался от пушки к пулемету, от пулемета к пушке, загонял снаряды в ствол, делал выстрел за выстрелом.

Помкомвззода Виноградов, Ермолаев, Азиев, Костин, я, остальные десантники, равномерно распределясь в окружности, торопливо окопались, пока противник не открыл по танку пальбу. Первые мины вреда не причинили. Вскоре земля снова содрогнулась. Когда взрывная волна улеглась, я обратился к Саше: [119]

— Ермолыч, жив?

— Жив, замполит, жив. А ты?

Ермолыч в доказательство невредимости даже чуть высунулся из окопчика.

Стреляли немцы лениво. Не до нас им, наши наседали. Зато с наступлением ночи танк подвергся массированному налету минометов соседнего участка. Кроме того, фашисты вели систематический прицельный огонь из пулеметов. Били они трассирующими разрывными пулями. Будто светлячки, пули роем летали над окопчиками и часто-часто щелкали, разрываясь от соприкосновения с любой преградой.

В середине ночи обстрел прекратился. Находясь на минном поле с неисправной рацией, мы не знали, что фашистов наша бригада вышибла из лесочка и другой дорогой вернулась в ближний тыл, уступив место подразделениям стрелковой дивизии.

Перед рассветом со стороны передовой появилась цепочка людей. Кто они и куда направлялись? Может, враг решил окружить танк? Вон какой крюк делают.

— Костин, разведай, что за народ! — распорядился я. Вдвоем рысцой побежали мы по вспаханному полю, утыканному минами, наперерез устало шагавшей цепочке.

К счастью, оказались свои.

Несмотря на обстрелы, ни на минуту не прекращались ремонтные работы. Четверке танкистов во главе с веселым старшим лейтенантом Григорием Толочным удалось вдохнуть жизнь в подорванную на мине машину на виду у противника и в полутора десятках километров от ремонтной базы бригады.

На восходе солнца, когда нас никто уже не чаял увидеть живыми, отремонтированный танк спустился в лощину, где сосредоточились танковый батальон майора Тертичного и десантники после вчерашнего штурма обороны противника, чтобы двинуться на новый рубеж. [120]

Царило оживление. Говорили кто про что, но только не о бое. Будто его и вовсе не было.

Десантники жались к танкистам. Ребята зазывали их к своим котелкам, спрашивали имена, откуда родом, выискивали земляков: теперь они кровные братья, в бою один без другого ни на шаг. В прекрасном расположении духа находился Гучкоз. Подшучивал над старшим лейтенантом Уваровым, обещал старшине Андрееву дать нагоняй, если тот не привезет на передовую вкусный обед и наркомовскую, беседовал с бойцами все с той же улыбкой человека, верящего в свою неуязвимость.

Политрук не обделил вниманием и своего помощника. Когда экипаж Толочного и десантников без нормы накормили — почти сутки у нас росинки не было во рту, — он вторично подошел ко мне в том же хорошем настроении и стал выспрашивать, как провели ночь на минном поле. Гучков остался доволен, похвалил даже Костина, который, пренебрегая опасностью, бросился наперерез бредущей в темноте цепочке солдат.

Услышав, что механик-водитель Толочного нажал на стартер, Гучков быстро шагнул к командиру танковой роты, о чем-то переговорил и махнул нам рукой.

— Вот что, зам, — сказал он, когда наша группа приблизилась к нему, — усаживай своих орлов на танк и отправляйся в Каменку. Решили дать вам отдых. Задача ясна? — прищурил он глаза на помкомвзвода.

— Так точно, ясна, товарищ политрук, — козырнул Виноградов.

В этот день я видел Гучкова в последний раз. В то солнечное августовское утро оборвалась нить, придерживаясь которой след в след шел я за политруком по фронтовым дорогам. А случилось вот что. Уже когда танки и мотострелки окопались, передовая утихла, разорвалась шальная мина. Осколок ее долетел до политрука и угодил ему в висок. [121]

Гучков погиб на глазах у Неверова, командира второй роты, пришедшего обсудить с ним план совместных действий по обороне участка, потому что ротного Уварова уже не было на передовой — с тяжелым ранением его отправили в полевой госпиталь. Но не успели обсудить, они лишь обменялись приветствиями. Увидев, как упал на землю Гучков, Неверов подскочил к нему.

— Политрук, что с вами? — Приподнял он его голову в каске.

Гучков не отозвался.

