Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Первые испытания

У горизонта еще таял дым паровоза, утянувшего пустые теплушки, в которых на прифронтовую станцию Долгоруково прибыли мотострелки-десантники, а уже подходил эшелон с танками и штабными работниками, сумевший проскочить Елец, где первый эшелон с техникой подвергся налету вражеской авиации и потому задержался.

Прогремев буферами, вагоны остановились.

— Приготовиться к разгрузке! — По цепочке стал передаваться приказ командира бригады подполковника Засеева.

Голос комбрига с характерным кавказским акцентом слышался то здесь, то там.

— Все, все на подноску! — кому-то приказывал Засеев.

Не прошло и получаса, как танкисты, проворные, веселые парни, с азартом и молодым задором уже мастерили подмостки сбоку последней платформы, ряд к ряду [23] укладывая бревна, шпалы, жерди. И раньше тоже, бывало, средь ночи остановимся на безлюдном разъезде, поблизости подручных средств нет и в помине, но не успевали мы напиться воды из фляжек — уже сооружались подмостки для спуска танков. Где комбриг доставал строительные материалы, об этом можно было только гадать.

Подмостки стянули скобами, проволокой, и вот уже поперек платформы развернулась «тридцатьчетверка».

— Так! Смелее! — командовал Засеев.

Когда гусеницы коснулись земли, он простер руку вправо и держал ее в таком положении, пока не взвыл двигатель и танк, обдав присутствующих выхлопным дымом, не устремился к рощице для укрытия. Проследив, что Т-34 шел куда было велено, Засеев остановил взгляд на мотострелках, рассевшихся возле водонапорной башни, уловил песню. Она летела в степь, настоянную травами. Запевала первой роты Попович раздумчиво выводил, десятки бойцов старательно подлаживались к нему:

Ой, за гаем, гаем, гаем зелененьким,
Там орала дивчинонька волоком черненьким...

Взору представилась тихая украинская деревенька, утопающая в садах, раздольные поля. Будто на земле нет никакой войны.

Комбриг поднял голову к небу, чтобы убедиться, что не летят фашистские самолеты, и опять увидел мирную картину. На лесине у пристанционного здания каркали вороны. Раскинув крылья, кружил коршун. Он то взбирался в синеву, то падал камнем вниз, точно решив получше разглядеть, что за диковинные существа ползают по земле.

Эта картина, типичная и для родной Осетии, задела какие-то струнки в душе командира бригады. Засеев невидящим взглядом посмотрел на разворачивающийся для спуска танк и встрепенулся: песня, тихая идиллия, не по нему. [24]

Давно покинул он горы, чтобы стать профессиональным военным. Все, что отвлекает от дела, которым занят, Засеев безжалостно в себе подавляет.

— Не задерживайтесь! — рубанул он рукой перед открытым люком.

Танк за танком сходили на землю.

Весь эшелон пришел в движение. В голове состава еще расчаливали боевые машины, рвали ломами проволоку, которой крепили их в дорогу для устойчивости, другие «тридцатьчетверки» уже выстраивались в колонну и медленно с платформы на платформу, как по настилу, продвигались к подмосткам.

Лязг, скрип, грохот — все слилось воедино, команды тонули в этом гуле. Сухая пыль, поднятая танками, висела облаком над станцией, ложилась на лица, на одежду, мешала дышать.

Болеть за механиков-водителей собирались все члены экипажей. Не желая мозолить глаза начальству, они становились поодаль, за его спиной, знаками показывая, где и как лучше спускаться. Близкое присутствие врага, недавно перешедшего в наступление со стороны Курска, не пугало этих парней, а только взбадривало. Слышались смех, шутки.

В черных комбинезонах, в ребристых шлемах танкисты казались если уж не богами, то по крайней мере марсианами, десантом, спустившимся на землю.

Помню, когда стояли еще на Урале, с восторгом смотрел, как разогнавшаяся под горку «тридцатьчетверка» лобовым ударом напрочь подсекала сосну и, не сбавляя скорости, ныряла в не освободившуюся от льда речушку или как танки прорубались сквозь лесные чащобы. Позднее научился водить танки, но первые зависть и восторги не заглохли.

На вождениях всегда присутствовал комбриг. [25]

— Почему не сбавляешь скорость? — шумно нападал он на иного механика-водителя.

Тот оправдывался:

— Хотел скорее доехать, товарищ подполковник.

Комбриг громко выговаривал:

— По пересеченной местности нельзя гнать танк, как лошадь. Перед впадинами газ сбрасывай, зыбкие участки стрелой проскакивай. Понял?

— Так точно, понял, товарищ подполковник!

Засеев и сам «сбрасывал газ».

— Танк надо беречь, — спокойно говорил комбриг. Он не только быстро воспламенялся, но и легко остывал.

