Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Начало

Один из районов Севастополя — Корабельная сторона — был в конце прошлого века отдаленной окраиной города. Исполосованная балками Корабельная сторона лежит на берегу Северной и Южной бухт; она словно самой природой предназначена для стоянки крупных судов: и в шторм здесь сравнительно тихо.

Ну, а тогда, в конце девяностых годов, здесь было тихо почти всегда: море, горы, зеленые скаты холмов. Красиво.

У каждой балки было свое названые. В одной из них — Аполлоновой — находилось наше жилище, где я и родился 26 ноября 1894 года.

Аполлон у древних греков был богом красоты. Нашу же балку так назвали словно в насмешку. Видно, в минуту безудержного веселья пришло в голову какому-то досужему остряку так окрестить ее. Но Аполлонова так Аполлонова. А название Корабельная сторона понятно и без объяснений. На Корабушке, Корабелке селился простой люд. В основном это были рабочие морского завода и матросы — те, кто обслуживал корабли, и те, кто на них плавал.

Народ это был неприхотливый, простой, жил в открытую — все было на виду. Да и как иначе, если дома-курятники — по-другому не назовешь — теснились бок о бок, щели в стенах в палец, слышимость отличная. Корабушка секретов и не признавала. Заборов она не знала. Собак на цепи — тоже. Собаку, если она на привязи, кормить надо, а жили впроголодь.

Жили дружно, каждый, чем мог, старался подсобить соседу. Оно и понятно: богатство рождает зависть, разъединяет; нужда сплачивает.

На Корабелке считалось зазорным взять хоть копейку, если помог кому погреб соорудить или крышу подлатать. Шло это не только от бедности. Дружба, спайка — древняя моряцкая традиция.

Истые дети Аполлоновой балки, мы не обращали внимания на всю грязь и неустроенность окружающего. Особенно грязно было во время ливней, но мы, мальчишки, были им рады. Не только потому, что можно было пускать кораблики. Потоки воды выносили всякую всячину, в том числе металлические изделия. Как мы радовались, когда находили медные и латунные обломки — пластинку, дверную ручку...

Платили за фунт меди 10 копеек. Два фунта наберешь — получаешь, по нашим понятиям, целый капитал — 20 копеек. То-то матери радость!

В нашей семье было девять детей. Выжило шестеро. За стол мы садились все сразу, ставилась на стол большая миска. Отсутствием аппетита никто не страдал, чуть зазеваешься — увидишь дно. Вот все и старались, ложки мелькали с молниеносной быстротой.

Не помню случая, чтобы кого-то из нас приходилось уговаривать: «Ложку за маму, ложку за папу, ложку за бабушку...» Даже самые маленькие и те относились к еде с уважением и никогда не говорили: «Я этого не хочу, хочу того-то». Закон для всех был простой: что на стол поставили — ешь. Не хочешь, вылезай из-за стола, больше ничего не получишь. Никто никогда от еды не отказывался, все с надеждой смотрели на мать — не будет ли добавки?

Мать моя, Секлетинья Петровна, самый дорогой мой человек, терпеливо несла свой тяжкий крест. Была она ласковая и безропотная, работящая и выносливая. От нее было приятно получать даже шлепок. Но прежде чем рассказывать о матери, напишу кратко об отце.

Уже став взрослым, прочел как-то потрясшую меня до глубины души горькую фразу Чехова: «В детстве у меня не было детства». У меня — то же самое.

Мой отец, сын матроса, рано узнал, почем фунт лиха, с детства видел только нужду. Был самолюбив и очень страдал оттого, что он, Дмитрий Папанин, отличавшийся богатырским здоровьем — прожил отец девяносто шесть лет, — многое умевший, на поверку оказывался едва ли не беднее всех.

Думается мне, надломил его флот. Семь лет отслужил он матросом. Вспыльчивый, болезненно воспринимавший даже самые незначительные посягательства на свою независимость, он часто бывал бит. У боцманов, рассказывал отец, кулаки пудовые: не так посмотрел — в ухо. Офицеры тоже занимались мордобоем. Семь лет муштры вынести могли только сильные духом. Слабые же утешение искали в чарке, тем более что полагалась и казенная: выпьют — и вроде бы полегчает.

После действительной службы на флоте отец работал баржевым матросом — развозил по военным кораблям воду. Заработки были нищенскими, и бедствовала наша семья отчаянно.

Говорят, голь на выдумки хитра. Построили мы наше жилище так: по Аполлоновой балке проходил старый водопроводный виадук, по которому поступала вода на Морской завод. Виадук — сооружение арочное. Одну из арок и облюбовали. Две стены — готовые, потолок тоже есть. Поставили одну стену, прорубили в ней окно, потом второе. Во второй стене прорубили два окна — одно над другим — и дверь. Жилье было двухэтажным. Сначала попадали на второй этаж, а оттуда — по старому корабельному трапу — на первый, универсального назначения: это и кухня, и кладовая, и столовая, и баня, и прачечная, и спальня всех детей и бабушки — она укладывалась спать на сундуке. Отец с матерью жили наверху.

Обстановка была спартанская. Стульев мы не знали, сидели на лавках, табуретках. Освещение по вечерам — семилинейная керосиновая лампа. Я уже лет с пяти научился и заливать керосин, и менять фитиль, чистить стекла. Потом, на станции «Северный полюс-1», это мне очень пригодилось.

Лампу зажигали ненадолго: экономили керосин. Зимой нас спать укладывали раньше, а летом домой загнать не могли: с утра до ночи мы пропадали на море.

* * *

Детство наше было трудовым. И если я сызмальства обучился всяким делам и ремеслам, то за это земной поклон матери. Я любил мать самозабвенно.

Матерей не выбирают, но, если бы и можно было, я бы выбрал только ее, мою горемычную, так и не узнавшую, что же такое счастье, Секлетинью Петровну.

Ей бы образование — какая бы из нее учительница получилась! Мы ни разу не слышали, чтобы она сказала при нас хоть одно плохое слово об отце, 'несмотря на то что поводы для этого порой бывали, — наоборот, как могла, старалась поддержать в наших глазах его авторитет, не уставала повторять: «Отца слушаться надо».

Бедная моя мама, когда она спала — я не знаю. В лавочке она торговала колбасой, потрохами — работала на хозяина. В порту брала подряды — шила из брезента матросские робы. Ходила мыть полы, брала белье в стирку. Заработает, бывало, 80 копеек — радости хоть отбавляй. И сразу заботы сводили лоб морщинами. Неграмотная, она отлично знала бедняцкую арифметику. Больше всего ей приходилось делить:

— На кости надо, на сальники, на крупу. У Ванюшки от штанов одни заплаты — материи на штаны.

Прикидывала и так и эдак, не могла свести концы с концами.

Мы росли, не зная, что бывают магазины готового платья. Мать шила для нас сама. Штаны, как эстафетная палочка, передавались по нисходящей, заплаты на них ставились в несколько этажей. Лучшие были у меня: я старший!

Мама очень следила за нашим видом. Была она на редкость чистоплотна и аккуратна, того же требовала от детей. Стригла нас сама.

Лет с десяти парикмахером для младших, по настоянию отца, пришлось стать мне. Ну конечно, модных стрижек я не знал, во всем копировал мать. Думал ли я, что придет время и заслужу шутливое звание первого парикмахера Северного полюса! В Севастополе с топливом было плохо: леса поблизости нет. А топливо нужно и зимой и летом. Собирали щепу, бумагу. Топливом нас снабжало и море. Я радовался, когда штормило на берег. Кораблей — военных, пассажирских, грузовых — в Севастополе было много. Шлак они сбрасывали прямо в воду, в нем попадались и куски угля. Во время шторма волны чего только не выбрасывали на берег! Ну, а тут уж не зевай: охотников до дармового уголька много. Чей перед, тот и берет. Глаз у меня был острый, большие куски угля я видел еще в волне, прикидывал заранее, куда бежать. Бывали дни, когда набирал угля пуда по два, по три.

Так собирать уголь — даже удовольствие. Появляется азарт — кто больше наберет. И быть около моря — тоже радость.

Зато заготовлять кизяк было совсем уж неприятно. Но так мы были воспитаны, что если мама попросила — закон.

...Я рано стал добытчиком, лет с шести. Было у меня удилище, леска с крючком, которым я очень дорожил. Ловил я и бычков, и макрель, и кефаль.

Когда подрос, стал ловить рыбу с двоюродным братом Степой Диденко. У него был свой ялик. Брат братом, а когда начинался дележ пойманной рыбы, родственные чувства отступали: за лодку и снасть он брал себе дополнительно два пая. Стало быть, три четверти улова шло ему, а мне — лишь четверть. Это считалось еще по-божески.

Мать неохотно отпускала меня на ночную рыбалку. А не отпустить не могла. Я с пустыми руками никогда не возвращался, а порой улов был таким, что мама часть рыбы даже уносила на базар.

С самых ранних лет мы стремились подзаработать где только можно, чтобы хоть как-то уменьшить мамины заботы.

Плавать я научился рано и чувствовал себя в воде как рыба. Очень мы, ребятишки, любили соревноваться — кто дальше вынырнет. Я проплывал под водой метров по тридцать — сорок, мог продержаться на дно около 2 минут.

На юге летом всегда было мною отдыхающих и путешествующих. Это не современный туризм, в те времена такую поездку могли позволить себе только люди богатые. И было у них такое развлечение: пароход стоит у причала, а они в море монеты швыряют. Пятак бросят, монета еще в воздухе, а я уже ласточкой к тому месту, где она в воду упадет. На дно монета шла не вертикально, а словно скользила по слоям воды. Тут, конечно, глаз да глаз нужен. Она еще до дна не успела долететь, а я ее — в кулак. Выныриваю, показываю — дескать, вот она — и в рот ее: больше-то спрятать некуда.

Когда взрослые бросали монеты, это меня не задевало, я просто считал их не очень умными — деньги в воду бросают! Но как-то подобным способом развлекалась красивая и хорошо одетая девочка моих лет.

— Мальчик, лови!

Монета летела в море, а нырял за ней не я один. Гривенников, которые бросала эта девочка, хватило и мне, и моим двум-трем друзьям. И не то чтобы очень я устал, ныряючи, — дело привычное! — но в тот день впервые взяла меня злость и обида на жизнь за себя, за свою мать, за своих друзей... »Почему, почему мир устроен так несправедливо?» — думал я, ворочаясь на ватном одеяле, брошенном на пол, — кровати у нас не было, и спали мы, ребятишки, вповалку.

Бывали дни, когда я набирал до рубля, а иногда и рубль десять, рубль двадцать. Больше собрать не удавалось никому из моих друзей. Все, до единой копейки, я отдавал матери. Отец об этих наших доходах не знал. Мать смотрела на меня с любовью и тревогой, допрашивала с пристрастием:

— Ваня, ты правда поймал в воде деньги? На всю жизнь запомнил я слова матери:

— Ваня, надо честным быть, жить по совести. Своя копейка горб не тянет. Ворованная, нечестная пришибает к земле. Ходи всю жизнь прямо.

Матери мы помогали, чем могли. Полы дома, после того как я подрос, она никогда не мыла. Это делали мы с братом Яшей. Матросские внуки, мы пользовались конечно же шваброй. (Когда я позднее прочел «Капитанскую дочку», то сразу к Швабрину отвращение почувствовал — из-за одной фамилии. Оказалось, он того и достоин.) Драили мы пол по-флотски, до блеска. Навык этот мне, конечно, тоже пригодился.

Это отношение к жизни мать передавала нам прежде всего примером своего поведения.

Книга моя только начинается. Вероятно, ее могут взять в руки и пожилые люди, и вступающие в жизнь. Я невольно все время сравниваю век нынешний и век минувший. Мне бы очень хотелось, чтобы читатель понял, представил себе то время. Я пишу — и мною постоянно движет чувство благодарности великому Ленину, родной нашей Коммунистической партии, правительству именно за то, что они избавили человека от мерзостей и унижений старого строя.

Я просто обязан сравнивать две эпохи — прошедшую и настоящую. Целые поколения посвятили свою жизнь тому, чтобы век нынешний был стократ лучше века минувшего.