В ушах командира роты еще звучал бодрый, начальственно-строгий, спокойный голос: «Ну что, лейтенант? Пришел, чтобы отметить свое повышение в звании? — вопросом встретил Неверова политрук. — Поздравляю. Рад, друг. От души поздравляю». В этот момент и разорвалась шальная мина.

Неверов посмотрел на столпившихся солдат.

— Хоронить предлагаю вон там, — он указал в тыл.

Тело политрука, завернутое в новенькую плащ-палатку, перенесли в лог подальше, где не доставали фашистские мины и снаряды. Коленопреклоненный стоял Неверов над телом Гучкова и тихо, очень тихо, словно боясь потревожить вечный его сон, произнес:

— Какой хороший был парень...

Эти подробности стали известны мне после. А в то солнечное утро, прибыв на Т-34 в Каменку, мы облюбовали сарай и завалились спать.

Как иногда мало человеку надо для счастья! Пучка соломы оказалось достаточно, чтобы изведать настоящее блаженство. Я зажмурился в приливе неземных ощущений, но открыть глаза уже не смог — в тот же миг заснул. Восемнадцать часов промелькнули как одно мгновение. Даже не успел повернуться на другой бок: лег на левый, в таком положении и растолкал меня старшина Андреев. [122]

— Вставай, замполит. Роту принимай.

— Что? — сонно спросил его.

— Роту, говорю, принимай. Гучкова убило.

Подскочил на соломе.

— Убило?! Когда?

Известие, принесенное старшиной, потрясло. Подвернув под себя ноги, молча сидел на соломе и смотрел в темноту, словно поджидая из небытия политрука Гучкова. Казалось, вот-вот нависнет он надо мной глыбой и скажет: «Это ты, зам? Как настроение у людей? Мы с тобой несем главную ответственность, с нас двойной спрос». Я будто въявь услыхал его голос, увидел жесткое лицо с резко обозначившимися скулами и раздвоенным подбородком.

Андреев мигнул фонариком, и призрак политрука исчез. Это вернуло меня к действительности. Нужно что-то делать. А что — не представлял. Подсказал старшина:

— Роту надо кормить.

Его слова, высказанные в смешанной форме приказа и просьбы, не вызвали во мне растерянности, будто с рождения только тем и занимался, что кормил людей, хотя даже простенькой похлебки не варивал. Мною овладело чувство человека, неожиданно узнавшего, что самые близкие его друзья попали в беду и что помощь может прийти только от него. Скорей, скорей в роту. Поднялся, одернул гимнастерку и, вскинув автомат на плечо, распорядился:

— Пошли, Андреев.

И первым шагнул к воротам, за которыми стояла ночь.

Так нежданно-негаданно я остался без поддержки Гучкова. Груз политруковских обязанностей, который нес он мужественно, не щадя себя, предстояло взвалить на свои плечи. Первое, что потребовалось от меня, накормить людей. Вот она, философия жизни: чем бы человек ни занимался, он должен прежде всего иметь пищу.

Не знаю, почему на передовую отправились вдвоем, [123] оставив других в сарае досыпать. Сподручнее, наверное, было бы идти всем вместе. Сначала нас везла полуторка, потом, когда забрезжил рассвет и ехать дальше стало рискованно, слезли и, взявшись за приваренные с торцов ручки огромного открытого бачка с пшенной кашей, двинулись к фронту, откуда доносилась ружейная и пулеметная стрельба.

Первые шаги дались легко: не привыкать таскать тяжести.

Но чем дальше шли, тем бачок становился тяжелее. Сколько же этот двужильный астраханец набрал в него каши? Две роты, что ли, собрался кормить? Руки оттягивало, ну хоть волком вой. Попросил Андреева поменяться местами. Мельком взглянул на него — тоже зашелся. От этого вроде бы даже стало легче справляться с бачком. Опять проникся беспокойством: как сохранить кашу? Надо до последней ложки донести, наверняка изголодались. Старались идти в ногу, однако это нам редко удавалось. Запинался то один, то другой, чертыхаясь и кляня неизвестно кого.

— Остался самый опасный участок, — сказал старшина, когда вышли мы из ложбины на открытое поле.

Взмахом свободной руки Андреев показал: слева — наши, прямо лес занят фашистами.

Идти в наклон с грузом тяжело, да куда денешься, если хочешь жить. Переломили спины под прямым углом и на полусогнутых ногах засеменили к своим.

Бедная каша, что только в нее не понападало! Она заметно изменила цвет, превратилась в серо-зеленую. Все это портило настроение и озлобляло против Андреева: не мог термосов раздобыть!

Проскочить опасный участок незамеченными не удалось.