Затем Засеев производил тщательный разбор результатов вождений, садился за рычаги и показывал, как надо брать плавный старт, переключать скорости. Танкисты перенимали его опыт, учились действовать так же, как он, решительно, смело. Но горе было тому, кто проявлял излишнее лихачество.

Скупой на слова, комбриг ценил находчивых людей. Однажды Федя Суворов на полном ходу врезался танком в недостроенную землянку и проутюжил ее. Комбат хотел дать ему наряд вне очереди, да, спасибо, выручил неожиданно подошедший командир бригады.

— Чья работа? — отрывисто бросил Засеев.

— Моя, товарищ подполковник, — ответил Суворов. — Виноват! Зато теперь буду знать, как давить фашистский блиндаж.

И за землянку, и за ответ свой он ждал разноса.

Но разноса не последовало.

— Суворов, ты свою фамилию должен оправдывать. Суворов был всегда впереди, — назидательно заметил командир бригады и, обращаясь к рядом стоящим танкистам, сказал: — Ребята, вам есть на кого опереться. С вами Суворов. — И Засеев пожал руку комсоргу танкового батальона. [26]

Похвала комбрига, сказанная вроде бы в шутку, запомнилась Феде. Запомнили ее и товарищи. Нередко они подтрунивали:

— Каким коленом ты в родстве с генералиссимусом?

Суворов уважал шутку, не лез в бутылку.

— Я прапрапрапра... — на полном серьезе отвечал он и, запутавшись в этих «пра», будто молотом хлопал по плечу, кто поближе, либо поддавал тумака.

— Ну ты, полегче, ребра поломаешь. А мне еще воевать, — старались увертываться от его ударов. До войны Суворов занимался штангой и боксом.

Он гордился своей фамилией, хотя и не имел никакого отношения к полководцу. Его деды и отец занимались хлебопашеством, а оружие брали в руки по необходимости, когда призывались на службу. В двадцать седьмом году умерла мать, и он стал жителем Костромы: отец покинул деревню Столбово, надеясь, что в городе легче будет прокормить семь ртов.

Доучился Федя до восьмого класса, дальше не смог — надо помогать отцу. Пошел работать. Но мечта о продолжении образования не покидала. И он подал заявление на вечернее отделение техникума. Однако учиться опять не довелось. В армию призвали.

— Мне бы в танкисты, — сказал Суворов. Старший брат его в танковой части служил.

Не вняли просьбе, в пулеметчики послали.

С «максимом» Федя и встретил Отечественную войну. Под Волоколамском был ранен в руку. Рана быстро зажила. Подлечился, и тут подвернулся случай попасть в танкисты: в госпиталь приезжал представитель танковой школы младших командиров, отбирал ребят покрепче. Подучился Суворов и получил направление в 86-ю танковую бригаду башенным стрелком. [27]

* * *

Разгрузка продолжалась. Уже половина эшелона опустела.

— Твоя? — Засеев обратился к коренастому блондину.

Тот широко улыбнулся, козырнул:

— Так точно, моя, товарищ подполковник!

— Суворов? — вспомнил комбриг этого веселого танкиста. — Ну как, комсорг, будем утюжить фашистские блиндажи?

Башенный стрелок был польщен: не только фамилию, но, оказывается, еще и должность и слова его запомнил командир бригады.

— Обязательно, товарищ подполковник!

Доброе настроение комбрига внезапно испортилось. Когда очередной танк перебирался с предпоследней платформы, Засеев приметил неуверенные действия механика-водителя. Глаз у него наметанный, сразу понял, что перед ним новичок. Траки корежили дерево, то убегали под катки, то замирали, двигатель фыркал. Это рассердило командира бригады, и он, ладонью хлопнув себя по бедру, крикнул:

— Ты смотри мне, танк не свали!

Комиссар Рыльский, по другую сторону встречавший машины, будто и не слышал угрозы в словах комбрига, с улыбкой сказал белевшему в люке лицу:

— Ничего, друже, главное — спокойствие.

Рыльский характером — прямая противоположность командиру бригады. Очень спокоен, уравновешен. Пожиже, но тоже крепок. Широкий ремень с портупеей туго перетягивает тонкую талию. На боку кобура с наганом. В темных глазах, хотя и строговатых, настороженно, готовые выпрыгнуть в любую секунду, затаились искорки, отчего худощавое лицо делается проще, доступнее. [28]

Подбодренный комиссаром, танкист по всем правилам скатил машину с платформы.

Разгрузка эшелонов, в том числе и того, что задержался из-за бомбежки в Ельце, закончилась, когда на темном небе рассыпались звезды.