В то время, о котором пока идет речь, мои побуждения, поступки шли от матери. Я ведь был старшим ребенком в семье и лучше, чем остальные, понимал, как тяжело ей приходилось, старался изо всех сил помочь.

Я отлично плавал. Говорю это не из желания похвастаться, все мы, выросшие у моря, умели плавать. Просто на всю жизнь запомнился мне один такой случай... Купалась девушка в море. Перстенек с пальца соскользнул, она и не заметила. Прибежала ко мне в панике:

— Ванечка, выручи, найди перстенек: свадьба скоро. Я его надела без разрешения, а он мне по наследству от бабушки достался.

Делать нечего, пошли к морю.

Я, словно подводная ищейка, стал исследовать метр за метром. А невеста бродила по берегу и, когда я появлялся на поверхности чтобы глотнуть воздуха, смотрела так, словно в моих руках ее жизнь. Наверное, это было близко к истине: отец узнает, что нет перстенька, запорет до полусмерти. Вот она ко мне и ластилась:

— Ванечка, родной, миленький, я тебя озолочу!

Какой там озолотит, если сама в прислугах с пятнадцати лет!

Я и нырял, нырял — до посинения. Наконец увидел его между камней. Только черт его знает — этот ли, или его кто другой потерял?

Вынырнул, спросил:

— А какой он, перстенек твой?

— Позолоченный, с агатом.

— Этот, что ли? — протянул я его как можно небрежнее.

— Этот, Ванечка, этот! На тебе, Ванечка, на гостинцы, — невеста вытряхнула мне на ладонь содержимое своего кошелька. — Замерз, чай, часа три ведь рыскал.

В руке у меня была пригоршня меди, целое богатство: 70 копеек!

Жизнь нашу скрашивало море. Море снабжало нас не только углем, случайным заработком, рыбой, но и мидиями! Самыми вкусными, мясистыми они были осенью. Брали мы с Яшей мешки и шли к морю. Ветер холодный, пронизывающий, а вода и того холоднее. Нырнешь к сваям — такое ощущение, что попал в кипяток. Отдираешь мидии одну за другой, вынырнешь, побегаешь по берегу.

Не раз мать мечтала вслух: «Вот доживем до счастливых дней...»

До счастья она не дожила, умерла тридцати девяти лет. И даже ее карточки у меня нет. Как-то — я уже работал — шли мы с ней мимо фотографии.

— Мама, давай сфотографируемся!

— Что ты, Ваня, это каких денег будет стоить! Давай уж сделаем это, когда доживем до лучших времен. Не увидела она лучших времен.

...О политике в семье никогда разговоров не было. Но первый урок настоящей политики я получил опять-таки от матери.

Революцию 1905 года я встретил мальчишкой и, подобно всем моим сверстникам, мало что понял в событиях тех дней. Мы были вездесущи, севастопольские ребятишки, как, впрочем, парнишки всех портовых городов, да и не только портовых. О новостях мы порой узнавали раньше взрослых, хотя и не могли оценить значение происходившего. Но все же в детской душе оставались впечатления, накладывались одно на другое. Так исподволь формировалось мировоззрение.

Весь 1905 год в Севастополе был неспокойным, а к осени события приняли грозовой характер. 18 октября была расстреляна демонстрация. На похороны погибших собрался весь Севастополь — более 40 тысяч человек. Над могилами убитых лейтенант Петр Петрович Шмидт поклялся довести до конца дело, за которое погибли рабочие. В те дни я впервые услышал это имя.

Город забурлил. Бастовали почта, телеграф, порт. Все население города высыпало на улицу, шли митинги, демонстрации. И ноября восстали матросы и солдаты. Во главе восстания стал лейтенант Шмидт. Он поднял на крейсере «Очаков» сигнальные флаги: «Командую флотом. Шмидт». Севастопольские мальчишки хороню знали язык сигнальных флагов и первыми читали все новости, разносили их по городу.

«Очаков» призывал все корабли присоединиться к восстанию. Но его поддержали лишь минный крейсер «Гридень» и контрминоносцы «Свирепый» и «Заветный», номерные миноносцы 265, 268 и 270. Большинство кораблей так и не присоединилось к восставшим. Расстреливали «Очаков» береговые батареи Михайловской крепости — в упор, прямой наводкой.

Когда я выбрался из погреба, куда нас, ребят, затолкала бабушка Таня (много позже я узнал, что у Диденко прятались три матроса с мятежного корабля), «Очаков» уже пылал. Метались в дыму и огне люди, прыгали в воду, пытались вплавь добраться до берега. До сих пор у меня мороз по коже, когда вспоминаю крики матросов: «Братцы! Горим!»

Все были потрясены жестокостью расправы. Плывших к берегу безоружных матросов прикалывали штыками солдаты Брестского и Белостокского полков. Много лет, вплоть до Октябрьской революции, лежало на солдатах этих полков позорное клеймо карателей. Завидев красные околыши их фуражек, люди отворачивались.

До поздней ночи не расходились с набережной севастопольцы. Догорал расстрелянный корабль. Словно почернела и грозно притихла бухта.

Немногим сумевшим выбраться незаметно па берег матросам рабочие Корабелки помогли спастись: прятали, переодевали в другую одежду, тайком выводили из города.

Грустно, мрачно было у нас в Аполлонке наутро.

«Очаков» — страшный, обгорелый, получивший пятьдесят пробоин — стоял на рейде. К нему подошли два буксира, зацепили и повели мимо стоявших на своих «бочках» кораблей. Чтобы все видели, что стало с «бунтарем», и устрашались. Но матросы провожали героический корабль, обнажив головы.

Я в те годы еще не понимал, конечно, величия подвига лейтенанта Шмидта. Понял позднее.

А еще позже узнал, как высоко ценил Владимир Ильич Ленин ноябрьское вооруженное восстание в Севастополе:

«...Революционный народ неуклонно расширяет свои завоевания, поднимая новых борцов, упражняет свои силы, улучшает организацию и идет вперед к победе, идет вперед неудержимо, как лавина... Сознание необходимости свободы в армии и полиции продолжает расти, подготовляя новые очаги восстания, новые Кронштадты и новые Севастополи.

Едва ли есть основание ликовать победителям под Севастополем. Восстание Крыма побеждено. Восстание России непобедимо».

Но вернусь к ноябрю 1905 года.

Ночью к нам приполз матрос с «Очакова». Он сделал большой крюк, и ему удалось миновать карателей. Маленькие уже спали, отца дома не было. Мать провела матроса в комнату, ни о чем не спрашивала, только попросила:

— Ваня, никому ни слова, а то большой грех на душу возьмем.

Она велела матросу раздеться, бросила в огонь робу, брюки, тельняшку, дала рабочую одежду, кусок хлеба и, поколебавшись, фунтовый кусок сала, предупредила:

— Шпиков полно везде, ты уж поосторожней. Не серчай, больше дать ничего не можем. А теперь, мил человек, ступай: не ровен час заглянет кто-нибудь. Куда подашься-то?

— К вокзалу. Может, на грузовой состав заберусь.

— С богом!

Что сталось с этим человеком, я не знаю, как не знаю ни имени его, ни фамилии. Но запомнился его полный благодарности взгляд, обращенный к матери.

Так мать дала мне первый урок политики.

Я слушал в те дни разговоры взрослых о Шмидте, и мне казалось странным: офицер — сытый, обутый, одетый, богатый — и претив царя? Почему?

Став взрослым, я узнал, что на этот вопрос ответил сам Петр Петрович Шмидт:

«Я знаю, что столб, у которого встану я принять смерть, будет водружен на грани двух исторических эпох нашей родины... Позади за спиной у меня останутся народные страдания и потрясения тяжелых лет, а впереди я буду видеть молодую, обновленную, счастливую Россию».

Человек со скорбными глазами и бесстрашным сердцем революционера, Шмидт провидел будущее и ради него отдал жизнь.

Расстрел «Очакова» пробудил во мне смутное беспокойство: как же это все в жизни устроено, если одни живут без труда и богато, а другие не разгибают спины, но из бедности вырваться не могут? И почему расстреливали восставших моряков? Ведь они только хотели жить лучше.

Заставляли думать и разговоры, которые вел рабочий люд.

С десяти лет я ходил на угольный склад, таскал на «козе» брикеты с углем, привозимым из Англии. Парнишка я был плотный, коренастый, жилистый, старался не уступать взрослым. «Козу» мне нагружали изрядно. Идешь с ней по мосткам — качаешься, водит она тебя, что пьяного, из стороны в сторону. Плечи, поясницу так и ломит. А слабость показать нельзя: прогонят.

Очень любил я время, когда из Херсона приходили шаланды с арбузами и дынями. Орава таких же босоногих, как и я, быстро их выгружала, посмеиваясь про себя над тупостью хозяев. Платили они нам по принципу: «Разбитый арбуз — ваш». Подошел я как-то к загорелому бородачу:

— Дяденька, а если все целые будут — мы задарма поработаем?

Хозяин уставился на меня недоумевающе:

— Разбитый арбуз — ваш.

Делать нечего, мы и роняли «нечаянно» дыни и арбузы. Обходилось это иному «дядьку» куда дороже, чем если бы он установил твердую таксу.

...Виадук, в котором мы жили, стали перестраивать, и нам пришлось переехать в подвал — тоже на Корабелке. Новое жилье не понравилось мне: темное, сырое. Над нами жила большая еврейская семья. Там я столкнулся впервые вплотную с национальным вопросом. Губернатор распорядился: «Выселить всех евреев за черту города на Корабельную сторону». Выселили же одну голь перекатную. Богатей откупились, некоторые спешно крестились.

Семья, что жила над нами, как и мы, еле сводила концы с концами. Глава ее шил картузы для флота. Было у него шесть дочек. Их отец только грустно посмеивался в бороду:

— Ты бы, Ваня, у меня хоть одну забрал. Шесть ртов, видит бог, это так много...

— Дядя Ицек, — спросил я как-то, — почему вам нельзя жить нигде, кроме нашей Корабушки?

— Богатые живут, где хотят. Бедные — куда их выселят. А молимся мы одному богу.

— Ваш бог слабый?

— Боги, Ваня, как люди: сильный тянется к сильному, слабый к слабому.

У меня к той поре сложилось свое представление о боге. Семья наша была не из богомольных, жила, следуя пословице: «На бога надейся, а сам не плошай». Исключение составляла только бабушка, а мы, внуки ее, в церковь не заглядывали.

Не сложились у меня «божьи» дела и в школе.

Но сначала расскажу о том, как мы учились. В школу я бегал босиком. Были одни ботинки, но отец их под замком прятал — от воскресенья до воскресенья. Только в самую большую стужу сидел дома, с тоской поглядывая в окошко. А так — шлепаешь босиком по ледяным лужам. Ноябрь — декабрь в Севастополе — одни дожди. Вот и бежишь — ноги красные, сам мокрый. Школа в полутора километрах была. Прибегу, бывало, в бочке у водосточной трубы ополосну ноги, натяну тапочки, что мама из парусины сшила, и иду в класс. Босыми в школу не пускали. И почти никогда не простужался. Здоров был.

Если же и случалось простудиться — лечились домашним способом: закрывались с головой одеялом и дышали над чугуном с горячей картошкой в мундире.

Домашние способы лечения выручали меня не раз. В 1939 году, в самый канун XVIII съезда партии, я заболел ангиной. До

съезда два дня осталось, я делегат, мне выступать предстоит — и вдруг заболел. Доктор осмотрел горло.

— Нарыв огромный, надо резать.

— Не надо резать, дайте мне в чугунке килограмма два горячей картошки и два-три суконных одеяла.

Дали. Сижу, дышу под одеялами, доктор за руку держит, пульс проверяет: у меня в ту пору давление высокое было.

Утром он снова ко мне пришел, посмотрел горло и руками всплеснул:

— Двадцать лет практикую — ничего подобного не видел! Как и не было нарыва!

...Школа наша на Доковой улице была земской, единственной на Корабельной стороне. Каким чудом держалось это древнее здание — не представляю. Коридорчик узенький, протиснуться можно было разве что боком. Единственные наглядные пособия — глобус1 и видавшая виды карта.