Совсем рядом просвистели пули, и мы залегли, малость отползли в сторону. Затем, разбалтывая кашу, побежали, [124] низко пригнувшись, пока фашисты снова не полоснули по нам. И так всю дорогу то делали короткие перебежки, то, пыхтя, ползли, рывками подтаскивая бачок.

Удивительно обманчивое это состояние — находиться в траве при обстреле. Кажется, будто ты за каменной стеной, тогда как твой лоб фактически ничем не защищен.

Положение в роте оказалось просто катастрофическим. Из офицеров в строю остался командир третьего взвода лейтенант Забарин. Старшина Андреев сказал об этом лишь дорогой: не хотел ошеломлять сразу. Определенно держал на уме: а ну как замполит сдрейфит? Потому-то и выдавал горькие вести, как яд, малыми дозами. Испив всю чашу, я на самом деле поник, как опаленный огнем дубок.

И опять помогла гучковская школа.

«Не робей, брат, — мысленно успокаивал себя. — Война — скорый учитель, в твои годы многие батальонами командуют, а иные и полками. Ничего, живы будем — не помрем, как говорил Гучков».

Осмотрел оборону.

Ну и позиция досталась! Лог, расширяясь, спускался прямо к немцам. В любой момент жди незваных гостей. А ночью вообще невозможно будет уследить: кто их, фашистов, за деревьями разглядит? Подкрадутся, гранатами закидают. Не станешь ведь по каждому шороху стрелять.

Надо было принимать немедленные меры, чтобы сохранить рогу как боевую единицу.

Первая проблема — кадровая. Связался с комбатом.

— Выдвигай своих, послать некого, — заявил капитан Фокин.

Ну что ж, коль другого выхода нет, будем выдвигать своих. Вся надежда на Забарина.

— Принимай роту, — сказал ему.

Командир третьего взвода открестился:

— Не справлюсь... Оставь меня в прежней должности. [125]

— Но ты же хорошо показал себя в бою. Вон как в атаку вел, а?

— Не смогу, не проси. Дело загублю и людей.

— Ну а заместителем ротного? — внезапно осенила новая идея. Забарин с маху не отверг предложение, сверкнул в улыбке железным зубом. Сдался, а может, только еще собирался выставить предварительные условия. Видя его колебание, уверенно говорю:

— Ну, вот и хорошо. Берись за работу.

Взводы возглавили старший сержант Агафонов и старшина Андреев.

Не отказался и Виноградов. Согласие свое стать взводным он, по обыкновению, выразил без каких-либо эмоций. На всех троих в тот же день подал представления, и неделю спустя они пришивали к петлицам гимнастерок по зеленому «кубарю». Представление на меня ушло дальше, и поэтому, став политруком, я ходил в прежнем звании. Командиром роты прислали из резерва старшего лейтенанта Жандубаева.

Но это после, а сейчас надо было заняться обороной.

Предприняли меры, исключающие внезапное проникновение к нам врага. «Тридцатьчетверки» танкисты врыли в землю, превратили в доты. Между танками проделали ходы сообщения, протянули их дальше, с ответвлениями к каждому окопу. Это уже создавало подобие некоего фортификационного сооружения, построенного дугообразно.

В центре дуги стоял «максим», расчетом которого командовал старшина Митрофанов, человек надежный, такой не даст застать себя врасплох. С пронизывающим взглядом казацких глаз, горбоносый, кряжистый, он будто родился для того, чтобы таскать многопудовый станкач. Драться будет насмерть, случись что. Слева и справа разместились автоматчики. Два ручных пулемета охраняли фланги.

— На меня теперь смотрит вся Россия, — важно шмыгнул носом Ермолаев. [126]

Пройдя через бои, Саша не растерял свое простодушие и философский взгляд на жизнь: нет трудностей непреодолимых. Его слова, сказанные в полушутливой манере, я использовал в беседах.

— Этот лог — твой бой за всю Россию, — повторял их каждому бойцу в чуточку перефразированном виде.

Не уверен, спал ли сколько-нибудь за эти трое или пятеро суток, что держали мы оборону в логу, — все ползал и ползал от окопа к окопу темными ночами, проверяя несение службы, подбадривал, а случалось, что и будил: люди страшно вымотались.

Танки роты Толочного, зарытые в землю, в течение дня периодически постреливали и только с темнотой, чтобы не обнаружить себя, умолкали. Нам с ними было веселей: надежная защита. Но если разобраться, дело ли могучих, подвижных Т-34 стоять на приколе на переднем крае? Задача бригады — крушить фашистов, не зря она именовалась отдельной.