Как только последний танк спустился с подмостков, Засеев и Рыльский сели в «виллис» и отправились с докладом командующему армией, в оперативное подчинение которой передавалась танковая бригада.

На КП они приехали под утро. Генерал с уставшим от бессонных ночей, худым лицом принял их без промедления.

— А мы с вами знакомы, — обратился он к Засееву.

— Да, знакомы, — сухо подтвердил подполковник.

Приняв рапорт, командарм спросил, не хотят ли танкисты позавтракать с дороги да и выпить кроме чая чего-нибудь покрепче. Гости понимающе переглянулись.

— Не возражаем, — за обоих ответил Засеев.

Рыльский впервые за завтраком узнал, что командующий армией — бывший начальник штаба механизированного полка, которым до войны на Дальнем Востоке командовал Засеев. А ведь они три месяца прожили в одном номере городской гостиницы, вечерами вспоминая всех своих сослуживцев. Кроме, выходит, одного. Чтобы не подумали, что он, Засеев, старается возвыситься в глазах других своим сопричастием к большому начальству...

«Скромность!» — одобрительно подумал о комбриге старший батальонный комиссар.

* * *

Бригада с ходу заняла оборону. На этом участке фронта шли кровопролитные бои. Враг сосредоточил здесь огромные силы, рассчитывая прорвать линию советских войск, отрезать Москву от нефти и продовольствия, чтобы открыть [29] себе путь на Кавказ и Сталинград. Гром дальнобойных орудий не умолкал ни днем ни ночью.

— Лупят наши! — с надеждой говорили одни.

— Прет, сволочь... — тревожились другие.

Под вечер объявили: идем в бой. До утра, держа оружие на взводе, просидели в нервном напряжении. Но в дело бригаду так и не пустили. Берегли как ударную силу. Для грядущих сражений, выполнения особых заданий командования. Никто не мог предвидеть, где завтра фашисты нанесут удар и для кого потребуется наша помощь. Танковую бригаду перебросили в другой район, несколько дней спустя — в третий. Ее то отводили в ближний тыл, то снова подтягивали к передовой.

И вот час бригады пробил.

Командир роты дал на сборы полчаса. Гучков собрал отдельно коммунистов и комсомольцев, объяснил обстановку: немцам удалось пробиться к Воронежу, завязать бои на его окраинах. Курс нашего следования — деревня Озерки, северо-западнее города.

— Прошу, товарищи, не допускать нарушений порядка следования, — предупредил Гучков, — соблюдать светомаскировку. Запомните: зажженная спичка ночью видна с расстояния до десяти километров. Присматривайте, чтобы никто не затерялся в темноте. Тебе, замполит, — обратился ко мне политрук, новоиспеченному своему заместителю, — поручаю третий взвод, ясно?

Накрапывал дождь, и Гучков накинул на плечи плащ-палатку.

— Ну, если вопросов нет, то с богом, как говаривала моя мать. Расходитесь по местам.

— Баста, не могу больше! — донеслось из хвоста колонны.

Сколько длился ночной марш-бросок — два, три часа, [30] а может, все пять, — никто сказать не мог, кроме разве офицеров. Конца движению не предвиделось, обещанные Озерки с привалом, что километрах в ста северо-западнее Воронежа, точно убегали от нас. Дорога, проложенная по хлебному полю, разбитая гусеницами танков, колесами машин и пушек, по которой в это военное лихолетье прошли тысячи солдат, вела будто в вечность, а не на передовую, угадываемую по глухим раскатам артиллерийской канонады. Днем помочил дождь, и сапоги, увязая в липкой грязи, становились пудовыми, счищать же с них землю было бесполезно, через минуту они снова обрастали черноземом, да и времени не имелось — знай переставляй ноги, чтобы тебе на пятки не наступали сзади идущие. А тут еще политрук Гучков, напевно картавя, взывал: «Подтягивайтесь, товарищи, остался пустяк». Находясь в голове колонны, он все же услышал крик отчаявшегося. Дождался последних, не приказал, а попросил:

— Шире шаг, Костин...

А у того иссякли силы, язык к небу прилип. На выручку пришел запевала Попович. Красноармеец в годах, изрядно потрепанный жизнью, в чем душа держалась, он еще не весь запас энергии растратил на эту бесконечную дорогу к передовой, коль в реплике его услышался украинский юморок:

— Шибко они короткие, шаги-то, як у курицы.

Политрук не среагировал на заступничество.

— К утру мы должны окопаться, пока не придут немецкие самолеты, — объясняя причину спешки, озабоченно произнес он. — А окоп — это крепость, в нем нам сам ефрейтор Гитлер не страшен. Верно, Костин?

