Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Часть вторая

Смерть Ульянова

В первых числах ноября сорок первого года после тяжелых и затяжных боев за Урицк остатки нашего батальона были выведены из боя.

И вот Ленинград...

Как преобразился прекрасный город! Как изменился за четыре с половиной месяца войны! На улицах — баррикады. Сады и парки изрыты глубокими траншеями. Длинные стволы пушек выглядывают из мирных раньше уголков. Люди в штатском маршируют с винтовками в руках — учатся воевать.

Витрины магазинов наглухо забиты досками. Уличные фонари погасли. Город во мраке.

В небе гулко гудят моторы самолетов. Озаряясь золотистыми вспышками, рвутся снаряды, по крышам стучат падающие осколки. Наблюдая эту суровую красоту фронтовой ночи, я до боли в глазах всматривался в даль и видел погруженный во мрак, весь израненный, но живой и гордый Ленинград.

Промелькнул трехдневный отдых. Наш батальон [118] был расформирован. Теперь я был в составе 21-й стрелковой дивизии войск НКВД. Здесь я встретил старых товарищей по батальону Чистякова и по роте Круглова.

Начался новый этап войны — окопный.

Командование Северного фронта немцев полагало, что зажатый со всех сторон в кольцо Ленинград — в их руках. Фашисты шли в наступление пьяные, с дикой яростью рвались к городу, но каждый раз под ударами советских войск вновь и вновь откатывались на прежние рубежи. Нелегко приходилось и нам. Много потребовалось крови и жизней, чтобы остановить и заставить зарыться в землю вооруженных до зубов первоклассной техникой и опьяненных успехами фашистов.

В штабе 14-го полка нас, снайперов, долго не задержали: мне и Ульянову было приказано идти в первый батальон, который занимал участок обороны под Урицком. По дороге в батальон мы встретились со старым нашим другом — пулеметчиком Василием Ершовым. Дядя Вася обрадовался встрече:

— Куда, ребята, путь держите?

— Идем, дядя Вася, в первый батальон, а там — куда прикажут.

— Куда же еще, если не в роту Круглова! Он, брат, батальонному уши прожужжал: «Верни моих снайперов — и баста». Ну и делов для вас, друзья, у нас хватит. — Ершов опустил цинковый ящик с патронами на землю. — Правда, на морозе немцы не такие, как летом. Смирненькие стали. Но бывает, иной раз с пьяных глаз погорланят: «Рус, сдавайся в плен, вы окружены и умрете с голоду!»

Мы закурили. Вспомнили боевых друзей-товарищей, тех, кого уже не было с нами.

Дядя Вася, прощаясь, предупредил нас:

— Смотрите, ребята, берегите себя: немецкие стрелки тоже маху не дают. Бьют только насмерть. Да и маскируются умело.

Мы продолжали свой путь.

Не задержали нас и в штабе батальона. Начальник штаба, улыбнувшись, протянул Ульянову записку и сказал:

— Надо полагать, дорогу в роту Круглова найдете. Места-то знакомые.

Рота занимала самый тяжелый участок обороны батальона. [119] Скрытых ходов сообщения Не успели отрыть. Чтобы попасть в любой взвод, нужно было ползти по открытому месту, да и то только ночью.

Встретил нас старшина Капустин. Я знал его: это был умелый хозяин и добрый товарищ. Бойцы в шутку звали его: «Наша сова» (Капустин любил старшинские дела вести ночью).

Прошло несколько дней. Я лежал на втором ярусе нар, когда в блиндаж вошел старший лейтенант Круглов:

— Здравствуйте, ребята!

Командир был сильно простужен. Говорил хрипло, сильно кашлял. Глаза его были воспалены и казались злыми. Капустин стал докладывать о ротных делах. Я следил за командиром. Дела наши были невеселые. Политрук ранен. Замену не прислали. Вчера во время минометного обстрела убит снайпер Назарчук. Троих ребят ранило.

Круглов молчал.

В железной печке, громко потрескивая, горел хворост.

— В роту прислали двух снайперов — Ульянова и Пилюшина, — прервал молчание Капустин, — а раньше — девушку-снайпера Зину Строеву. Она вас знает. Я направил ее во второй, к Нестерову.

На лбу Круглова разгладились морщинки.

Капустин продолжал:

— В расположении взвода Ольхова в последние дни стали появляться вражеские листовки. Какая-то сволочь приползла к нам с последним пополнением.

Командир резко поднял голову.

— Вы приняли меры для розыска лазутчика? — сухо спросил он.

— Нет, ждал вас.

— И никому об этом не докладывали?

— Нет. Никому.

— Докладывать о таких случаях необходимо сразу. А Пилюшина и Ульянова направьте во взвод Ольхова.

Круглов, взяв автомат, вышел в траншею.

Сон как рукой сняло.

Я встал, потуже затянул ремень поверх ватной куртки и направился во взвод Ольхова, куда еще три дня назад с поручением от старшины ушел Алексей Ульянов. [120]

Ульянова я нашел в блиндаже первого отделения. Он сидел на корточках возле печки и мешал ложкой в котелке кашу. На патронном ящике рядом с Ульяновым сидел незнакомый сержант. Они о чем-то разговаривали; мой приход прервал их беседу.

— Тебя тоже Сова прислал в этот взвод? Вот это здорово! — обрадовался мне Ульянов. — Знакомься: командир отделения, мой земляк, дважды орденоносец Анатолий Андреев.

Ульянов предложил мне с наступлением рассвета понаблюдать за немцами. Я попросил его выйти со мной в траншею. Там я рассказал ему, что в расположении нашего взвода действует вражеский разведчик или предатель.

Ульянов выслушал меня и сказал:

— Тут есть над чем подумать. Разные люди вокруг ходят... Меня, знаешь, встретили во взводе Ольхова по-братски. Один только связной съехидничал: «Мы ждали двадцать, а ты один прибыл. Ну что ж, как говорит пословица: «Лучше синичка в руке, чем журавль в небе». Я промолчал, а помкомвзвода Николаев вскипел: «Вы вот как пришли к нам на оборону, так каждый день повторяете одно и то же: что у нас мало людей, приходится стоять по суткам в траншее без отдыха, немцам живется куда лучше, чем нам. Они стоят, мол, на постах по два часа в сутки, обед едят из трех блюд. Я не знаю, откуда вам все это известно. В общем, по вашим словам, у немцев в траншее и блиндажах все равно как в гостинице». Связной огрызнулся: «Кто я, по-вашему? Провокатор, что ли? Воюю с вами вместе. А сказал я то, что слышал от пленных». А Николаев ему в ответ: «Это было в начале войны, а ты теперь получше приглядись к фрицам. Ты же видел пленных. Один намотал на себя столько тряпья поверх мундира, что мы измучились, разматывая его. Чего только на нем не было: женские головные платки, куски ватного одеяла, а на ляжки, сукин сын, умудрился натянуть рукава от овчинной шубы. А ты нам болтаешь об уюте, о гостинице, о трех блюдах...» Николаев даже сплюнул. А связной, как ни в чем не бывало, посмотрел на всех и обратился ко мне: «Вот так, снайпер, и живем, каждый день ссоры. Мало людей, устали, а пополнения не присылают». Я ему ничего не ответил. Связной потоптался [121] около печки, закурил и вышел в траншею. В этот день я больше его не встречал, — закончил свой рассказ Ульянов.

— Неужели он?.. — не договорил я.

— Думаю, что нет, — перебил меня Алексей. — Я об этом намекнул было Андрееву. А он говорит, что с ним вместе действительную служил, знает его.

Весь день мы с Ульяновым заготавливали материалы для снайперского окопа, который должны были заново оборудовать в насыпи железной дороги. С наступлением темноты оделись в маскировочные костюмы и поползли к насыпи. Дул северный ветер. Ледяная крупа больно хлестала по лицу. Вражеские траншеи совсем близко. Чтобы не оставить следа своей работы на снегу, мы в вещевых мешках уносили землю в траншею и высыпали ее в разрушенный снарядом окоп.

Из блиндажа пулеметчиков доносились до нас звуки гитары. Кто-то из ребят пел:

Синенький скромный платочек...

Ульянов положил лопату на бруствер, вытер пот со лба рукавом и с минуту постоял неподвижно, прислушиваясь:

— Поет с душой...

Работа близилась к концу, когда к нам приполз с ручным пулеметом сержант Андреев. Видно было, что он чем-то озабочен.

— Ребята, вас разыскивает Николаев. Он несколько раз заходил к нам в блиндаж и спрашивал: «Куда это девались наши снайперы?» Я сказал, что не знаю. А когда он ушел в траншею, я незаметно пошел за ним. Он все огневые точки и блиндажи облазил — вас искал.

— Возможно, командир взвода ему приказал? — спросил Ульянов.

— Да нет же, Ольхова я видел, он о вас не спрашивал. Тут что-то другое...

Мы помолчали.

— Теперь и ворону подозревать станешь, — буркнул Леша, — не она ли бросает листовки.

Кто-то открыл дверь блиндажа пулеметчиков. Звуки гитары опять вырвались из землянки на снежные просторы. [122]

— Хорошо наши пулеметчики поют! — прервал молчание сержант. — Украинцы они, крепко любят песню.

— А кто не любит песни? — И Ульянов, глубоко вздохнув всей грудью, взялся за лопату.

Андреев сидел на дне будущего снайперского окопа и, пряча папиросу в рукав, курил. Бросив окурок, он поднялся:

— Ну, ребята, не буду вам мешать, пойду.

Сержант взял пулемет, отвел предохранительную скобу и уполз в траншею. Спустя несколько минут мы услышали, как пулемет Андреева заработал.

— Хороший парень, — сказал Ульянов, прислушиваясь к выстрелам.

Работу мы с Алексеем закончили еще до наступления рассвета и спустились в траншею.

Мы пришли в блиндаж и только взялись за ложки, как вдруг, запыхавшись, вбежал Николаев. В руках он держал немецкую листовку.

— Братцы! Опять листовки! Слушайте, что они пишут: «Пропуск для русских. Русским солдатам и командирам, которые пожелают добровольно перейти на нашу сторону, мы, немцы, гарантируем жизнь и свободу. Им будет предоставлена возможность идти домой и жить вместе с семьей и родными».

Андреев заложил руки в карманы, подошел к помкомвзвода и, раскачиваясь из стороны в сторону, сказал:

— Зачем читать это дерьмо? Знаем, как фашисты «гарантируют жизнь и свободу». Кто-то листовки бросает, а вы подбираете.

Я видел, как лицо Николаева мгновенно побледнело, острый подбородок его слегка задрожал. Помкомвзвода сунул листовку в горящую печь и, выходя из блиндажа, крикнул:

— Не суйтесь не в свое дело, сержант Андреев!

Андреев молча лег на нары, опершись локтями о жесткую постель. Глаза сержанта следили за узенькой ленточкой огня, которая трепетала в консервной банке, облизывая ее сальную кромку. В полумраке блиндажа его смуглое, с грубоватыми чертами лицо выглядело сосредоточенным и задумчивым.

Начало светать. [123]

— Пора отправляться на работу, — сказал Алексей.

Мы вдвоем с Ульяновым вышли в траншею.

Утреннее морозное небо по-особому красиво, когда блекнут звезды, загорается восток.

Мы поползли к снайперскому окопу.

Сто метров отделяло нас от траншеи немцев. Ульянов тронул меня за рукав и подал перископ:

— Осип, глянь, вон фриц притаился за гусеницей танка. Это очень странно.

Гитлеровец был одет в маскировочный халат, видно было только его красное от мороза лицо. Он подряд несколько раз то зажигал, то тушил фонарик и пристально смотрел в сторону нашей обороны. Мы с большой тщательностью осмотрели рубеж нашего взвода, но ни единого человека не заметили, а немец все еще продолжал сигналить.

Ульянов прицелился и выстрелил в фашиста. Фонарик исчез.

После первых выстрелов в нашей траншее послышались чьи-то торопливые шаги. Они приближались к тому месту, где нами была вырыта канава в снегу. Я быстро пополз в траншею навстречу идущему, а Ульянов остался. Как только я спустился в траншею, ко мне подбежал связной командира взвода и громко закричал:

— Кто стрелял?

— А вам какое дело? — спросил я.

— Помкомвзвода приказал мне выяснить и доложить.

— Скажите ему, что мы только один фонарик погасили.

Мы продолжали свое наблюдение за траншеями немцев. И вдруг из-за разрушенного кирпичного здания станции Лигово вышли три гитлеровца. Они тоже были одеты в маскировочные костюмы. Двое несли подвешенные на длинном шесте солдатские котелки, третий нес за спиной мешок, а в руках связку колбас и бутылку.

— Видишь? — спросил меня Ульянов. — Завтрак несут, из котелков еще пар идет. Добавим сладкого к завтраку?

Алексей выстрелил в идущего позади, он сломался в коленях и рухнул на землю. Я успел пристрелить другого немца, а третий упал на снег и скрылся из виду. [124]

Когда мы возвратились в наш блиндаж, товарищи поздравили нас с первым успехом.

Во второй половине ночи к нам пришел Василий Ершов.

— Дядя Вася! — обрадовался Ульянов. — Какими судьбами к нам занесло?

— Судьба у нас с тобой, Леша, одинаковая, — улыбаясь, ответил пулеметчик, грея руки у печки. — Что твоя, то и моя — служивая. Куда приказано, туда и шагай. Вот был у ротного командира, а на обратном пути заглянул к вам по просьбе Зины. Она наказывала узнать, где и как вы тут устроили свое снайперское гнездышко, что так ловко щелкаете фрицев.

— Зина вернулась! — воскликнул Ульянов. — В каком она взводе?

— В нашем.

Мы угостили нашего друга чем могли. Я отдал ему свою водку. Леша покрошил свою пайку сала в крышку котелка и поджарил.

Чай пили не торопясь, вдоволь и опять вспоминали друзей.

— Дядя Вася, — спросил я, — ты из дому письма получаешь?

— А то как же, получаю. О семье я не беспокоюсь: не на фронте, живы будут. У меня, брат, жена — баба цепкая, она сладит с ребятишками, которые при ней, а вот старший сын где-то воюет. Вот от него я и жду треугольничек.

Ершов умолк. И я пожалел, что своим любопытством затронул его больное место. Правда, я хорошо знал, что не таким был Ершов, чтобы долго предаваться душевным переживаниям. Но на этот раз Василий Дмитриевич взгрустнул. Он склонил голову к левому плечу и, казалось, прислушивался к ударам своего сердца. Не меняя положения, он так и уснул.

Перед наступлением рассвета мы вместе с дядей Васей позавтракали — Ульянов с Андреевым ушли в траншею, а я с Ершовым на некоторое время задержался в блиндаже.

— Ну, показывай, где ваше гнездо, да мне пора двигаться к себе, — сказал дядя Вася.

Ночь была холодной, морозной. Дул сильный ветер. [125]

Темнота, словно нехотя, уступала место призрачному свету наступавшего утра.

Мы вошли в окоп и остолбенели: на земле, распластав руки в стороны, в луже крови лежал Ульянов. Я бросился к нему. Сердце не билось, он был мертв. Дядя Вася поднял с земли Лешину шапку и, сжимая ее в своих больших ладонях, простонал:

— Алеша, дружок, как же это, а? — На глазах Ершова блестели слезы, в горле что-то клокотало.

Я бросился к амбразуре: на бронированном щитке пробоин не было. Ершов подал мне пустую гильзу от автомата. Руки его дрожали. Он поднес шапку к свету и подозвал меня:

— Дело ясное. Алексей убит выстрелом в затылок. Глянь на шапку.

Я хотел взять тело друга на руки, но Ершов остановил меня:

— Алешу трогать с места нельзя. Пойдем.

Мы не успели пройти и двух поворотов, как увидели бегущего к нам навстречу Андреева.

— Где Алексей? — задохнувшись от волнения, спросил сержант.

— Ульянова больше нет, — дрогнувшим голосом ответил пулеметчик.

Я не мог выговорить ни слова: что-то сжало мне горло, стало трудно дышать.

Андреев покачнулся, словно от удара кинжалом, и, прислонясь спиной к стенке траншеи, прокричал:

— Леша! Дружище, во всем виноват я!

Сержант молча указал рукой в нейтральную зону. Я увидел на снегу человека в маскировочной куртке.

Левая нога его была согнута в колене, а правая так и осталась выпрямленной.

Мне показалось, что мы молчали очень долго. Я смотрел на Андреева. Он был в отчаянии. Слезы текли по его бледному лицу.

— Кто же это? Как все это произошло? — - спросил наконец Ершов.

Анатолий провел рукой по лицу и прерывистым от волнения голосом сказал:

— Алексей ушел в свой окоп, а я задержался возле пулеметчиков, чтобы покурить. Спустя некоторое время послышался выстрел. Я думал, что это стреляет Ульянов. [126] А когда вышел в траншею, увидел человека, уползающего от снайперского окопа. Он полз быстро, оглядываясь по сторонам. Я подумал, что это Леша заметил нечто важное и спешит нам сообщить. Побежал навстречу, но человек исчез. Вдруг тот, кого я принял за Ульянова, показался метрах в тридцати и выстрелил в меня из пистолета, но промахнулся: пуля задела рукав. Я отбежал в укрытие.

— Лицо его ты видел? — спросил я.

— Нет, оно было закрыто марлей от капюшона. Я стал ждать, когда он появится. В это время услышал винтовочный выстрел в глубине нашего расположения. Чтобы узнать, в чем дело, я побежал к пулеметчикам. Здесь узнал, что кто-то пытался пройти нейтралку, но был убит... Вот и все...

Я кинулся к телефону, чтобы сообщить Круглову о случившемся, но не успел выйти из траншеи, как на нас посыпались вражеские мины.

— Видишь, что они вздумали? — сказал Ершов. — Под прикрытием минометного огня подобрать убитого. Нет, мы эту тварь вам так просто не отдадим.

Со стороны противника застрочили станковые и ручные пулеметы. Завязалась горячая перестрелка. Когда все утихло, возле беглеца на снегу были видны трупы немцев.

— Так-то оно лучше, — сказал дядя Вася, доставая кисет с табаком из внутреннего кармана стеганки. — Миновало то время, когда вы колоннами шлялись по фронту.

Мы закурили.

На душе было тревожно. Все товарищи стояли на своих местах хмурые.

Днем к нам пришел Круглов с незнакомым лейтенантом. Командир был бледен.

Он ни словом не обмолвился о гибели Ульянова, но было видно, что эта смерть его потрясла. Ольхов сидел у стола понурив голову, пальцы его рук то и дело перебирали кромку полы шинели. В расположении взвода не оказалось его заместителя Николаева.

С наступлением темноты мы унесли тело Ульянова в тыл и там похоронили со всеми солдатскими почестями. [127]

Круглов попросил меня и Ершова прейти к тому месту, откуда беглец вышел из траншеи.

У насыпи железной дороги кто-то из наших бойцов короткими очередями из ручного пулемета вел обстрел переднего края немцев.

Это был сержант Андреев. Подойдя к нему, Круглов положил ему руку на плечо.

— Темно, товарищ командир, плохо видно, но я все время обстреливаю то место, где он лежит... Товарищ старший лейтенант, — продолжал Андреев, — разрешите мне его притащить в нашу траншею. Ведь я виноват в смерти Алексея.

— Кто виноват — разберемся... А как вы думаете это сделать?

— По-моему, лучше не ожидать глубокой ночи. Я мигом доползу и унесу его.

— Хорошо. Только не один и об этом — никому ни слова.

Круглов взял из рук Андреева пулемет, а нам приказал одеться в маскхалаты и быстро возвращаться. Когда мы вернулись, командир роты сказал:

— Поручаю вам важное дело. Андреев с Ершовым идут впереди, а ты, — он обратился ко мне, — остановись недалеко от того места, где лежит убитый, и оттуда наблюдай. Возможно, придут немцы. Выполняйте только то, что прикажет Ершов. Я сам буду следить за огнем с нашей стороны.

Ершов и Андреев перепрыгнули через бруствер и быстро уползли. Я проверил автомат, наличие гранат и последовал за товарищами. Полз быстро, разгребая руками обледенелую корку снега. До боли в глазах всматривался в темноту, но дальше пяти шагов ничего не видел. Я знал, что враг неотлучно следит за нейтральной зоной, и, если увидит или услышит нас, живыми нам не уйти. Пересиливая страх, я упорно' пробирался к намеченной цели. Трудно передать словами то, что пережили мы за эти полчаса в нейтральной зоне.

Подползая к убитому, я видел, что мои товарищи уже лежат с ним рядом. Вот дядя Вася достал из рукава простыню и укрыл труп. Андреев взвалил себе на спину закоченевшее тело и быстро пополз обратно. Ершов остался лежать на прежнем месте. Я не знал, что [128] ему еще было приказано, ждал его сигнала и прислушивался к стону, который слышался где-то близко.

Ершов лежал без движения. Я подумал, не убит ли он. «Но если его задела пуля, он изменил бы свое положение», — успокаивал я себя, продолжая ждать его сигнала.

Вдруг где-то совсем близко послышался шорох: кто-то полз по полю. Напряженно всматриваясь в белую пелену снега, я соображал, что делать, если появится немец. Нож! Зажав его в руке, я ждал появления врага. Спустя минуту увидел немца. Он полз, подтягиваясь на обеих руках. На шее болтался автомат.

Вначале я думал, что он, может быть, подбирается к раненому. Но он двигался не в ту сторону, откуда слышался стон, а к месту, где лежал Ершов. «А если дядя Вася действительно убит, — мелькнула мысль, — тогда что?» Я не сводил дула автомата с немца. Вот он подполз к Ершову, взял его за воротник и потащил к своим траншеям.

Ершов даже виду не подал, что он живой. В эту минуту я не замечал ни свиста пуль, ни холода. Все мысли были направлены в одну точку. А немец, выбиваясь из сил, тяжело сопя, тащил Ершова.

Вдруг над головой широким веером пронеслись трассирующие пули, на какое-то мгновение из-за облаков выбежала луна и осветила землю. Немец остановился и лег рядом с Ершовым, укрываясь за его телом от пуль и света луны. Как только луна скрылась за облако, немец взвалил к себе на спину дядю Васю и опять пополз. Я навел на гитлеровца дуло автомата и готов был выстрелить, как вдруг замер. Рука Ершова зашевелилась, я увидел в ней кинжал, приставленный к глотке врага. Я чуть было не вскрикнул от радости.