Вот так мы учились, голытьба, дети рабочих Морского завода, матросов.

С Афоней Маминым, как самые маленькие, мы сидели на первой парте.

Учился я хорошо, с охотой. Больше всего любил математику.

Пожалуй, не меньше математики любил географию. Мы часами от глобуса оторваться не могли, всякие диковинные названия читали. Мечтал я, от всех тая свои мысли, даже от мамы, в мореходке на судоводителя учиться.

Забегая вперед, хочу коснуться одного больного для меня вопроса. После дрейфа на льдине обо мне было много написало. К сожалению, мне не всегда показывали то, что писали. Узнали, например, журналисты о моей — на всю жизнь — любви к географии — и давай рассказывать о том, как я мечтал о путешествиях. Приписали мне даже такую фразу:

— Эх, на полюсе бы побывать!

И в мыслях этого не было. Я достаточно намерзся в Севастополе. А когда у нас, ребятишек, шла речь о дальних странах, то мы, народ практичный, завидовали своим сверстникам в Африке: и холодов нет, и бананами можно питаться круглый год.

Но вернусь к школьным годам.

Дома никто отметок не проверял. Я сам старался. Как приходил домой — в первую очередь делал уроки, а потом уже бежал на улицу. Там у меня дружков полно было: Афоня Мамин, Вася Демехин, Сережа Репин, Антон Очигов, Ваня Могильченко, Степа Диденко. Все наши, аполлоновские.

А утречком, бывало, рано встанешь (на кораблях склянки пробьют — у нас все слышно было), уроки повторишь — и тогда в школу бежишь со спокойной совестью.

Чего я не любил, так это закона божьего. И попа не любил, и уроки его. Поп заставлял молитвы петь, а у меня слуха никакого.

Насколько я не любил священника, настолько боготворил нашу учительницу Екатерину Степановну. Она вела нас с первого но четвертый, последний класс. Хорошая была. Так интересно рассказывала на уроках, что мы, раскрыв рты, слушали. Добрая была, строгостей не применяла, а стыдно было перед ней, если не знал урока.

Школу я окончил с отличием. Грамоту получил. На экзамен приехал инспектор из земской управы, прибыло и другое начальство. Екатерина Степановна вызвала к доске меня: наверное, хотела показать начальству, что вот, мол, посмотрите, какой маленький, а толковый.

Экзаменаторы попросили меня сходить за отцом. Я перепугался: отец в школу и дороги не знал, да и я вроде ничем не проштрафился. Оказывается, предложили отцу:

— Ваш сын — ученик, безусловно, способный. Мы согласны учить его и дальше — на казенный счет. Как вы к этому относитесь?

— У меня кроме Ивана пятеро детей, всех кормить надо. Считать-писать умеет — и ладно.

Как же мне хотелось учиться еще хотя бы годик-два! Но я промолчал. Знал, что у отца иного выхода нет. Пришлось оставить мечты о мореходном училище.

Обретаю ремесло

У меня защемило сердце, когда я, впервые читая «Детство» Максима Горького, дошел до слов:

— Ну, Лексей, ты не медаль, на шее у меня не место тебе, а иди-ка ты в люди.

Сказал это состоятельный дед Каширин, весь белый свет которому застила копейка. Я выслушал от отца приблизительно те же слова, хотя мой отец был не чета Каширину. И пошел я работать в свои двенадцать лет.

Стал я учеником в учреждении, которое называлось «Лоция Черного и Азовского морей». За этими словами скрывался завод, а точнее — мастерские по изготовлению навигационных приборов для нужд Черноморского флота. Находилась «Лоция» в маленьком

приземистом здании, куда я и бегал каждый день, никогда не уставая наблюдать за тем, что видел.

Окраины города я знал отлично, центр — гораздо хуже. Там разгуливала чуждая мне и моим друзьям, с иголочки одетая публика. На Приморском бульваре, да и на других центральных улицах не просто прогуливались, но демонстрировали свое положение, вес в обществе. Запомнился мне купец, что в марте шёл по бульвару в енотовой шубе. Пот с него градом, но на лице сплошное довольство: «Видите, как я богат». Все выставлялось напоказ.

Даже я. бесконечно далекий от этого мира, научился безошибочно определять, кто есть кто, отличал преуспевающего чиновника от неудачника. Наблюдательность сослужила мне потом добрую службу, особенно в бытность мою комендантом Крымской ЧК.

Мои сверстники и сам я не завидовали богатству. Рано став самостоятельными, мы ценили только то, чего добивались трудом. Если мы чему и завидовали, так это силе, ловкости, профессиональному мастерству. Нашими кумирами были борцы, фокусники, силачи. Мы презирали тех людей, которые не умели плавать, боялись самого пустячного волнения на море, страшились ходить под парусом...

Я смотрел на старых рабочих как на волшебников, кудесников. Они и были этими волшебниками, когда брались за дело.

На моих глазах происходило чудо: кусок железа превращался в шуруп, болт, гайку. И я стремился научиться этому мастерству. Сколько же радости было, когда мой наставник Сотников, посмотрев на мою работу, одобрительно бросил:

— Толк выйдет.

Вот тогда я и «заболел» техникой, был готов сутками не вылезать из «Лоции», расспрашивал о секретах изготовления деталей, поведении металла при разных режимах резания. Не отказывался ни от какого труда. Мало-помалу от роли мальчика на побегушках я освободился: старший мастер Сотников рассудил, что это невыгодно. Прошел год с небольшим, а мне и жалованье прибавили — стал получать 18 копеек в день. А если учесть, что зачастую я работал по полторы смены (15–16 часов), то за полмесяца у меня выходило иной раз рубля по четыре.

Хозяин «Лоции» был немец. До невозможности брезгливый и бессердечный, как машина. Он сыпал штрафы направо и налево — за минутное опоздание, за пререкание с мастером, наконец, просто за сердитый взгляд.

К работе я относился с большим интересом. Сказались, видимо, и характер и воспитание: никогда ничего я не бросал на полдороге. Порядок есть порядок, дисциплина есть дисциплина.

С гордостью могу сказать: мой трудовой стаж — семьдесят лет, и я не имел ни одного служебного взыскания.

И еще — я не привык хоть какую малость откладывать на другой день. Что наметил — в лепешку расшибусь, а сделаю. Воспитали это во мне моя мать и те старые рабочие, мастеровые люди, с которыми я начинал трудовой путь. Они всей своей жизнью учили: отношение к труду непременно должно быть уважительным. Все дается трудом.

Вскоре я стал получать уже по 27 копеек в день; мои учителя радовались:

— Ты, Ваня, паренек смекалистый, этой линии и держись. Какая рабочему человеку высшая награда? Мастер — золотые руки.

За четыре года ученичества я постепенно научился токарному делу, лудить, паять, шлифовать, сваривать, клепать.

В эти же годы пришла ко мне страсть на всю жизнь — охота.

Заместителем у немца был тоже немец, но полная противоположность хозяину. Он был и методичен и дотошлив, но эти достоинства не переросли в недостатки, потому как он был добр. Приглянулся я ему своим отношением к делу. Стал он брать меня с собой на охоту: из всех видов отдыха признавал только ее. Чем сильней втягивался я в охоту, тем больше мучила мысль: какая же это охота, если одно ружье на двоих? Вот тогда и загорелся я: куплю свое ружьишко!

Легко сказать — куплю. Утаить часть зарплаты я не смел, да и не мог: отец проверял мою расчетную книжку, а на обед мать выдавала мне по пятаку в день. Пробовал я эти пятаки в копилку опускать — голова стала кружиться от голода. Что делать? Ходил на выгрузку угля, мастерил после работы зажигалки и продавал их. Работы над каждой из них — прорва. Но я наловчился.

Отец сердился, а я все-таки купил берданку за 3 рубля. Дробь делал сам. И нередко приносил матери дичь, подспорье в хозяйстве.

К шестнадцати годам я стал зарабатывать больше отца. Конечно, его самолюбие страдало от этого. Но я «жал» на работу изо всех сил — мне все хотелось порадовать маму.

Эта паша озабоченность делами семьи имела свою положительную сторону: мы быстро становились самостоятельными, учились отвечать за свои поступки, заботиться о других членах семьи.

Большой радостью были книги. Зачитывался рассказами о таинственном сыщике Нате Пинкертоне, другой приключенческой литературой. Больше же всего любил книги про путешественников, которые старался раздобыть всеми правдами и неправдами.

Путешествия теперь стали модой, даже больше — эпидемией. Поездку на комфортабельных океанских лайнерах, где есть и кондиционеры, и рестораны, и кинотеатры, тоже стали именовать путешествием.

Как-то я прочитал, что англичанин Чичестер, на яхте совершивший кругосветное путешествие в одиночку, повторил подвиг Магеллана. Морские путешествия Тура Хейердала именуют фантастическими. Шапку снимаю перед обоими — и перед сэром Чичестером, и перед отважным Туром Хейердалом.

И Чичестер и Хейердал шли на смертельный риск. «Кон-Тики» — обыкновенный плот. «Ра» — в эпоху атомоходов — лодка из папируса. О Чичестере и речи нет — одиночка в морской пустыне.

Слов нет, люди это мужественные, с незаурядным характером, стальными нервами.

И все-таки не надо их сравнивать с Колумбом.

Вот я написал, что Чичестер — одиночка в морской пустыне. А пожалуй, это не совсем точно. О маршруте и плавании лорда Чичестера знал весь свет, а уж тем более капитаны океанских и морских судов. За его плаванием следили, он по радио слушал все земные новости.

Конечно, этот человек — герой. И все-таки те, старые рыцари моря, в моем представлении стоят выше.

Раздумывал я тогда, в своей юности, читая книги о путешественниках, вот о чем: Миклухо-Маклай, Семенов-Тян-Шанский, Пржевальский и другие были людьми обеспеченными. Что же, что заставляло их выбирать такую тяжкую дорогу? Откуда это «весьма мучительное свойство, немногих добровольный крест»? Что было главным в этих людях и что было главным для них самих? Я чувствовал, что столкнулся с чем-то, явно выходившим за пределы круга обыденности, в котором я жил. Не хлебом единым жив человек. Есть что-то сильнее и хлеба, и денег, и славы, и карьеры. Не жажда ли тайны, вернее, раскрытия тайны вела этих людей? Жажда познания, жажда служения людям, науке, прогрессу?

Я откровенно завидовал этим людям. Многие из них терпели беды и лишения ради того, чтобы выйти победителями в единоборстве с тайной. Вела их идея. Они, эти люди, не всегда побеждали в борьбе с трудностями, но они несли эту победу в себе и, даже погибая, как Роберт Скотт, все равно оставались победителями.

В 1907–1910 годах революционное движение пошло на убыль. Как и все деспоты, царь придерживался политики кнута и пряника. В «Лоции» квалифицированным рабочим платили неплохо. До нас не доходили даже отголоски классовых боев, а если и доходили, то в выгодном правительству толковании: что все забастовки — дело «студентов, жидов и поляков». И о Ленском расстреле 1912 года мы узнали вот что: ссыльные студенты и поляки подбили народ против царя, а тому ничего не оставалось делать, как пустить в ход оружие. Не царь виноват, а его вынудили — вот так-то...

В. И. Ленин писал: «Большевизм существует, как течение 'политической мысли и как политическая партия, с 1903 года». Четырнадцать лет потребовалось большевизму от рождения до свершения Великой Октябрьской социалистической революции!

Тяжело переделывать то, что создавалось веками. Тяжелей же всего поддаются переделке сознание, духовная жизнь. Какую же титаническую работу проделала партия, чтобы за ней пошли массы! Какой партии под силу подобное? Только ленинской, потому что на ее знамени — Правда.

К пониманию этой правды подавляющее большинство населения пришло отнюдь не сразу.

Царизм был не так уж прост, далеко не беспомощен, как об этом порой пишется. Оглуплять врага, преуменьшать его силы — занятие не очень умное.