Но и вторичное прямое обращение политрука не вызвало отзвука у Костина. Это уж слишком, внутренний надлом не дает человеку права быть бестактным, особенно по отношению к старшим. [31]

Гучков вопреки моему предположению не придал значения его молчанию, а только спросил:

— Остальным, думаешь, легко? Придется поднатужиться.

— Не могу, товарищ политрук, — наконец плаксиво ответил Костин, и это доконало внешне неприступного Гучкова.

— Экий ты, право... — сказал он без раздражения, скорее даже с сочувствием. — Виноградов! — окликнул политрук помощника командира третьего взвода, шагавшего рядом со мной. — Возьми Костина на буксир.

Несмотря на сдержанный тон, в обращении его сквозила тревога: отстанет, чего доброго, затеряется в темноте. Виноградов уловил это беспокойство политрука и сразу откликнулся, хотя и без энтузиазма:

— Есть взять Костина на буксир...

И отправился исполнять непростое это распоряжение, когда каждый сам еле на ногах держится. В ответ на его просьбу помочь «архангелу» Костину, как назвал Виноградов своего незадачливого подчиненного, кто-то чертыхнулся. Виноградов, добрый и незлобливый, тихим голосом заговорил с кем-то и вскоре молча вернулся на свое место. Впереди, помедлив и матерно выругавшись, длинной тенью шатнулся в сторону Меньшиков с ручным пулеметом на плече. Мало ему своей ноши, теперь еще за Костина должен тащить, как тут не возмутиться...

За перевалом наконец-то показались силуэты изб.

— Чего желали мы так долго, все, все исполнилось, пришло, — послышались перефразированные политруком пушкинские строки.

Еще минут десять, и, донельзя усталые, с полной боевой нагрузкой — у кого винтовка, у кого автомат с запасным диском или пулемет, подсумок с патронами, противотанковая граната, несколько «лимонок», саперная лопатка, каска и еще этот, будь он проклят, противогаз на боку, [32] скатка и вещмешок, — мы вошли в Озерки, погруженные во мрак и отгороженные холмами и глубокими балками, кажется, от всего света, но только не от войны. Следы ее ощущались на каждом шагу. Широкая пустынная улица была сплошь изрыта снарядами и минами. Местами дымились развалины домов, источая едкий запах тлевшей соломы, попадались разбитые орудия, повозки, грузовики.

— Ну, вот и фронт, замполит, — сказал Виноградов.

— Да, Георгий, фронт, — ответил я машинально.

— А куда же люди подевались?

Бывший учитель любил порой поговорить, и эта его манера раздражала. Я все же высказал ему свое мнение:

— Известное дело, эвакуировались.

Виноградов задал еще какой-то вопрос, намереваясь порассуждать на эту, а может, на какую другую тему, но я уже не слушал, что он говорил. Моим вниманием завладела открывающаяся картина. Правда, и раньше, в прифронтовой полосе, доводилось видеть разбитые деревни с торчащими трубами на пепелищах. Даже как-то раз очутился в сельской, без окон и крыши, школе, в которой фашисты, по рассказам местных жителей, устраивали конюшню. И все же то были развалины, уже оплаканные и остывшие, в которых пробивалась молодая зелень. А здесь, в Озерках, кровоточили свежие раны, и потому все воспринималось острее. Я посматривал по сторонам, сердцем запоминая увиденное, мысленно честил фашистов последними словами.

Уже половину деревни прошли, а привал все не объявляли.

Согнувшись под тяжестью ноши, бойцы громко, надсадно дышали, но все же двигались вперед по инерции, понимая, что отставать нельзя даже на самую малость. Полуторки, на которых разъезжали по тылам, поминай как звали — взяли для перевозки бригадного имущества. Отныне [33] наши кони — танки, оседлаем их, когда пойдем в бой. Пока же надо костылять на своих двоих.

И как раз в тот момент, когда, казалось, иссяк последний запас сил, из головы колонны, достигшей церкви, донеслась команда старшего лейтенанта Уварова:

— Направляющий, приставить ногу!

Слова команды еще висели в воздухе, а рота уже повалилась, лишь сделав несколько шагов в сторону, чтобы не утонуть в грязи. Многие, позабыв о голоде и жажде, мигом заснули. Для них не было ничего дороже и желаннее, чем этот короткий привал.

— Костин, возьми свою халязину, — без прежней озлобленности крикнул пулеметчик Меньшиков. Тот молчал, и он вынужден был повторить громче: — Тебе что, медведь на ухо наступил?

— Сейчас. Разорался, подумаешь, — огрызнулся Костин.

Передав винтовку, Меньшиков положил пулемет на колени, чтобы не загрязнить ствол, повернулся всем туловищем к церкви и тоненьким голоском пропел:

— Помолимся господу богу за упокой души фрицев!..