Дядя Вася мгновенно вдавил голову фашиста в снег и, не отводя кинжала от его горла, другой рукой снял автомат с его шеи и показал им в нашу сторону. Гитлеровец повиновался, зная, что малейшая попытка к сопротивлению — это смерть. Так на спине немца и въехал в нашу траншею Василий Ершов. Я полз вслед за ними.

В траншее немец поднялся, вытер вспотевшее лицо рукавом. Это был высокий детина, обросший волосами. Он угрюмо озирался. А на дне траншеи валялся труп [129] изменника Родины Николаева. Рядом с ним стояла Зина Строева. Это она увидела убегающего к немцам предателя и пристрелила его.

Дома

Суровые зимние дни блокады... Над Ленинградом не угасало зарево пожаров. Бойцы и командиры с лютой злобой глядели на траншеи врага.

После гибели Леши Ульянова я стал работать в паре с Зиной. Однажды рано утром мы наблюдали за передней траншеей противника; над его блиндажами клубился дым, где-то слышался стук топора. Вдруг один немец выбежал из укрытия в траншею по надобности. Строева, увидя фашиста, выстрелила и, отвернувшись, плюнула.

Когда мы вернулись в свой блиндаж, сержант Андреев, шутя, встретил нас словами:

— Эх вы, снайперы, человека не пожалели, в таком виде на тот свет откомандировали.

Сержант достал из кармана полушубка голубой конверт и повертел им у меня перед носом:

— За убитого фашиста спасибо. А вот и награда.

Это было письмо от жены: «Здравствуй, мой родной!

Вчера получила от тебя письмо. Ты не можешь представить, как обрадовались мы, что ты жив, здоров и бодр духом. О нас не волнуйся, мы все живы и здоровы. Но тяжко мне в разлуке. В жизни есть, родной наш, такие вопросы, которые нельзя решать в письмах. Если бы ты знал, как мне нужно с тобой встретиться! Хотя бы на час. Надо о важном деле поговорить!»

Я терялся в догадках: что могло случиться? Прилег на нары и не помню, то ли вздремнул, то ли мне почудилось, но ясно увидел лицо жены. Она стояла, склонясь над кроваткой Володи. Русые волосы рассыпались на белой шее. Жена что-то говорила сыну. Ее большие, широко поставленные темно-голубые глаза смеялись. Володя, протягивая обе ручонки, что-то лепетал.

Я лежал затаив дыхание, боясь пошевельнуться. Что, что могло у них случиться?

Ко мне подошел старший лейтенант Круглов. Внимательно взглянув на меня, спросил:

— Какие новости из Ленинграда? [130]

Я протянул командиру письмо. Оно, конечно, напомнило ему о семье, тоже оставшейся в Ленинграде. Но он ничем не выдал своих чувств. Возвращая мне конверт, тихо сказал:

— Да. Трудно им без нас.

Потом лег на дощатый топчан, положил руки под голову. Его густые брови дергались, крутой лоб то морщился, то разглаживался. Я замечал не раз — это было признаком глубокого волнения.

Связной подал старшему лейтенанту Круглову письмо на имя Ульянова. Командир вскрыл его и прочел вслух:

— «Здравствуй, мой родной сынок Алешенька. Вчера получила от тебя долгожданную весточку. Не могу передать словами мою радость. Сынок, пиши почаще мне и Наденьку не забывай. Она, бедняжка, ждет тебя и очень волнуется. Алешенька, милый ты мой, я каждый день молюсь за тебя и верю, что ты вернешься. За меня ты не волнуйся, у меня все для жизни есть, только тебя нет со мною рядом. Пиши, сынок, как скоро выгоните с нашей земли этих фашистских мерзавцев. Кланяйся, сынок, своим товарищам, я и за них помолюсь... Чтобы вражья пуля миновала их. Большой поклон от дяди Прохора и тети Анастасии. Наденька сама тебе пропишет обо всем. До свиданья, родной мой.

Крепко обнимаю тебя.

Мама.

3 ноября 1941 года».

Круглов опустил голову. Молчали и мы.

Дядя Вася, ворочаясь с боку на бок, глухо кашлял на втором ярусе нар. Андреев быстро подошел к пирамиде, взял свой пулемет, вышел в траншею. Зина сидела возле пылающей жаром печки, крепко закусив губы. То и дело она прикладывала ладонь к глазам.

Ротный молча закурил, аккуратно сложил письмо, спрятал его в нагрудный карман гимнастерки.

— Виктор Владимирович, — сказала Зина, — не пишите сейчас матери Леши, повремените малость.

— Придется повременить. Да ведь... — И, не договорив, он вышел из блиндажа.

Вскоре я получил отпуск в Ленинград на три дня. [131]

Радости моей не было границ. Пробыть вместе со своими три дня! Три дня, три года, три века!

Было четыре часа ночи. Я вышел на развилку дорог Ленинград — Стрельна — Лигово. Осмотрелся. Позади, над передним краем, взлетали ракеты. Впереди лежала прямая асфальтированная дорога, покрытая тонкой коркой льда. По ней извивалась поземка. «Выхожу один я на дорогу...» — почему-то припомнились знакомые с детства строки.

Восемь километров отмахал за один час. На проспекте Стачек остановился, чтобы передохнуть. Война все изменила вокруг. Фасады домов были иссечены осколками снарядов и бомб, вместо окон глубокие черные впадины мрачно глядели на занесенные снегом улицы. На Нарвском проспекте вдоль стены тянулась очередь плотно прижавшихся друг к другу людей. Увидя меня, разрумянившегося от быстрой ходьбы и мороза, люди на секунду повернули бледные лица в мою сторону. Но именно на секунду, потом их головы рванулись назад в исходное положение и взгляды голодных глаз устремились на дверь магазина. Многие сидели на земле; скорчившиеся, с зажатыми между колен руками, они казались мертвыми. Во время обстрела никто не уходил в укрытие. Люди терпеливо ждали открытия булочной, чтобы получить блокадный паек хлеба.

Усталость и сон одолевали людей. Некоторые из них садились на мерзлую землю у стенки передохнуть и тут же умирали.

На углу Разъезжей и Лиговки горел огромный пятиэтажный дом. Никто не спасал домашних вещей. Люди стояли возле дома, протягивали к огню руки, подставляли спины и бока.

По проспекту Нахимсона две женщины с трудом тащили на саночках труп, плотно завернутый в простыню. Группа красноармейцев шла в сторону фронта. Все время слышались разрывы снарядов.

Я подходил ближе и ближе к улице, где жила моя семья.

Сердце усиленно билось. Вот улица Михайлова, мой дом.

Я взбежал на третий этаж и остановился перед дверью своей квартиры, не смея постучать. «Дети, верно, спят», — подумал я. [132]

Все же осторожно постучал и стал прислушиваться. Было тихо... Вторично постучал, уже сильнее, но к двери никто не подходил. Я сел на лестничную ступеньку и закурил. Руки дрожали. По спине пополз страх: «Где они? Почему никто не открывает? Что могло случиться за эти четыре дня, с тех пор как я получил последнее письмо Веры?»

Вдруг я услышал на лестнице шаги. Бросился вниз. [133]

Это была Катя Пашкова, дворник нашего дома. Ее трудно было узнать, так она изменилась.

— Тетя Катя, где Жена и дети?

Она не ответила, а молча обняла меня и, не глядя мне в глаза, сказала:

— Вера Михайловна ушла из дому позавчера и не возвращалась.

— Куда ушла? Их эвакуировали?

— Нет, она ушла без вещей, со старшим сынком, а куда — не знаю.

Еле передвигая ноги, тетя Катя стала спускаться вниз по лестнице, не отвечая на мои вопросы, Я остановился среди двора. Куда идти, где искать? Или ждать на месте?.. Был ранний утренний час. Я пошел бродить по пустынным улицам города; меня останавливали патрули, проверяли документы, и я опять шел дальше без всякой цели. Дошел до Кондратьевского проспекта. Началась воздушная тревога. Пронзительно завыла сирена, к ней присоединились тревожные заводские и паровозные гудки. В воздухе послышался надрывный гул моторов вражеских самолетов. Наша зенитная артиллерия открыла огонь. На ночном небе появились вспышки разрывов.

Почему-то только сейчас мне пришла в голову мысль: нужно спросить жильцов нашего дома, не знают ли они чего-нибудь о жене.

Возвратившись в свой дом, я стал расспрашивать соседей по квартире, куда ушла жена. Никто ничего не знал.

«Возможно, они попали под обстрел и ранены», — подумал я. Обошел больницы. Нет. Нигде нет...

Недалеко от нашего дома, на Нижегородской улице, я увидел людей, стоявших возле разрушенного здания. Люди следили за дружинницами, откапывавшими погибших. Одна пожилая женщина узнала среди убитых свою дочь. Обезумевшую от горя мать куда-то увели. Вот здесь и мне суждено было пережить сильнейшее в моей жизни горе. Прошло несколько часов ожидания на Нижегородской... Со двора дома две девушки вынесли на носилках изуродованное тело ребенка. Я сразу узнал своего семилетнего сына Витю. Я взял сына на руки и прижался ухом к его груди, но напрасно: он был мертв. [134]

Не выпуская из рук мертвого сына, я присел ни край панели и просидел так, не помню, час, или два, или сутки.

Вокруг меня толпились прохожие, что-то говорили, женщины плакали, спорили с милиционером. Я не обращал на них внимания, сидел, опустив голову, крепко держа в объятиях своего мальчика, и боялся поднять глаза, зная, что могу увидеть мертвую жену.

Кто-то тронул меня за плечо. Это был милиционер — он попросил меня отнести тело сына к машине. Здесь, у машины, я увидел лежащую на носилках мать моих детей Веру Михайловну. Она тоже была мертва. Я опустился перед ней на колени, положил рядом с ней Витю. Затем то жену, то сына брал на руки, прижимал к груди, целовал их мертвые лица и опять клал рядом, не понимая, зачем это делаю.

Дружинницы взяли из моих рук жену и унесли в машину вместе с сыном. Утром я похоронил их на Богословском кладбище в одной могиле. Долго сидел у свежего холмика... А к дощатому сараю все подходили машины с погибшими ленинградцами. Я брел к сараю, куда уносили изуродованные тела взрослых и детей, [135] искал среди них своего малютку — сына Володю. Не найдя, опять возвращался к дорогому мне холмику.

Где-то в городе слышались разрывы снарядов, в небе гудели моторы, а в воздухе кружились снежинки, словно боясь опуститься на землю, политую человеческой кровью.

Меня не покидала мысль о втором сыне — Володе. Где он? Как найти его? Я решил отправиться немедленно домой и начать там поиски.

По пути меня опять застала воздушная тревога.

Я вошел под арку дома и хотел остаться во дворе, но две девушки-дружинницы настойчиво потребовали, чтобы я прошел в укрытие.

В просторном помещении, освещенном керосиновой лампой, стояли детские кроватки и коляски. Маленькие дети спали. Те, кто были постарше, играли в прятки. Взрослые сидели молча, понурив головы. Одна из девочек подошла к матери и стала теребить ее за рукав:

— Мама, я хочу кушать, дай мне кусочек хлеба, дай. Мать погладила девочку по голове:

— Нет, доченька, хлеба, нет.

Девочка ткнулась лицом в подол матери, ее худенькие плечики судорожно задергались. Мать, закусив посиневшие губы, гладила вялой, безжизненной рукой белокурую голову ребенка.

Я снял со спины вещевой мешок, достал хлеб и банку консервов, отрезал кусок черствого хлеба, положил на него ломтик мяса, протянул девочке.

Остальные дети прекратили игру и молча, выжидающе смотрели на меня. Я машинально резал ломтики хлеба и мяса. Давал детям, продолжая думать о Володе.

Пожилая женщина подошла ко мне:

— Дорогой товарищ, не накормите вы нас своим пайком. Поберегите себя, вам воевать надо.

Тревога кончилась...

Во дворе нашего дома меня встретила тетя Катя. Вид у меня, должно быть, был ужасный. В течение двух последних суток я не смыкал глаз, а про еду и вовсе забыл. Дворничиха ни о чем не спросила. Она уже все знала. Молча взяла меня за руку и, как слепого, увела в свою комнату:

— Вы простите меня, старую дуру, за то, что я вам [136] при встрече не сказала. Все наша жизнь теперешняя... Жив, жив ваш Володя, у меня он.

Я бросился к стоявшей в углу детской кроватке и увидел спящего сына. Живой! Невредимый! Мой сын, мое сердце.

От счастья захватило дух, и я целовал исхудалые, морщинистые руки тети Кати.

Мы осторожно вышли на кухню, прикрыли за собой дверь. Эта добрая простая русская женщина, держа меня за руки, как ребенка, утешала:

— Вы, Иосиф Иосифович, не должны отчаиваться. У вас есть сын, и вы должны о нем заботиться.

Я сиял с плеч вещевой мешок, выложил из него на стол остатки пайка, но, как только присел на диван, заснул и не слыхал, как приходила тетя Катя, как она положила меня на диван, как сняла с ног сапоги и укрыла одеялом. Когда проснулся, было семь часов утра. В кухне не было никого. Я тихонько открыл дверь в комнату и взглянул на спящего Володю. Спустя некоторое время пришла хозяйка. Она принесла с Невы два ведра воды. В воде плавали мелкие льдинки.

Тетя Катя присела на стул, руки ее дрожали. Она шумно дышала приоткрытым ртом. В русых бровях блестели серебром иглы морозного инея. Ее голова медленно склонилась на грудь. Она просидела несколько минут в полудремоте. Я боялся пошевельнуться, чтобы не нарушить ее покоя.

Вздрогнув, словно от удара, тетя Катя тяжело встала, направилась к столу, где лежал хлеб. Она пальцами отломила маленькую дольку корки, положила ее в рот, стала растапливать печку-времянку.

Когда Володя проснулся, он не узнал меня, а потянулся к тете Кате.

— Да что же ты, Володенька, — ласково сказала она, — отца не узнал? Это твой папа, папа пришел.

Володя повернул голову. Насупившись, глянул мне в лицо, а сам по-прежнему обеими ручонками крепко держался за шею чужой женщины. Слово «папа» его успокоило, — по-видимому, он слышал его много раз от матери. И вот наконец Володя сидит на моих коленях и пальчиками перебирает ордена и медали.

Под вечер я ушел в райздравотдел и получил для сына направление в детский дом, Когда я стал прощаться [137] с тетей Катей, она взяла на руки Володю, прижала к груди и просила ненадолго оставить сына у нее.

— Нельзя, тетя Катя, нельзя.

Я оставил ей адрес детского дома и попросил ее навещать Володю, если будет время.

Я открыл дверь своей квартиры и вместе с сыном зашел в нее, чтобы проститься со своим осиротевшим домом. На кухне и в комнатах было темно и холодно. Нашел лампу — на донышке еще был керосин — и зажег. Володя подошел к детскому уголку, где на коврике лежали игрушки. Он стал перекладывать их с места на место, что-то говорил, размахивал ручонками.

Все было по-прежнему на своих местах: на комоде в кожаной рамке стояла фотография жены и старшего сына Вити. Только теперь, взглянув на нее, почувствовал я всю глубину своего горя. Не помню, сколько я пролежал вниз лицом на диване, на котором был брошен лыжный костюм старшего сына. Кто-то тронул меня за ногу. Я не сразу понял кто. Это был Володя, он держал в ручонке игрушечный пистолет. Показывая пальчиками на окно, малыш твердил одно и то же: «Бу-бу-бу». Я обнял сына и, прижимая его к груди, заходил по комнате. А часом позже отнес его в детский дом. Володя не хотел идти к незнакомой женщине в белом халате, громко плакал и просил:

— Папочка, я хочу домой. Хочу к маме, хочу к маме!

Я поцеловал самое дорогое, что осталось от семьи, и молча вышел на улицу. А в ушах долго еще звучал голос сына: «К маме! К маме!»

«Ошибка»

Окопная война становилась все тяжелее. Запасных подземных ходов сообщения для связи передовой с тылами у нас не было: мы перебегали ночью под огнем вражеских пулеметов. Жизнь усложнилась до предела: не хватало дров, воды, не было котлов. Ели всухомятку. Люди ослабели. На постах стояли по часу — в одной шинели выстоять дольше на тридцатиградусном морозе было очень тяжело. Немецкие пушки засыпали нас снарядами.

Бойцы и командиры мужественно переносили все лишения. Немцы накалывали целые буханки хлеба на [138] штыки, поднимали их над бруствером своих траншей и громко кричали:

— Рус! Хлеб кушай! — и с размаху бросали буханки в нейтральную зону.

— Дразнят, сволочи... — Анатолий Григорьев или кто-либо другой подхватывал штыком рваную ватную куртку и, размахивая ею над траншеей, кричал: — Эй, гансы, фрицы, берите, пригодится для парада! — И бросал ватник в нейтральную зону.

— Послушай, Иван! — кричал голос из траншеи немцев. — Обмундирование не надо, сдавайтесь в плен, все равно с голоду подохнете, а мне пора домой, жена пишет, соскучилась!

— Сбегай по морозцу, поделись с ней вшами, я разрешаю, — отвечал Григорьев. Словесная перепалка не умолкала долго.

В один из морозных дней мы с Зиной вели наблюдение за расположением противника, но безрезультатно. Немцы были очень осторожны, не высовывались из траншей.

Вечером, когда я вернулся в блиндаж, меня ждала радость: передо мной стоял Петр Романов, мой фронтовой друг.

— Ты что, Иосиф, не признал меня, что ли? Мы крепко обнялись.

Петя заметно похудел. На левой щеке синел глубокий шрам.

— О многом нужно нам с тобой поговорить, — тихо сказал Романов.

В блиндаж вбежал сержант Андреев и торопливо доложил командиру роты, который, сидя на корточках возле печки, грел замерзшие руки:

— Товарищ старший лейтенант, к немцам в траншею прибыли свежие силы: они к чему-то готовятся. Орут словно оголтелые. И будто речь не немецкая.

Круглов взглянул на часы.

— Фашисты еще не раз попробуют прорваться в Ленинград, — сказал старший лейтенант. — Они видят, как нам трудно, вот и усиливают обстрел, да и жилые кварталы города не жалеют, думают, что мы сложим оружие и поднимем руки. — Круглов осмотрел присмиревших бойцов и командиров: — Вы, друзья, видите, как гитлеровцы хлебом нас дразнят? Но на войне сильный [139] не дразнит слабого, а бьет его. Силен тот, кто идет в бой и знает, за что должен драться. Скоро придет помощь с Большой земли. Вот тогда и произведем с врагами полный расчет.

Мне вспомнилось все, что я пережил вместе с этим человеком на фронтовом пути. Какой командир! Он стал нам настоящим другом, хотя и был требовательным, строгим офицером.

Круглов подошел к сержанту Андрееву, дружески обнял его:

— Вот что, дорогой сержант. Нам нужно добыть языка. Вот как нужен!

— Это можно, товарищ старший лейтенант, — просто ответил Андреев. — Прикажите.

— Спешить особенно не будем. Повременим, ребята, денек-другой, посмотрим, что немцы намерены делать, а там и решим, откуда лучше пробраться к ним в гости.

— Эх! Потемнее бы выдалась ночка, мы передали бы гитлеровцам подарочек от ленинградцев, — сказал Андреев, вертя в руках противотанковую гранату.

В течение нескольких дней мы готовились к предстоящей операции. Только Леонид Собинов молча хмурился и старался остаться один.

Замкнутость товарища нас волновала. На наши вопросы Леонид не отвечал.

— Да ты скажи, о чем думаешь? — спрашивал его Андреев.

— Что-то нездоровится. Ничего, пройдет. — И Собинов уходил в траншею.

Мы знали: такая хандра иногда нападала даже на очень стойких бойцов перед серьезной операцией. Но, помучив, она отпускала солдата, когда наступала минута для действия. Так было и на этот раз.

С наступлением рассвета мне и Строевой было приказано неотлучно наблюдать за расположением немцев, но не стрелять. Это сущая пытка для снайпера: видеть врага и не пристрелить его. Как назло, возле одного блиндажа в траншее вертелись два гитлеровских офицера. Они разговаривали, изредка поглядывая в нашу сторону.

— Нет, не могу их видеть, — сказала Строева, — буду стрелять.

Я удержал ее. [140]

— В таком случае любуйся ими сам, а я уйду.

На исходе дня в наш окоп приполз Романов. Он заметно волновался.

— Ребята, — сказал Петр, — я весь день прислушивался к их голосам. Там, знаете, не одни немцы, среди них есть французы и мадьяры. Я обо всем доложил командиру роты, он обещал прийти к нам ночью.

Во время ужина Романов спросил Андреева:

— Проход к траншее противника проверен?

— Все в порядке, товарищ младший лейтенант.

Круглов пришел к нам в три часа ночи. Романов и Андреев доложили о готовности к предстоящей операции.

Я взял автомат и гранатную сумку. Зина крепко пожала мне руку, а сама подошла к Круглову:

— Товарищ командир, разрешите мне идти с ребятами в разведку. Я ничего не боюсь.

— Знаю, Зиночка, но нельзя. Разведчику мало быть храбрым, он должен быть еще физически сильным и ловким. Возьмите ручной пулемет и будете товарищей прикрывать огнем.

Ночью перестрелка усилилась. В воздухе сверкали осветительные ракеты. Пули роем проносились над головами.

Командир роты лично проверил снаряжение каждого из нас и на прощание сказал:

— Пора, товарищи, желаю удачи, будьте осторожны, действуйте без лишнего риска.

Нелегко прощаться с друзьями, когда не знаешь, вернешься ли назад.

...Орлов, Собинов и я ползли вдоль насыпи железной дороги. Романов, Григорьев и два сапера — немного позади. Острые корки льда рвали шинели, до крови царапали руки. Каждый шорох настораживал. Проход в проволочном заграждении оказался забитым снегом. Пришлось глубже зарываться в него, чтобы проползти через отверстие, проделанное Орловым накануне. Пули задевали проволоку. Колючий железный забор протяжно звенел, осыпая нас ледяной пылью и мелкими осколками разрывных пуль.

Четыре линии проволочного заграждения мы преодолели благополучно и подползли вплотную к насыпи вражеской траншеи. На нас смотрела широкая пасть [141] амбразуры. Это был огромный трехамбразурный пулеметный дот.

Внутри огневой точки было тихо.