Этот опасный лог-ловушку мы покидали ночью, чтобы, сделав маневр, ударить по врагу с другого бока.

Позабились в танки, ждем. Послышалась команда:

— Коробкам оставаться на месте до особого распоряжения.

Я выругался: зачем было раньше времени устраивать переполох? Да и танкисты, проверяя исправность стартеров, несколько раз запускали двигатели, немец определенно зарубил. Но приказы начальства не обсуждают. Взмокшие вылезли наружу, частично разошлись по окопам. Темнотища — вытянутую руку не видно. Надо, пожалуй, разведать, что там творится в лесу, за обороной.

— Попович!

— Я, товарищ замполит! — из-под танка откликнулся запевала.

— Пойдешь, разведаешь... [127]

Черт дернул за язык назвать Поповича! Какой из него разведчик? Раздраженный скорее на себя, чем на не внушающего доверие красноармейца, стал думать, кого бы послать понадежнее.

Вызвался сходить в разведку старший сержант Агафонов. Вернулся, доложил, что впереди все спокойно, а левее нас уже никого нет, окопы пустые. Еще чище!

Фашисты, как бы желая показать, что они начеку, кинули мину.

Радист командирского танка не выключал рацию, но в наушниках раздавался лишь треск да иногда слышалась немецкая лающая речь. Только во второй половине ночи поступил приказ об эвакуации. Одни в танки забрались, а кому места не хватило — за башни упрятались.

Неверов позднее рассказывал мне:

— Я знал, что мы должны были сменить позиции. Но приказ во вторую роту не поступил — рация не работала. Послал связных. До батальона не дошли, немец подстрелил. Наблюдатели доложили: фашисты обходят с фланга. Отступать не имел права. Принял решение держаться до последнего. А сил мало. Вернулись вторично посланные связные с устным приказом срочно выбираться из леса, что мы и сделали. Потому твой Агафонов вместо роты и застал пустые окопы.

* * *

Покинув рощу, получили приказ двигаться в район сосредоточения. Рубеж атаки: квадрат ноль семь, двадцать девять. Только стало светать — в наступление. На этот раз фашистов выбили из всего лога-ловушки. Очистили и соседнюю рощу, ту самую, за которой Агафонов и я наблюдали, находясь в разведке.

А передышки не получилось. Бригаду перебросили на другой рубеж, на третий... Жаркие схватки завязывались за каждый клочок земли. Но случалось и так. После залпе [128] «катюш» танковый десант ворвется в оборону врага, перевернутую вверх дном, а добивать некого: в аду, устроенном для захватчиков нашими легендарными минометчиками, погибли все. Смотришь, из земли торчит нога в сапоге с широким голенищем, высунулась скрюченная рука, она словно метит схватить тебя или взывает о помощи...

Таяли и наши ряды. Никогда не изгладится в памяти, как мучительно умирал командир пулеметного расчета могучий старшина Митрофанов. В бою ему оторвало обе ноги. Ранение было смертельным. Человек мужественный, он понимал это. Умирая, однако, думал не о себе, а об исходе боя.

— Пулемет... пулемет замолчал, — полушепотом сказал Митрофанов.

А когда «максим» снова заговорил, он умиротворенно прикрыл глаза: теперь можно и умирать. Горбоносое лицо его бледнело. На какую-то долю секунды старшина раздвинул веки. Во взгляде не было страха. Единственное, что хотел командир пулеметного расчета, — скорее отмучиться. В полном сознании обратился он к находящимся рядом:

— Ребята, пристрелите меня, прошу вас...

Но кто же на это мог пойти! Санинструктор Санников, сознавая тщетность своих усилий, тем не менее старательно перетягивал ноги выше коленей, бинтовал.

Некоторые бойцы не понимали, во имя каких целей приносятся жертвы в боях за эти лога и перелески, балки и рощи. С этими вопросами часто обращались еще к политруку Гучкову.

— Шарахнуть надо, чтобы перья от фрицев летели и прямым ходом до Берлина! А мы бьемся тут... — высказывал как-то недовольство рядовой Иван Рожнев.

Гучков невозмутимо разъяснял: не обескровив врага, не видать нам большой победы.

— Лог или роща, за которые воюем, — говорил Гучков, [129] — важны не сами по себе. Активные действия советских частей Брянского фронта вынудили противника расходовать резервы. Инициатива переходит в наши руки. Ясно?