Но игривого настроения Меньшикова никто не разделил, и тогда он, движимый желанием говорить, только бы не молчать, обратился к своему ручному пулемету со словами:

— Не подведи в бою, товарищ «Дегтярев». Замены тебе нету.

— Смотри, как бы не пришлось заместо пулемета менять кальсоны, — выдержав паузу, желчно заметил бывший милиционер Кайгородцев.

Меньшиков нарочито шумно потянул воздух ноздрями.

— Твои, похоже, уже того...

Его напарник Саша Ермолаев, добродушный увалень, откровенно фыркнул: что, получил? Это еще больше разозлило Кайгородцева, и он припугнул: [34]

— Ты что, Меньшиков, оскорбляешь? Смотри...

— Оштрафуешь? Ладно, уж так и быть, заплачу. Только квитанцию не забудь выписать. А то спросят, куда деньги подевал, мне и крыть нечем. Так что сделай милость, черкни.

— Ботало ты огородное, — сплюнул Кайгородцев и демонстративно отвернулся. А Меньшиков, словно ища примирения, сказал:

— Не сердись, печенку испортишь.

Конфликт между ними начал зреть давно, еще в первый вечер, когда мы только поселились в казарме, ветхом одноэтажном здании начальной школы поселка машиностроителей. Холод был собачий. Меньшиков и предложил на пару с ним сходить за дровами. «Что я тебе, рыжий?» И отказался. С тех пор и возникла между ними неприязнь.

Звание замполита повелевало вмешаться, пресечь перебранку. Но я сидел с закушенной губой — разбирал смех. Симпатии мои целиком были на стороне Меньшикова.

— Далеко еще? — посмотрев вперед, спросил Ермолаев.

Старший сержант Виноградов тоже повернул голову к фронту.

— Километра три будет.

— Едрена корень! До утра пропентехаешь. А, интересно, в бой скоро пойдем или нет? — У Ермолаева поблизости в деревне, оккупированной врагом, живет мать, с боем он связывает скорую с ней встречу. — Хорошо бы всем взводом, а то и ротой к моей мамке завернуть на блины. На всех напечет.

— И свадьбу, может, справим? — бросил Меньшиков.

Ермолаев с крестьянской рассудительностью возразил:

— Нет, тут нужна солидная подготовка. После войны, пожалуйста, всех зову.

В ногах гудело, пот не просох на спине. Как хотелось [35] подольше отдохнуть! Но в хвост колонны уже направился политрук Гучков и передал команду ротного приготовиться к движению.

Кайгородцев, с кряхтением поднимаясь, простонал:

— Лучше бы вовсе не садиться.

— Ладно ты, помолчи, — беззлобно урезонил его Виноградов, по школьной привычке любивший тихо-мирно улаживать конфликты.

И опять, как и четверть часа назад, под подошвами сапог и ботинок с обмотками зачавкал чернозем, смоченный дождем.

Слышалась артиллерийская пальба. Описывали дуги очереди трассирующих пуль, будто чья-то гигантская рука разбрасывала огненный серпантин. В беззвездном небе прострекотал «кукурузник». Верно, бомбить передний край немцев полетел, а может, и к брянским партизанам.

Шагали молча. Каждый думал: что-то ждет его завтра? А может, уже и сегодня. Передовая линия, к которой мы шли, периодически освещалась ракетами. У меня ощущение было такое, что она отсекала все, что было в моей прежней жизни, от того, что будет.

* * *

Как рота ни устала, а рыть окопы-»корчажки» пришлось.

Сколько уже перелопачено земли с тех пор, как высадились на станции Долгоруково. Займем позиции, нароем щелей. В руках ломота, спина дымится, отдохнуть бы, на солнце понежиться, но надо выходить. На новом месте начинали все сначала. Копать — занятие малоприятное. Мягким оказался только верхний слой. Дальше пошла глина, спрессованная, как кирпич, саперной лопатке поддавалась плохо. Долбишь, долбишь ее, окаянную, а черенок все наружу выглядывает. На глубине стало еще тяжелей. Ни нагнуться, ни повернуться — горлышко у «корчажки» узкое. [36]

Но ничего не попишешь. Надо.

Впрочем, «надо» — не то слово. На собственной шкуре убедились: без доброго окопа солдату головы не сносить. А урок этот преподал нам командир бригады Засеев, когда стояли в прифронтовой полосе. Подполковник решил разыграть условный бой с «противником».

Силы распределил так: наступают танки, оборону «противника» держит наш батальон. Приказал вырыть «корчажки» на опушке леса, который должны были «освободить» танкисты.

Как велено, так и сделали. Окопались. Сидим, перекликаемся.

Волнуемся не очень: не настоящий бой — учебный.

Да не тут-то было. Комбриг устроил такую проверку, какая и во сне могла присниться разве что фантасту.