В одном очерке, появившемся после нашего возвращения с Северного полюса, писалось, что я доставлял на военные корабли листовки и прокламации и чуть ли не агитировал матросов вступать в партию. Я как прочел, так и крякнул с досады. Военный корабль есть военный корабль, даже если он стоит на рейде. Корабельная служба не прекращается ни на секунду. Хотел бы я видеть вахтенного начальника, который бы допустил, чтобы на борт пробрался кто-то посторонний, собрал матросов и выступил перед ними с революционными лозунгами. Да за такое нарушение корабельного устава командир корабля спустил бы не одну шкуру и с караульных и с вахтенных!

Верно, было раза два, подплывал я к кораблям, отвозил корзинки с яблоками, которые поднимали линем. Были там на дне листовки или нет — мне об этом никто не говорил. Просили передать — я и передавал. А что матроса с «Очакова» мы спасли — так это прежде всего доброта матери, а совсем не мое «проявление с ранних лет революционного сознания», как писал один из журналистов.

Время неумолимо, большинство тех людей, что делали революцию, уже ушли из жизни. А ведь только участники и свидетели революционных событий могли в полной мере прочувствовать, сколь сложна была обстановка и как непросто было в ней ориентироваться. Не все сразу поняли и приняли революцию, было много сомневающихся, колеблющихся. Но все лучшее, что было в русском народе, приняло идеи революции безоговорочно.

Начальником штаба Черноморского флота после революции был капитан первого ранга М. М. Богданов. Он был человеком большой культуры, энциклопедических знаний, один из самых авторитетных морских офицеров. Богданов пользовался доверием и уважением царя, Николай II был крестным отцом всех детей Михаила Михайловича Богданова. Казалось бы, после Октября ему, капитану первого ранга, прямая дорога в стан контрреволюции. Он же выбрал Советскую власть. Монархист по воспитанию, патриот по убеждениям, Богданов каждый свой шаг мерил одной меркой: будет ли от этого лучше родине? Когда «бывшие» бросали ему злобное: «Клятвопреступник! Предатель!», он отвечал: «Клятвы не нарушал! Служил и служу отечеству».

Я хорошо знал этого человека, преклонялся перед его гражданским мужеством, восхищался его образованностью.

С такими сложными, противоречивыми судьбами мне пришлось встречаться часто, на это моя жизнь оказалась щедрой.

Как мне не хватало в пору молодости умного учителя! Претензий к жизни у меня было немало, но попыток хоть что-нибудь в ней изменить не было. Крутой перелом в жизни произошел в 1912 году.

Приехали в Севастополь вербовщики из Ревеля (прежнее название Таллина), с судостроительного завода французского акционерного общества «Беккер и К°». Брали они не первого встречного, требовалось сначала «сдать пробу» — показать, на что ты способен, подходишь ли. Кажется, никогда я прежде так не старался. Измеряли сделанное не баллами, а дневной зарплатой. Когда услышал результат, не поверил: 2 рубля 25 копеек. Двухдневный заработок.

2 рубля 25 копеек в два раза больше рубля десяти — арифметика тут простая. Конечно, мне хотелось зарабатывать больше. Но, пожалуй, главным обстоятельством, толкнувшим меня в Ревель, была жажда самостоятельности, стремление увидеть новые города, земли. Восемнадцать лет прожил я в Севастополе. Даже в Ялту, Гурзуф, Симферополь не ездил, хотя были они рядом. Да и, думалось, профессиональный потолок подымется. Останавливала мысль о матери: как же я ее брошу, я ведь уже стал ее опорой! Но когда я рассказал все маме, она только спросила тихонько:

— Когда тебя, сын, собирать в дорогу?

С этого момента я почувствовал себя и дома, и на работе, и вообще в Севастополе гостем. Обходил Корабельную сторону, Графскую пристань, набережную — неужели, думал, не буду видеть всего этого? И все-таки мысль остаться не приходила мне в голову. Это, очевидно, у меня от природы: решился на что-то — отрезаны напрочь все пути к отступлению. Окажись в Ревеле во сто крат хуже, чем в Севастополе, домой бы я не вернулся: гордость не пустила бы.

Я собрал корзину с поклажей, зашил с внутренней стороны нижней рубахи деньги на первые дни жизни в Ревеле, присел, как положено, перед дорогой — ив путь.

Ехали мы с Васей Пречистенке конечно же в общем вагоне. Перед первой в жизни дальней дорогой меня стращали и мама, и бывалые люди:

— Ваня, рот не разевай, столько везде жулья. Смотри в оба.

Я и смотрел. Даже в туалет и то с корзинкой отправлялся, пока сосед, веселый мужик с ярко-рыжей бородой, не обронил язвительно, постучав по корзинке:

— Много добра-то здесь прячешь?

Тут уж я осмелел, на стоянках за кипятком отваживался бегать. Скорость у паровоза была не ахти какая, стояли чуть не у каждого светофора. Долго ехали. Степь оставила меня равнодушным. Смешанный лес тоже большого впечатления не произвел, зато березовый ошеломил, я от окна не мог оторваться. До меня дошло, почему это в песнях красавиц сравнивают непременно с березкой.

Разговоры в вагоне велись самые для меня неожиданные. Откровенные настолько, что я поначалу пугался. Говорилось все прямо, без оглядки, что было для меня непривычно. Заметив, что время от времени я озираюсь по сторонам, тот же рыжий сосед бросил мне:

— Не пугайся, брат. Пролетариату, нам то есть, нечего терять, кроме своих цепей.

Непонятная фраза эта запомнилась, я долго размышлял: какие цепи? На беглого каторжника он похож не был. Словно угадав мои мысли, сосед добавил:

— Скоро разберешься, и какие такие цепи, и как их рвать. Сам рвать будешь. Потом придет она, мать порядка.

Надо же было такому случиться: лет семь спустя я случайно встретил именно его — моего рыжего попутчика — в отряде анархистов. К тому времени я уже разобрался, «в каком идти, в каком сражаться стане». Анархистов же не любил больше всего. Правда, тут дело не в «любил», «не любил». Белогвардейцы, эсеры, меньшевики были понятны: лютые враги Советской власти. Анархисты же — сплошной ребус. Сегодня они за Советскую власть, а завтра?

В ту, первую мою дорогу мне все было в диковинку: как быстро обживался вагон, как легко знакомились пассажиры, как все время поддерживали один и тот же порядок, хотя «население» обновлялось не один раз. Колеса стучали, вопрошая: «Что тебя ждет? Что тебя ждет?»

Но вот Ревель. Все в городе непривычно. Остроконечные крыши костелов, квадратики газонов, кустарники, словно побывавшие в парикмахерской. Единственное, что меня не удивляло, так это разнообразие наречий: Севастополь тоже был город многоязычный.

Определился я на завод, который находился в семи километрах от центра города. Своими размерами, нескончаемым грохотом завод поразил меня: это не «Лоция»! Паровые машины, множество шкивов и т. д... В любом цехе надо держать ухо востро — как бы не задавили.

Нос у меня кверху: не кто-нибудь в Ревель приехал, а токарь-лекальщик, птица высокого полета. Я размечтался: перво-наперво справлю себе одежу, обувку. 2 рубля 25 копеек умножить на тридцать — это сколько же выйдет в месяц? Половину домой, потом хозяйке, у которой снял койку, за крышу и харчи — хватит на ,жизнь!

Жизнь стукнула меня по носу: не зазнавайся! Получил я двухнедельную получку, остановил меня один из рабочих:

— Новенький? Местные обычаи надо уважать, а то судьбу сглазишь. Деньги-то, чай, грязные несешь, помыть бы их надо. Не пьешь, совсем? Хороший ты парень, твердый, я люблю характерных. Тогда давай в картишки перебросимся. Я дружков позову. Да ты не бойся, ставки небольшие — по копейке, по две.

Сели играть. Оказалось, что играли со мной профессиональные шулера — ободрали как липку. Хорошо еще, я остановился, не стал па пиджак играть. Делать нечего, повинился перед хозяйкой, просидел на ее иждивении до следующей получки. А шулерам я по-своему даже благодарен: дали мне хороший урок на всю жизнь. К картам больше не притрагивался. Так что нет худа без добра.

В девятнадцать лет был я не по годам рассудителен.

Иные из парней не выдерживали — «живем один раз», — бегали по ресторанам, играли в карты, а потом залезали в долги. Я старался жить без долгов. Опять же материнская заслуга. Как ни туго нам приходилось, не любила она одалживаться, повторяла, бывало:

— Отдавать куда труднее, чем брать. Долг — он пудовым камнем на шее висит.

Долгов я как чумы боялся. Да и самолюбив был: на жизнь себе, что ли, не заработаю? Работа не была мне в тягость. В Ревеле познакомился я с токарями и слесарями высшей квалификации. Мой первый учитель в «Лоции» Сотников, пожалуй, годился им в ученики. А в меня словно бес вселился: если не превзойду их, то хоть догоню, повторял я мысленно. Цену эти мастера себе знали, секреты свои держали за семью печатями, и поручали им работу самую тонкую, ювелирную. Конечно, мастера эти были что надо: могли подковать не то что блоху, но и блошенят. Я внимательно наблюдал, на какой скорости они работают, как держат резец, каким инструментом в каком случае пользуются. Денег мне это не прибавляло, но было интересно.

Мастера не подозревали, что находятся под наблюдением. Зная, как ревниво охраняют они свои секреты, я и не пытался о чем-то их расспрашивать. Имеющий глаза да видит.

Старания мои были замечены. Прошло не так много времени, а мне уже дали двух парней-эстонцев. Собственно, были мы почти сверстниками. С одной стороны, лестно: сам без году неделя у станка, а уже в учителях. С другой стороны, они от работы отвлекают. Но было и третье обстоятельство, над которым я не мог не задумываться.

Была в Ревеле прядильно-ткацкая фабрика. Ткачихи работали в большинстве рязанские, тверские, смоленские. Мы любили ходить с ними на танцы. Одевались мы вполне прилично. Эстонские же парни приходили в тирольках, рубашках с галстуком и — босые. Обувь стоила дорого. Местные националисты не уставали повторять им:

— Вот русские приехали, получают больше наших...

Платили нам, ясное дело, за квалификацию, но ведь не каждому молодому эстонцу это было понятно. Часто возникали драки еще из-за того, что девушки охотнее танцевали с русскими. Я в драки не ввязывался не потому, что боялся, — они казались мне бессмысленными. Однажды после очередного «сражения» я не выдержал, попросил своих учеников:

— Зачинщиков знаете? Попросите их подождать меня в удобном для них месте.

Ученики насторожились:

— А вы не боитесь?

— Чего же мне бояться?

В условленном месте меня поджидало человек десять. Все эстонцы. Кое-кто с палками. У некоторых рассечены брови, «фонари» под глазами.

Начал я с того, что вывернул все карманы: смотрите, мол, пот у меня ни камня, ни ножа, пришел к вам с открытой душой. И это понравилось. Спрашиваю их:

— Ребята, почему мы должны друг с другом драться?

— Вы отнимаете у нас кусок хлеба! Уезжайте, откуда приехали!

Стараюсь набраться спокойствия:

— Что и у кого я отнял?

Помолчали. Потом один парень — на голову выше меня — спросил:

— Ты сколько получаешь? Я ответил. Он насупился:

— А чем я тебя хуже, что мне платят тридцать копеек в день? Думаешь, мне есть не хочется? Думаешь, мне не стыдно к девушке босым идти?

— Ты сколько лет на заводе?

— Года нет.

— А я с двенадцати лет работаю! Я тоже сначала получал по десять копеек в день, потом по двадцать. Знаешь, сколько потов с меня сошло, прежде чем я кое-чему научился? — пошел я в наступление. — Знаешь, чем токарный станок отличается от фрезерного?

— Нет, — растерянно ответил эстонец.

— А шпиндель выточишь? На микрон ошибешься, полную стоимость детали вычтут! У тебя какой инструмент?

— Метла.

— Есть на заводе эстонцы, которым платят как и мне?

— Есть.

— Так разве мне платят за то, что я русский? Вон уборщик Василий тоже с метлой ходит, разве он больше твоего получает?

— Нет.

— Что же ты говоришь, что у тебя кусок хлеба отнимаю? Ты постой у станка с мое — того же добьешься! Загудели эстонцы:

— Верно.