— Засекреченный, — шепнул мне Романов. Крадучись он пробрался к немецкой траншее, приподнялся на руках и тут же опустился на снег.

— Придется, ребята, переждать, трое стоят у поворота, — шепнул Романов. Спустя минуту командир еще раз заглянул в траншею и опять припал к земле.

— Все стоят. — Командир взглянул на светящийся циферблат часов. — А с шумом ворваться к ним рискованно, повременим немного.

Наши саперы заложили взрывчатку у бойниц дота. Концы шнура отбросили в сторону.

— Все в порядке, товарищ командир, — сказал чуть слышно один из них, — только бы огонька к фитильку, и дотика словно и не было.

Справа от нас где-то совсем близко слышались говор и смех гитлеровцев. В тылу противника, из-за разрушенного кирпичного здания станции Лигово, в небо взлетели одна за другой разноцветные ракеты.

— Развлекаются, гады, — прошипел сквозь сжатые зубы Собинов. — Эх! Добраться бы к ним! Небось там одни офицеришки собрались.

— А ты, Леня, поначалу влезь к ним в траншею, а там и гляди, что делать сподручней. В гостях, брат, — не дома, — прикрыв рот ладонью, пошутил пожилой сапер.

Прошло еще несколько долгих минут ожидания. Мороз крепко щипал лицо и руки. Время от времени я поглядывал на черные силуэты немцев и прислушивался. Один из них, долговязый детина с обмотанной каким-то белым тряпьем головой, круто повернулся, отбросил в сторону окурок, шагнул к доту, с силой пнул ногой в дверь, что-то сказал своим коллегам и скрылся внутри.

Я видел, как нервно кусал губы лежавший со мной рядом Собинов. Мой автомат был направлен на стоявших в траншее немцев. Вдруг заработал вражеский станковый пулемет. Романов воспользовался его трескотней и двумя пистолетными выстрелами уложил немцев. Не теряя ни секунды, мы съехали на спинах в траншею. Орлов и Собинов выбросили за бруствер убитых, а Романов с остальными товарищами блокировал [142] дот. Мы ждали появления вражеских солдат. Романов шепнул мне:

— Будем ждать выхода третьего.

Пулемет строчил и строчил, опустошая ленты одну за другой.

— Чего ждать? — прохрипел Орлов. — Прикончить на месте, и все!

— Нельзя, будем ждать, — ответил Романов.

Теперь уже слева от нас совсем близко были слышны голоса немцев. Я осмотрелся. В ста метрах, не дальше, из железного рукава, возвышавшегося над холмиком, шел дым. Видимо, это был жилой блиндаж.

Дверь дота распахнулась. На пороге появился белоголовый немец. Он вздрогнул, увидев у своего носа дуло пистолета, и поднял руки вверх. Романов вырвал у него автомат и вытащил из чехла нож. Собинов сунул немцу в рот кляп. Схваченный фашист не успел крикнуть, а только мигал выпученными белесыми глазами.

Романов приказал двум саперам взять языка, отползти в нейтральную зону и ждать нашего возвращения. Саперы уволокли пленного. Мы замели на бруствере их след на снегу и стали пробираться дальше.

Кругом было тихо. Мы шли к жилому блиндажу.

Вдруг меня с силой дернул за рукав куртки Орлов. Мы укрылись.

— Видишь? Вон там.

— Нет.

— Гляди сюда. — Коля указал рукой на живое чучело, завернутое в тряпье, поверх которого висел автомат. Это был часовой.

Мы считали шаги немца: он делал точно двадцать шагов в нашу сторону и двадцать обратно.

— Куда же он прячет свои руки? — шепнул мне Орлов. — Весь в тряпье. Не знаю, как его и взять.

Гитлеровец остановился возле дверей блиндажа, прислушался к чему-то и опять зашагал в нашу сторону. Как только он повернулся к нам спиной, мы в несколько прыжков настигли его. Орлов с силой ударил часового прикладом по голове. Немец рухнул к нашим ногам. Выбросив его за бруствер, мы вплотную подошли к полуоткрытой двери, над которой клубился пар. Яркий сноп света падал на заднюю стенку траншеи. Мы подали знак товарищам. [143]

— Гранаты! — отрывисто скомандовал Романов.

Противотанковые гранаты с шипением полетели я распахнутую дверь вражеского блиндажа.

Романов, Собинов, Григорьев и я успели отбежать от места взрыва. Орлов не успел этого сделать. Вражеское жилье рухнуло. Николай, держась одной рукой за кромку траншеи, а другой за грудь, сделал несколько шагов к нам и покачнулся. Собинов успел подхватить его. Орлов прерывисто, тяжело дышал, изо рта лилась кровь.

— Что-то в грудь ударило, — сказал Орлов и потерял сознание.

После того как затихли взрывы, мы несколько мгновений стояли на месте, выжидая появления немцев, но их не было.

Собинов нес Орлова на руках, Романов и Григорьев быстро шагали к насыпи железной дороги. Я шел последним и следил, чтобы немцы неожиданно не напали на нас.

Недалеко от того места, где мы вошли в траншею, нас встретил сапер. Срывающимся от волнения шепотом он доложил:

— В дот пришли пятеро немцев, они долго галдели, ругались по-русски. У них в доте есть телефон, я слыхал, как они крутили ручку. После взрыва двое убежали за насыпь, а трое остались в доте, не шумят, тихохонько сидят, чего-то выжидают.

— Ты-то как сюда попал? — спросил Романов.

— Я прополз по брустверу подальше от дота и лежал, а как услышал, что вы идете, вот и спустился к вам. Предостеречь.

— А пленного где оставил?

— Он вовсе застыл, товарищ командир, Алексеев уволок его в нашу траншею.

— Хорошо. Ребята унесут раненого товарища, а ты жди нас возле дота, где заложил взрывчатку.

— Как же они пройдут? — возразил сапер. — Ведь в доте немцы. Надо выждать, товарищ командир.

— Делайте то, что приказано.

Одним махом боец вспрыгнул на бруствер. Собинов и Григорьев подняли Орлова, все еще не пришедшего в сознание. Вскоре и они скрылись. Мы с Петром остались в траншее врага. [144]

— Выход у нас один, — сказал Романов, — идти к доту. Я попытаюсь вызвать немцев в траншею, иначе они заметят наших и перестреляют из пулеметов.

Мы осторожно подобрались к огневой точке врага. Петр приоткрыл дверь и на немецком языке крикнул:

— Ребята, сюда, в нашей траншее русские!

Послышались торопливые шаги. Вскоре один за другим к нам вышли три немца. Романов срезал их автоматной очередью, и мы выбрались из вражеской траншеи. За бруствером сапер держал наготове конец шнура, ожидая нас.

Романов приказал:

— Жги!

— Есть, жечь! — повторил сапер.

Блеснул огонек. Мы поползли к проволочному заграждению. Столб земли и дыма взметнулся высоко к небу. Взрывная волна долетела до нас.

...В нашем блиндаже пленный грелся возле печки. Он беспрестанно повторял, тыча себя в грудь пальцем:

— Я есть француз, я есть француз.

— Братцы! — крикнул Григорьев. — Ошибка! Шли за немцем, а сцапали француза.

— Я ведь говорил, — буркнул пожилой сапер, — в гостях, не дома, чем угощают, тем и довольствуйся. Вот командир пристрелил фашиста, а с каким грузом вышвырнули его за бруствер, не поглядели. — Сапер достал из-за пазухи целую буханку хлеба. — Видите, он, сукин сын, приготовил ее, чтобы опять дразнить нас.

Не хотелось верить, что перед нами француз, но факт — упрямая вещь. Это был один из тех, кто за деньги надел шинель гитлеровского солдата, продал родину и честь.

На фронте и в тылу

Я проснулся от резкого толчка. Блиндаж вздрагивал. В ушах стоял звон. Сыпался песок. Я соскочил с нар. Товарищи уже стояли с оружием в руках.

— Выходи скорее! — крикнул голос из темноты. — А то придушит.

— Зачем выходить? — возразил Романов. — Из укрытия под осколки полезешь? Будем ждать окончания обстрела здесь. [145]

Глухой удар. С полок с грохотом и звоном посыпались на пол котелки.

— Нащупали. Теперь будут долбить...

Затаив дыхание, я ждал следующего удара. От волнения дрожали колени. Несколько взрывов, быстро следовавших один за другим, послышались уже гораздо дальше. Блиндаж последний раз вздрогнул и крепко встал на свое место.

— Кажется, кончилось. А здорово покачало, — сказал Андреев.

— Не радуйся, еще прилетит, — послышался чей-то голос.

— То будет, а сегодня мимо пронесло.

— Выходи! — скомандовал Романов.

Я выбежал в предрассветную мглу, жадно вдыхая сухой морозный воздух. Глаза туманились от порохового дыма и пыли. Пробежав метров двести по траншее к своему окопу, остановился передохнуть возле открытой позиции пулемета «максим». Здесь хлопотали два незнакомых бойца. Они очищали пулемет от снега и песка.

— Андрей, что же это фрицы в атаку не лезут, а? — спросил щупленький, узкогрудый боец у своего товарища. Тот был мне по плечо, но крепыш — этакий коротенький геркулес. Его глаза глядели доверчиво и ласково.

— Это они, Федор, в отместку за вчерашнюю работу разведчиков. Небось не понравилось. Вишь чего сотворили: одни концы бревен к небу торчат. Вот они и злобствуют... А хлеб ихний я попробовал — дрянцо. Какое-то у них все... Как это говорят, ерзацы, что ли.

— Думаешь, немцы в атаку не полезут? С чего ж тогда они стреляют так густо?

— Сказано же тебе — со зла.

Коренастый силач перенес коробки с заряженными лентами к пулемету. В это время я не знал, что именно он спасет мне жизнь, а просто из любопытства слушал их разговор.

— Андрей, а новый-то наш взводный молодец. Сам давеча повел разведку.

— Да. Бывалый парень. Видать по ухватке, в деле промаху не даст. [146]

Щупленький боец, увидя меня, смущенно заулыбался, искоса поглядывая на Андрея, сидевшего на патронном ящике.

— Вот ты, Федор, чужую отвагу сразу заприметил, а сам-то дрожишь, атаки боишься...

— Чудной ты, Андрей, заладил... Да не я дрожу, ты понимаешь, не я дрожу, а жизнь такая. Ротный командир чего говорил, слыхал?

— Ну слыхал.

— Так чего ж дуришь? «Кто умеет себя хорошо защитить и приказ выполнить, тот и храбр». Все остальное, мол, «я да я» — хвастовство.

— Это верно, но и попусту дрожать незачем.

Пулеметчики приготовили пулемет к бою, притаились в ожидании атаки врага. Я ушел к своему окопу, сел на земляную лавку, открыл бойницу и стал наблюдать за траншеей противника.

Поначалу, кроме комьев снега и глыб льда, я не замечал ничего. Гитлеровцы даже в своих траншеях вели себя очень осторожно.

Спустя некоторое время ко мне в окоп с ручным пулеметом вполз Сергей Найденов, недавно прибывший в роту могучий светловолосый молодой солдат. Его красивое лицо с правильными чертами и спокойными глазами под тяжеловатыми веками производило приятное впечатление. Улыбался он редко, но хорошо. Каждое его движение внушало доверие. В бою Найденов вел себя сдержанно и спокойно.

Найденов дернул меня за рукав стеганки и указал рукой на бруствер вражеской траншеи:

— Посмотри туда. Офицер шомполом что-то рисует на стенке траншеи.

Я поймал в оптический прицел гитлеровского офицера. Он стоял к нам спиной, в сдвинутой на затылок каске. К рукаву маскировочной куртки был прикреплен тонкий прутик, который шевелился на ветру.

— Сережа, ты в кукольном театре бывал?

— А что?

— Да так, к слову пришлось. Чучело это! Они частенько выставляют их, пытаются поймать наших стрелков на приманку.

— Как поймать?

— Очень просто. Ты, увидя вот такого немца, второпях [147] выстрелишь, да еще высунешься взглянуть, попал ли. А их снайпер и хлопнет тебя.

— Да ты лучше присмотрись, — настаивал Найденов, — он ведь голову поворачивает.

— Оставим в покое чучело, будем искать живого. Найденов вновь припал к окуляру перископа:

— Верно, чучело! А все же здорово жулики придумали.

Я упорно продолжал искать вражеского снайпера, но долго ничего не обнаруживал. Помогло мне бревно, лежавшее за задним бруствером немецкой траншеи, торцом в нашу сторону. Как раз в створе с торцовой частью бревна изредка показывался белый бугорок, то увеличиваясь, то уменьшаясь, а то и вовсе исчезая.

Присмотревшись к бугорку более внимательно, я установил, что это голова немца, покрытая белым капюшоном. Я указал на нее Найденову.

— Это снайпер? — спросил Сергей, не отводя глаз от перископа.

— Нет, это их наблюдатель. Видишь, в руках у него нет оружия. Ты следи за ним, а я поищу того, кто выставил чучело.

Найденов некоторое время спустя позвал меня:

— Товарищ командир, тот немец пропал, вместо него объявился другой. У этого винтовка в руках, видишь?

Вражеский снайпер лежал, плотно прижавшись к бревну. Я видел ствол винтовки и вершину каски. Немец держал оружие наготове. Я предупредил Найденова, чтобы он ни в коем случае не открывал амбразуру бойницы, а сам уполз в траншею, чтобы с запасной позиции пристрелить фашиста.

С нового места я видел верх каски, бревно скрывало туловище немца. Я ждал, когда он поднимет голову, и ни на секунду не сводил перекрестие оптического прицела с каски. Время шло медленно, тягуче. Немели руки, шея, слезы туманили глаза, в висках, словно удары молотка, стучала кровь. Я стал считать, досчитал до тысячи, сбился и вновь начал счет. А враг все продолжал лежать не шевелясь. В нашей траншее кто-то громко закашлял, фашист чуть-чуть приподнял голову, показались рожки каски. Я выстрелил и ушел к Найденову. [148]

— Готов! — воскликнул Сергей. — Лежит.

Все, что произошло на глазах Найденова, ошеломило его.

— Да-а. Снай-пер, — задумчиво протянул он. — А я стрельбе учился в народном ополчении. Вот мне бы так научиться стрелять...

Найденов бросил в окопную печурку несколько прутьев. Огонь мгновенно ожил. Мы закурили.

— В открытом бою другой раз лежишь под ливнем пуль, осколков — и невредим. А здесь... один неосторожный поворот — и готов, — размышлял вслух Сергей. — А можно этому научиться?

— Можно. Кто хочет научиться — научится. Найденов помолчал. Отойдя от перископа, он присел прямо на земле. Подумав, обратился ко мне:

— Сегодня была почта, а мне опять письма нет...

— От кого ждешь?

— От родных, конечно, да еще... от девушки, с детства дружим.

— У тебя, значит, девушка есть. Кто она?

— Вот прочти это письмо. Только прошу — не болтай, а то ребята смеяться начнут. — Найденов достал из кармана двухпалые теплые рукавицы, вместе с ними — голубой конверт.

— Можно прочитать?

— Читай, но она мне его прислала еще до начала войны. Я его иногда перечитываю.

Я взял письмо и прочитал вслух:

— «...Здравствуй, мой друг и наш будущий зареченский агроном! Сережа! Я сегодня сдала последний государственный экзамен. Теперь я смогу помочь тебе закончить последний курс. Сережа, любимый! Мечта моя сбылась! Я уже врач! Прощаюсь с Москвой, еду в нашу Зареченскую. Дорогой мой, я буду ждать тебя на берегу Волги, возле тех двух тополей, где мы когда-то с тобой поклялись вечно дружить. Нашу клятву и твою вихрастую белокурую челку я никогда не забуду.

Сережа, какие мы с тобой счастливые, хотя и глупенькие. Как мне хочется сейчас, именно сейчас, чтобы ты был со мною рядом, помнишь, как тогда, на берегу Волги? [149]

Мне только не хватает тебя. А как я хочу, чтобы именно ты видел мою радость и первый поздравил меня с дипломом.

Сережа! Друг мой! На письме кляксы. Эти кляксы сделали слезы. Я смеюсь и плачу от счастья. Как мы счастливы, что родились и выросли в наше время.

Милый! Не задерживайся после экзаменов в Ленинграде. Жду не письма, а тебя... Обнимаю и крепко целую. Твоя вечно

Светлана».

Последние строки письма любимой девушки, которое хранил солдат, я прочитал со слезами на глазах. Оно напомнило мне о многом. Как знать, встретятся ли эти два человека, искренне любящие друг друга. Я не успел более подробно расспросить об их встречах, как в нашей обороне стали рваться вражеские снаряды. Найденов быстро уполз в траншею. Я открыл стрелковую амбразуру. На снегу увидел ползущие к нашим рубежам белые фигурки. Справа, слева от моего окопа с нашей стороны открыли стрельбу ручные и станковые пулеметы, трещали короткими очередями автоматы, бухали глухие винтовочные выстрелы. Я стрелял безостановочно.

От частой стрельбы и близких разрывов шумело в голове. Немцы одолели стометровую отметку и приблизились к нашей траншее на расстояние броска ручной гранаты. Один из них, опершись на левую руку, приподнялся, пытаясь бросить гранату. Я выстрелил ему в грудь. Граната выпала из его руки и разорвалась рядом с ним.

Вдруг все кругом стихло. К небу взвился столб огня. Мой правый глаз будто прикрыла чья-то огромная шершавая рука. Передо мной раскинулся узорчатый ковер. Краски на нем, причудливо переливаясь, то исчезали, то опять появлялись. Я видел эти узоры в огненном кольце, за которым открылась бездонная пропасть, куда я стремительно падал... Я разбрасываю широко в стороны руки, пытаясь ухватиться за кромку пропасти, но не могу, руки срываются... Потом все исчезает...

Позднее, вернувшись из госпиталя, я узнал, что этот маленький геркулес Андрей откопал меня в снайперском [150] окопе и передал санитарам. Но отблагодарить товарища, спасшего мне жизнь, я не успел: за несколько дней до моего возвращения на фронт он погиб от вражеской пули.

* * *

Очнулся я в госпитале. Правый глаз забинтован. В ногах — ноющая боль.

Маленькая самодельная коптилка горит в углу обширной комнаты с низким потолком.

Вдоль стен стоят койки с высокими и низкими спинками, на них горой лежат полосатые тюфяки, серые шинели, защитного цвета ватные куртки. Людей не видно.

У стола, уставленного множеством флаконов и бумажных пакетов, сидит женщина в ватной стеганке. Опустив голову, она медленно свертывает узкий марлевый бинт. Это дежурная медицинская сестра Александра Сергеевна Воронина.

Я пошевелился. Сестра тут же подняла голову, открыла огромные голубые глаза, поправила на голове платок и, тяжело передвигая ноги, подошла ко мне:

— Долго же вы, уважаемый товарищ, спали. А теперь попрошу смотреть на меня. — Сестра подняла над своей головой руку: — Видите?

— Вижу.

— Ну вот и хорошо. А теперь пора поесть, небось проголодался?

— Спасибо, я не хочу есть.

— Как это? Пятые сутки, кроме сладкой водички, в рот ничего не брали — и не хотите!

Александра Сергеевна прошагала между койками и скрылась за широкой дверью.

Рядом со мной, с левой стороны, зашевелился полосатый тюфяк, кверху поползла серая солдатская шинель, а из-под нее медленно вылезла забинтованная человеческая голова:

— Ты, браток, с какого участка фронта прибыл?

— Из-под Лигова.

— Там что?

— Немцы на нас полезли. Ранило в начале боя, не знаю, чем закончилось. [151]

— А сам откуда родом будешь?

— Белорус, а с детства живу в Ленинграде.

— Ну, значит, ленинградцем можешь считаться. А я вологодский, под Тихвином стукнуло, когда испанскую голубую дивизию мы на околицах Тихвина колошматили.

Незнакомец замолчал, достал из тумбочки кружку, выпил несколько глотков воды, вытер коротко подстриженные рыжеватые усы:

— Да вот тут я малость похозяйничал, покамест ты без памяти был. Хлеб, сахар, папиросы прибрал в тумбочку, а суп да кашу отдавал, тут к нам учительница приходит читать.

Сестра принесла мне завтрак. Голова соседа мгновенно исчезла под шинелью. Сестра ушла, голова вновь высунулась:

— Да я вижу, ты, браток, плохо одет, застынешь, мороз в палате. Не можешь сам, попроси сестру дать еще одеялку, она у нас добрая. Да ты ешь, а то остынет.

Голова ушла под шинель и не показывалась до обеда.

Завтрак состоял из кружки чая, двух кусочков сахара, двух ложек пшенной каши и двух тоненьких ломтиков черного хлеба. За моей рукой, как только я брал хлеб, следили голодные глаза соседа справа. Он был совершенно истощен и все время дрожал от холода, несмотря на то что лежал под двумя ватными одеялами. Как только в коридоре слышался звон посуды, он приподнимался, поглядывал на дверь голодными глазами и облизывал потрескавшиеся губы. Его кадык ходил вверх и вниз, как дверная щеколда. С каждым днем он становился все слабее и раздражительнее. За несколько дней он ни разу ни с кем не заговорил, ни разу не улыбнулся. Голод страшно изменил его лицо. Сухие длинные пальцы безостановочно шевелились, хотя он не пытался что-либо брать. Большая угловатая голова с коротко подстриженными волосами тяжело поворачивалась из стороны в сторону. Завтрак, обед и ужин он съедал с молниеносной быстротой, но по выражению глаз было видно, что голод мучил его пуще прежнего.

Через несколько дней он умер, его покрыли простыней и вынесли вместе с кроватью в коридор. В тот же день, под вечер, два санитара вкатили в палату коляску и остановились у койки солдата из Вологды. [152]

— Ну, Понурин, поедемте, — сказала сестра, стаскивая с головы раненого тюфяк и шинель.

— Да что вы, сестрица, я еще ходить не разучился, пожалуйста, под ручку прогуляемся.

— Нет, Александр Захарович, нельзя, в другой раз с удовольствием пройдусь с вами, а сегодня прошу ложиться.

Красноармеец махнул рукой, запахнул полы халата, присел сбоку на коляску, как это делают мужики, везущие зерно на мельницу.

— А вы, Захарыч, не стесняйтесь, ложитесь. Сидя не разрешается, — сказал пожилой санитар. Неуклюже, словно пьяный, раненый упал на бок в коляску. Спустя часа полтора его привезли обратно.