Но предварительно Засеев захотел убедиться, насколько хороша оборона. И конечно, обнаружил ерундовые окопы.

— Ваша фамилия? — остановился возле пожилого бойца.

— Красноармеец Попович, товарищ подполковник.

— Почему сделали такую «корчажку»? Первый танк проутюжит! — Засеев носком до блеска начищенного сапога ковырнул бруствер, присел на корточки и, ткнув пальцем в окоп, взглядом просверлил оробевшего ротного запевалу. — Видите? Сверху широко, внизу узко. Как воронка. А должно быть наоборот. И поглубже! В полроста, не меньше, тогда танк не страшен. Вы поняли меня, красноармеец Попович? — легко вставая, жестко спросил комбриг.

Попович с хитроватой улыбкой на губах ответил:

— Понял, товарищ подполковник. Як не понять. — Расхрабрившись, даже еще пошутил: — Це и курица бачит, якой делать чугунок.

— Капитан Фокин! — Засеев повернулся к комбату. — Лично проверьте каждый окоп, доложите.

— Есть проверить и доложить. [37]

До Поповича смысл комбриговской проверки дошел лишь после того, как забухали пушки, ходуном заходила земля и заслышал он железный грохот приближающегося танка. Обо всем на свете позабыл: и про Галю, и про курицу, которая бачит, какой должен быть «чугунок», и про многое другое. Вспоминая богов и чертей, каких описал его знаменитый земляк, Попович вжался в днище окопа.

Танки атаковали всю линию обороны.

Это был рискованный шаг командира бригады. Решиться на такое мог только отчаянный, придерживающийся правила: лучший способ научить человека плавать — это бросить его в реку. Цели он достиг. И никто не пострадал.

Придя в себя, Попович снова шутковал:

— Ще — танк? Да я его!..

Никто, наверное, не знал, испугался ли запевала, когда гусеницы лязгали над его окопом. Зато другой боец, Гогишвили, просто сказал:

— А я еще бутылку на жалюзи кинул.

Ему поверили. Нельзя было не поверить.

В его внешности было что-то сказочное. Неулыбчивый взгляд темных глаз. Фигура что парковая статуя. Ботинки сорок шестого размера, гимнастерка — шестидесятого. Словом, был похож на героя грузинского эпоса. Ходил Гогишвили не спеша, осторожно переставляя перебитые на войне ноги, немного согнувшись, словно желая казаться ниже своих ста восьмидесяти семи сантиметров. За рост свой он получал двойную пайку. С его комплекцией можно было бы и три порции съедать, но Гогишвили делился даже второй. «Бери, — совал он соседу котелок с кашей. — У нас в Грузии самая большая обида, какую можно нанести, когда отказываются от твоего угощения...»

С этого дня в батальоне пошла на убыль танкобоязнь и поднялись в цене фронтовые «корчажки». [38]

Поднялись, да не у всех. Кое-кто урок не усвоил.

Умаявшись с «корчажкой» — семь потов сошло, я выбрался на бруствер глотнуть ночной свежести. Соседи по обороне, Азиев и Карипов, сморенные усталостью, мигом задали храпака. Полчаса спустя по всей линии прекратилось хождение, смолкли разговоры. Тишина нарушалась лишь редкой перестрелкой да стрекотом «кукурузника», идущего не то в тыл врага, не то с боевого задания. Благо, погода для полетов самая подходящая — ни звездочки, облака нависли, ни один зенитчик не обнаружит.

Я пожалел время на сон: решил запомнить эту фронтовую ночь.

Расстегнул верхние пуговицы гимнастерки, огляделся.

Вокруг, будто несметная рать, дремали подсолнухи. В километре, а может и больше (кто его ночью разберет), чернел лес, занятый немцами. Временами небо расчерчивали осветительные ракеты. Достигнув предельной высоты, описывали дуги и медленно, точно на парашютах, падали, разливая вокруг бледный, призрачный свет. Не долетев до земли, гасли, и тогда мрак становился еще гуще. Едва глаза привыкали к темноте, снова где-нибудь вспыхивала ракета.

Не спалось и политруку Гучкову. Вестимо, одолевают мужика заботы. Правда, особых оснований тревожиться за роту нет. Прошла она хорошую выучку. Основная масса бойцов настроена воинственно. Не услышишь ни стонов, ни жалоб. Даже комбриг с комиссаром отмечали сплоченность батальона. Но одно дело учебный бой, совсем иное — настоящий, когда лоб в лоб придется встретиться с врагом. И как-то в этой обстановке люди поведут себя? Найдутся наверняка такие, что растеряются. Дело-то ведь непривычное. Вот и бродит политрук, прикидывает, как лучше расставить силы, чтобы никто не дрогнул, если нападет немец. Он словно боялся остаться в одиночестве. Перебросится [39] словом с одним, присядет на минуту к другому, отвлечет шуткой третьего, а то и приструнит.