А я свое гнул:

— Иди сделай пробу, кто мешает?

— Не сумею.

— Давай я научу. Учатся у меня двое, еще двоих возьму. Попроситесь, чтобы определили вас ко мне в ученики.

Эстонцы заулыбались. Тут уже я пошел в наступление:

— Ребята, чего мы с вами не поделили? Я — рабочий. Вы — тоже рабочие. Я к вам в карман лезу? Нет. Вы ко мне в карман лезете? Тоже нет. Кому выгодно, чтобы мы с вами жили как кошка с собакой? Я тебя о чем-то попрошу, — обратился я к предводителю, — неужели ты мне, рабочему парню, откажешь? Давайте лучше во всем помогать друг другу...

Была эта беседа первой, но не единственной. Драки постепенно прекратились. Я к ученикам своим втройне внимательным был, потому что эстонцы.

Прошло еще немного времени, и мы подружились.

...Забегая вперед, скажу, что годы Великой Отечественной войны я провел в Заполярье и в работе своей сталкивался с представителями едва ли не всех национальностей нашей Родины. И никогда

пи о какой национальной розни и речи не было. Но в Мурманск и Архангельск приходило много иностранных судов — английских, американских. На американских служило немало негров. И вот в Мурманске наши матросы пригласили как-то двух негров в ресторан. Сидели, изъяснялись на интернациональном языке — мимикой, жестами. Вдруг негры забеспокоились и встали: в ресторан зашел американский офицер. Он показал им рукой на дверь.

Наши матросы остановили негров, порывавшихся уйти, а офицеру разъяснили, что на советской территории действуют советские законы, в том числе и гостеприимства, а кому они не нравятся, тот может покинуть данный участок советской территории. Офицер ушел, негры остались.

...Месяцы в Ревеле летели незаметно. Мне полюбились мои ученики и их друзья — хладнокровные, работящие, аккуратные эстонцы, уважающие обычаи и традиции своего народа.

В Таллине я бывал еще дважды, видел его и буржуазным (1938 год) и советским (1940 год). Первый раз — после возвращения со льдины: «Ермак» зашел в порт отбункероваться, иначе нам не хватило бы угля до Ленинграда. С какой откровенной радостью встречал нас простой народ! Особенно тронуло меня одно из писем, переданных мне товарищами из советского посольства: «Дорогой товарищ Папанин! Я простой школьник, как и все, восхищен вашим подвигом. Извините меня, что дарю вам всего скромный букет фиалок, — он от всего сердца».

Как ни старалась полиция явная и тайная, помешать нашим встречам с простыми людьми она не могла. Меня предупредили: будешь выступать — не касайся политики.

Я и не касался политики, рассказывал только о своем жизненном пути: голодном детстве, работе в Ревеле (реакционные газеты пытались замолчать этот факт из моей биографии), буднях на льдине. Один из присутствующих крикнул:

— Пропаганда! Тут вам не Коминтерн!

— Какая же это пропаганда? — удивился я вслух. — Выходит, вся моя биография — это пропаганда за Советскую власть. Тут уж я забыл о всех напутствиях и крикнул:

— Раз моя жизнь — пропаганда за Советскую власть, я горжусь такой жизнью!

Матросские университеты

Наступил 1914 год. Военные заказы росли. Рабочие трудились без перекуров, без единой минуты отдыха. Жизнь моя теперь вся проходила на заводе. Предгрозовая атмосфера ощущалась во всем.

И гроза разразилась. Война.

Рабочий люд почувствовал ее сразу: все моментально вздорожало, многие продукты можно было купить только у спекулянтов. Ремень приходилось затягивать все туже.

С фронта шли победные реляции. Странное дело, моя квартирная хозяйка не верила им:

— Как же, одолеем германца, если при дворе они одни во главе с царицей.

Она как в воду смотрела. Победные реляции вскоре пошли на убыль, поползли слухи о черном предательстве в самых верхах. Становилось не по себе: моя родина, моя Россия — кто же тобой правит?! Было от чего прийти в замешательство.

Слушал я разговоры окружающих, перебирал в памяти свою небогатую событиями жизнь и думал, что слухи о предательстве не лишены оснований.

В осеннем парке я однажды разговорился с раненым солдатом, который попросил папиросу. Я держал в руках «Российские ведомости» с описаниями солдатских подвигов и списком погибших офицеров. Солдат закурил, посмотрел на газету и зло сплюнул:

— Подвиги солдатские, а погибают одни офицеры. Несообразно получается. Выходит, солдат — он вроде Кощея Бессмертного, его ни одна пуля не берет, коли о солдатских смертях не пишут.

— Что же это наши отступают?

— А ты повоюй!.. Если в бой идем — жребий бросаем, кому винтовка достанется. У германца-то всего до зубов. А у нас! Ты еще молодой, мотай на ус: по храбрости с русским солдатом никто не сравнится.

И раненый продолжал рассказывать, словно торопясь выплеснуть наболевшее.

На прощание я отдал ему пачку папирос; он поблагодарил без слов, кивком головы, и ушел, прихрамывая, а я сидел и думал, думал до боли в висках...

Вести с фронта были все тревожнее. И тем громче звучала в парках Ревеля бравурная музыка. Я слушал ее, идя с работы, и меня не оставляла мысль: не так живем, не то делаем!

Приближался срок моего призыва в армию. По законам того времени призываться я должен был в Севастополе — по месту рождения. Было это в ноябре 1914 года. Помахал я на прощание Ревелю, сел в вагон. Дорожные разговоры были конечно же о войне, предательстве, шпионах. Именно тогда я и услышал от одного пассажира:

— Большевики против войны выступают... Слово «большевики» я запомнил, в расспросы же не пускался.

Одолеваемый противоречивыми мыслями, вернулся я в отчий дом. Отец не мог мне простить того, что я уехал самовольно, без его разрешения. Но как обрадовалась моему приезду мать! И в то же время опечалилась: знала, мне на службу идти. Малышня — та, ничего не понимая, ликовала, получив гостинцы.

Определили меня на флот. Было около четырехсот призывников, на флот же попало не больше тридцати. После «Очакова» и «Потемкина» брали на корабли преимущественно из зажиточных крестьянских семей. Я не подходил для флота с этой точки зрения, да была великая нужда в специалистах по части техники. Так я попал в полуэкипаж.

Из Ревеля я привез кое-какие сбережения, отдал их матери. Мы с ней посоветовались и решили: война есть война, цены растут, как бы от денег одни бумажки не остались; решили купить больше продуктов и малышам ботинки. Не успели дома припрятать, как явился отец.

— Опять с Ванькой деньги транжирили. — И хвать меня по спине кулаком. Бывало, что от него под пьяную руку доставалось и матери.

Я вскочил, взял отца за руки выше локтя, сжал как следует:

— Все, батя, кончилась твоя власть. Я теперь матрос его императорского величества Черноморского флота. Маму пальцем тронешь — пеняй на себя!

— Пошел ты со своим величеством ко всем святителям... — и замысловато выругался.

Но мать он больше не трогал.

А для меня началась иная жизнь, не понять — то ли военная, то ли гражданская. В полуэкипаже шагистикой особо не занимались, а я больше всего работал по «своей части»: точил детали для судовых двигателей, а заодно изучил и судовые двигатели. Знание корабельных моторов сослужило мне потом великую службу, несколько раз спасало от верной гибели.

С начала службы я стал обладателем койки, у меня были матрац, подушка, простыни, одеяло. Харчи казенные и форма — так что не надо было думать о еде и одежде. Единственное, от чего я отказался, так это от положенной чарки, чем заслужил немало насмешек со стороны старослужащих.

— Если бы еще от обедов отказался — цены бы тебе не было, — подтрунивал надо мной сослуживец, которому перепадала моя чарка.

Дома бывал очень редко: не отпускали, служба есть служба.

В февральский день 1915 года — стал он самым черным днем в моей жизни — прибежал за мной дневальный:

— Папанин, к тебе пришли.

Я увидел заплаканного брата Яшу:

— Вань, мама умерла, помоги могилу вырыть.

У меня все внутри так и оборвалось. Я пошел к начальству:

— Ваше благородие, отпустите домой: мать умерла, надо могилу копать.

Больших трудов стоило мне отпроситься — отпустили всего на три часа.

Афоня Мамин и Вася Демихин помогли мне вырыть могилу. Не помню, как попрощался я с матерью, как добрался до казармы, уткнулся носом в подушку. Меня привел в чувство дневальный:

— Слышь-ка, Папанин, выпей водички. Да ты не реви белугой, никто смерти не минует...

Долго я не мог прийти в себя: что бы ни делал, перед глазами все было родное лицо. Я пытался с головой уйти в свои повседневные обязанности, чтобы только не думать, не вспоминать. Не получилось. Миновали месяцы после смерти мамы, прежде чем я пришел в себя. Очнулся, точно после долгого сна, увидел жизнь очень отчетливо и поразился ее жестокости.

Служба была тяжелой. Много бессмысленного и злого увидел я на царском флоте. Сколько раз наблюдал настоящие побоища...

Начинались они так. Увольняют, к примеру, на берег матросов с броненосца «Три святителя».

Старший помощник командира обходит строй, напутствует:

— Чтобы не пили, по кабакам не шлялись. Если кто к вам прицепится с «Двенадцати апостолов», покажите, что такое «Три святителя», чтобы уважали! За честь корабля постойте!

Строй гаркнет:

— Будем стараться!

На берегу матросам деваться некуда, шли они в кабак. Ну, а уж из него выходили в «подпитии». Если навстречу попадался матрос, на ленточке бескозырки которого было написано «Двенадцать апостолов», — немедленно получал по уху. Прибегали другие матросы, и начиналась драка «Двенадцати апостолов» и «Трех святителей». Доходило дело и до увечий.

Мордобой на флоте был официально отменен. Но боцманы, старшины нет-нет да и раздавали зуботычины. Мне, правда, ни одной не досталось, я старался службу нести так, чтобы придраться было не к чему.

Служба — в одном ее аспекте — очень напоминала мне нашу школу. Больше всего урок божий. Батюшка нас не спрашивал, верим ли мы в бога, — это для него само собой подразумевалось, — он был озабочен больше тем, как вбить в нас церковные премудрости.

— Название дредноута — крупного корабля с дальнобойной артиллерией.

Учеба матросов па флоте была построена по точно такому же принципу. Вопрос — ответ, вопрос — ответ. Зубри и зубри, думать не смей. Ну, например, враги бывают внешние — германцы и внутренние — поляки, жиды и студенты: от них смута.

Дело доходило до курьезов. Был в полуэкипаже инженер — ярый монархист. Однажды он особенно разошелся, нападая на врагов внутренних. Кто-то из матросов возьми и спроси:

— Вы, ваше благородие, какой институт изволили кончить? Тот с гордостью:

— Петербургский университет!

— Стало быть, студентом были?

Инженер вспыхнул: понял подковырку.

Бывалые матросы диву давались: вольные разговоры пошли! Еще лет пять-шесть назад за такие речи в карцер попадали. Но теперь было совсем другое время. Шли месяцы, выстраивались в годы, несли стремительные перемены. Близилась революция.

В конце февраля семнадцатого года мы заметили, как заволновались, забегали офицеры. Нам они ничего не говорили. Но мы дознались: царя сбросили! Весть эту наш брат рядовой встретил по-разному. Одни радовались, другие тревожились. «Какой ни есть, а царь. Не будет царя — не быть и порядку». Полетело за борт слово «господин», его постепенно вытесняло непривычное «гражданин».

«Гражданин»... Слово требовало к нижним чинам обращаться на «вы». Мы-то эту разницу сразу усвоили, а кое-кому из офицеров она далась нелегко. Хочется зуботычину матросу дать, а надо называть его на «вы». На «губу» бы посадил — требуется согласие судового комитета, которые появились после Февральской революции.

Незыблемый прежде распорядок трещал по всем швам. Прежней исполнительности требовали только от кока. «Вольницей» мы широко пользовались. Польза от этого была — мы шли на митинги. Я, как и другие, хотел понять, что же происходит, что же делается в России. Найти свое место в этом яростно спорившем мире.