— Ну как дела, Захарыч? — обратился я к соседу.

— На этот раз не удалось отстоять, вырезали.

— Как же это без твоего согласия? — удивился я.

— Чудной! У меня никто и не спрашивал. Все сделали так, как будто этот вопрос давным-давно решен. И слов при этом мало было сказано. «Ну что же, приступим?» — спросила хирург Наталья Петровна, и все тут. Раз-раз — и готово. Положили на длинный стол, вроде куска льдины. Две сестры встали по сторонам, взяли меня за руки. Один, не знаю кто, седой мужчина, встал в изголовье. Я говорю: «Наталья Петровна, не хочу я глаз отдавать, разве нет никаких средств, чтобы спасти?» — «Нельзя, дорогой товарищ. Нужно, понимаешь, нужно, иначе и второй потеряешь. Что искалечено, должно быть удалено, чтобы не мешало жить нормальному, здоровому».

Понурин осторожно дотронулся пальцами до марлевой повязки и задумчиво покачал головой:

— Вырезали. Шутка сказать, сорок пять минут на операционном столе! Всю свою жизнь вспомнил. Боли я не чувствовал. Душа болела.

Александр Захарович, зажав ладонями забинтованную голову, просидел несколько минут неподвижно на краю своей койки. Я почувствовал, что ему тяжело говорить, и не стал больше его тревожить.

Медленно шли суровые январские дни тысяча девятьсот сорок второго года...

Кто-то из раненых попросил няню рассказать, что делается в Ленинграде. [153]

— Ничем не могу утешить вас, родненькие. Каждое утро, когда иду в госпиталь, навстречу попадаются машины, доверху груженные умершими. Голод косит всех кряду. Глаза устали глядеть на это...

Няня насторожилась, услышав стон раненого, и быстро засеменила к его кровати.

Двадцать восьмого января в десять часов утра я лежал на операционном столе... И все, о чем рассказывал Понурин, испытал на себе.

В течение нескольких дней после операции я не мог прийти в себя, и громкая читка художественной литературы, и политбеседы, и обсуждения сводок Совинформбюро — все проходило мимо меня.

И вдруг громкий голос Александра Захаровича Понурина:

— Ты, брат, брось хандрить, не один твой глаз пропал, и с одним будем жить и воевать. — Он сдернул с моей головы одеяло.

— Я снайпер, без правого глаза мне нельзя. Понимаешь?

— Это еще чего надумал! Не только на переднем крае нужны бойцы. Всем народом в строю стоим. А ты говоришь — места нет.

— А ты, Захарыч, оставь его в покое, — послышался спокойный голос тяжело раненного офицера, нового соседа по нашей палате. — Дай ему опомниться. Шутка ли, правый глаз!

— Да это я так, товарищ командир. Он мне всю душу измордовал. Хорошо ли это — человек третий день изо рта ни одного слова не выпустил!

Появилась сестра. Она молча взяла за руку Захарыча, увела его из палаты и погрозила пальцем тяжело раненному командиру. Ему запрещалось не только говорить, но даже шевелить головой.

На шестые сутки после операции я почувствовал себя сравнительно хорошо и стал вместе с товарищами наведываться в курительную комнату. Сюда сходились раненые со всех этажей. Мы по очереди грелись у печки-времянки, обменивались последними новостями.

У окна собрались раненые. Двое о чем-то горячо спорили. Остальные молча курили.

— Говоришь, что готов на костылях через Ладогу тащить на спине мешок муки для ленинградцев? Ну, брат, [154] загнул; этим делом займутся без нас, а мы, фронтовики, должны как можно скорее гнать от стен Ленинграда фашистов.

— Я сказал то, что готов сделать в любую минуту, — проговорил раненый с бледным скуластым лицом, поворачиваясь на костылях.

— Готов сделать, а шестой месяц валяешься в госпитале.

Скуластый бросил недружелюбный взгляд на своего собеседника, отвернулся и торопливо застучал костылями по коридору.

Я спросил Захарыча:

— Ты знаешь, кто он?

— А то как же, знаю. Это ты зарылся с головой в ватники да тюфяки, как медведь в берлоге. Да этот самый на костылях — что ни на есть симулянт. Все об этом знают. Его величают не иначе, как «Здрасьте, нервнобольной».

— Так и здороваются?

— А ты чему дивишься? Говорю я, брат, правду. Не впервой с ним встречаюсь в этом доме. Прошлый раз, как меня царапнуло осколком по заднице — ох, намучился я с такой раной, пропади она пропадом: ни сесть, ни лечь по-человечески, подумать только, две недели проторчать здесь на койке вверх этим местом! — в хирургическом с ним лежал. Перелетов его фамилия. Он пулей ранен был в мякоть, пустяк вся рана. Я выписался, а он остался лежать. В ноябре мне еще раз довелось здесь побывать — вот уже третий раз в этот госпиталь наведываюсь, — а он все еще здесь, все лечится.

Захарыч дружески взял меня под руку. Мы пришли в свою палату. Понурин взглянул на тяжело раненного командира. Понизив голос, продолжал рассказывать:

— Ребята сказывали: как у Перелетова рана зажила, он возьми и надумай какую-то новую хворобу. Падает да падает на землю, вроде чумной скотины. А как врачи распознали, что он филонит, Перелетов возьми да и упади на лестнице, ну и скатился по ступенькам; морду себе оцарапал, умудрился ногу сломать, вот и заимел костыли.

Захарыч сплюнул, махнул рукой, стал забираться под полосатый тюфяк и, укрывшись, замолчал.

В феврале сорок второго года нас, одиннадцать человек, [155] кого без левого, кого без правого глаза, направили в протезный институт на Растанную улицу.

После долгого пребывания в закрытом помещении на улице кружилась голова. Раненые сурово молчали. Город насторожился во мгле серого зимнего дня. Фасады домов иссечены осколками, окна забиты досками, фанерой, из них торчат наружу железные трубы. Во дворах — огромные горы льда, как на полюсе.

Мой город! Как я мало замечал твою прежнюю красоту, когда ты утопал в зелени цветущих садов и парков... Как я мало знал идущих навстречу мне с озабоченными и радостными лицами ленинградцев, которые сегодня стоят насмерть, чтобы имя любимого города не было написано на вокзалах немецкими буквами.

Мы проходили мимо Пушкинских бань. Захарыч остановился и поглядел в пустые впадины окон:

— Эх! Попариться бы теперь в баньке! Веничком бы, а? Здорово бы получилось, ребята? — Он заложил пальцы за ворот гимнастерки и провел ими по шее от уха до уха.

— Фантазер ты, Захарыч, — сказал боец с повязкой на левом глазу, — ишь чего захотел!

— Нет, не говори, а помыться в баньке не мешало бы, факт.

— Еще бы! Но сначала устроим баню Гитлеру!..

На Новокаменном мосту повстречались нам женщина с мальчиком лет десяти — двенадцати. Оба еле передвигали ноги. Шли, пошатываясь из стороны в сторону. Понурин достал сухарь и кусочек сахара и отдал их мальчику.

— А как же ты, дяденька? — спросил тот.

— Ничего, сынок, я постарше, выдержу.

Я оглянулся. Мальчик долго провожал нас взглядом.

Теперь, спустя много лет, когда прохожу по этому мосту и вижу идущего навстречу мальчугана, счастливого, краснощекого, в памяти вновь оживают глаза голодного ребенка. Да, крепко запомнил я этого худенького, голодного ленинградского мальчика с поднятой головой.

Мы шли длинным коридором протезного института. Полумрак... Пахло сыростью и гарью. На стенах, покрытых инеем, — слово «бомбоубежище» и стрела. На доске приколота бумажка: «Товарищи! Сегодня в обеденный перерыв в красном уголке состоится лекция о международном [156] положении. Лекцию читает доцент Яшина. Партком».

Мы сгрудились перед входом в кабинет. По другую сторону коридора медленно открылась дверь, в ней показалась высокая исхудавшая женщина с газетой под мышкой. Приблизившись к нам, она с жадностью вдохнула запах табака и, часто моргая воспаленными глазами, попросила закурить. Свернуть самокрутку она была не в силах, пальцы ее дрожали, табак сыпался на пол. Женщина, держась одной рукой за стенку, пыталась собрать крупицы рассыпанного табака. Александр Захарович подхватил ее под локоть.

— Нездоровится что-то, — сказала она.

Я быстро смастерил папиросу. Женщина жадно затянулась и сухо закашляла. Вдруг, судорожно хватаясь рукой за мое плечо, она стала медленно падать на пол. Когда мы ее подняли, она была мертва. Это и была доцент Яшина.

В те суровые зимние дни тысяча девятьсот сорок второго года это было обычное происшествие в осажденном Ленинграде.

Сестра назвала мою фамилию. Я вошел в комнату, уставленную приземистыми шкафами. Здесь стоял полумрак. Фанерный лист закрывал окно. В середину листа врезано маленькое стекло. Напротив двери — печка-времянка, от которой через всю комнату тянулась к фанерному листу железная труба.

Старушка-врач была одета в шубу. Из-под шерстяного платка свисали пряди седых волос. Она пила из кружки горячую воду и просматривала мою историю болезни.

Я достал из сумки два кусочка сахару и сухарь, положил на стол. Врач взглянула на меня и взяла кусочек сахару:

— Спасибо. Давно не видела. Мы ведь ленинградцы...

Она не договорила и, опершись обеими руками о стол, тяжело встала. Пошатываясь, подошла к шкафу и выдвинула ящик. Здесь стопками высились папочные коробочки. Женщина, вглядываясь в мой левый глаз, открывала и закрывала одну коробочку за другой. Найдя то, что нужно, она сказала:

— Не совсем то, но другого нет. После войны зайдешь, подберу новый, а теперь — лучше этого нет. [157]

Так я получил новый красивый стеклянный глаз. С ним прошел остаток военного пути, не расстаюсь и теперь.

Двадцать третьего марта сорок второго года меня и Понурина выписали из госпиталя. Стоял теплый солнечный день. Дойдя до Невы, мы остановились — нам нужно было расстаться. Наши пути расходились: ему — к Невской Дубровке, мне — к Урицку.

— Эх, теперь бы поработать, — сказал он на прощание. — Да что тебе говорить, сам знаешь: мужик к труду охоч, весна, по земле руки соскучились, да и дом без хозяина в эту пору что гнилой зуб во рту. — Понурин махнул рукой, поправил на плече вещевой мешок и размашисто зашагал по набережной в сторону Финляндского вокзала.

Я задержался у гранитной набережной Невы. Весна... Узкая полоска воды, густо дымясь, лижет острую кромку льда. На голых сучьях, нахохлившись, чирикают воробьи. Ледяная сосулька упала с крыши, со звоном разбилась.

На корабле матросы чистили зенитные пушки. Один из моряков, усевшись на шейке якоря, словно на крылатого коня, зажав меж колен балалайку, наигрывал «Саратовские напевы». Женщины волоком на фанерном листе подтащили к берегу глыбу грязного льда и столкнули ее в Неву.

Вдруг земля ахнула от страшного удара. Столбы дыма и земли вздыбились над Марсовым полем. Женщины остановились, поглядели на разрыв снаряда и, ругаясь, продолжали работу.

— Гады, братские могилы испортят.

— Фрося, что там загляделась, тащи скорей лист! — крикнула женщина, стоявшая у ворот.

— Бабочки, ну-ка я подсоблю, примите меня в свою артель, — предложил я.

Во дворе возвышались горы льда вперемешку с мусором и грязью. От всей этой страшной свалки, пригретой мартовским солнцем, шел резкий, тяжелый дух. Исхудалые женщины, старики и тоненькие как лучинки подростки упорно долбили ломами, рубили топорами эти горы и тащили волоком на фанерных листах, несли или ползком на коленях подталкивали к Неве куски этого льда. [158]

Маленькая сухонькая женщина, опершись на лопату, спросила меня:

— Из госпиталя, сынок?

— Да, мамаша.

— На фронт?

— Туда.

— А мы убираем город, да вот все еще силенок маловато.

Рослый седой мужчина не торопясь достал из кармана комбинезона кисет и подал его мне:

— Курите, товарищ, настоящий табак. А ты, Паша, брось жаловаться. Зимой фашистам города не отдали, и летом не возьмет. А что сами наделали, сами и уберем. Май встретим как подобает.

Старик с минуту передохнул и снова ударил киркой по льду. Глядя на него, я представил себе этого человека у наковальни. Вот он бросает болванку раскаленного железа и с силой ударяет по ней молотом. И бьет так, что на десятки метров в стороны веером летят огненные брызги, а он, одной рукой поворачивая болванку, колотит ее пудовым молотом. Даже теперь его широкие плечи выделялись среди спин остальных работающих людей.

Две молодые женщины, поравнявшись со мной, остановились:

— О чем загрустил, сержант? А ну помоги тащить! Не бойся, что костлявые, в долгу не останемся. — И, не дожидаясь моего ответа, задорно смеясь, они потащили к Неве свой груз.

На каждой улице я видел людей с ломами, лопатами, фанерными листами. Из последних сил они старались навести порядок в своем городе.

В этот день десятки вражеских бомбардировщиков обрушили свой груз на Адмиралтейский завод. Бомбы рвались и на территории завода, и на соседних улицах. Я стоял, прижавшись к дому. Какие-то люди бежали мимо. Рты у них были раскрыты, в глазах застыл ужас, они кричали, но я их не слышал. На Старо-Калинкином мосту я увидел женщину. Она стояла, прижавшись к гранитной колонне, прикрывая собой ребенка. Я остановился рядом с ней и крикнул:

— Бегите скорей в бомбоубежище!

Женщина, не отвечая мне, смотрела куда-то в сторону [159] неморгающими глазами. Я помог ей добраться до ближайшего бомбоубежища на проспекте Газа.

Выйдя на окраину города, я облегченно вздохнул. Стряхнул с шинели кирпичную пыль и посмотрел на город, где все еще бушевало пламя, взметая в воздух коричневые облака. Слышались разрывы.

Уже вечерело, когда я добрался до штаба дивизии.

В хозвзводе

Штаб 14-го Краснознаменного стрелкового полка был расположен у северного склона лощины, вблизи бывшей дачи Шереметьева. Вокруг нее на холмах росли могучие деревья. Среди них виднелась полуразрушенная каменная церковь с деревянной часовенкой.

Я вошел в довольно просторный блиндаж, освещенный электрическим светом. В помещении пахло табаком и сыростью.

За длинным письменным столом сидел молодой старший лейтенант. В углу работала машинистка. У карты, утыканной черными и красными флажками, стояли два майора и что-то записывали в блокноты. Сидевший за столом взял у меня документы:

— Садитесь и расскажите, что новенького в Ленинграде? Какой район бомбили?

Я коротко сообщил обо всем, что видел в городе. Старший лейтенант внимательно слушал меня, выбивая на столе пальцами затейливую дробь. Его светлые ресницы и брови сливались с цветом кожи; казалось, большие голубые глаза его вставлены в глазницы и ничем не прикрыты.

После моего рассказа о жизни города он, как бы что-то обдумывая, подошел к столу, переложил с места на место документы:

— Вам придется подождать возвращения начальника штаба с передовой. Я затрудняюсь решить ваш вопрос. Прошу пройти в землянку связных, вас вызовут.

В землянке, густо дымя и распространяя едкий запах, горел конец телефонного провода. Возле времянки возились два бойца, они курили и изредка перебрасывались отрывистыми фразами. Старший из них — низкорослый, плечистый, с обветренным лицом, ласково погладил большой мозолистой ладонью кружку с чаем, поднял на меня глаза и спросил: [160]

— Откуда прибыли, товарищ?

— Из госпиталя.

— А теперь куда?

— Не знаю.

— Да... И так бывает...

Зазвонил телефон.

— Послушай, Сеня, кто там, — сказал пожилой боец.

— Какого-то Пилюшина к начальнику штаба вызывают.

В течение нескольких минут дальнейшее мое пребывание на фронте было решено.

Теперь мой путь лежал в первый хозяйственный взвод.

Во дворе дома, лежа на спине на пароконной бричке, человек в короткой кожаной куртке стрелял в воздух. Распряженная серая кобыла с брезентовой торбой на голове жевала овес, спокойно поглядывая на стрелявшего. На деревянном крылечке валялись полосатые половики. На веревке, протянутой через весь двор, висели изорванные красноармейские портянки, почерневшие от времени. У крыльца образовалась свалка битой винной и домашней посуды. У стены штабелями стояли патронные и гранатные ящики.

В помещении на нижних нарах спали мертвецким сном два бойца. Ни винтовочные выстрелы, ни стук дверей не разбудили их.

Только теперь я понял, для какой службы еще пригоден в рядах Красной Армии.

Вошел стройный, молодой, в пограничной форме младший лейтенант. Его смуглое с нежными чертами лицо не покидала приветливая улыбка. На небольшом с горбинкой носу виднелись желтые лунки — следы оспы. Он посмотрел сначала на спящих, затем на меня и спросил:

— Вы мастер стрелкового спорта Иосиф Пилюшин?

— Да, я. Прибыл в ваше распоряжение для отбывания тыловой службы.

— Будем знакомы. Я командир хозяйственного взвода Владимир Еркин. Пойдемте со мной.

Мы прошли в комнату, всю уставленную ящиками, бутылями — большими и малыми, увешанную хомутами, седелками, заваленную тюками летнего обмундирования. На окне развалился на солнце худой серый кот. [161]

Еркин долго что-то искал, перекладывая вещи, наконец протянул мне совсем новенькую снайперскую винтовку:

— Осталось от нашей полковой школы. Надеюсь, что передаю ее в надежные руки.

Я с удивлением взглянул на младшего лейтенанта.

— Берите же, смелее! Или руки отвыкли?

Я осторожно взял винтовку и задумался: «Сумею ли приспособиться к стрельбе с левого глаза и упора в левое плечо?..»

Мое замешательство не ускользнуло от Еркина:

— А ты не волнуйся, дружок, попробуй... У тебя и с левой получится неплохо...

Все это было сказано так просто, дружески, что у меня появилась искорка надежды. Я хорошо знал, что нелегко будет восстановить искусство снайперского выстрела. Придется долго тренироваться. Да и получится ли еще...

Мы стояли молча. У Еркина было доброе сердце. Он понял мою тревогу. Положив мне руку на плечо, он снова стал убеждать меня:

— А ты все-таки попробуй. Не получится — об этом никто не узнает, даю тебе слово.

Я держал винтовку, разглядывая выбитый на ней № 838, стараясь скрыть волнение. Надо было успокоиться душевно и окрепнуть физически, прежде чем начать стрелковую тренировку. Полуголодный паек давал о себе знать: дрожали руки, в глазу двоилось.

С этого дня я стал усиленно закаляться: таскал на передовую ящики с патронами и гранатами, бревна для постройки новых дзотов и жилых блиндажей. Каждое утро ползал по-пластунски, занимался прыжками. В прыжке я не всегда умел точно рассчитать расстояние, нередко падал на дно канавы. Бывало и так: ударившись больно грудью о землю, обессиленный, я садился на кромку канавы и глотал соленую влагу, но все-таки тренировку не прекращал.

Однажды еще до восхода солнца я взял свою винтовку и незаметно ушел на берег Финского залива. Установил мишень точно на сто метров, но как только взглянул на нее через оптический прицел — все в глазу запрыгало. Я опустил голову на руки. Так повторялось несколько раз. Наконец успокоившись, я дал раз за разом [162] пять выстрелов. Я настолько был уверен в своем провале, что, не взглянув на мишень, ушел в расположение взвода. Но мысль — попал или не попал — не давала мне покоя. Проверить не удалось: на следующее утро мишени на месте не оказалось. Прикрепил новую — головной профиль и, сидя на зеленом бугорке, стал тренироваться в перезаряжании левой рукой.

У самого берега залива на ветке высокой вербы, усеянной белыми мохнатыми почками, сидел одинокий скворец. Я долго смотрел на птицу; она пела, слегка трепыхая крылышками.

Весна входила в свои права.

Низко над землей с криками: «Ки-гик, ки-гик!» пролетали иволги. На ветках ольхи и березы набухали почки, и казалось, что они слегка осыпаны желтой и зеленой пыльцой. Птичка лозовка, перепрыгивая по нижним веткам кустарника, глядела на меня красными глазками и, попискивая, дергала хвостиком. На фронте редко можно было увидеть птиц. Что-то шевельнулось в сердце.

— Не трону я тебя, не бойся.

В этот день я стрелял много и успешно: пробоины от всех выстрелов были в мишени, хоть и легли некучно. Несмотря на всю сложность выстрела с левого глаза, главное было достигнуто: я мог защитить себя в бою. С каждым выстрелом пули ложились кучнее и кучнее. Но еще требовалось многое, чтобы отработать точность выстрела с любой дистанции.

Ночью я прислушался к тихой беседе двух бойцов — они сидели во дворе на скамеечке у самого окна.

— Намедни ребята ругали нашего снайпера, — сказал один, тень которого при лунном свете была длиннее. — Пришел на фронт, когда в документах ясно обозначено: тыловая служба.

— Русский он, Сеня, понимаешь, — русский... — сказал другой, тень которого была короче. — А что левша — не беда, и с левой бить будет. Он больно злющий на фрицев. Крепко зашибли ему сердце.

— Так-то оно так, — со вздохом сказал первый. — А вовсе несподручно с одним глазом на фронте: к смерти ближе.

Оба закурили и, не возобновляя разговора, ушли к дороге, добела покрытой лунным светом.

Однажды утром меня разбудил Владимир Еркин. Он [163] держал в руке мою мишень и, широко улыбаясь, протягивал руку:

— Поздравляю от всего сердца! Рад твоему успеху... Да я знал, что так будет. Волевой ты человек, Пилюшин.

В тихое июньское утро, возвращаясь с берега залива с очередной тренировки, я неожиданно встретил товарища по роте Круглова — Анатолия Бодрова.

— Толя, друг, ты, никак, в Ленинград направился? — окликнул я снайпера.

Бодров остановился на обочине дороги, с изумлением посмотрел на меня:

— Осип, ты ли это?

Я с трудом высвободился из его крепких объятий.

— Я, конечно, а то кто же?

Бодров хлопнул меня по плечу:

— Живой! Значит, все неправда.

— О чем ты, Толя? Что неправда?

— А то, что ты убит четыре месяца назад? Понимаешь?

— Кто все это придумал?