Будущий советский военный летописец назовет сражения северо-западнее Воронежа прелюдией Сталинграда. О событиях тех дней английский историк Фуллер напишет: «Русские войска, сосредоточенные... к северу от Воронежа, прибыли вовремя, чтобы спасти положение, возможно, они спасли русским всю кампанию. Нет никаких сомнений, что дело обстояло именно так»{1}.

* * *

В последующие дни мы дважды меняли дислокацию, но в бой не вступали. Нечасто на войне выдавались тихие часы. Вот бы еще в баньке поплескаться... Мечта!

— Да с веничком! — совсем расфантазировался Саша Ермолаев.

В ту прохладную ночь, прижавшись спинами друг к другу, мы оказались недалеко от истины. Ротная рация, полученная нами недавно, испортилась, поэтому распоряжения нередко передавались через танкистов, как и на этот раз. Под утро нас посадили на танки и повезли. Точный адрес почему-то не сказали. Чем дольше за нами клубилась пыль, застилая небо, тем глуше становилась пальба на передовой, откуда рота только что снялась, уступив место прибывшим из тыла стрелкам. Подумалось: неужто на земле есть уголок, где господствует тишина? Как мы не умеем ее ценить и нередко спохватываемся, когда уже грохочет гром...

Показалась деревня, а слева от нее военный лагерь.

— Братва, так это же наш батальон! — воскликнул кто-то, когда танки на развилке остановились.

Вот сюрприз! Видно, приехали с вечера, потому что уже [130] были отрыты щели, заканчивалось сооружение блиндажей. У походной кухни выстроилась очередь. Повар Семен Гвоздев, немолодой ефрейтор в засаленном колпаке, стоя на раме, как маятник, методически покачивался над дымящимся котлом: зачерпнет «разводящим» — с легким наклоном влево не глядя выльет пшенный суп в подставленный котелок и нагнется в противоположную сторону... С ритма повар сбивался лишь в том случае, если кто-либо пытался протиснуться вне очереди.

— Ишь ты какой хороший! — говорили бойцы такому.

Ну а под вечер, когда мы отрыли щели и оборудовали пару блиндажей, рота вольным строем отправилась в баню, устроенную санитарной службой в брезентовой палатке. Городские наши бани не идут ни в какое сравнение с этой брезентовой. Перворазрядная! Правда, в ней не была парилки с полком и березовым веником, чтобы нахлестаться. Имелись и кое-какие неудобства. Ступать по мокрой, растоптанной земле приходилось осторожно, иначе растянешься. Зато была холодная и горячая вода. До красноты и ссадин драили мы друг другу бока и спины, озоруя, наваливались всей мощью. Не один, так другой, не выдержав нагрузки, вопил:

— Ну, ты, полегче!

Роль главного банщика исполнял москвич Иван Рожнев. Небольшого роста, крепкий, мускулистый, с шутками да прибаутками орудовал он мочалкой, да так старательно, что спины прогибались.

— У тебя что там, рашпиль? — серчал Ермолаев.

Рожнев, выпятив расписанную русалками грудь, попрекал:

— Неженка ты, барышня кисейная.

Когда Сашина спина загорелась огнем, Рожнев плеснул холодной воды. Потом смыл мыльную пену и без передыху принялся обхаживать Поповича. [131]

Кайгородцев, забравшись в уголок, осуждающе посматривал на Рожнева. «Как малое дитя», — говорил его колючий взгляд. Привычка — вторая натура. Кажется, дай ему право или хотя бы сержантские треугольники, он и тут стал бы наводить порядок: как мыться, в какой последовательности...

— Хочешь? — юлой подскочил к нему Рожнев.

Не дожидаясь согласия, дугой выгнул он Кайгородцеву спину, мыльной мочалкой, все убыстряя движения рук, начал тереть. Плеснув на спину воды, Рожнев бесцеремонно шлепнул бывшего милиционера по заду и, подмигнув хохочущим ребятам, позвал:

— Кто следующий? Подходи.

После такой бани не только спина — душа горела огнем. Размываться, однако, долго не позволяли. Раз-два — и уходи, потому что за стенкой, раздетые догола, чтобы в бане попусту не тратить время, разноголосо поторапливали. Несмотря на этот стремительный конвейер, удовольствие получалось неописуемое. А когда старшина роты сержант Векшин каждому вручил по паре изрядно застиранного, но чистого белья, Саша Ермолаев, обычно сдержанно проявлявший эмоции, шумно потянул ноздрями воздух. Глядя на меня, спросил:

— Чуешь, замполит, как вкусно пахнет?

— Чую. — Волглое белье пахло хозяйственным мылом.