Исподволь в душе шла переоценка ценностей. То, что подспудно накапливалось после «Очакова», что было результатом наблюдений, проявилось отчетливо: для меня авторитетом был каждый, кто выступал против царя. Но некоторые ораторы, враги царя, порой грызлись меж собой так, словно были готовы съесть друг друга. И как я мог не поверить одному из них — бледному, с больными глазами, надрывно кашлявшему во время выступления. Он говорил:

— Граждане свободной России! Я поздравляю вас с тем, что могу к вам так обратиться. Настал час долгожданной свободы, когда мы берем в свои руки судьбу Отечества. Войну затеял и развязал царизм. Но можем ли мы допустить, чтобы великая Россия оказалась на коленях перед врагом? Разве есть среди вас люди, которые готовы встать на колени перед солдатами кайзера? Так могут думать только изменники! Война до победного конца!..

Мог ли я не верить этому человеку, если он только-только вернулся с царской каторги?! По убеждениям он был социалист-революционер. Значит, он за социализм и революцию — хороший человек!

Выступал другой — меньшевик, тоже только-только вернулся из тюрьмы. Он тоже за войну до победного конца. И громит большевиков.

Потом на трибуне появляется анархист, весь увешанный гранатами. Он против всех, против всего. А за что — непонятно. И тоже с царской каторги.

Попробуй разберись...

У меня в голове был ералаш — так мало я понимал...

Я так и не узнал имени человека, которого мне надо всю жизнь благодарить за вовремя сказанное слово. На одном из митингов стоял рядом со мной мужчина лет тридцати, в косоворотке, чистых, хотя и застиранных брюках, с хрипотцой в голосе. Он взглянул на меня разок, другой, видимо, заметил мое недоумение и спросил:

— Закурим, земляк?

Было в его голосе что-то располагающее.

— Закурим, — сказал я со вздохом.

— Тяжело? — спросил он участливо. Я его понял:

— Тяжело.

— А ты вникни. Ораторов — куча, а кого громят сильнее всего?

Я ответил не сразу:

— Похоже, большевиков.

— Верно, хлопче, схватил ситуацию. А вот как ты думаешь, почему и эсеры, и меньшевики, и прочие оборонцы о большевиках говорят больше, чем об императоре Вильгельме?

— Слух идет, они все немецкие шпионы, их главарь Ленин был привезен в Россию в запломбированном вагоне. Мой собеседник усмехнулся:

— И ты туда же... Давай, брат, подумаем. Ты только факты учти. Так сказать, мотай на ус. Значит, говоришь, Ленина в запломбированном вагоне привезли? А знаешь ли ты, что старший брат Ленина Александр в 1887 году поднял руку на царя и был повешен? И что Ленин был в царской ссылке? Что его труды в Германии жгут по приказу Вильгельма? Насчет шпиона и запломбированного вагона меньшевики и эсеры выдумали, авось какой дурак и поверит. Ты, говоришь, всем веришь, кто против царя шел? Помозгуй. Эсерик выступал, ему три года каторги дали за то, что в градоначальника стрелял. А большевику — он ни в кого не стрелял — пятнадцать лет каторги. Вот и посуди, кто царю страшнее был. Вот и смекай, почему вся эта братия на большевиков обрушивается. Если котелок варит — поймешь...

В самом деле, чудно получалось — большевики многим ораторам казались злом несравненно большим, чем войска Вильгельма. В лютой ненависти к большевикам объединились кадеты, эсеры, меньшевики, монархисты. А ведь лозунг у большевиков был самый простой, доходчивый: «Власть — народу, землю — крестьянам».

На митингах все чаще и чаще звучала фамилия Ленина, повторялись его слова. Ленинская правда была настолько понятной, доходчивой, что народные массы — и я с ними — не могли ее не принять.

Процесс моего «обольшевичивания» шел постепенно, необратимо. И хотя я в партии с 1919 года, мыслями, сердцем я с нею с лета семнадцатого года.

С первых дней Октября я вступил в ряды красногвардейцев, с головой ушел в революционную работу.

Советская власть утвердилась в Крыму позже, чем в центральных районах России. Причин тому немало. Сказывалось в первую очередь то, что Крым не был промышленным краем, рабочие были главным образом в Керчи и Севастополе. В других же городах и поселках на полукустарных предприятиях рабочих было совсем немного, и серьезной революционной силы они не представляли.

В Крыму селились отставные офицеры, чиновники, вышедшие на пенсию. В деревнях же было засилье кулаков. Национальная рознь — а в Крыму обитали люди около тридцати национальностей — была достаточно сильной.

На первых порах после Февральской революции меньшевикам и эсерам удалось захватить в свои руки руководство Советами рабочих и солдатских депутатов, профсоюзами. Не случайно Я. М. Свердлов в организационном отчете ЦК VI съезду партии отметил, говоря о положении в Крыму: «В этом районе сильнее, чем где бы то ни было, оборонческое течение и товарищи блокируются с оборонцами».

Центральный комитет партии, учитывая сложившуюся обстановку, направил в Крым группу опытных большевиков. Приехали Ю. П. Гавен, Ж. А. Миллер, Н. А. Пожаров, Н. И. Островская и другие. 15 октября 1917 года открылась первая конференция большевиков Таврической губернии. Вторая была проведена в ноябре.

К этому времени большевистская организация Севастополя насчитывала 350 человек.

А эсеров и меньшевиков хоть отбавляй. В таких сложных условиях пришлось работать большевистской партии. Я. М. Свердлов поставил перед большевиками Крыма задачу исторической важности: превратить Севастополь в Кронштадт юга. Большевики не жалели сил, решая ее. Большое влияние на матросские массы оказали агитаторы-балтийцы, которые в семнадцатом году приезжали к нам трижды.

Как-то случился конфликт на тральщике. Науськанные меньшевистскими подпевалами, матросы чуть не выбросили за борт моего друга Васю Чистякова:

— Он большевик, немцам предался. Я бросился на выручку:

— Бросайте и меня вместе с ним. Вы знаете, я ни в одну партию не вхожу: не большевик и не меньшевик, в эсерах и в анархистах не состою. А с Васей согласен. Давайте лучше его послушаем, потом обсудим, прав он или нет.

Вася рассказал о сложной обстановке в Крыму, призвал матросов не идти на поводу меньшевиков.

Но не все были с ним согласны. Меньшевики и эсеры приняли решение «бороться против солдат, отказывающихся идти на фронт».

Вступаю в Красную Гвардию

В конце 1917 года я вступил в Красную гвардию, в 1-й Черноморский отряд. Воевать мне и моим товарищам пришлось не на море, а на суше, против всякой контрреволюционной нечисти.

Первые бои мы вели с белогвардейскими полками, отозванными с фронта, и специальными татарскими отрядами. Их объединил махровый черносотенец, полковник царской армии Мокухин. Он же, воспользовавшись недовольством богатых татар-мусульман, способствовал созданию «Крымско-татарского правительства» (курултая), которое ставило своей целью отторгнуть Крым от России. К Мокухину примкнули бежавшие из северных районов страны тысячи белогвардейских офицеров.

Поначалу курултаевцы добились определенных преимуществ и заняли Бахчисарай.

В один из декабрьских дней революционный комитет Севастополя объявил тревогу: загудели гудки судов, стоявших на рейде. Все, кто мог держать оружие, кинулись на вокзал: белые вместе с войсками татарских националистов заняли Бахчисарай. Вскоре 60 теплушек с рабочими и матросами ушли к Бельбеку. Командовал нами бывший поручик царской армии Андрей Толстов, человек очень умный, опытный и решительный.

Он быстро разбил нас на боевые единицы: четыре теплушки — отряд, назначил командиров. Я тоже стал во главе 150 человек, а моим заместителем Толстов назначил матроса с дредноута «Свободная Россия» Николая Донца. Часть бойцов во главе с матросом Михаилом Долговым осталась охранять Камышловский мост на подступах к Бахчисараю. Бахчисарай дался нам тяжело: когда наши отряды подошли к городу, нас встретил сильный ружейный огонь. Бой был тяжелым и долгим, но, когда мы заняли город, в Бахчисарае не оказалось ни одного военного или вооруженного человека: все они спрятались.

Назавтра мы приняли бой под Альмой, выбили оттуда врагов, несмотря на сильный артиллерийский огонь. Дальше наш путь лежал в Симферополь.

В середине января 1918 года в Симферополе установилась Советская власть. Комендантом города был тогда Николай Николаевич Чесноков. При нем я и стал «начальством» в первый же день. Правда, очень ненадолго.

Вызвал Чесноков меня к себе, налил из фляги вина:

— Пей.

— Не могу.

— Пей, я тебе приказываю! Отпил я несколько глотков:

— Больше не могу, хоть убей.

— Вот и хорошо, — обрадовался комиссар, — доверяем тебе исключительное дело — охрану винных погребов и складов.

— Посерьезней задания не нашли, — обиделся я.

— Это очень серьезно. Винные погреба и склады для белогвардейской сволочи — козырной туз. Выгодно ей напоить всю нечисть — воров, бандитов, чтобы они по пьяной лавочке устроили в городе погром, свалив все на большевиков. Есть сведения, что все погреба будут открыты. Задача ясна?

— Ясна, товарищ комиссар. А что, если ликвидирую я все эти запасы?

— Валяй.

Что тут началось! Я выливал на землю бочку за бочкой.

От одного запаха опьянеть можно.

Пришел я к Чеснокову.

— Товарищ комиссар, ваше поручение выполнено, вино предано земле.

Тот так и ахнул:

— Все?

— Все.

Крякнул Николай Николаевич, но ничего не сказал.

— Ладно, Папанин. Только скажи по чести — неужели сам ни капли не пригубил?

— Товарищ комиссар, обижаете. Непьющий я, совсем.

— Н-да, — протянул Чесноков.

Помолчав, добавил:

— Следующее задание будет таким: поддерживать в городе революционный порядок.

— Слушаюсь, товарищ комиссар...

Конечно, эпизод этот — лишь черточка общей картины тех дней. Он говорит только о моей молодости, но отнюдь не о методах работы Н. Н. Чеснокова. Был Николай Николаевич умным, дальновидным человеком, прекрасно разбирался в обстановке, сложнее которой и выдумать трудно, и действительно умел поддерживать в городе революционный порядок.

В декабре 1917 года в Севастополе власть перешла в руки большевиков, и вскоре были созданы Военно-революционный комитет, который возглавил Ю. П. Гавен, и военно-революционный штаб под руководством М. М. Богданова. В январе 1918 года ВРК возник в Симферополе. В марте была провозглашена Советская Социалистическая Республика Тавриды, просуществовала она недолго — всего полтора месяца.

Рядовой революции, я в те годы — и это естественно — не мог представить всей сложности обстановки в революционном Крыму.

Мой родной Севастополь — базу Черноморского флота — облюбовали меньшевики и эсеры; они отлично понимали его значение и вели неустанную и хитрую пропаганду против большевиков. В. И. Ленин знал об этом, и к нам ехала одна делегация за другой, а в их составе закаленные в классовых боях партийные работники. Они говорили о положении в стране, о том, почему В. И. Ленин стоит за немедленное заключение мира, выход России из войны, разоблачали предательскую роль Троцкого, сорвавшего в Бресте мирные переговоры.

После того как был сорван Брестский мир, кайзеровские полчища начали топтать нашу землю. Украинская рада с лакейской поспешностью открыла двери перед германцами.

Немцы вошли в Крым, приближались к Севастополю. Вооруженный до зубов враг был рядом, а командование флота во главе с адмиралом Саблиным старалось скрыть это от матросов. Увольнения на берег были запрещены, радио в каютах тогда не было, сводка из рубки радиста шла только офицерам. Матросам внушалось:

— Слухи, что к Севастополю идут немецкие войска, — большевистская провокация. Да, войска идут, но это войска наших братьев — Украинской рады. Большевикам только того и надо, что бы столкнуть лбами братьев — русских и украинцев. Неужели среди нас найдутся способные на братоубийство?

Говорят, капля камень точит. Часть матросов поверила: не поднимать же оружие против братьев! Если бы матросы знали, что за телеграммы принимают радисты!