Ступал Гучков осторожно и все же не разглядел вытянутые ноги Кайгородцева, спавшего в обнимку со скаткой.

— А, чтоб тебя!.. — выругался он и растолкал бойца. — Развалился, как дома на койке. А окоп не доделал. Что же это ты, Кайгородцев, поленился? А если фашистские танки или солдаты ворвутся? Постреляют как куропаток, пикнуть не успеем. Попович вон не окоп — колодец вырыл, дна не видать. А он постарше тебя, сил меньше. Тебе сколько? Тридцать один. Поповичу — сорок два. Поспеши закончить.

Гучков собрался уходить, но передумал: что-то, видать, очень важное не договорил.

— Война, Кайгородцев, — это не только свист пуль и снарядов, марш-броски. Война — это еще и работа, а ты как думал? — Услышал я знакомые политруковские наставления. Но воспитательный заряд летел мимо. Бросит Кайгородцев лопатку-другую, опустит руки. На слова политрука ноль внимания. Сознавая это, Гучков не на шутку начал сердиться.

— Да, война — это прежде всего работа, а окоп — дом солдата, — поборов раздражение, повторил он излюбленные фразы.

— Сто лет нужна мне эта работа, — буркнул Кайгородцев.

Неизвестно, какой бы оборот приняла беседа, не обнаружь Гучков новое упущение: противогаз Кайгородцева валялся около окопа, наполовину заваленный землей, винтовки нигде не видно, сколько он ни шарил глазами. Расправил могучие плечи, принял стойку «смирно», официально спросил:

— Товарищ боец, где ваше оружие?

— Вон там лежит. [40]

— Лежит? Оно всегда должно быть при вас. Куда бы ни пошел, что бы ни делал. Винтовка — ваша жизнь, Кайгородцев, поняли? — снова сбился на наставнический тон политрук. Положительно, это у него в крови выводить заблудших на путь праведный. — Безоружный боец что амбар без замка. Приходи любой и бери.

За Кайгородцева досталось на орехи помкомвзвода Агафонову.

* * *

Увидев меня бодрствующим, Гучков присел рядом на бруствер.

Помолчал. Будто пришел отдохнуть к младшему брату. Мы хорошо знали друг друга, и поэтому молчание не тяготило. Я первым заговорил:

— Вам не страшно, товарищ политрук? — спросил его.

— Ну, что ты, замполит? — не сразу отозвался он. — Не впервой.

Мне был виден профиль его. Лицо спокойное, ни один мускул не выдавал волнения. Он все еще не спешил с вопросами и наставлениями. Но я-то уж изучил его. Так просто не присядет, обязательно дело найдет. Так и есть.

— Надо больше приглядываться к людям, — наконец заговорил он, — мы с тобой несем ответственность за все, что бы ни случилось. За Кайгородцева влетело Агафонову. А вина моя: плохо воспитал. На нашей совести политико-моральное состояние в роте. Солдат остался голоден. Скажешь, старшина Андреев в ответе? Верно. Каждый должен выполнять свои обязанности. Но спросят с политрука: почему допустил? Все хозяйственные и бытовые вопросы в его ведении. — Гучков в упор посмотрел на меня. — А ты, поди, думал: закатывай речи и будешь хорош? Нет, замполит, речами солдата не накормишь. Конечно, и речи нужны, уметь словом вдохновить — дар божий, да все должно быть в меру. А насчет речей вот что я тебе скажу. Чаще беседуй. [41]

Заметишь — загрустил кто, потолкуй, исподволь выведай отчего. Ободри. И еще — будь искренен, не потчуй конфетками: быстро набьем оскомину. А вот когда почувствуют, что за твоими словами правда, тогда народ к тебе потянется. Он должен верить нам. Не скрывай — будут жертвы, к этому людей надо готовить. Не к теще в гости пришли, — ввернул Гучков.

Говорил он неторопливо. Скажет, помолчит, на передовую глянет, будто и забудет о собеседнике. Но проходила минута-другая, политрук продолжал прерванную мысль. Своей манерой говорить он как бы учил: чем бы ты ни был занят, всегда помни главное — перед тобой враг, которого надо уничтожить.

Это была не просто беседа, а программа моей деятельности. На сердце стало спокойно. Хорошо, когда по жизни идет с тобой рядом сильный и справедливый человек, умеющий понять твои слабости и подбодрить. За широкой спиной Гучкова вроде бы даже уменьшалась опасность войны. Слушая его, я постигал ту простую истину, что политруку, если он хочет быть властелином душ человеческих, недостаточно обладать лишь военными знаниями. Он еще должен быть психологом. Печальный опыт первого нашего комбата никем не забыт: грудь в орденах, а батальон пришлось сдать... Гучков не изучал ни психологию, ни педагогику — до армии работал техником-мукомолом на сибирском заводе, войну начинал рядовым. А разбирался в науке человеческих отношений — что тебе маститый профессор.