Банный день закончился поздно, когда почти стемнело и на землю опустилась прохлада. Побриться успела лишь часть бородачей. Роль цирюльника исполнял кавказец Азиев. Бритва у него тупая-претупая, сколько ни правь на ремне, острее не будет. Скоблить приходилось подолгу, чтобы хоть как-то снять щетину с лиц. Азиев с таким вниманием и напряжением брил, что не заметил, как подошел вновь назначенный командир роты Жандубаев.

— Сколько за душу берешь? — спросил он. [132]

— Ух!.. — разогнулся Азиев. — Недорого, товарищ старший лейтенант. Терпение одно, только и всего.

Наутро, едва показалось солнце, бойцы закопошились, точно никто и не ложился подремать. Свежеиспеченные младшие лейтенанты, выдвинутые из сержантов, возились с новичками. Кое-кто набивал патронами диски автоматов, чистил оружие, другие пришивали пуговицы у брюк и гимнастерок, перечитывали старые письма перед тем, как изорвать, — в действующей армии запрещалось хранить переписку, — да мало ли чем может заняться солдат в свободную минуту. Азиев, весь вечер скобливший других, себя побрил почти затемно всухую. Как он ухитрился без зеркала не порезаться и, главное, соблюсти симметрию щегольских усиков, миллиметр в миллиметр слева и справа, приходилось только поражаться. Глянув на Азиева, Ермолаев спросил:

— Классно у него получилось, замполит?

Не дожидаясь ответа, Саша вынул из кармана треугольник:

— Письмо маме. Как думаешь, отдавать старшине на отправку или подождать? Должны скоро освободить нашу деревеньку. А может, мы будем ее брать?

— Лучше повремени, Ермолыч. Сами вручим.

Спрятав письмо в кармане гимнастерки, он снова воззрился на Азиева, обдумывая, с какого боку к нему подойти. Что говорить, бритва на войне — великое дело, для солдата она, пожалуй, значит не меньше, чем ложка с котелком. Широко улыбаясь, Ермолаев направился к симпатичному чечену.

— Ты не парикмахером до армии был? — заглядывая ему в глаза, спросил Ермолаев.

— Не-е-т...

— А бреешь как заправский цирюльник, едрена корень.

— В колхозе работал я, коновозчиком. — Вспомнив дом, Азиев весь порозовел, сделался еще пригожей. — Яблоки [133] возил, дыни возил, виноград возил, арбузы возил... — перечислял он фрукты и овощи, что растут в его Чечено-Ингушетии. — Язык проглотишь!

— Жаль, Азиев. А я думал, парикмахер ты, — присаживаясь на корточки, сказал Ермолаев и потер ладонью небритую щеку.

— Хочешь побрею? — предложил Азиев, не сразу понявший намеки пулеметчика.

— С полным удовольствием!

После Ермолаева бритва пошла по рукам. Сначала брился Виноградов. Удивительно, все в роте осунулись, а его щекам ровнехонько ничего не сделалось, будто он доппаек получал и спал сутками. Последним я сбривал свой пушок с подбородка.

— Порядок! — больше всех радовался Ермолаев, что наконец-то убрал щетину. — Теперь бы поодеколониться.

— За чем же дело стало? — подмигнул Агафонов и огляделся по сторонам...

Я давно не смотрелся в зеркало, потому что ни у кого его не было в роте. Нет и не надо, эка беда. А тут увидел в руках знакомого минометчика Алеши Дронова крошечный, с трещинкой посредине квадратик в картонной обложке и не утерпел, чтобы не взглянуть на себя. Мать моя, одни глаза на лице! Однако ничуть не расстроился: пустяки. Были бы кости, а мясо нарастет. Ну а кости мои целехоньки. Пройдя через многие бои, даже царапины не получил. Правда, однажды, находясь под стволом танковой пушки, так был оглушен выстрелом, что трое суток ходил сам не свой, звуки доносились будто из подземелья.

— Давай в медсанбат, замполит, — настаивал санинструктор Санников. — С контузией не шутят. Бумагу дадут.

Я отмахивался. Да и до того ли было, когда свалилось столько забот после гибели Гучкова. Зажав ноздри и рот, надувался, ковырял в ушах, жевал воздух, а облегчение не [134] приходило. Лишь мимоходом заглянул к медикам, от лечения же отказался. К счастью, барабанные перепонки мои уцелели и слух ко мне вернулся. Верно, в первые же послевоенные годы последствия контузии сказались. Но это после, тогда же я чувствовал себя вполне здоровым.