— Романов сказал, что после боя тебя не нашли, вот кто. Ладно, обо всем расскажу на обратном пути, а теперь спешу, в Дом культуры Горького приглашают. — Бодров ткнул себя пальцем в грудь: — Шестую награду получаю. Вот какой я знаменитый!

— А как там ребята поживают?

— Зайду — обо всем расскажу.

Я видел, как Анатолий поглядывал на протез моего глаза, но делал вид, что ничего не замечает. Он приветливо махнул мне рукой и зашагал в Ленинград.

Ночью меня срочно вызвали в штаб полка.

— Приказом командира полка, — сказал капитан Полевой, — вы назначены начальником курсов, будете готовить молодых снайперов для фронта. Но прежде чем решить, где и когда начать, с вами хочет лично побеседовать начальник штаба. — Капитан дружески потрепал меня по плечу и добавил неофициальным тоном: — А вы, старший сержант, не волнуйтесь. Нужен ваш опыт. Справитесь. Научите нашу молодежь правильно пользоваться оптическим прицелом при выстреле. Покажите, как проверить бой винтовки, постреляете по мишеням. Главное — приучите солдата к снайперскому выстрелу. [164]

Я не ответил Полевому и молча последовал за ним в штаб.

В штабном блиндаже, куда я зашел, за письменным столом, склонясь над полевой картой, сидел майор лет тридцати пяти, с сухощавым энергичным лицом, зачесанными назад темными волосами, тронутыми на висках сединой, без которой его мужественное лицо могло бы казаться несколько грубоватым. Это был начальник штаба нашего полка Рагозин.

Выйдя из-за стола, он подал мне руку так, словно мы с ним были закадычными приятелями, хотя встречались второй раз в жизни.

— Вызвал я вас, Пилюшин, по очень важному вопросу. — Баритон штабиста звучал мягко, спокойно и уверенно. — Приказывать вам как строевому командиру я не имею права — врачи лишили. Но просить как коммуниста и мастера стрелкового спорта — обязан.

Я попытался возражать, но он остановил меня:

— Я знаю, чем вы все это время занимались. Так вот, фронту нужны снайперы, а специалист по этой части — вы один в полку. Приучить солдата вести прицельный огонь — дело нелегкое. Вот мы и решили организовать курсы для начинающих снайперов. Вы и возглавите этот окопный университет, — перешел он на шутливый тон.

— На какой срок обучения могу рассчитывать? — спросил я майора.

— Пятнадцать дней.

— Пятнадцать дней! Это невозможно: ведь добрая половина бойцов впервые в жизни взяла в руки винтовку. За такой срок нельзя научить человека даже простым приемам, а не то что стрелять без промаху с любой дистанции.

— Вы удивлены, что я, кадровый командир, требую от вас за такой короткий срок дать фронту первоклассных стрелков?

— Обучить солдата меткому выстрелу за пятнадцать дней не берусь.

— Ничего, постреляют по мишеням, а совершенствовать свое мастерство будут в стрельбе по живым целям на передовой. Не так ли?

С этого дня курсы снайперов стали постоянно действующим звеном в обороне полка.

На курсы снайперов пришел меня проведать Петр [165] Романов. Каждый солдат знает, как На фронте дорога встреча с другом-товарищем. Петя расспрашивал о моем сыне Володе, заходил ли я на завод, как проходит подготовка молодых снайперов, а о главном, зачем пришел ко мне, — узнать, как у меня сейчас со зрением, будто забывал спросить.

— А как поживает дядя Вася? — спросил я Романова. — Очень я по нему соскучился.

— Он вчера заходил ко мне. Я рассказал ему о твоем возвращении из госпиталя. Говорит: «Вот только закончу работу с дзотом для «максима» и схожу к Иосифу». Ты бы только посмотрел, какой он дзотище отгрохал, настоящий дом, и все своими руками.

Спустя два-три дня ко мне действительно пришел Василий Ершов.

— Тьфу ты нелегкая, едва отыскал, — начал разговор Ершов. — Значит, обучаешь ребят меткому выстрелу. Это доброе дело. Только вот как же ты справляешься с одним-то глазом? — Спохватившись, дядя Вася с досадой махнул рукой: — Ты уж, Осипыч, прости меня, заговорил-то я не о том, что думал, — ведь и с одним-то глазом можно добрые дела делать. Верно говорю, ребята?

— Верно, батя, — хором ответили сгрудившиеся вокруг нас будущие снайперы.

Мы уселись подле опоры железнодорожного моста. Ершов достал из нагрудного кармана гимнастерки конверт и подал мне:

— Читай, это письмо моей жены. Сообща обсудим, как лучше ей отписать.

— Старший сын пишет? — спросил я товарища.

— Это Ленька-то? Разок уже в госпитале побывал, все обошлось. Теперь опять с фронта пишет.

Я прочел письмо вслух:

— «Здравствуй, родной ты наш, с большим к тебе поклоном твоя семья. Не покидает думка о тебе, как ты там живешь, небось утомился, тягавшись с этими проклятыми фашистами, будь они трижды прокляты от нас, женщин. За ребят ты, Вася, не тревожься, живы будут, только ты возвращайся домой невредимый. Вася, хотела утаить от тебя нашу нужду, да не могу, уж больно устала я, возившись одна с ребятами. Нина, Юля и Серафим ходят в школу, а Володя с Люсей по дому из угла в угол мыкаются, а вечером соберутся все и каждый [166] -то божий день об одном и том же спрашивают: скоро ли ты, родной, вернешься в дом. Вася, как мне поступить дальше со старшими ребятами? Работать одной на всех — страсть как измоталась. С дровами совсем плохо, одних ребят посылать в лес боязно, а у самой на все дела не хватает рук, да и с хлебом тоже не лучше. Напиши, как поступить, так и сделаю».

— Василий Дмитриевич, а как ты сам думаешь?

— Думал много, все сводится к одному, к самому трудному — это дрова. Хотел отца просить, да здоровьем он слабоват, в годах: за восемьдесят перешагнул. Девчонок послать на заготовку — безграмотными останутся, а мальчуганы совсем еще малы, чтобы помочь матери по хозяйству. Вот оно и получается: куда ни наступи — везде гвоздь.

— Василий Дмитриевич, давай напишем секретарю районного комитета партии просьбу, чтобы помогли твоей семье с топливом, — предложил я.

— Что ты, что ты! — замахал на меня руками дядя Вася. — Писать к секретарю райкома! Ведь я беспартийный.

— Это ничего не значит.

Ершов молчал. Я не стал его уговаривать, а сел и написал от его имени просьбу секретарю райкома партии Мурашкинского района, Горьковской области.

Когда письмо было написано, я спросил у дядя Васи, как ведут себя немцы.

— С наступлением весны ожили, будто мухи... «Иван! Жить хочешь? Сдавайся плен, наша штурм Ленинград будем!» — по вечерам кричат с той стороны. А переговоры с нашей стороны ведет Акимыч. Он кричит немцам в ответ: «Эй, фрицы! Не забудьте в санпропускнике побывать, а то вшивых в Ленинград не пускают». А немцы на это: «Карош. Но Ленинград штурм будем!» А мы опять: «Во сне будете, а наяву лапы короткие». А потом начинается перебранка и перестрелка. Вот так и живем, — закончил Ершов свой рассказ.

* * *

Однажды, возвращаясь с занятий в расположение хозяйственного взвода, я увидел нечто необычное: старшины рот, повара, каптенармусы, ездовые и бойцы стояли плотной стеной вокруг младшего лейтенанта Еркина. [167]

Они, не слушая друг друга, говорили все сразу, размахивая руками. Человек, впервые увидевший это сборище, сказал бы своему попутчику: «Уйдем отсюда, дружище, здесь без драки не разойдутся».

Подойдя ближе, я увидел на середине двора неизвестно откуда появившийся ящик старого, проросшего картофеля. В те дни это было несметное богатство: в городе не было ни одной картофелины.

— Тут, братцы, надо вопрос этот хорошенько обдумать; как бы не произошел скандал, ведь этот продукт для бойцов, — обратился к собравшимся Еркин.

— Да что тут обдумывать? Глянь, что осталось от этого продукта — кожа да кости. Нет, надо садить, и баста, — сказал немолодой солдат и рубанул кнутом воздух.

Старшины и повара, как люди более сведущие, подходили к ящику, осторожно брали картофель в руки и внимательно осматривали каждый глазок, потом бережно, как драгоценность, клали на место.

От одного вида этого неказистого проросшего картофеля у людей жадно разгорались глаза.

— Да... в землю просится, — сказал, глотая слюни, старшина Капустин и поспешно отошел от ящика.

Бойцы глядели на ящик будто на сковородку, где жарится в масле душистый картофель, вздыхали и тяжело переминались с ноги на ногу. И у меня во рту словно таял кусочек горячего картофеля. Чтобы избавиться от наваждения, я больно прикусил кончик языка и отвернулся.

Толпу растолкал рослый старшина.

— Ребята, — он указал на ящик, — мы его получили как продукт, входящий в норму бойца. Заменить его другим мы не можем, вернее, нечем. Значит, дело получается такое: нам, старшинам, надо согласовать вопрос с бойцами. Я уверен, что, как сознательный элемент, они поймут... — Нестеров повысил густой басистый голос: — Какой тут к черту харч! — Достав из ящика сморщенную картофелину и потрясая ею в воздухе, он закричал: — Не в рот она просится, а в землю! Посадим, ребята, и точка!

— Федя! — послышался чей-то ехидный голос. — Да ты, никак, десять лет воевать собираешься? Огородиком обзавестись задумал. [168]

— Нет, Кравченко, шутковать тут нечего, ну а повоевать нам еще, конечно, придется. Да и от этих картофелин, которые достанутся на долю каждого, суп в котле гуще не будет. А огородик не нам, так людям пригодится.

— Верно! — послышались одобрительные голоса. — Так и решим! Садить, и все!

Еркин поднял руку:

— Ребята, готовьте землю для нашего, с позволения сказать, солдатского огорода, а я в городе еще кое-каких семян раздобуду.

— О це гарно! — раздались голоса бойцов.

Вскоре на телефонном столбе появилась вывеска: «Солдатский огород 1-го батальона 14-го Краснознаменного стрелкового полка».

Я много раз слышал потом разговоры бойцов и командиров у нашего солдатского огорода.

Бойцы, усаживаясь на траву возле возделанных грядок, толковали чаще всего об урожае на родных колхозных полях.

— Вишь какая темная ботва, значит, хороший нынче должен быть урожай на огородину, — говорил сухощавый солдат с прокуренными пальцами, мастеря новую самокрутку. — Вот только как одни бабы управятся?

— Сделают... Уберут... Не впервой, — отвечал другой, приземистый, засовывая в карман кисет.

Солдаты, любовно оглядывая грядки, уходили на передовую, но думы их нетрудно было разгадать: огород напоминал им о мирной жизни. В такие минуты они мысленно были на своей родине, в своей деревне, возле своих семей.

Осенью наш огород дал богатый урожай. Набитые свежим картофелем мешки радовали глаз.

И вот наступил день, когда, усевшись на траву вокруг ведра, над которым поднималось облако пара, отдуваясь и утирая ладонями слезы, бойцы жадно глотали крупный рассыпчатый картофель.

— Товарищи! — крикнул Капустин. — А где зачинщик нашего огорода, где старшина Нестеров?

— Звоните ему в роту, пусть скорее придет! — разом зашумели все.

Но старшина Нестеров был тяжело ранен осколком и находился в медсанбате. [169]

— Сварить полный котелок картошки и снести ему, — предложил Акимов.

— Правильно, верно, выполнить немедля! — закричали солдаты.

Траншейная эстрада

После пасмурного дня вечер был ясным и теплым. Бойцы и командиры выходили из сырых землянок на свежий воздух, в котором неподвижно висела розовая пыль. Совсем близко, за траншейным поворотом, кто-то торопливо пробежал пальцами по струнам гитары. Звуки разбили тишину. Под аккомпанемент гитары запел чей-то молодой бархатный голос. Его подхватило несколько голосов:

Ой у лузи да ще при берези
Червона калына,
Спородыла молода дивчина
Хорошего сына.

Где-то за бруствером послышался стук топоров и визг пилы. И вдруг песня оборвалась. А звуки ее как будто еще кружились над нами, медленно угасая.

На немецкой стороне захлопали в ладоши, загорланили:

— Рус! Рус! Играй! Штреляй не надо. Рус! Песня!

— Вот еще, слушатели нашлись, — сказал мне гитарист, кивком головы указывая в сторону противника. — Я им такую песню сыграл бы, чтоб чертям тошно стало, да вот дровишек надобно заготовить.

— Федя! Сыграй еще, — раздался чей-то голос.

— Так это же не опера, а заготовка дров. С лощины таскать далеко, а тут они рядом, за бруствером лежат. Взять их так — не возьмешь, убьют, вот мы и надумали под музыку дрова заготовлять. Немцы страсть как любят нашу русскую песню. И не стреляют. Надолго ли — не знаем.

У самой траншеи — почерневший, в три обхвата тополь. Его уцелевший ствол стоит как часовой на посту. На корнях его и разместились музыканты: старшина Нестеров, сержант Назаренко и рядовой Петухов. Нестеров вскинул на руку гитару и лихо ударил по струнам:

— А ну, ребята, давайте-ка споем «Когда я на почте служил ямщиком». [170]

И вновь песня полилась живым потоком. Вновь застучали топоры и завизжали пилы.

— Рус! — послышался голос немца. — Шум не надо, тук-тук нет, дай слюшай песня!

Я до боли в глазах всматривался в темноту, но, кроме облачка табачного дыма над немецкой траншеей, ничего не было видно. А голоса немцев были слышны ясно.

Последний куплет песни прозвучал, музыка оборвалась, опять послышались рукоплескания:

— Браво, рус! Еще песня, штреляй нет! Играй, рус!

— Накось выкуси, фашистская морда! Расчувствовались, вшивые черти, давай им музыку да песню, — яростно чертыхался Нестеров.

— Рус! Играй! Играй!

Справа, у клиновских домов, застрочил пулемет, захлопали винтовки, а через час весь фронт клокотал и стонал в грохоте. На темном небе то и дело появлялись вспышки орудийных залпов. Из конца в конец траншеи, чередуясь, пробегали огоньки выстрелов пулеметов, винтовок, автоматов.

В небо рикошетом залетали трассирующие пули, прошивая темноту.

Началась фронтовая ночь.

Мы точно знали правила стрельбы немцев в ночное время: их пулеметы вели огонь каждый по своему сектору обстрела на определенную дистанцию и меняли дальность огня только при крайней необходимости.

Вот и сегодня два их пулемета ведут кинжальный обстрел нейтральной зоны; за одним из них мы со Строевой и охотились всю ночь, чтобы узнать его местонахождение. Для того чтобы определить, откуда ведет огонь вражеский пулемет, нужно увидеть вспышку огня и услышать полет пуль, но трудно удержаться, чтобы не ткнуться лицом в землю, когда пули проносятся со свистом над головой.

Всю ночь мы наблюдали за расположением вражеских дзотов.

На рассвете Зина, прижимаясь к сырому брустверу, снова и снова тщательно проверила установку ночного ориентира, положение рогатки, на которой лежала винтовка, пыталась найти место расположения вражеского пулеметного дзота. Мы осматривали каждый сантиметр земли. Не найдя ничего, опять подходили к ориентиру [171] и проверяли его направление. Все было на месте, а вражеский дзот словно сквозь землю провалился.

Вдруг показался вражеский связист. Он пробирался к кирпичному дому на окраине Урицка. Подвал дома был превращен в узел сопротивления.

— Иосиф, — окликнула меня Строева, — посмотри, я не могу понять, то ли наш ориентир ночью сбили или же немцы стреляют с открытой позиции.

— Минутку можешь обождать, Зина?

— А что?

— Да тут один дурак тянет телефонную линию к кирпичному зданию. Вон он, видишь?

— Кончай с ним, да скорее сюда, здесь дело поважнее.

Зина забыла о том, что произошло со мной, она по-прежнему считала меня метким стрелком. А для меня это был первый выстрел по живой цели после ранения.

— Проверь еще раз, Зиночка, я сейчас.

В тот момент, когда связист приподнялся на левую руку, а правой потянул на себя провод, я выстрелил — телефонист ткнулся лицом в землю. Значит, могу! Могу! Передо мной лежал убитый враг!

Возвратясь к Строевой, я спросил:

— Ну как?

— А ведь ты его классически ликвидировал, он даже ногами не передернул, — похвалила девушка и до ушей покраснела: она вспомнила мое ранение в глаз.

Три часа, не сходя с места, не шевелясь, мы следили за узенькой полоской земли на бруствере немцев, где, как мы предполагали, была амбразура вражеского дзота.

Немцы неплохо укрывали свои бойницы от снайперского глаза. Бронированный лист с обеих сторон покрывался специальной краской, летом — под цвет травы и песка, зимой — белой. Невооруженным глазом заметить такую бойницу на расстоянии двухсот метров было невозможно. Амбразуру нам помог найти ветер. По сторонам узенькой полоски земли ветер шевелил стебельки травы. На продолговатой же полоске стебли травы стояли неподвижно.

— Ах, вот ты где! Наконец-то! Ночью займемся тобой! — Зина, от радости потирая руки, не отводила глаз от окуляра перископа.

Все нужные приготовления для ночной перестрелки [172] с пулеметами противника мы закончили засветло. Строева ушла на командный пункт роты, а я зашел в блиндаж пулеметчиков.

Жилье это было рассчитано человек на десять. Свет проникал через маленькое стекло, врезанное в массивную дощатую дверь. У входа стояли в пирамиде винтовки, рядом в чехлах — запасные пулеметные стволы с намотанными сальниками, поодаль рядами у стенки лежали коробки с набитыми лентами. В блиндаже было тепло и уютно, бойцы, полураздетые, лежали на нарах и слушали «Мертвые души». На патронном ящике в консервной банке стояли первые весенние цветы. Молодой краснощекий парень с красивыми выразительными глазами, подстриженный под первый номер, читал с выражением.

— Андрюша, — послышался чей-то голос со второго яруса. Чтец остановился. Лукавая улыбка расползлась по его румяным щекам с ямочками.

— А у нас ведь есть свой Плюшкин — Сергей Богданов. Ходит сутулясь, всегда небритый, в грязной гимнастерке. Мылся, наверное, еще дома, перед уходом на фронт. В вещевом мешке у него чего только нет! Кроме живого ежа, все найдется.

— Не слушай его, Андрей, это он на меня по пьянке брешет, — отозвался Богданов. — Ну а на этого самого Плюшкина мы действительно смахиваем. Вот хотя бы Прохор...

— Сергей, — перебил его пожилой боец с утиным носом, — ты, никак, рехнулся. Глянь, какой я чистенький!..

Я не мог больше бороться с усталостью, прикорнул на краю нар. Сколько проспал — не знаю. Но вот кто-то дернул меня за руку. Я схватился за винтовку.

— Да ты не бойся, это я.

Я протер глаза и увидел Зину Строеву. В руках она держала котелок:

— Видишь, покамест ты храпу задавал, у меня обед поспел. Небось проголодался. Наши ребята уже дают концерт для фрицев.

Мы вышли в траншею. В тихом сумраке наступающей белой ночи где-то высоко в небе курлыкали запоздавшие журавли. Со стороны Финского залива, дымясь, медленно полз по лощинам туман, подступая все ближе и ближе к линии фронта. [173]

— Эй, старшина, сегодня что делать будем под музыку? — спросила Строева, поравнявшись с Нестеровым.

— Стрелять, Зина, минуточку повремените, сегодня сделаем один дзотик, — ответил Нестеров и привычно ударил по струнам гитары.

— Федор! — крикнул издали незнакомый сержант. — Играй нашу саратовскую плясовую! — И, понизив голос до полушепота, добавил: — Сейчас ребята понесут сруб для дзота.

Сержант бросил на дно траншеи две доски. Нестеров утвердительно кивнул головой и с песни перешел на задорную частушку:

Эх! Ну да ну,
Карим глазом подморгну,
Брови вместе я сведу,
Ночевать к тебе приду.

— Ах, ох! — подхватили ребята.

Сержант в огромных кирзовых сапогах выбивал на досках затейливую дробь. Он приветливо улыбался товарищам, проносившим балки для дзота. Бойцы, проходя мимо музыкантов и плясуна, утирали руками влажные лица и тоже улыбались. Но никто из них не останавливался, чтобы передохнуть, послушать музыку, посмотреть на лихую пляску. Они спешили пройти опасные места, зная, как коротки ленинградские белые ночи.

Сержант изо всех сил старался отвлечь внимание немцев от товарищей, переносивших тяжести. Он высоко взбрасывал руки над головой и, помахивая ими в воздухе, плясал, обливаясь потом, не думая о том, что подставляет себя под пули врага.

Рядом со мной в траншее стояли два односельчанина. Я часто встречал их вместе, хотя они служили в разных взводах.

— А пошто это немцы кричат? — спросил боец, ростом повыше своего соседа.

— Любят нашу русскую песню. Вот и просят спеть.

— Нет уж, братец, — вспылил высокий, — это никуда не годится. Пускай в своей Германии развлекаются, а у нас им скоро будет не до песен. Бить их, гадов, надо, а не песнями да музыкой услаждать.

— Ты, Матвей Ильич, не прав. Тут хитрость. Иной раз песня шибче бьет по сердцу, чем пуля или осколок. [174]

— Ну, брат, тебе виднее, что лучше за сердце хватает, а с меня хватит, я пошел, прощевай.

Солдат зло нахлобучил пилотку, будто надевал ее не на свою, а на чужую голову. Метнув недобрый взгляд в сторону противника, ушел.

Следя за плясуном и слушая разговор солдат, я не заметил, как ко мне подошла Строева:

— Хватит мечтать, идем, а то немцы начнут стрелять, не добраться будет. — Зина взяла в руки винтовку, проверила, не забыла ли гранаты, и пошла по траншее.

Идя вслед за ней, я подумал о жестоких схватках, в которых рядом с нами участвовала Зина. Она ни разу не склонила голову перед опасностью, а смело шла ей навстречу. И сегодня идет впереди меня на страшный риск — выползти в нейтральную зону и вступить в поединок с пулеметом, находящимся за надежным прикрытием.

Ночная перестрелка, словно костер на ветру, разгорелась вокруг нас. Мы пролежали несколько часов, ведя наблюдение за огневыми точками противника. Вдруг Строева толкнула меня в бок:

— Немцы крадутся к нашим траншеям, гляди сюда, вон они... ползут.