«22 часа 30 минут, 24 марта. Всем. Севастополь. Областной военно-революционный комитет, всем береговым и судовым комитетам.

Мирные переговоры ни к чему не привели. На наше предложение сложить оружие в 30 минут противник не согласился, после чего мы перешли в наступление. Все время идет бой... Из разговоров с солдатами выяснилось, что мы деремся с 21 ландштурмским полком... К нам все время прибывают извне силы. Настроение бодрое, трусов нет. Мокроусов»{1}.

8 апреля 1918 года кайзеровцы подошли к Перекопу, а 22 апреля оккупировали Симферополь. Незадолго до этого в Крыму был создан штаб фронта, комиссаром которого стал Никита Кириллович Сапронов. В первые недели Военно-революционный комитет объединял немногим больше трех тысяч бойцов: красногвардейцев, матросов, рабочих. Но с каждым днем численность бойцов возрастала.

21 апреля Центрофлот обсудил сложившееся положение. Шла речь и о том — это предложение внес представитель Украинской рады Сотлик, — что надо поднять желто-блакитный флаг Рады над Севастополем и судами Черноморского флота: это, мол, спасает Севастополь от немцев. Под нажимом большевиков была принята резолюция: «Революционный Черноморский флот был авангардом революции, им и будет, и знамя революции никогда не спустит, ибо это знамя угнетенных, и моряки его не предадут».

Моряки предавать знамя революции не собирались. Но это уже сделал Саблин. Черносотенец, втайне помышлявший о восстановлении монархии, он послал телеграмму в Киев, в которой говорилось, что 20 апреля Севастопольская крепость и флот, находящийся в Севастополе, подняли желто-блакитный флаг.

Просчитались адмирал и его приспешники, поспешили выдать желаемое за сущее. Над несколькими судами в самом деле появился желто-блакитный флаг, но совсем на короткое время. Как ни старался Саблин, не было на флоте нужного ему единодушия. Саблин не мог открыто заявить, что стремится отдать флот немцам, лишь бы суда не попали в руки большевиков. Для этого он и затеял переговоры с Центральной радой. Он-де, Саблин, получил заверения, что если Севастополь и флот присягнут на верность Центральной раде, то немцы не войдут в Севастополь, не посмеют захватить флот.

25 апреля специальная комиссия для организации отрядов по борьбе с оккупантами (председателем ее был мой боевой друг Никита Долгушин) обратилась к морякам с воззванием:

«Товарищи моряки! Прошло время слов, и настала минута, та роковая минута, когда должны мы, моряки, выйти на последний смертный бой с врагами революции. Свобода окружена хищными бандами германских и русских империалистов. Пусть история на своих скрижалях запишет нас не именем позора и трусов, а именем честно погибших за освобождение от рабства и от оков! Товарищи моряки! Организуется Черноморский отряд. Запись производится в Черноморском флотовом экипаже, казарме № 8. Там же и сборный пункт».

Саблин и его единомышленники добились того, что воззвание до матросов, бывших на кораблях, не дошло. Записывались в отряд рабочие заводов и мастерских.

Предатели скрыли от матросов поступившее по телеграфу категорическое требование Ленина — вывести флот в Новороссийск, чтобы корабли не стали добычей немцев.

29 апреля я был на бронепоезде в районе Альмы. Был ожесточенный бой, как мы считали — с частями Рады, мы отступали к Бахчисараю, превосходство врага было очевидным. Тогда Н. К. Сапронов послал меня за подкреплением в Севастополь. Как только паровоз, на котором мы ехали, миновал Бельбек, показалась бронеплощадка с людьми. Это и была желанная помощь, добровольцы-севастопольцы. Паровозы поравнялись, и в это время показалась вражеская конная разведка. Мы начали стрелять, но враги скрылись, только один человек упал с лошади. Матросы во мгновение ока были на месте, и вскоре пленный немец, разутый и раздетый, стоял и с ужасом ждал смерти, лопоча что-то по-своему.

Когда я сообразил, что перед нами солдат немецкой армии, то, выхватив маузер, загородил его и сказал, что не дам убить немца, потребовал, чтобы ему вернули его одежду.

Матросы зашумели:

— Вот еще командир выискался!

— Много вас, начальников, развелось!!

— Поймите, — кричал я, — немец этот для нас — клад! Его немедленно надо в ревком: он может дать ценные показания. И пусть те, кто верят, что в Крым идут братья-украинцы, посмотрят на пленного.

Немцу вернули его одежду. Я ему сделал знак — одевайся, мол, , пошли. Забрались мы с ним на бронеплощадку и вскоре были в Севастополе.

Я не боялся, что немец сбежит, шел к ревкому быстро, так что пленный едва за мной поспевал. В ревкоме я сразу кинулся в кабинет к Ю. П. Гавену. Немца протолкнул первым. У Гавена шло совещание.

— Что за явление? — Гавен показал на немца. — У нас серьезный разговор!

— Немец, товарищ председатель ревкома. В плен взяли. Я и доставил сюда, думал, допрос вести будете. Гавен встал.

— Вот он, самый сильный аргумент против Саблина и Украинской рады. Товарищ Папанин, — повернулся он ко мне, — немедленно на Графскую пристань, на катер — и на «Волю». С немцем. Там сейчас идет митинг.

— Разрешите выполнять?

— Действуйте.

Вытолкнул я немца из кабинета. На машине нас отвезли на Графскую пристань, быстренько подали катер, и я сказал мотористу:

— На «Волю» — полный вперед!

Мы поднялись на «Волю». Там, как и сказал Гавен, шел митинг команды — полутора тысяч человек. Шел спор о том, уходить или нет кораблям из Севастополя.

Я попросил слова:

— Только что у Бельбека мы взяли пленного. Тут нам все время втолковывают, что к нам братья-украинцы идут. Помогите ему на кнехт подняться и спросите, кто он такой.

Тут все зашумели:

— Зачем его приволок?

— Скажу. Но сначала спросить хочу: кто-нибудь умеет говорить по-немецки?

— Вон что! — ахнула толпа.

Один из офицеров спросил:

— Кто вы?

— Солдат его величества кайзера Вильгельма Второго! — четко отрапортовал пленный.

— Вот это «брат»! — снова ахнула толпа.

— Идут ли с вами части Украинской рады?

— Идет регулярная армия кайзера Вильгельма Второго. Немец рассказал, что каждому из них кайзер обещал; весь Крым будет немецким, так же как и Черноморский флот.

Что тут поднялось на корабле! Настроение сразу переменилось:

— Поднимать пары, и немедленно!

Матросы к нам подходили поближе, чтобы еще раз удостовериться, что со мной действительно немец.

Дальше опять на катер. Моторист только спросил:

— Теперь куда?

— На «Георгий Победоносец». Жми, браток.

На втором корабле повторилось то же самое. Матросы воочию убедились, что их обманывали. Пленный был веским аргументом в поддержку позиции большевиков. Митинг затянулся, я сдал немца под расписку судовому комитету «Георгия Победоносца» и отправился на берег.

В тот же день, 29 апреля, курс на Новороссийск взяли крейсер «Троя», 12 миноносцев, 65 моторных катеров, 11 буксиров, несколько десятков вспомогательных судов. Экипажи эсминцев повесили сигнал: корабли, попытающиеся воспрепятствовать их выходу в море, получат залп торпедами.

Но ушли не все корабли.

Об этом эпизоде много позже мне напомнил мой старый друг Никита Кириллович Сапронов, герой гражданской войны, один из самых бесстрашных людей, каких я знаю. Незадолго до его кончины я получил от него письмо.

«Дорогие и глубокоуважаемые Галина Кирилловна и Иван Дмитриевич! Прежде всего разрешите, дорогая Галина Кирилловна, поздравить горячо Вас с днем Вашего рождения 29 апреля!.. Это — особый для нас день.

Он останется в моей памяти на всю мою жизнь так же, как и в памяти Ивана Дмитриевича. Именно тогда он доставил военнопленного немца на дредноут «Воля», где решалась судьба о выводе или невыводе флота из Севастопольской бухты, и убедил колеблющихся, что мы боремся не с «братьями-украинцами», а с немецкими захватчиками.

Героическая смелость и находчивость Вани Папанина 29 апреля 1918 года способствовала тому, что в этот же день ночью с нами вышла первая очередь, а потом, 30 апреля, и вторая очередь — o Военно-Черноморского флота из Севастополя в Новороссийск.

Разрешите крепко обнять Вас обоих и крепко расцеловать!

Ваш Н. К. Сапронов».

Получить столь лестную оценку от скупого на похвалу Никиты Сапронова было очень приятно.

О том, как разворачивались события на крейсере «Воля», мне рассказал потом турбомашинист судна Миша Кулик.

Командующий Черноморским флотом Саблин и не думал сдавать свои позиции; на «Воле» открылось делегатское собрание — обсуждался вопрос о скорейшем выводе флота. Саблин заявил, что в данной обстановке нет смысла выводить флот: можно встретиться в море с турецким флотом, поэтому лучше всего отсиживаться в Севастополе. В бой же с немецким флотом вступать нельзя, иначе

будет нарушен Брестский мирный договор. К тому же, гнул свою предательскую линию Саблин, команды на судах укомплектованы не полностью, в море они будут небоеспособны.

Но матросы стояли на своем, и командующий скрепя сердце дал приказ оставшимся судам готовиться к отходу.

По бухте замелькали баркасы и катера — матросы получали на складах запас провизии.

Но дорогое время было упущено: немцы уже заняли Северную сторону и били по судам прямой наводкой. А суда безмолвствовали. Комендоры стояли у заряженных орудий и не стреляли. Лишь раза два огрызнулись орудия «Свободной России», но тут же был получен приказ Саблина прекратить пальбу.

Все-таки основная масса судов успела уйти, врагу досталось лишь старье да легкие крейсеры «Кагул» (он ремонтировался в доке), «Память Меркурия» и бывший «Очаков» (не помню его нового названия), что стояли у стенки около доков.

В Севастополь вошли враги.

Друг детства, рабочий судостроительного завода Ваня Крысенко, предупредил меня:

— Ваня, таись, а то веревочный галстук обеспечен.

И я затаился, как мог, домой не показывался. Жил у рабочего порта Григория Папушина, которому одному только все рассказал и который устроил меня к своим друзьям-рыбакам. С ними я ходил на лов рыбы, большую часть времени проводил в море. Они же рассказывали мне, что происходит в мире. Новости были скверные.

Немцы потребовали себе весь флот — и тот, что базировался в Новороссийске, — предъявили ультиматум: или флот вернется в Севастополь, или германские войска двинутся на Новороссийск.

Владимир Ильич Ленин наложил резолюцию на докладной записке начальника Морского генерального штаба: «Ввиду безвыходности положения, доказанной высшими военными авторитетами, флот уничтожить немедленно».

Было это 24 мая. А четыре дня спустя была отправлена директива командующему и главному комиссару флота; «Ввиду явных намерений Германии захватить суда Черноморского флота, находящиеся в Новороссийске, и невозможности обеспечить Новороссийск с сухого пути или перевода в другой порт, Совет Народных Комиссаров, по представлению Высшего Военного Совета, приказывает Вам с получением сего уничтожить все суда Черноморского флота и коммерческие пароходы, находящиеся в Новороссийске. Ленин».

Приказ Советского правительства стали саботировать исполнявший обязанности командующего флотом бывший капитан первого ранга Тихменев и главный комиссар Н. П. Глебов-Авилов.

Линкор «Воля» и шесть эсминцев отказались выполнить приказ. Когда они уходили из Новороссийска, оставшиеся корабли сигналили: «Судам, идущим в Севастополь: «Позор изменникам России».

18 июня население Новороссийска обнажило головы: началось потопление флота. Матросы, не умевшие плакать, бескозырками вытирали глаза. Первыми погибли эсминцы «Пронзительный», «Гаджибей», «Фидониси», «Калиакрия», «Сметливый», «Стремительный», «Капитан-лейтенант Баранов», крупнейший дредноут «Свободная Россия». Суда уходили в морскую пучину, сигналя: «Погибаю, но не сдаюсь!» Последним это сделал эсминец «Керчь» на траверсе Кадашского маяка.