Думая обо всем этом, я вздрогнул, услышав новый вопрос Гучкова:

— Письмо от матери давно получал?

— Дня три назад.

— Ответил?

— Не успел. Собираюсь.

Кажется, узнай Гучков, что его подчиненный не вычистил [42] оружие, расстроился бы меньше, чем от моего ответа. Свирепо посмотрел на меня своими зеленоватыми глазами, плотно сжал тонкие губы. Он будто раздумывал, а не врезать ли? Даже страшновато стало от этой мысли. А заговорил — столько было тепла в голосе! Так говорить мог человек, который сам бесконечно любит мать.

— Писать надо при любой обстановке, зря не следует матерей травмировать. Руку оторвет — говори, что царапнуло. Обеих кистей лишишься — товарища попроси. Скажи, что недосуг. Понял?

Потрясенный этими простыми его, жесткими словами, я пролепетал:

— Понял, Иван Иванович. Обещаю.

После его ухода долго сидел в оцепенении.

Простучала автоматная очередь. От неожиданности вздрогнул. Вот те раз! Линия фронта впереди, а били сбоку. Если наши, то по кому? Пальнул кто-нибудь спросонья? Нет, не может того быть, надо совсем головы на плечах не иметь, чтобы ни с того ни с сего пулять. Пока думал, кто и по какой причине стрелял, в той же стороне снова засветилась огненная трасса, она летела не к немцам, а в наш тыл, и это окончательно рассеяло мои сомнения, кто и зачем нарушал тишину. Проник враг!

Эта мысль обожгла.

Мне стало совестно. Созерцаю ночь как в планетарии. А под самым носом орудуют фашисты. Знал, что в каждом отделении выделено по наблюдателю. Уследят ли, не прозевают ли фашистов? Поди, кроме Кайгородцева еще кто спит порознь со своим оружием? Нет, отдыхать будешь после войны, а теперь надо быть начеку, нечего прохлаждаться. Вон политрук ни минуты не посидел, все шастал от окопа к окопу, пока не убедился, что каждому есть где укрыться от огня. Двужильный! В Озерки еще ушел. Двужильным должен быть и ты, замполит. [43]

Отправился по обороне. Но никаких непорядков не заметил. Все наблюдатели находились на боевых постах. Завидя меня, приподнимали голову. Бодрствовали помощники командиров взводов Агафонов и Виноградов. Старые фронтовики понимали, что к чему, куда попали, учить их не требовалось. Перекинулся со старшими сержантами по паре слов, решил отвести душу с рядовыми. Вопросы те же, что задавал мне политрук Гучков: как самочувствие? что из дому пишут? отправлен ли ответ матери?.. С радостью заметил: несколько тревожных лиц улыбнулось, а это уже кое-что да значит.

Но контакт получился не со всеми.

Как ни старался, мне не удалось расшевелить рядового Владимирова, человека уже в возрасте, робкого по натуре, длинного и худого, будто он сроду ничего не ел. Отвечал Владимиров междометиями либо вообще отмалчивался, сидел в согбенной, старческой позе, зажав винтовку между колен, безучастный ко всему.

— Может, дома неладно, Петр Николаевич? — участливо спросил.

И опять молчок. С камнем на сердце уходил от него, решив непременно посоветоваться с политруком.

Так и ночь прошла. Первая фронтовая.

Не сразу приметил, как позади окопов, над Озерками, тучи рассеялись, горизонт побелел.

* * *

Это всегда трогательный момент — пробуждение природы, утром ли после ночи, от зимней ли спячки весной. Приобрели реальные очертания подсолнухи, укрывшие новое фронтовое пополнение, стал просматриваться неровный ряд окопов.

Заря разгоралась. Пока еще невидимое, солнце щедро разбрасывало лучи, гася остальные краски неба. Остывшая после вчерашнего дождя земля задымилась. [44]

Все это было так с детства знакомо, так привычно глазу, и не верилось, не хотелось верить, что идет война.

Под впечатлением этой мирной картины исчезло ночное ощущение, когда мы двигались сюда, что передовая напрочь отсекала ранее прожитую жизнь от всего того, что будет. А может, ничего и не надо отсекать? Может, все, что ты делал, чем жил до фронта, это лишь испытательный стенд, с которого, получив клеймо надежности, явился теперь на главное (не последнее ли?) испытание, которое выпадает на долю каждого?..

Дальше