Метрах в тридцати от нас в тонкой пелене тумана я увидел силуэты ползущих людей. Сколько их, сосчитать было трудно из-за тумана. Очевидно, к нашим рубежам ползли вражеские разведчики: их спины то терялись из виду, то опять всплывали, словно резиновые мешки.

— Что делать? — Зина быстро стала перекладывать гранаты из сумки за пазуху маскировочной куртки. — Забросаем фрицев гранатами.

— Они скорее нас забросают гранатами в этой яме, да, чего доброго, утащат к себе в траншею.

— Черта с два, — горячилась девушка, — я оставлю одну гранату для себя.

— Зачем рисковать, у нас есть выход: когда они подползут ближе, с короткой дистанции подсунем им под нос пару «лимонок». Те, кто позади, подумают, что передние наткнулись на минное заграждение. Наши тоже услышат.

Строева одобрила мое предложение. Мы приготовились к встрече.

Впереди ползли трое. Вот они приблизились к нам [175] метров на пятнадцать. Плотно прижимаясь к земле, я наотмашь бросил «лимонку». Взрыв, за ним второй. Это Строева бросила гранату.

С нашей стороны короткими очередями открыл огонь ручной пулемет, потом бабахнуло несколько винтовочных выстрелов. Пули рядом с воронкой взрыхлили землю. Я осторожно высунулся из укрытия, чтобы проследить, куда девались немецкие разведчики. Они словно растворились в тумане.

Зина, прижавшись к моему уху, спросила:

— Что будем делать? Уходить или ждать, когда начнет обстрел их пулемет?

— Обождем, возможно, они лежат в нейтралке, могут нас заметить.

С нашей стороны вело огонь несколько станковых и ручных пулеметов, трассирующие пули били о кромку воронки; высунуться из укрытия было невозможно.

— Ну и охота сегодня! — протирая глаза от песка, сказала Строева.

В ту ночь мы не смогли погасить огонь вражеского пулемета. Уничтожили его следующей ночью.

На обломках перекрытия

На восходе солнца я вышел из разрушенного двухэтажного кирпичного дома на окраине Урицка, на участке обороны комбата майора Огурцова. Здесь на обломках перекрытия второго этажа у нас было устроено снайперское гнездо для наблюдения за траншеей противника. Стреляли мы с этого места только по крайней необходимости.

Выйдя из траншеи, я быстро зашагал к развилке дорог, как вдруг раздалась пулеметная очередь. Пули забором ложились по краю лощины, преграждая мне путь.

Я прыгнул в воронку, чтобы переждать обстрел, вернее, скрыться с глаз немецкого наблюдателя.

Здесь, в воронке, пришлось пролежать больше часа. Солнце пригревало, и я незаметно уснул, а когда проснулся, солнце стояло в зените. Стрельба прекратилась. Откуда-то, словно из-под земли, доносились звуки девичьей песни. В воздухе медленно кружилась паутинка.

Осторожно выглянув из воронки, я увидел: на дне лощины, у ручья, на кустике лозы развешано чье-то выстиранное солдатское белье. На берегу ручья, опустив [176] ноги в воду, сидит в солдатской гимнастерке женщина. Немцы ее здесь видеть не могли. Это она вполголоса напевала. Чтобы лучше ее разглядеть, я снял чехол с оптического прицела и посмотрел в окуляр. Это была Зина Строева. Она что-то шила или вязала, негромко напевая. Недалеко от нее на сумке противогаза лежал автомат.

Встреча с Зиной была для меня неожиданностью. С неделю назад ее вызвал к себе комбат, и с тех пор я ее не видел. Шли слухи, что Зина «приглянулась» начальству и ее оставили при штабе. Что же заставило Зину прийти сюда? Я продолжал наблюдать за ней. Вот неутомимая! Я не раз видел, как, выпустив из рук оружие, она принималась за стирку, штопку, вязанье... Зина отложила в сторону шитье, достала из кармана гимнастерки письмо и начала читать. Потом закрыла лицо ладонями, и ее узенькие плечи судорожно задергались. Зина плакала! Я знал причину девичьих слез: она оплакивала гибель любимого человека.

Я быстро встал и зашагал в хозяйственный взвод, чтобы не мешать ее горю. Но не успел пройти и ста метров, как позади услышал быстрые шаги.

— Эй ты, бездомный! — окликнула меня Зина. — Куда шагаешь? Ты что, злишься?

— На тебя? Ты что, рехнулась? Я иду к ребятам поснедать. Очень рад, что встретил тебя!

Зина, глядя мне в глаза, укоризненно покачала головой:

— Зачем ты врешь? Я ведь все вижу. Ты думаешь, что девушке на фронте куда лучше сменить снайперскую винтовку на автомат и стать телохранительницей своего фронтового мужа... Жить в надежном укрытии, стучать на машинке, ведь это куда спокойнее, чем бить из винтовки по немецким стрелкам. — Строева схватила меня за руку, в ее глазах блеснули слезы: — Неужели ты, единственный человек, которому я верю, как себе, мог так обо мне подумать?!

— Успокойся, Зиночка, я ни минуты не думал о тебе плохо. Ты солдат и выполняешь приказ командира... А в чувствах своих ты сама разберешься.

— К черту философию. Один раз я послушалась своего сердца, а теперь очередь за рассудком. Я прошу тебя, дай мне винтовку. [177]

— Зачем?

— Да ты что, ничего не знаешь? Ведь с утра немецкие снайперы закрыли доступ к передним постам роты лейтенанта Морозова. Троих наших убили. Нужно найти и прикончить этих снайперов, а то весь взвод перестреляют... А ты где-то гуляешь! Прихожу к тебе на перекрытие, а твой след простыл...

— Нет, Зина, винтовку не проси — не дам. Сам их найду.

Я быстро зашагал к траншее.

Строева шла за мной, наспех рассовывая по карманам платки, шитье и еще что-то.

— А ты потише шагай, успеешь. Все равно от тебя не отстану.

— Зина, винтовку я не дам.

— Одного я тебя не отпущу, — дернув меня за рукав, сказала девушка. — Подожди меня здесь, пока схожу в свой блиндаж, а то мы больше не друзья. — Строева быстро побежала к штабному блиндажу, и не успел я свернуть самокрутку, как она вышла из укрытия со снайперской винтовкой в руке.

— Идем, — решительно сказала Зина, поравнявшись со мной.

Я мельком увидел, как выглянул из блиндажа майор Огурцов и нырнул обратно. Странный был человек: даже спал, не снимая с головы стальной каски. Бойцы его не любили, считали трусом. Комбату явно не хотелось встречаться со мной. По приказу командира полка мне был в категорической форме запрещен доступ к траншее переднего края из-за ранения. Но в данном случае, когда взводу бойцов угрожала гибель от немецких снайперов, майор делал вид, что меня не замечает.

Когда мы вошли в траншею, нас догнал связной командира батальона и передал Зине приказ:

— Строева, срочно к комбату!

— Подожди, Иосиф, я сейчас.

Я присел на пенек. Мне вспомнилась рота Круглова, которую мы покинули с такой неохотой. Вспомнил майора Чистякова с его хорошей скупой улыбкой. Стало грустно...

Часто дыша всей грудью, ко мне подбежала Строева. Ее красивое лицо, раскрасневшись от быстрого бега, выражало твердую и какую-то злую решимость. [178]

— Зачем тебя вызывал комбат?

— За неподчинение посулил штрафную. Вот зачем. Я посоветовал Зине вернуться.

— Никогда. Ты что, не понимаешь? Я снайпер и им останусь. Для этого и пошла на фронт...

Я узнавал характер Зины, который успел изучить. Строева не всегда бывала одинаковой. Иногда часами ходила задумчивая, молчаливая, а то начинала смеяться, шутить, петь, плясать. Нередко она часами просиживала не поднимая глаз и не шевеля бровью. Но эта молчаливость сменялась каким-то бесшабашным настроением. Я любил видеть ее такой, когда в ней просыпалась настоящая русская удаль. Бывало, подойдет вплотную, прищурит глаза да так улыбнется, что кровь в жилах закипит. А только захочешь обнять ее — ускользнет, словно ласточка из-под крыла ястреба, да еще пальцем погрозит... И вот снова рядом со мной стоит девушка, русский снайпер, строгий, отважный, готовый вступить в опасный поединок с врагом. За последний месяц мы как-то душевно сблизились. Я вспомнил, как однажды утром, когда мы приводили в порядок жилье, к нам в блиндаж пришла Зина. Она взяла меня за руку: «Осип, я была в Ленинграде, зашла к твоему сыну. Он очень хороший мальчик, и как обрадовался мне! — Она стояла рядом со мной не поднимая глаз. — Ты знаешь, Володя принял меня за свою мать. Забрался ко мне на колени, обнял за шею и стал целовать: «Мама, ты теперь будешь ко мне приходить?» И я не могла отказать ему. А когда собралась уходить, Володя сказал: «Мамочка, принеси мне сахару». И я обещала».

С этого дня Строева старалась как можно больше быть одна. При встрече со мной она опускала голову и стояла молча. Однажды утром, когда я зашел в снайперский окоп, там уже была Зина. Сидя у перископа, она распускала большую шерстяную варежку и вязала маленькие детские носочки. Каждую свободную минуту она что-нибудь мастерила Володе.

Прежде чем добраться до своего снайперского гнезда, нам пришлось проползти незамеченными по открытому месту метров сто пятьдесят.

У западной стены разрушенного дома торчали к небу изогнутые взрывной волной железные балки, на которых и было устроено наше снайперское гнездо. Мы знали, что [179] этот объект находится под непрерывным наблюдением противника. Если немцам удавалось заметить наше движение не только в развалинах дома, но даже вблизи его, они тут же начинали бросать мины, а иногда вызывали артиллерию.

Я влез в гнездо первым, прикрыл амбразуру плащ-палаткой и до половины открыл стрелковую бойницу, затем подал руку Строевой. Зина быстро установила перископ.

Мы тщательно осмотрели каждую складку местности: лощинку, бугорок, даже прутик, брошенный немцами на бруствер траншеи.

— Где же они? Ничего не видать. Откуда же они стреляют? — ворочаясь с боку на бок, проговорила Зина.

— Не спеши, скоро их не найдешь, ведь сама знаешь, какие они дотошные, все делают без лишнего риска. Будем искать.

— Но в данном случае им без риска не обойтись, — усмехнулась Зина. — Они прекрасно знают, что безнаказанно стрелять в спины ползущих по дну траншеи русских долго не придется, встреча с нашими снайперами неизбежна.

Нейтральная зона казалась нам голой, как степная дорога, полосой. Висевшее над землей знойное марево мешало видеть на дальнее расстояние.

Строева, повернувшись на спину, приподняла левую, а затем правую руку, пошевелила онемевшими пальцами и, морща лицо от боли, сказала:

— Отсюда нам их не найти.

— А ты еще раз поищи место, с которого они только и могут увидеть дно нашей траншеи на повороте. Не видя дна траншеи, немцы не могли бы убить наших.

Зина бросила на меня быстрый взгляд и припала к окуляру перископа. Затем аккуратно подобрала под себя ноги и притихла.

— Иосиф, посмотри на березку вблизи их траншеи, с теневой стороны, не немцы ли это лежат?

Много раз я видел эту березу, вырванную с корнями из земли взрывной волной. Под лучами солнца корни ее высохли и шевелились на ветру, как опрокинутый на спину огромный жук, который перебирал своими мохнатыми лапами, ища в воздухе опору.

Не успел я как следует осмотреть березу, как с пронзительным [180] скрежетом пронеслись над нами один за другим несколько снарядов; к небу взвились столбы черного дыма и земли, закрыв от наших глаз расположение противника. Это наши артиллеристы пришли на выручку пехотинцам.

— Эх! Медвежья услуга, — сказала Зина, морщась от досады. — Спугнуть зверя не велика честь, а вот найти его... Где надо — там их нет, а тут полезли.

С вершины до корней осматривал я каждый сучок березы, каждый кустик побуревшей травы, отыскивая притаившегося врага.

— Есть! — вдруг радостно воскликнула Строева. — Смотри сюда: вон они, молодчики, с теневой стороны ствола притаились. Артиллеристы лупят по траншее, а они вон где лежат... А костюмы как разукрасили! Ишь какой камуфляж напустили. Здорово, а? — Зина потянулась к винтовке: — Иосиф, ты на меня не обижайся, ведь это моя находка.

Я удержал ее руку:

— Зина, расчеты у нас с ними одни. А отсюда стрелять нельзя, ты ведь знаешь. Давай на запасную точку.

— Ты иди, а я буду следить за ними. Если попытаются улизнуть, я их живыми с нейтралки не выпущу.

— Я пойду, но ты не стреляй. Жизнью рискуешь...

Я спустился вниз. Ко мне подскочил связной комбата:

— Ну что? Застрелили? Где Зина?

Я быстро побежал по траншее. Тяжело сопя и ругаясь, за мной бежал связной.

Не отвечая и не глядя на него, я спешил к снайперскому окопу. Послышались один за другим два выстрела. С чьей стороны прозвучали они, я на бегу расслышать не мог, но почему-то сильно защемило сердце.

Вбежав в окоп, я быстро приоткрыл бойницу и взглянул в нейтральную зону, туда, где находились вражеские снайперы. Две серо-зеленые фигуры, уткнувшись в землю, лежали неподвижно. Строева пристрелила фашистов, пока я менял позицию.

Я быстро закрыл бойницу и выбежал из окопа в траншею, где меня опять встретил связной комбата:

— Что, немцы опять в наших стреляли?

— Уйдите отсюда. За каким вы чертом здесь болтаетесь! — крикнул я.

— Приказано узнать, застрелили вы немцев или нет. [181]

— Передайте майору, что Строева застрелила двух немцев в нейтральной зоне, а сколько их еще там и где они укрываются — не знаю.

— Ложись!

Я упал на дно траншеи вниз лицом и не успел оглянуться, как взрыв, второй, третий последовали один за другим. Укрываясь за поворотами от осколков и комьев земли, я пополз к снайперскому окопу.

В углу уже сидел связной комбата, покрытый серой пылью; его нижняя челюсть мелко дрожала. Он молча водил по сторонам выпученными, как у филина, глазами.

Как только кончился артиллерийский обстрел, я бросился к развалинам дома — узнать, что случилось с Зиной.

В воронках еще дымились остатки селитры. Пыль и дым застилали глаза. С трудом вскарабкался я на обломки досок. Строева лежала, свернувшись по-детски калачиком, и правой рукой зажимала рану на левой. Между пальцами струилась кровь.

— Иосиф, не ругай меня, я не успела уйти, вот оцарапало... — только и сказала Зина.

Старопановская операция

Июль 1942 года... С наступлением темноты по приказу начальника штаба полка курсантам школы снайперов был выдан трехдневный сухой паек, и мы ушли на передовую.

Белая ночь угасала. Огромная луна вышла на середину неба, как будто для того, чтобы вечерняя заря с рук на руки передала ее утренней заре. В воздухе — легкий аромат цветов. В кустарниках заливается какая-то пичуга. Эх, хороша ты, ночка! В твоей тиши все кажется близким, родным, будто нашептывает мне что-то мой сынок Володенька.

Не успело выглянуть солнце, как земля глухо ахнула и затряслась. Пронизывая дымку утреннего тумана, проносились над нами раскаленные стрелы. Это «катюши» обрушили свои снаряды на голову врага. На нашем участке фронта началась Старопановская операция. Буквально за несколько часов наступления были изломаны все укрепленные рубежи противника. И хотя развить начальный успех операции мы не сумели, это было серьезным предупреждением врагу. [182]

Более часа наша артиллерия обрабатывала рубежи противника. Первый раз с начала обороны я увидел; такую могучую силу огня советской артиллерии.

В это время я с группой своих курсантов-снайперов стоял в траншее на правом фланге батальона, которому; мы были приданы.

Трудно передать состояние людей перед атакой.. Большинство солдат старается чем-то занять себя. Некоторые ковыряют штыком лунку в стене траншеи, а другие, присев на корточки, тщательно счищают ржавчину с затвора и штыка, как будто только теперь ее увидели. Бойцы помоложе стараются быть вместе. А «старички», уже не раз побывавшие в атаках, обжигают самокрутками губы, сплевывают и вновь закуривают, не сводя глаз с расположения врага.

Тревожная минута. Ждем команды...

К нам подошел широкогрудый низкорослый майор — командир батальона. Он был чисто выбрит и даже надушен.

— Кто здесь старший группы снайперов?

— Я, товарищ капитан.

— Менять огневой рубеж только по моей команде, условный знак — желтая ракета. Следите за флангом. Не в силах будете удержать натиск противника — доложите, я буду в первой роте.

Разом все утихло. Люди стояли в молчании, держа наготове оружие, выжидая сигнала. Вдруг одиноко прозвучал винтовочный выстрел. Никто не обратил на него внимания, словно кто-то кашлянул. Все, однако, знали, что это выстрел немецкого снайпера и что он стоит нам жизни человека, но в эту минуту мы не думали об этом.

Прошло минут десять. Мы в недоумении смотрели друг на друга: неужели атака сорвалась? И вдруг наша артиллерия снова обрушилась на противника. Не успели отгреметь последние артиллерийские раскаты, как в небо взвились сигнальные ракеты. Атака! Люди прыгали на бруствер, перебросив через него ноги, выскакивали в нейтральную зону и, очутившись на открытом месте, охваченные внезапным оцепенением, застывали на месте. Но это длилось только мгновение, какую-то долю секунды, и мы уже мчались к рубежам врага. А в небе гремели наши штурмовики. [183]

Сколько раз я ни ходил в атаку, меня всегда охватывала такая ярость, что я почти не отдавал себе отчета в своих поступках. Слева и справа слышатся разрывы ручных гранат, автоматные очереди, винтовочные выстрелы, сливающиеся с криками людей, повелительными голосами командиров. И вот вражеская траншея. Разом приходишь в себя.

На бруствере траншеи залегли два молодых снайпера, прикрывая своим огнем товарищей, ведущих атаку на второй рубеж противника: неповоротливый, великан с виду, Сергей Найденов и щуплый, ловкий, как бес, Николай Смирнов.

Как-то раз ребята попросили Найденова встать на весы: сто шестнадцать килограммов потянул. А легкость его движений изумительна. Винтовка у него в руках казалась игрушечной. Заряжал он ее осторожно, брал двумя пальцами рукоятку затвора, боясь, как бы чего не сломать. Хороший парень — спокойный, уступчивый и отважный.

— Сергей! Здорово получилось, а? Только вчера вечером гитлеровцы орали: «Рус! Сдавайсь, идем на Ленинград!» — сказал Смирнов. — А сегодня уже мы бьем им морды. Да ты, Сережа, глянь, как они тикают, легавой так не успеть.

— А ты не любуйся, а стреляй.

Рядом со мной лежал низкорослый силач снайпер Пузанов. Говорили, что он с двухпудовой гирей играет, как ребенок с мячом.

— Товарищ командир, глянь сюда. Вон в развалинах станции позади наших немцы объявились. Видишь?

— Вижу.

Я неотрывно стал следить за немецким офицером, который с небольшой группой солдат пробирался к развалинам вокзала станции Лигово. Прежде чем открыть по ним огонь, нужно было установить количество немцев и их намерения.

К кирпичным развалинам станции, переползая от воронки к воронке, пробирались все новые и новые группы вражеских автоматчиков. Ясно, враг накапливал силы с расчетом внезапно ударить во фланг нашим атакующим частям. Чтобы сорвать этот план, я подал снайперам команду открыть огонь. [184]

Смирнов даже языком прищелкнул от удовольствия, освобождая обойму за обоймой. Найденов не спеша, с толком посылал пулю за пулей; глаза его блестели, на кончике носа висела капелька пота.

Гитлеровцы, попав под губительный огонь снайперов, прекратили продвижение вперед, залегли.

Вдруг лежавший рядом со мной снайпер Пузанов молча прижал к груди колени и медленно скатился на дно траншеи. Послышался его тихий голос:

— Пить! Пить! Пить!

Вскоре к раненому подбежал санитар:

— Нельзя тебе пить, браток, брюхо прострелили.

Немцы, укрывшиеся в развалинах, открыли бешеную автоматную стрельбу. Не больше пяти минут вели мы бой с вражескими автоматчиками, хотя их было в несколько раз больше, чем нас, снайперов. Но долго состязаться в стрелковой дуэли с нами они не могли. Все реже и реже раздавались их автоматные очереди и вскоре совсем утихли.

Опасность флангового удара была ликвидирована, и наш батальон продолжал наступление по развалинам станции Лигово. Это была первая пядь нашей земли, вырванная из кровавых лап фашистских палачей у стен Ленинграда. Девять месяцев за эту полосу земли шла битва, и вот она опять наша. Воодушевленные первым успехом, мы заняли новые рубежи, решительно навязывая противнику бой.

На кромке разрушенного вражеского дзота Сергей Найденов и Николай Смирнов орудовали лопаткой, устраивая новый снайперский окоп. Остальные залегли уступом. Теперь наше расположение напоминало журавлиный треугольник во время полета.

— Сергей, их траншею видел? — спросил кто-то.

— А то как же, неплохо устроили, даже стенки плетнем оплели, но такое развели у себя... Фу ты, поганцы!

— Артиллерия наша поработала на славу!

— Да, потрудилась, ничего не скажешь, по-русски, — подал кто-то реплику из дзота.

— Только так их и выкуривать, гляди, как глубоко зарылись.

— Дорого начало, а там и до Берлина тропку сыщем. [185]

Мимо нас проходили легко раненные товарищи. Один из них присел на бревне возле бойницы Найденова:

— Ну как тут у вас, ребята? Крепко жмут фрицы?

— Жмут-то жмут, да вон, гляди, успокоили их прыть.

Раненый подал Найденову кисет и бумагу:

— Смастери, браток, цигарку. Крепко, гады, повредили руку, самому не сладить.

— Никак, кость тронуло? — спросил Найденов.

— Видимо, так, пальцы не шевелятся.

— Держи. — Найденов подал солдату папиросу. — Сейчас огня добуду. — Сергей достал кресало и с силой ударил узкой полоской железа по камню. Брызнули искры, и фитиль задымил.

— На, держи, да скорей прикуривай. Вишь? Опять немцы зашевелились.