«Не может быть, чтобы убило», — почему-то уверовал я в свою неуязвимость. Ранение — допускал. Мирился мыслью о возможной потере ноги: сделаю протез. Можно обойтись и без руки, дело не смертельное. Не пахать ведь, не сеять и в кузницу не вернусь. Отсутствие руки — не помеха для учителя. Директорствовал же у нас в семилетке Николай Иванович Хомылев. Он лишился правой руки еще в молодости. Преподавал Николай Иванович почти все предметы, и все с успехом: алгебру, геометрию, химию, русский язык, литературу. Сидеть на его уроках было одно удовольствие. Когда решал у доски задачки или выводил новую формулу, мел весело выстукивал красивые буквы и цифры. Директор, крупный и крепкий мужчина лет сорока, умел не только учить ребят. Он еще мастерил. Одной рукой Николай Иванович как-то весной сделал катер, поставил мотор и, ловко управляя посудиной, катал по Оби с неводом и переметами.

Так что прожить без левой или даже правой руки можно.

Но вот чего по-настоящему боялся — это ранения, уродующего лицо. Тогда уж лучше наповал.

...Вечером повстречался батальонный писарь.

— Здорово, замполит.

— Здравствуй, Гриша, — обрадовался старому знакомому, умевшему красиво писать, петь и выплясывать «Яблочко». Как я ему завидовал тогда, на родном Урале! Выйдет на круг, тряхнет взбитым чубом и притопнет под гармошку. Он и сейчас выглядел хоть куда — тугощекий, в диагоналевых брюках, плотно облегавших полные стройные ноги, в суконной гимнастерке, офицерских сапогах. [135]

— А на тебя представление делается, — сообщил Гриша.

Естественное любопытство — кто и к чему представляет? Но не спрашивать же. Прикинулся равнодушным и даже бровью не повел, будто наград у меня полная грудь, хотя доброго значка в жизни не нашивал.

— К солидной награде. Из роты еще на двоих, — прибавил писарь.

Вскоре штаб батальона накрыла вражеская мина, «накрылась» и моя награда.

* * *

Несколько дней, проведенных километрах в десяти от передовой, преобразили бойцов. От пережитого и следов не осталось. Частенько слышался смех, а всегда охочий до родных украинских песен Попович снова, как раньше, собирал вокруг себя любителей петь. Будто и не было смертельных дорог, мин и снарядов, пулеметных и автоматных очередей.

Передышка использовалась не только для того, чтобы попеть, побриться и лишний час поспать, привести одежду в порядок. Несение службы и здесь не отменялось: выставлялись караулы, а ночами — и боевые охранения. Ну, и политработа не снималась с повестки дня. Отдых отдыхом, а людей надо готовить к новым боям. Сколачивать, как принято говорить на языке кадровых военных.

За эти дни я перечитал гору газет и брошюр, благо фронт снабжался ими без нормы. Прочитанное пересказывал бойцам. Очень понравился им веселый, находчивый солдат Василий Теркин, о славных делах которого говорилось в специальных выпусках. Иные вполне серьезно спрашивали:

— А где он служит? Не у нас на Брянском?

— Нам бы в роту этого Теркина, — вздыхал другой.

Моя работа не замыкалась на читках и беседах. Я все еще ходил в ротных комсоргах, поэтому пришлось взять на [136] себя и проведение партийно-комсомольского собрания. Впервые присутствовал на нем как коммунист. Разговор шел об итогах прошлых боев. Разбор делал лейтенант Забарин. Толково проанализировал он наши удачи и неудачи, назвал имена отличившихся. Добрым словом на собрании были помянуты политрук Гучков и пулеметчик Меньшиков. Решили посвятить им специальную листовку. Забарин снова вышел на круг.

— Я вот что хотел бы предложить...

Заместитель командира роты обвел взглядом сидящих и, не найдя того, кого искал, обратился ко мне с вопросом:

— А почему Агафонова нет?

— Беспартийный, потому и нет его.

— Странно, я почему-то думал...

Забарин очень живописно рассказал о действиях командира первого взвода младшего лейтенанта Агафонова в одном из последних боев. Когда взвод нарвался на засевших фашистов, Агафонов приказал бойцам лечь и открыть залповый огонь. Дружно и метко стреляли до тех пор, пока вражеский пулемет не замолчал. Это помогло взводу вплотную приблизиться к траншеям немцев и смять их в ближнем бою.

— Я вот и говорю: а не выпустить ли нам листовку? — полувопросом сказал Забарин.

Предложение поддержали. Сразу после собрания Виноградов с Поповичем такую листовку написали. Вверху листка крупными буквами было написано: «Воевать, как командир первого взвода Агафонов!»

Работники политотдела никогда не забывали десантный батальон, особенно накануне боев. Они и сейчас не обошли его, явившись чуть ли не всем составом во главе с батальонным комиссаром Макаровым, разбились по ротам и взводам. У нас беседу проводил Макаров. Он чем-то смахивал на штангиста: большая выпуклая грудь, сильные руки. Неторопливой [137] походкой подошел к кучно сидящим, поздоровался. Бойцы хотели подняться, но Макаров движением широкой ладони усадил обратно:

— Не надо, не надо...

Батальонный комиссар отметил, что в боях в районе деревни Перекоповки бригада успешно выполнила поставленную перед ней задачу. По поручению командования он передал благодарность десантникам за инициативу и смелость в бою. Далее Макаров коротко рассказал о положении на фронте и о событиях в мире.

Он и словом не обмолвился, что завтра в бой идем. Но и так было ясно: давно приметили — если к нам приходили работники политотдела, значит, жди приказ о наступлении.

* * *

До того как уйти из района Озерков, мне выпал случай еще раз повстречаться с Гучковым. Не с живым — с его могилой.

День был сказка — теплый, солнечный. С неубранного пшеничного поля тянуло хлебным духом. Тишина. Бойцы залегли в окопах, а мы с ротным сидели на ступеньке блиндажа, беседовали. Мне с первой минуты знакомства Жандубаев по душе пришелся, я будто век его знал. Беспризорник и карманник, долго колесил он по Башкирии, пока не встретился ему добрый человек, который помог получить образование, поступить в военное училище. Я рассказывал командиру роты о его предшественнике Уварове, вспоминал политрука Гучкова, мечтавшего поступить после войны в академию, жениться на своей односельчанке, забрать к себе мать из деревни.

— Его уроков мне хватит, пока живу, — заключил я свой рассказ.

Жандубаев слушал внимательно. Казалось, он хотел мысленно представить себя на месте Уварова и Гучкова, прикидывал, [138] как бы он поступил в той или иной ситуации. В глазах у него вспыхивали золотистые искорки. Ротный постоянно прикасался к новенькой скрипучей портупее, оттягивал ремни, чтобы они не стесняли грудь. Подробно выспрашивал про взводных, интересовался старослужащими роты. Говорить о деле вскоре ему надоело, и он, по натуре человек веселый, склонный на выдумки, рассказал, как, находясь в госпитале, решил проверить крепость чувств девушки, клявшейся ему в любви. Написал, что остался без обеих ног, и спрашивал, примет ли такого. Не ответила.

— Заехал после госпиталя в Уфу и случайно ее встретил. На шею бросилась: «Как я соскучилась!» — «А письмо получала?» — спрашиваю. «Получала, но ты же писал...»

Ротный умолк.

— Ну, дальше, дальше, старшой? — торопил его.

А дальше показались командир и комиссар батальона, и наша беседа оборвалась на самом интересном месте. Пошли встречать. Комбат Фокин шагал впереди, за ним ковылял, припадая на раненую ногу, комиссар, старый большевик Победкин. Жандубаев доложил о состоянии обороны, я — о настроении бойцов. Задали они еще два-три вопроса и повернули назад.

Немцы заметили движение и ударили из миномета.

Жандубаев, ловкий парень, быстренько куда-то исчез, а я замешкался. Уж не собирался ли помахать на прощание отбывающему начальству, когда оно обернется? За это чуть не поплатился жизнью. Началась охота за мной. Мины рвались то тут, то там, я кидался влево, вправо, бороздил землю носом, вскакивал, бежал, снова падал, поднимался и опять, как затравленный зверь в загоне, мчался наобум, пока наконец не скатился по крутому косогору в лог и не ударился головой о свежий холмик возле яблоньки.

В этом тихом логу, омываемом вешними водами, зимой заносимом сугробами снега, и нашел последний приют коммунист [139] Гучков, храбрый человек, большой души и личного обаяния, непоколебимо веривший в победу Отчизны и сделавший все возможное для ее освобождения. К стволу яблоньки была прикреплена простенькая фанерная рамка с фотографией и надписью:

Политрук Гучков Иван Иванович 1918–13.08.42.
* * *

Много лет спустя из военного архива мне сообщат: политрук Гучков приказом по 38-й армии № 014/н от 20 января 1943 года за мужество и смелость в боях с немецко-фашистскими захватчиками награжден орденом Отечественной войны I степени. Без пометки, что посмертно. Как живой. Живым он и сохранился в моей памяти.

Дальше