Раненый не торопясь раскурил папиросу, встал:

— Эх, сил не хватает наступать... Не отдавайте, ребята, немцам назад хотя то, что уже отвоевано. Ну, прощайте, за огонек благодарствую.

...Вечером группе снайперов было приказано конвоировать пленных. Проходя мимо русских, они изгибались в поклоне и робко улыбались, оглядываясь по сторонам. По улицам Ленинграда фашисты шли медленно, понурив головы, засунув руки в карманы. На улицах города стояло много женщин, детей и стариков. Немцы искоса поглядывали на зеленые грядки овощей, посаженных вместо цветов на газонах.

Помню, как на углу улиц Майорова и Садовой мальчуган лет семи, дергая молодую женщину за руку, спрашивал:

— Мама, почему фашисты прячут руки в карманах? Что, они у них грязные?

Женщина, не отвечая на вопросы сына, бросила презрительный взгляд на гитлеровских солдат и прошла мимо.

Мальчуган несколько раз оглянулся на пленных, которые шли лениво, словно каторжане, гремя коваными сапожищами по булыжной мостовой, и погрозил им кулаком.

Во второй половине ночи мы вернулись на передовую, а спустя несколько минут к нам пришел Василий [186] Ершов. Под мышкой он держал корпус станкового пулемета.

— Дядя Вася, а где Романов? — спросил я.

— Тут он. Жив.

Ершов обрадовался мне и тут же насупился. Его густые широкие брови прикрыли глаза, и, не глядя на меня, он сказал:

— Мы-то что... — И строго спросил: — А вот ты как сюда попал?

— С учениками, Василий Дмитриевич. Как говорится, практические занятия провожу.

— Не делом, брат, занимаешься! Эка с одним глазом в этакую игру ввязался. Тут кроме своих двух во лбу не помеха бы другая пара на затылке. А он...

— А ты куда тащишь пулемет?

— Ремонтировал, осколком прицел испортило. Узнал, что ты тут со своими курсантами, зашел поругаться.

Я промолчал.

Василий Дмитриевич был не в духе. Причина этого стала мне ясной несколько позднее. Неодобрительно качая головой, он положил пулемет на нары и стал его старательно протирать и чистить, шумно сопя носом.

Найденов не торопясь достал из кармана кисет и бумагу и, подобрав свои огромные ножищи, чтобы не задеть проходивших, сказал:

— Ты, браток, никак, с нашим учителем давно знаком, так что же ни с того ни с сего на человека набросился?

— А вы с ним рядом давно воюете, позвольте спросить?

— Впервые.

— То-то оно и видно.

— Кури! Зачем злиться?

— А я вовсе не сержусь, а сказал правду.

Я вышел в траншею. Стояло тихое летнее утро. На небе — ни облачка.

Откуда-то четко донеслись слова:

— А ну давай, давай! Дружно! Доску! Доску положите под левое колесо... А, черт! Осторожнее ногу! Ноги берегите... А ну-ка, ребята, еще разок! Взяли!

Это противотанковая артиллерия меняла свои позиции, готовясь к продолжению боя. [187]

Наступление наших частей под Старо-Пановым принесло нам первые победы. В первые часы нашего наступления немецкие танки, артиллерия и авиация бездействовали, настолько они были парализованы внезапным ударом наших войск. Лишь во второй половине дня немецкая артиллерия повела ответный огонь, но, к счастью, неточно. Бой с яростно сопротивлявшейся вражеской пехотой продолжался. Продвижение в глубь обороны немцев сдерживали только противопехотные минные поля и уцелевшие пулеметные дзоты, откуда немцы оказывали упорное сопротивление.

Я зашел в соседний блиндаж. Дверь солдатского дома была вырвана взрывной волной вместе с косяками. Из бесформенной дыры укрытия шел столбом табачный дым.

— Митя! — послышался голос из темноты. — Да ты у нас просто герой! Да это просто здорово! Как только ты к нему подобрался сквозь шквальный огонь, а?

— А чему тут дивиться, — вставил густой бас. — Солдат свое дело знает.

— Тут, братец мой, быть только солдатом маловато...

— Хо-хо-хо! — снова прогремел бас. — На войне, брат, в человеке все узнаешь: густой у тебя или жидкий ум, какое сердце. В бою, как бы тебе сказать, люди вроде голые, какие они в самом деле есть. Без маскировки.

— Да что вы, ребята, — торопливо заговорил сиплый голос. — Никакого тут геройства нет. Я сумел подобраться поближе к этому их дзотику раньше других, ну и швырнул ему в пасть связку гранат, вот и все геройство.

— Что верно, то верно, — ответил бас.

В укрытии все затихло. Вскоре послышалось похрапывание спящих.

Где-то совсем близко в расположении противника слышались говор, лязг оружия, короткие команды, а потом и там стало тихо.

Я вернулся в свой блиндаж. Здесь неторопливо вел рассказ дядя Вася:

— Бывало, в первые дни войны я чистил вот этот пулемет со своим юным дружком Гришей Стрельцовым. Поначалу он робел в бою, а потом свыкся — и ничего, отчаянным стал. Иной раз возле меня ляжет, прижмется [188] ко мне и говорит про всякую всячину, а затем свернется по-ребячьи и уснет! Ох! Как он шибко ненавидел оккупантов! — Ершов вздохнул всей грудью. — Бывало, где уж очень опасно, оберегал я его, да случилось так, что не сумел уберечь, убили Гришу. А он был мне ровно родной сын. — Дядя Вася похлопал ладонью по крышке пулемета: — Сколько я перестрелял вот из этого «максима» фашистов, а все мало только за одну Гришину жизнь.

Василий Дмитриевич закашлялся и, отвернувшись, быстро утер ладонью глаза. Несколько раз пытался он свернуть самокрутку, но не мог: руки дрожали, рвали бумагу, табак сыпался на колени.

— Дядя Вася, дозволь мне, — сказал Найденов, — я сделаю.

— Спасибо, дорогой, мне сегодня что-то не по себе. — Ершов с жадностью затянулся и покачал головой. — Руки устали от пулемета, и уснуть, как видите, не довелось. Немцы небось захотят отобрать у нас то, что мы у них взяли, хотя и наше это, кровное, свое. — Василий Дмитриевич заторопился уходить. — Ну, ребята, спасибо, мне пора к себе пробираться, а то, чего доброго, и на своей земле в чужой траншее заплутаешься.

Прощаясь, дядя Вася крепче всех пожал руку Найденову:

— Будет нужда в огоньке — своим дружком выручить могу, только дайте знать.

— Благодарствуем. Поможем и мы, когда у вас в этом будет нужда, — хором ответили снайперы.

Я вышел проводить старого друга. В траншее Ершов мне сказал:

— Давеча я из дому получил письмо. Моя баба пишет, что секретарь райкома дровами и хлебом пособил. Спасибо ему. Да ведь вот горе какое, и говорить не хотел: младший сынишка помер. — Дядя Вася с минуту потоптался на одном месте, словно припоминая, куда ему идти, а затем горестно махнул рукой и тихо добавил: — Малыша тоже Гришей звали...

Пулеметчик круто повернулся и, не простившись со мной, зашагал в сторону станции Горелово. Вскоре его высокая, чуть сутулая фигура затерялась в траншее.

Глядя вслед боевому товарищу, я думал и о своем малыше. [189]

Иногда на передовой на несколько часов все утихает. Но фронтовики знают, как опасно это желанное затишье: зорким должен быть глаз и острым слух часовых, иначе мгновенно можно очутиться в руках врага или получить нож в сердце.

Я подошел к работающим саперам. Они умело и быстро перестраивали бывшие огневые точки врага, поворачивали их бойницы с востока на запад.

Солнце взошло. Жаворонок, трепыхая крылышками, повис в воздухе и запел свою звонкую незатейливую песню. Пригибаясь к земле, с аппаратом на спине пробежал в сторону станции Лигово телефонист. В лощинке к ручью подошел солдат, вымыл котелок и ложку и, осмотревшись, умылся сам.

Вдруг земля вздрогнула от мощного орудийного залпа.

Ко мне подбежал связной комбата:

— Мне приказано показать вам новый огневой рубеж. — Понизив голос, связной добавил: — Предполагается танковая контратака немцев. Надо спешить, товарищ командир.

Новый огневой рубеж мы заняли юго-восточнее станции Лигово, вблизи шоссейной дороги. Орудийная стрельба с обеих сторон усиливалась с каждой минутой. У подножия невысокого холмика уже заняли позиции бронебойщики. На краю лощины хлопотали у противотанковых пушек артиллеристы. Несмотря на частые разрывы снарядов, они не укрывались.

Мы лежали, плотно прижавшись к земле. Впереди нас в трехстах метрах — «ничейная» полоса. Справа, слева, несмотря на сильный огонь вражеской артиллерии, дружно и гулко захлопали выстрелы противотанковых ружей, близко бабахнули пушки. Вдруг из облака пыли и дыма появился танк. Он вел огонь из пушки и пулеметов. Над нашими головами с устрашающим визгом пронеслись снаряды. Серая бронированная машина вздрогнула всем корпусом и присела к земле.

Фашисты, густой цепью перебегая от укрытия к укрытию, шли в атаку. В начале атаки слышались дружные винтовочные залпы. С приближением вражеской пехоты стрельба усилилась. Все смешалось. Вразнобой захлопали винтовочные выстрелы: «Пах-пах-пах». Яростнее стали пулеметные очереди. [190]

— Слева танки! — послышался с позиций артиллеристов чей-то зычный голос.

Снайперы расстреливали бегущую по полю немецкую пехоту.

На некоторое время артиллерийский обстрел прекратился, давая возможность пехоте завершить начатый бой. Более явственно послышался стук пулеметов. Кое-где чавкнули разрывы мин. Еще минута, другая — и мы бросились в рукопашную.

Найденов ударом приклада выбил из рук гитлеровца автомат, схватил немца за шиворот и бросил на землю так, что тот покатился кубарем.

— Вон с нашей земли, жаба! — Сергей наотмашь ударил прикладом фашиста по голове.

Рукопашная схватка прекратилась так же внезапно, как и началась: враг, не выдержав стремительного натиска наших бойцов, побежал.

Ряды серо-зеленых солдат таяли. Реже и реже можно было поймать в окуляр убегающего немца.

Ко мне подбежал Сергей Найденов:

— Товарищ командир, пулемет Василия Ершова что-то замолчал, дозволь, я дойду, узнаю, что с ним.

— Где вы видите пулемет Ершова? — спросил я снайпера.

— Вот он у бугорка, что слева от дороги.

«Неужели дядя Вася погиб?» Отгоняя от себя эту страшную мысль, я следил за каждым движением Найденова. Вот Сергей вполз в воронку и остановился, вытер лицо рукавом гимнастерки и опять пополз.

Почти рядом с Найденовым разорвалась мина. На минуту я потерял его из виду. А когда рассеялся дым, Сергей неподвижно лежал на боку.

— Ребята! — крикнул Смирнов. — Найденова убило.

Но Сергей был жив. Я видел, как он осторожно левой рукой отстегнул от ремня флягу с водой и поднес ее ко рту.

— Жив! — вырвалось разом у всех.

Оставалось метров сто — сто пятьдесят до пулемета Ершова. Найденов, полежав минуту на месте, быстро пополз вперед, неестественно загребая правой ногой и рукой.

— Ранен. Хватит ли сил?

Совершенно неожиданно открылся люк подбитого [191] танка. Показались руки, а затем выглянула голова в шлеме и плечи танкиста. Гитлеровец собирался выстрелить в ползущего русского солдата. Я предупредил его. Вражеский танкист вывалился из люка на землю, люк танка захлопнулся. «Внутри танка еще кто-то есть, буду следить», — подумал я. Найденов, видимо, ничего не заметил, иначе бы остановился возле танка. Сергей безостановочно полз вперед к намеченной цели. И вот он скрылся, а спустя минуту я увидел его перед входом в траншею: он стоял, опираясь левой рукой о стенку, с кем-то разговаривая, затем взглянул в нашу сторону и опять скрылся.

Было пасмурно и душно: тучи висели низко. К полудню бой прекратился. Снайперы сели обедать в открытой траншее. Кто-то громко крикнул:

— Воздух!

Я осмотрелся.

Позади нас солдаты-артиллеристы накрывали пушки, ящики брезентом, плащ-палатками и шинелями.

Навстречу серой туче, прижимаясь к ее кромке, словно воры к стенке дома, летели вражеские бомбардировщики. От корпусов трех первых самолетов оторвались черные болванки, грохот падающих бомб и их разрывов заслонил собой все. Мы лежали точно в гамаке, качаясь из стороны в сторону. Над землей стояло сплошное облако дыма и пыли.

Бомбовозы, освободившись от смертоносного груза, улетели. В голове все еще стоял страшный гул. Протирая глаза, я дышал ртом, как вдруг кто-то потянул меня за ногу. Это был Сергей Найденов:

— Товарищ командир, вы живы? Я принес Ершова. Ему ноги перешибло. Артиллерийский доктор его осматривает.

— Сережка, и ты ранен?

— Я-то что, малость оцарапало, а вот дядю Васю больно зашибло, в бреду он. Не узнал меня, когда я за ним пришел, и всю дорогу то крепко с немцами бранился, то с женой разговаривал.

Я побежал к месту, где лежал дядя Вася. Он непрерывно шарил вокруг себя руками.

— Ищет свой пулемет, — сказал Сергей и, отвернувшись, засморкался, украдкой ладонью вытирая глаза. [192]

— Ребята, а пулемет наш где? — в бреду шептал Ершов. — Артем, ленту живей сюда! Митя, иода где? Санюша, ты сходи... к секретарю райкома, поблагодари... за помощь, а я ему... солдатское спасибо. Гляди за ребятами, пускай учатся, обо мне не тревожься, я здоров...

Пять суток мы вели бой с врагом на отвоеванной земле у стен Ленинграда. На шестые сутки немцы ввели в бой свежие силы и оттеснили нас к станции Лигово, где мы и закрепились.

Так закончилась Старопановская операция.

Встречи

...Дом культуры имени Горького был заполнен военными. У массивных двустворчатых дверей толпились солдаты и офицеры. Время от времени двери раскрывались и на пороге появлялся щеголеватый майор в роговых, сдвинутых на кончик носа, очках. Близко поднося к очкам лист бумаги, он невнятно называл фамилии и, как кукушка на стенных часах, снова скрывался за дверью.

В коридор входили все новые и новые толпы военных. Я стоял у окна. Вдруг чьи-то руки обхватили меня сзади и с силой сжали. Кто-то сунул в мой рот папиросу.

Это был Акимов. Он смотрел на меня, широко улыбаясь, обнажая свои прекрасные зубы. Рядом с ним стоял, шутливо отдавая мне честь, сержант Андреев.

— Вот так встреча! С чем вас, друзья, поздравить?

— Это военная тайна, — приложив палец к губам, ответил Акимов. — Неплохо бы попасть в Герои. — Он был все таким же неугомонным шутником.

На груди Акимыча красовались два боевых ордена — Красного Знамени и Красной Звезды.

— Героя он заслужил. Ведь танк, словно жука навозного, кверху лапками положил, — сказал Андреев.

— Дело обычное. В драке всякое бывает. На счастье надейся, а сам маху не давай. А тебя, Иосиф, с чем поздравить?

— С медалью «За отвагу».

Дверь распахнулась, и на пороге появился очкастый майор. [193]

На многие названные фамилии никто не отозвался.

Вызвали Акимова. Он расправил плечи, поднял голову, подмигнул нам, четким шагом прошел к дубовой двери, по-хозяйски распахнул ее и скрылся в мягком полумраке.

— Глянь! Глянь! Каким кандибобером прошелся наш Акимыч, ай да герой! — крикнул снайпер Николай Смирнов.

Уходя за получением награды, Андреев сказал мне:

— А вы, товарищ старший сержант, не уходите, ждите нас у ворот.

Пришла новая группа фронтовиков. Вместе с ними был и Орлов, уже успевший, придя из госпиталя, принять участие в последней операции. По одному взгляду Орлова я понял: что-то случилось. Но с кем и что?

— Романова видел? — спросил я Орлова.

— Нет, он в командировке.

— А Собинов где?

Орлов жадно глотал дым, сухо, отрывисто кашлял, торопливо барабанил кончиками пальцев по подоконнику.

— Где Собинов? — повторил я.

Орлов хмуро посмотрел на меня:

— Леонид в госпитале, ему повредило глаза. Будет он видеть или нет — неизвестно.

Наконец майор вызвал и меня.

В просторном кабинете вдоль стен стояли стулья с высокими спинками. За столом, покрытым парчовой с бахромой скатертью, сидел командир нашей дивизии Трушкин в новом генеральском кителе, седой, с усталым лицом старика. Рядом с генерал-майором сидел маленький, но крепко сложенный, с обветренным лицом человек в поношенном штатском костюме; темные волосы подстрижены ежиком. Он приветливо улыбался, глядя на нас. Генерал сидел, тяжело облокотившись обеими руками на стол. Глаза его были прикрыты желтоватыми веками, и, когда он взглянул на меня, веки медленно поднялись вверх. Морщины на его лице то и дело разглаживались, как бы уступая место старческой улыбке. Генерал держал в руке большой красный карандаш и постукивал им по столу, переговариваясь с соседом.

За маленьким круглым столиком, покрытым красным сукном, сидел начальник строевой части дивизии, румяный [194] молодой мужчина с пышными черными усами подполковник Любавин. Он быстро отмечал награжденных в лежавшем перед ним на столе списке, читал документы и передавал продолговатую коробочку вместе с бумагами генералу. Ритмичный стук метронома в репродукторе придавал этой минуте суровую торжественность.

Вдруг стук утих. Послышался голос диктора: «Внимание! Внимание! Граждане, район подвергается артиллерийскому обстрелу. Движение транспорта приостановить, населению укрыться».

На улице завыла сирена. Звуки ее заполнили воздух, сердце.

Человек в штатском взглянул на генерала. Трушкин, словно ничего не замечая, продолжал вручать награды. Казалось, он думал: «Не удивляйтесь, уважаемый. Под какую музыку заслужили награды, под такую и получайте их».

Каждый раз, когда я подходил к столу за получением награды, мне хотелось сказать большое и искреннее спасибо правительству и партии, но слова застревали в горле, и я говорил обычную фразу: «Буду драться с врагами так, чтобы оправдать эту награду».

Выйдя во двор, я не нашел своих товарищей. Пройдя через пустырь, прилегающий к Дому культуры, я вышел на Новосивковскую улицу, заполненную дымом и красной пылью. Мимо меня пробегали женщины и дети, они что-то на бегу кричали, махали руками, но их голоса терялись в грохоте взрывов.

Я стоял под аркой дома, плотно прижавшись к стене, чтобы взрывная волна не выбросила на мостовую. Вдруг кто-то сзади тронул меня за руку. Оглянувшись, я увидел женщину, с ног до головы покрытую кирпичной пылью. В ее спокойных глазах не было страха. Она неторопливо сказала:

— Пройдите, товарищ, в укрытие, вот сюда.

Спустившись на несколько ступенек, я открыл обшитую железом дверь и вошел в довольно просторный подвал, уже обжитый людьми. Горел фонарь, справа вдоль стены стояли кровати — большие и маленькие, столы, лежали чемоданы, узлы. У стены слева — две печки-времянки и кухонные столики. Около двери — дощатый топчан, покрытый белой клеенкой, тумбочка с аптечкой, — по-видимому, это был уголок медпункта. [195]

На стене против двери крупными черными буквами было написано: «Смерть фашизму!» Середину подвала занимал пожарный пост: объемистый дощатый ящик с песком, две бочки, наполненные водой, противопожарный инструмент — багры, лопаты.

Ко мне подошла старушка. На правой руке ее стеганки повязка с надписью: «Дежурная».

— Вот и вас бог занес к нам, — ласково сказала она. Вдруг с шумом распахнулась входная дверь, еще с порога повелительный голос крикнул:

— Тетя Паша! Зови доктора.

Две женщины внесли на носилках девочку лет одиннадцати-двенадцати, всю в крови... Она все время стонала и звала мать:

— Мама, где ты, дай руку, мне больно.

Девочка поворачивала то в одну, то в другую сторону русую головку, обводя нас мутным взглядом. Врач, сухонький, весь беленький, вошел в подвал через запасной ход. Он сделал раненой укол и попросил меня переложить девочку с носилок на топчан. Я осторожно взял ее на руки. Девочка едва приметно вздрогнула и попросила воды.

Врач стал накладывать уже ненужную повязку... Через несколько минут девочка умерла. Тетя Паша сложила тоненькие детские руки на груди умершей, связала их кусочком марли и трижды перекрестила.

Душно стало в подвале, не хватало воздуха. Я вышел во двор. Артиллерийский обстрел прекратился. Стояла изумительная тишина. От Нарвских ворот в сторону фронта отошел одинокий трамвайный вагон. Он шел медленно, постукивая колесами на стыках рельсов.

Я постоял некоторое время у Дома культуры, поджидая товарищей, но ни Акимов, ни Андреев не появлялись. Перед моими глазами все еще стоял образ погибшего ребенка. Смерть девочки с русой головкой живо напомнила мне гибель моего старшего сына Вити. Мне до безумия хотелось пойти к моему осиротевшему Володеньке, побыть с ним вместе хотя одну минуту, но у меня не было отдельного увольнительного удостоверения, и я вынужден был с горечью в сердце отказаться от этой мысли. Постоял еще несколько минут на углу Нарвского проспекта и пошел пешком на фронт. [196]

Рыжая крыса

Еще до восхода солнца ко мне в землянку вбежал белокурый балагур и весельчак знатный снайпер Ленинградского фронта Иван Добрик. Как обычно, смешивая украинские слова с русскими, он заговорил:

— Знаешь, хлопче, на нашем участке снайперы объявились. Помоги, браток, а то житья нема! Вчера под вечерок убили двух наших стрелков Иванина и Смирнова. Гадюки, где-то притулились так, что им видать наши ходы сообщения и траншеи, а их мы обнаружить не можем! — одним махом высыпал снайпер. Скуластое лицо парня от волнения и быстрой ходьбы пылало румянцем. Большие голубые глаза озарялись тревожным блеском.

Добрик был отличным снайпером и ловок, как вьюн. На «охоту» он обычно выползал в нейтральную зону, приспосабливался на краю воронки и оттуда выслеживал наблюдателей противника, а иногда убивал и часовых у пулеметов. Но Иван знал, что теперь предстоит особенно опасная борьба.

Вражеские снайперы действовали хладнокровно и стреляли метко. Их обслуживала большая группа специально обученных солдат: они подыгрывали снайперам — высовывались из разных мест, стреляли, выставляли чучела, создавали шум в своей траншее. Я не раз испытал этот «маскарад» на собственном опыте. Уйти сразу вместе с Добриком я не мог.

На прощание Добрик сказал:

— Так ты завтра приходи, пособи мне с ними тягаться.

— А ты один не лезь, я утречком загляну к тебе со своими ребятами.

— Добре! Буду ждать. Но все же погляжу, як БОНЫ там беснуются.

Иван Добрик ушел, а вечером я узнал, что он тяжело ранен в затылок осколком мины.

Как только сгустились сумерки, я пошел к Строевой, чтобы вместе с ней обсудить, как лучше подготовиться к поединку с фашистскими снайперами. Надо было также предупредить остальных товарищей.

Когда я вошел в землянку связных при штабе полка, Зина, свернувшись клубочком, крепко спала на дощатом [197] топчане. У телефонного аппарата сидели два бойца, густо дымили самокрутками и вполголоса разговаривали. Я подошел к спящей девушке и осторожно положил руку на ее плечо. Зина мигом проснулась, повернулась на спину, схватила меня за голову и крепко прижала к своей груди. Солдаты переглянулись.

— Иосиф! Ты жив? Ой, а мне приснилось...

— То ж во сне. А наяву ему до ста лет жить, — засмеялись связные.

Мы вышли из душной, прокуренной землянки. Где-то совсем близко шел тягач. Он, шумно гудя и лязгая гусеницами, жевал землю. Я рассказал о появлении немецких снайперов и изложил свой план действий.

— Прошу тебя только об одном, — сказала Зина — с учениками не ходи. Я поговорю с Толей Бодровым, и мы вместе решим, как действовать.

На утренней зорьке Зина, Бодров и я пришли в расположение первого батальона. Мы заняли свои места до восхода солнца и начали наблюдать за траншеей немцев. Чего там только не было! Разноцветное тряпье, консервные банки, ведра, бутылки, кирпичи, куски фанеры, кости, каски, куски железа, мотки проволоки, противогазы...

Бодров впервые был на этом участке. Он посмотрел на меня и развел руками:

— Вот и попробуй найти кого-либо среди всего этого барахла.

Зина подала Бодрову блокнот:

— Толя, полюбуйся, это я зарисовала их оборону со всеми украшениями. Возможно, ты на свежий глаз заметишь что-нибудь новое.

Я всматривался в расположение противника. Скоро рядом со ржавым ведром у бруствера я увидел лежащего [198] фашиста. Он прислонился плечом к стволу опаленного дерева с теневой стороны: луч солнца не мог коснуться его лица и рук. Его голова была обмотана темной тряпкой, лишь подбородок, рот и половина носа открыты. Я показал товарищам находку.

— Ну и ну-у! — протянул Бодров. — Ай да подлюга, как пристроился!

Строева, устанавливая запасной бронированный щиток в свою бойницу, подшучивала над Бодровым:

— А ты, Толя, гляди покрепче, а то проморгаешь.

— Как бы не так, не проморгаю, не первый раз вижу эту животину.

— Не торопись, Толя. А если это только чучело, тогда что?

— Да какого тебе черта чучело, гляди лучше: весь трясется от страха.

Я не сводил перекрестия прицела с головы фашиста, выжидая, когда он повернется в нашу сторону.

К лежащему немцу подбежала большая рыжая крыса. Она без всякой опаски приблизилась к его лицу, обнюхала сначала подбородок, потом рот, затем встала на задние лапы, но, кем-то напуганная, юркнула немцу за пазуху.

— Тьфу ты, дьявол! Откуда она только объявилась?

Бодров открыл рот от удивления.

— Толя, закрой рот, а то, чего доброго, рыжая за язык тяпнет!

— Тьфу, дьявол, как же это я не разглядел! Брось гоготать, впервые вижу такое представление, — отмахнулся смущенный Бодров и добавил: — А я, ей-богу, хотел стрельнуть, да пожалел крысу.

— Ну и лежал бы с пулей в черепке. Ищи живого, он тут где-то поблизости притаился.

Этот случай напомнил мне об одной встрече со старым приятелем Петром Андреевичем Тимониным. Я встретил его на площади Ленина, когда ходил навещать своего сына Володю во второй половине февраля 1942 года. С трудом узнал я тогда первоклассного гимнаста. Высохшее до предела, костлявое лицо Петра Андреевича было какого-то пепельного цвета, глаза провалились. Рот стал неестественно большим, губы потрескались.

Слова он тянул нараспев. Его стройная, гибкая фигура [199] легкоатлета согнулась, руки висели как сухие палки.

Петр Андреевич узнал меня с трудом и сразу заговорил о своей семье.

— А ты понимаешь, Иосиф, Зоя Николаевна-то успела проскользнуть с последним эшелоном, двадцать восьмого августа, через станцию Мга. Да, да, не удивляйся, — именно проскользнула, ведь в это время шли бои с немецкими танками в двух километрах от станции.

— А ты, Петя, где теперь живешь?

— Я-то? — он кончиком языка осторожно смочил потрескавшиеся губы и, глядя в сторону Невы, поежился от холода. — Живу на казарменном положении. Поначалу питался в столовой, а когда и там прекратили кормить, вот тут-то оно и началось. Петр Андреевич протянул вперед руки: — Гляди, вот они, руки, жиру нет, одни связки. А служба требует много сил, ведь я теперь работаю заместителем начальника вагонного участка железной дороги. Сам знаешь, фронтовая обстановка, а народ ослаб; поручишь проверить исправность вагонов, а человек не доходит до места. Надо самому идти, а сил где взять, и фронт подводить нельзя. Вот и мотаешься.

Мы вышли на Литейный мост. Морозный ветер дул в лицо. Петр Андреевич поглубже надвинул шапку, приподнял воротник шинели и тяжело зашагал рядом со мной, загребая сапогами снег. Дойдя до улицы Чайковского, он вдруг остановился у репродуктора и стал слушать музыку. Как бы извиняясь за свою слабость, сказал:

— Ты понимаешь, Иосиф, как мне ни тяжело, а музыку слушать люблю. Помню, двадцатого января пришел в комнату. Холодно. Одна мысль — что бы поесть. Я в сотый раз стал обшаривать полки в буфете, в кухонном столике, заглянул в печку и за печку в поисках корки хлеба или горстки крупы. Ничего. Ну вот, взял это я сковороду и стал ее ножом скрести. Отлетевшие корочки положил на язык и лег на кровать. Искать было больше нечего...

Петр Андреевич умолк. Что-то поискал в карманах пальто.

— В городе, понимаешь, частенько спрашивают пропуск. Да, на чем это я остановился? [200]

— Ты лег в постель.

— Да, да, ну вот лежу это я в постели, и вдруг по радио заиграли «Танец маленьких лебедей»... — Петр Андреевич кончиком языка смочил губы и, опершись на мою руку, продолжал: — Я всегда люблю слушать музыку с закрытыми глазами. И вот лежу это я в постели и вижу не танцующих лебедей, а идущие один за другим эшелоны, груженные хлебом, сахаром, ящиками масла. Чего только не грезилось в голодном мозгу...

Мы остановились, чтобы передохнуть. Петр Андреевич прислонился к стене дома.

Я взял под руку приятеля, и мы поплелись дальше.

— Петр, а ты мне не досказал про музыку, — напомнил я.

— Ах, да, совсем забыл. Ну вот, когда музыка умолкла, я открыл глаза и увидел прямо перед собой, на подоконнике, большую рыжую крысу, да, да, именно рыжую. Она не сводила с меня маленьких жадных глаз. Лежать, понимаешь, я не мог, собрал последние силы, встал и увидел в углу возле тумбочки крупицы просыпанного пшена. Я стал их собирать и тут же в углу за [201] тумбочкой нашел старый портфель с проеденным боком. Рядом с ним на полу кучка крупы. Я открыл портфель и закричал, да так громко, что рыжая крыса кубарем скатилась с подоконника и скрылась. Килограммовый пакет крупы лежал в портфеле. Понимаешь, крыса помогла мне его найти. Крупу забыли вынуть из портфеля жена или я сам, не знаю, но о ней забыли... Эта крупа спасла мне жизнь...

«Жив ли он?» — думал я, не прекращая наблюдать за траншеей противника.

Грохнул выстрел, на чьей стороне — я не разобрал.

Зина положила винтовку плашмя и укрыла оптический прицел за бронированный щиток:

— Ося, иди сюда, — позвала она. — Глянь, что вытворяют гитлеровцы.

Я посмотрел в перископ.

Два немца занимались чем-то невероятным: по очереди то нагибались к земле, то опять выпрямлялись; один выпрямился и положил на плечо деревянный молоточек на длинной палке.

— Ребята, это они игру в крокет демонстрируют, — сказал Бодров. — Дураков в нашей траншее ищут, жулики.

После долгих поисков я все-таки обнаружил снайпера. Он лежал метрах в тридцати от чучела, у бутовой плиты. Я показал его ребятам и предложил им посмотреть, нет ли поблизости от игроков другого вражеского стрелка.

Спустя некоторое время в нашей траншее кто-то закашлял, и я увидел, как осторожно высунулся рукав маскировочной куртки немца, которого мы считали мертвым. Пальцы руки фашиста, обхватившие шейку приклада, приподняли ствол над землей и застыли в неподвижности. Дуло винтовки смотрело в сторону от моей бойницы. Враг целился в кого-то из наших, идущих с передовых постов. Я вынужден был стрелять в кисть руки, чтобы предупредить этот роковой для жизни товарища выстрел.

Винтовка дернулась кверху, стукнулась о край плиты, упала на землю. Я прикрыл бойницу.

— Ну как, прикончил того, за бутовой плитой?

— Нет, Зиночка, он изготовился в кого-то из наших [202] выстрелить, и я вынужден был стрелять в кисть его руки.

— Жаль, легко отделался, подлюга.

— А куда девались игроки в крокет?

— После выстрела скрылись.

Бодров и я, сидя на дне окопа, курили, а Строева продолжала наблюдать, переговариваясь с нами.

...Косые лучи полуденного солнца ласкали кромку солдатского окопа. Первые желтые листья медленно кружились в воздухе и падали на дно траншеи, на зеленый еще ковер травы, усеивая его желтыми узорами. Пушинки одуванчиков хороводом кружились в воздухе, тянулась паутинка — все это говорило о наступающей осени... Моя папироса погасла. Я забыл, что сижу в окопе переднего края.

— Ребята! — полушепотом позвала нас Зина. — Ося, посмотри, у куста полыни еще кто-то объявился.

Я осторожно повернул трубку перископа в сторону, указанную Зиной, и увидел чью-то голову. Рук и оружия не было видно. Глаза фашиста смотрели туда, откуда я стрелял.

— Ребята, разрешите мне уйти в траншею, я малость пошевелю эту глазастую змею! — сказал Бодров.

— Толя, брось шутить, смотри в оба, — ответила Зина.

— Глаза устали, да и шея занемела — не повернуть. Я не вмешивался в разговор. Бодров сам знал, что можно и чего нельзя делать.

Я знал, что Толя не сможет незамеченным преодолеть заваленное место старой траншеи, прежде чем доберется до основных рубежей. Перекрестие оптического прицела я держал на глазах лежавшего врага. Он сразу же заметил ползущего Бодрова, его белые брови дрогнули и поползли кверху, глаза покосились в сторону; видны были пятна грязи на его лице. Нацист, кося рот, что-то говорил, шевеля тонкими губами, но сам в руки оружия не брал. Я ждал появления другого немца, которого мы не сумели обнаружить. В висках сильно стучало. В ожидании выстрела стал считать секунды, но тут же сбился и начал счет снова. Строева лежала словно окаменелая. Фашист поводил по сторонам одними глазами. По тактике этого зверя нетрудно было угадать, что мы имеем дело с опытным снайпером: он [203] не спешил выстрелить в ползущего русского, видимо ожидая более крупной добычи.

Вдруг немец припал к земле и стал пятиться к углу сарая.

— Гляди, Иосиф, как бы не уползла эта гадюка. Он, видимо, заметил кого-то. Я сейчас, вот только отойду в сторону.

— Не волнуйся, Зиночка, никуда он от меня не уйдет.

Прозвучал одиночный выстрел. Фашист взмахнул руками и замер на месте.

Испуганная выстрелом, рыжая крыса, перепрыгивая через ржавые банки, бросилась бежать вдоль вражеского бруствера.

Радостное известие

Снова настала осень — вторая блокадная осень... Год труда и борьбы закалил защитников Ленинграда. Перелом чувствовался во всем.

...Мороз осушил лужицы, сморщил грязь. Деревья оделись в причудливый наряд, украсились множеством изумрудных звонких ледяных сосулек и припудрились белой пыльцой. В воздухе все чаще и чаще кружились пушистые снежинки. Близилась зима. Земля стала гулкой — даже в немецкой траншее были слышны шаги идущего человека.

Ночью к нам пришла новая часть.

— Что, ребята, по морозцу ударим немцев? — спросил Андреев.

Незнакомый лейтенант ответил:

— Нет, товарищи, идите отдыхать, а там видно будет.

Выйдя из траншеи, мы шагали торопливо, все еще наклоняясь — сказывалась привычка: ведь год без отдыха мы держали оборону.

Люди то и дело оглядывались, словно боясь, что вслед идет враг, наступали идущим впереди на пятки, ругались и радовались.

После трехнедельного отдыха наш бывший 14-й, а теперь 602-й стрелковый полк занял участок обороны на гребне лощины, отделяющей Пулково от железной дороги. Отсюда хорошо была видна разрушенная Пулковская [204] обсерватория и просторная равнина, поросшая мелким кустарником.

При передаче нам участка обороны бойцы сообщили, что здесь румыны, что с румынами жить можно довольно мирно.

— Мы ходили в один колодец за водой, — рассказывали бойцы. — Но позади румын стоят немецкие части эсэс.

Сержант Андреев придирчиво оглядывал траншеи, проверял состояние накатов, землянок:

— Низкие и тесные блиндажи у вас и мелкие ходы сообщения. Что же это вы, братцы, подзапустили тут все? Сегодня румыны, а завтра эсэсовцы, тогда что?

— Мы здесь не собирались век жить. А воевать — и так сойдет.

— Брось хитрить, по всему видно, как вы тут воевали. В одном ручье с румынскими фашистами морды мыли... Воевали...

— Вольному воля, — огрызнулся щупленький сержант и, ехидно улыбаясь, мигом скрылся за траншейным поворотом.

На зорьке я вышел в траншею и стал наблюдать за рубежом противника. Не поверил своим глазам: в нейтральной зоне во весь рост, без оружия, ничего не боясь, словно на родной земле, посвистывая, шел румынский солдат в рваном зипуне. Он размахивал ведром, а дойдя до ручья, остановился и пристально поглядел в нашу сторону.

Я отчетливо видел его в оптический прицел: смуглое лицо, большие глаза, черный кустик усов, подпиравший нос с горбинкой. Его спокойствие, сказать по правде, обезоружило меня. Он зачерпнул ведром воду, еще раз взглянул в нашу сторону и, посвистывая, ушел.

Я выстрелил в ведро. Румын спокойно закрыл рукой отверстие, откуда бежала струя воды, и, улыбаясь, погрозил мне пальцем.

Из траншеи сразу высунулось несколько румын, они закричали: «Браво, браво!»

Как бы мирно ни вели себя румыны на нашей земле, но война остается войной. Прошла пора пить воду из одной криницы. Румыны поняли это и, несмотря на сильный мороз и метель, стали углублять свои траншеи. Наши стрелки нащупали слабое место в их обороне. [205]

Румыны забывали закрывать двери своих блиндажей, стрелковая амбразура и дверь были в створе, и мы видели, что делалось в траншее врага. Нет-нет, да кого-либо из их офицеров нам удавалось убить. По такой цели можно было стрелять без всякой предосторожности и наверняка. Румыны догадались, в чем дело, и занавесили двери стрелковых блиндажей.

Однажды в тихую ночь до нашего слуха донеслись обрывки русской речи. Это было настолько удивительно, что весть о появлении каких-то русских людей мгновенно облетела все подразделения полка.

В траншею высыпали солдаты и командиры из землянок.

— Смотрите, смотрите! Идут трамваи! — донесся до нас молодой женский голос.

— Так это же Ленинград! — ответил другой, тоже женский голос.

Все утихло. Слышны были лишь глухой стук топоров да удары лома.

— Товарищи! Откуда вас пригнали? — прокричал в темноту снайпер Смирнов.

Несколько минут стояла полная тишина. Потом мы услышали:

— Мы ви-те-бские!..

Смирнов заходил по траншее, сжимая кулаки:

— У-у, гады, женщин пригнали на фронт.

— Может, это власовцы? — спросил кто-то.

— Какие там к черту власовцы — наши бабы из Витебска. Пригнали укреплять траншеи.

За всю ночь Смирнов не произвел ни одного выстрела. И это было понятно: я знал, что девушка, которую он любит, осталась в неволе у фашистов.

Помню, именно в эти дни обороны под Пулковом узнали мы замечательную новость о прорыве блокады. Сообщил ее нам Петр Романов, прибежавший в нашу траншею. Усевшись на патронный ящик, он достал из планшета карту:

— Смотрите, ребята, как наши крепко стукнули немцев на Волге! Окружили группировку фон Паулюса вот так, — Петр провел пальцем по красной линии на карте, — и теперь колошматят ее. Скоро узнаем подробности этой битвы.

От волнения в горле стало сухо. [206]

— Вот это да! — только и смог я выговорить.

— Это еще не все, — торжественно продолжал Петр. — Радуйтесь: сегодня войска Ленинградского и Волховского фронтов начали наступательные бои на прорыв блокады Ленинграда!

— Ну! Наконец-то! Откуда ты знаешь? — наперебой спрашивали окружавшие Романова бойцы.

— По рации подслушал.

Романов оживленно продолжал:

— Замысел операции состоит в том, чтобы стремительным встречным ударом войск обоих фронтов ликвидировать Шлиссельбургско-Синявинский выступ фронта противника, соединить оба фронта и снять блокаду.

— Но ведь немцы в лесах могут иметь крупные резервы? — заметил я.

— Возможно. Но ты посмотри сюда. — Романов провел пальцем от Шлиссельбурга до Невской Дубровки. — Вот кратчайшее расстояние между Ленинградским и Волховским фронтами. Здесь глубина обороны немцев двенадцать — четырнадцать километров. Если одновременно обстрелять с востока и с запада этот район, то немцам не успеть развернуть свои резервы.

— Только бы это нам удалось. Там у немцев сильная полоса укреплений, да еще надо форсировать Неву. Трудно. Ох как трудно!..

Я не успел высказать свои радости и сомнения, как на нас с бешеной яростью обрушилась вражеская артиллерия. Романов вопросительно посмотрел на меня. Я прикрыл бойницу и стал готовить ручные гранаты. Строева прилипла к перископу.

— Немцы взбеленились, затевают что-то серьезное, — сказал Романов, проверяя пистолет. — Видно, чувствуют — конец приходит. Тяжелая артиллерия лупит, слышите, земля стонет. Смотрите, за таким обстрелом обязательно должна последовать атака пехоты.

— Неужели румыны в атаку полезут? — спросил я.

— А что им делать? Сзади них эсэсовцы стоят, никуда им не уйти.

Прогремели последние разрывы. Романов пожал нам руки и быстро вышел из окопа. Я открыл бойницу и тут же увидел бегущих к нашей траншее немцев. «Ага! Румынам не верят», — подумал я. [207]

Попытка противника ворваться на наши основные рубежи успеха не имела.

Взятые в плен гитлеровцы сообщили, что румынские части были сняты с передовой еще шестого января и заменены полицейскими частями 23-й дивизии.

Вечером, возвращаясь в блиндаж, я встретил в траншее Найденова.

— Выздоровел? Идем домой! Рассказывай, как дядя Вася.

— Я с ним в одной машине доехал до госпиталя. Василий Дмитрич всю дорогу разговаривал то с женой, то с детьми. Затем утих, я думал — уснул, а когда приехали к месту, взяли носилки... понимаешь, Осип... он был мертв. — Найденов отвернулся.

Я не мог больше ни о чем расспрашивать Сергея — сердце сжалось от боли. Не хотелось верить, что с нами нет больше храброго русского солдата Василия Ершова.

* * *

Вражеская артиллерия держала наши рубежи под непрерывным обстрелом, но пехота в атаку не шла. В стрелковой дуэли проходили день за днем. Все мы ждали команды для атаки. Я не раз спрашивал у Романова, какие сведения поступают с участка прорыва блокады.

— Никаких сведений, а по рации не поймать — немцы глушат.

Наступило восемнадцатое января.

Сергей Найденов и я вели наблюдение за рубежом противника. Вдруг в нашей траншее началась суматошная беготня, крики, беспорядочная пальба. Бойцы и командиры обнимали друг друга, полетели вверх шапки.

— Схожу узнаю, чего там, — сказал Найденов. Спустя несколько минут Сергей вбежал в окоп и с порога крикнул:

— Победа! Победа! Ура! — И этот великан начал плясать в тесном окопе, притопывая сапожищами. Затем схватил меня за плечи и поднял, как ребенка.

— Отпусти, дурило, — взвыл я, — кости поломаешь!

— Победа, Осип! Победа!

— Да ты толком расскажи: что произошло? [208]

Захлебываясь от радости, Найденов, все еще притопывая ногами, сказал:

— Наши войска соединились с волховчанами! Блокада прорвана. Ура! Понимаешь — прорвана!

В этот день бойцы и командиры ходили пьяные от счастья.

В двадцатых числах января мне был предоставлен отпуск в Ленинград на свидание с сыном. Какое ликование было в эти дни на улицах города! Буквально на каждом шагу меня останавливали, поздравляли с победой, обнимали, совали в руки табак, водку...

Одна старушка остановила меня и, пожимая мне руку, сказала:

— Спасибо, сыночки, что дорожку к Большой земле очистили. Дышать легче стало, родненькие.

Не найдя слов для ответа ленинградке, я обнял ее за узенькие плечи и по русскому обычаю поцеловал сухонькое, морщинистое лицо. [209]

Дальше