Слухи о событиях в Новороссийске каждый из моих друзей и знакомых воспринял как большую трагедию: все мы были связаны с флотом. Не давала покоя мысль; что будут делать немцы с оставшимися кораблями? Пусть крейсеры «Иоанн Златоуст», «Кагул» стары, неисправны. Но ведь их отремонтировать можно, неспроста они поставлены в доки.

Меня разыскал Федор Иванович Перфилетов, которого я знал много лет. Он работал начальником инструментального цеха и взял меня на работу. В мастерских ремонтировался «Очаков».

Встретил я нескольких старых друзей. После обстоятельных разговоров пришли мы к выводу: надо вредить как можно активнее, но внешне чтобы все было в порядке. К нам присоединились и другие ремонтники. Вроде бы все обстояло нормально: корабли хотя и медленно, а ремонтировались. Но как? Об этом знали только мы. Наиболее опытных ремонтников я позднее взял с собой в бригаду бронепоездов. Забегая вперед, скажу, что очень пригодились ремонтники на бронепоездах 58-й дивизии, которую возглавлял Павел Ефимович Дыбенко, а после него — Иван Федорович Федько. Поезда имели каждый свое имя — «Память Иванова», «Спартак», «Урицкий» и т. д. Бригадой бронепоездов командовал Иван Лепетенко. О том, как воевала дивизия, о ее славном боевом пути свидетельствуют два ордена Красного Знамени. Дважды Краснознаменная — редкая дивизия удостаивалась чести так именоваться. Я горжусь тем, что находился в ее рядах и был бойцом подрывного отряда, впоследствии влившегося в Заднепровскую бригаду бронепоездов, громившую банды Григорьева, потом — заместителем начальника головных ремонтных мастерских.

Вскоре после гражданской войны, во время работы в Крымской Ч К, я познакомился с Константином Треневым. Мы с ним часто встречались в домашней обстановке, беседовали о самых разных делах. Была у него не очень приятная для собеседников привычка: слушает, слушает, а потом раз — и что-то запишет на спичечном коробке, на клочке газеты. И опять слушает.

— Костя, ты что?

— Просто слово одно вспомнил. Ты давай рассказывай.

Я и старался: выкладывал ему всевозможные побасенки из партизанской матросской жизни — знал их много.

Прошли годы, я жил уже в Москве. Знакомства мы не прерывали. Тренев познакомил меня с артистом Малого театра — таким знаменитым, что, несмотря на общительный характер, я при нем и говорить стеснялся.

Это был народный артист республики Степан Леонидович Кузнецов, любимец публики, в совершенстве владевший даром сценического перевоплощения. С. Л. Кузнецов играл в пьесах Гоголя, Чехова, Островского, Сухово-Кобылина, Шоу, Погодина.

Каждый раз, увидев Кузнецова, я замолкал. Это сердило Тренева. И он однажды сказал:

— Ваня, не стесняйся, это же парень свой в доску.

Слова эти он произнес с моей интонацией и настолько похоже, что все рассмеялись — очень уж несвойственна была такая фраза самому Треневу — мягкому, интеллигентному.

Пришел день, когда Тренев прислал мне билеты в театр:

— Приходи на премьеру моей пьесы.

Пришел — и увидел: знакомый артист Швандю играл. И услышал я свои словечки. Очень смеялся. Тренев потом как-то обмолвился:

— Швандю писал с тебя, — и улыбнулся. — Признайся, очень он похож на тебя, каким ты был в гражданскую...

Тренев приохотил меня к театру, я старался теперь не пропускать премьер. Ну, а кино все мы любили и каждый новый фильм воспринимали как событие. Их тогда немного выпускалось. А однажды я и сам был киноартистом. Когда шли съемки фильма «Клятва», режиссер Михаил Чиаурели обратился ко мне:

— Иван Дмитриевич, выручите! На все роли артисты подобраны — на вашу не можем найти.

Пришлось сыграть самого себя.

Больше я с кино не сталкивался так непосредственно, хотя и есть у меня там друг — Марк Донской. Думал ли я в 1920 году, когда в партизанской Крымской повстанческой армии встретил не по летам серьезного и отважного паренька, что пройдут годы и весь мир узнает его — народного артиста СССР, лауреата Государственной премии, Героя Социалистического Труда коммуниста Марка Донского! Броского внешне в нем ничего не было, разве только густая копна волос, да в глазах неиссякаемое любопытство к жизни.

Но Марку были свойственны обстоятельность, не по годам зрелая рассудительность. Партизанское житье известное, дисциплина была не армейская, во время гражданской войны партизаны, бывало, и митинговали. Донской никогда лишнего слова не скажет. Человек редкой целеустремленности и организованности, он словно с пеленок усвоил правило: приказ начальника — закон для подчиненного. Телосложения Марк был явно не богатырского, но ни разу не пожаловался, все старался другим помочь. Таким и остался Марк Семенович, скромным, очень простым, выдержал испытание славой.

Очень я рад, что есть у меня такие друзья, как Марк Донской.

В партизанском Крыму

Работая в мастерских порта, я потихоньку разыскивал старых друзей, обретал новых.

Но пришел день, когда мне надоело жить с постоянной оглядкой. Хотелось воевать с белогвардейцами с оружием в руках. Я тайком сел в товарняк и скоро был в Джанкое, а оттуда пробрался к своим и стал бойцом, а затем начальником ремонтных мастерских. Когда наша армия отступала под напором белогвардейских полчищ, Иван Лепетенко поручил отряду моряков, и мне в том числе, взять на заводе «Анатра» в Александровске (ныне Запорожье) лучшие станки и установить их в 12 вагонах типа «пульман». В этом деле очень помогли нам рабочие местного железнодорожного депо. Часть из них уехала с нами. Во время отступления наших войск начальник бронесил 12-й армии Чугуникин выпросил наши мастерские у Лепетенко. Мы остались в Злынке, штаб 12-й армии дислоцировался в Новозыбкове. Я поехал в Гомель за орудиями для прикрытия наших мастерских. Мы срезали лафеты и приспосабливали орудия к вагонам. Так наш «завод на колесах» получил солидное подкрепление. А сам я подхватил там тиф. Едва встав на ноги, удрал из больницы в свои мастерские. Военный комендант Гомеля на паровозе отправил меня в Злынку. В общей сложности я проработал в мастерских — 12-й и 14-й армиях — около двух лет.

Мои друзья-подпольщики оставались на своих местах.

Сергей Александрович Леонов, руководивший всеми подпольщиками Крыма, Николай Ярошенко, Сергей Муляренок, Василий Васильев, Антонина Федорова, Эмма Кубанцева, Катя Григорович... О каждом из них и о многих других подпольщиках можно написать увлекательную книгу, и это будет повесть о человеческом мужестве, находчивости и выносливости, о преданности делу революции. Поразительным бесстрашием даже среди подпольщиков отличался начальник подрывных команд Александр Петрович Уланский. Позднее он перешел на работу в ВЧК — ОГПУ, под его непосредственным руководством набирался опыта легендарный разведчик Рихард Зорге.

Многие из них остались моими друзьями на всю жизнь.

Через два года я вернулся в Крым в составе партизанского отряда Мокроусова и судьба свела нас снова.

Опасность подстерегала подпольщиков на каждом шагу — порой там, где ее меньше всего ждали. Белые засылали в ряды подпольщиков своих агентов. А что может быть страшнее, чем пользующийся доверием предатель?

Работать подпольщикам в Крыму с каждым днем становилось все труднее — Врангель перебросил в Тавриду с Кубани крупные воинские части, усилил контрразведку.

Настало время, когда на первый план выдвигалась партизанская борьба.

И партизанские отряды были созданы. Поначалу они были небольшими, разрозненными и очень нуждались в оружии, деньгах, продовольствии.

В 1920 году Крымский подпольный обком партии направил в Харьков своих представителей, чтобы они рассказали руководству ЦК КП(б)У и Реввоенсовету Юго-Западного фронта об истинном положении дел и попросили помощи. На рыбачьей лодке посланцы дошли морем до Одессы, а оттуда приехали в Харьков, где их приняли в Закордонотделе ЦК КП(б)У и в Реввоенсовете Юго-Западного фронта. Партизанам выдали и средства, и продовольствие, и вооружение. Главкомом Повстанческой армии был назначен Алексей Васильевич Мокроусов, один из самых популярных и храбрых командиров. Мокроусову, как главнокомандующему, были даны широкие полномочия. Начальником штаба армии, а впоследствии заместителем командующего стал Василий Погребной.

Был обнародован приказ Реввоенсовета республики — всем морякам, находившимся в частях Красной Армии, отправиться в распоряжение командования морскими силами. Я уехал в Николаев из 12-й армии, в которой воевал около года.

С Мокроусовым мы и встретились в Николаеве.

Я работал тогда в оперативном отделе штаба морских сил Юго-Западного фронта и был несказанно рад встрече с Алексеем Васильевичем, очень уважал его за кристальную честность, прямоту и редкое бесстрашие.

Вскоре Мокроусов уехал в Харьков. Николай Федорович Измайлов, командующий морскими и речными силами Юго-Западного фронта, и я, комиссар оперотдела, срочно выехали в Мариуполь для обследования формировавшейся там Азовской флотилии. В Ростове мы опять встретили Мокроусова, возвращавшегося из Харькова. Мокроусов направлялся в Крым и собирал людей для десанта. Разговор у нас был коротким.

— Поедешь со мной? — спросил он.

— Конечно.

В то время ситуация в Крыму ухудшилась. Зимой Юго-Западный фронт упустил возможность овладеть Тавридой, а потом атаки наших войск были отбиты корпусом белогвардейского генерала Слащева. В. И. Ленин обратил внимание Реввоенсовета республики на эти ошибки и подчеркнул, что туда вовремя не двинули достаточных сил. В апреле 1920 года барон Врангель был избран на белогвардейском военном совете в Севастополе главнокомандующим вооруженными силами Юга России. В июне белые захватили Северный Крым, а к осени Южный фронт стал главным для республики Советов.

Антанта не жалела ни вооружения, ни продовольствия. Под знамена Врангеля стекались уцелевшие деникинцы, колчаковцы. Белогвардейцы на всех фронтах отличались своей жестокостью. Но Врангель превзошел всех их. Ужас наводило в Севастополе одно упоминание генерала Слащева. Первый же его приказ, опубликованный в «Таврическом голосе», заканчивался так: «Пока поберегитесь, а не послушаетесь, не упрекайте за преждевременную смерть».

В Джанкое, где находился его штаб, Слащев сразу отдал приказание соорудить десятки виселиц, сказав при этом:

— Пустовать ни одна не будет.

И не пустовали: на них нашли смерть сотни большевиков, комсомольцев, партизан, а то и просто подозреваемых — для устрашения населения.

Известно, что Михаил Булгаков, создавая «Бег», писал Хлудова со Слащева. Судьба прототипа сложилась иначе, чем судьба героя «Бега».

Уехав за границу, Слащев жил в Болгарии, был среди эмигрантов одной из самых авторитетных фигур. И в том, что он вернулся в Советскую Россию, я вижу большую мудрость тех, кто разрешил это сделать. Родина, принимая Слащева, как бы говорила эмигрантам, что прощает тех из них, кто будет честно трудиться на благо народа. Коли Советская власть отнеслась милосердно даже к Слащеву, то остальным и подавно ничто не грозит. Это была акция большого значения. В чем-то он, этот шаг, сродни мудрому провидению Ф. Э. Дзержинского, разрешившего в 1924 году «нелегальный» приезд на родину такого столпа эмиграции, как В. В. Шульгин.

Ну конечно же Шульгина, каждый шаг которого по нашей земле незримо контролировался, можно было легко арестовать. Но в политике выигрывает тот, кто видит дальше. Шульгину дали уехать обратно. Поездка по Советской России была для Шульгина откровением. Он воочию убедился, что народ весь за новую власть, за большевиков. Обо всем увиденном Шульгин написал. Его книга была одной из причин, приведших к расколу в стане эмиграции.

Я встречался со Слащевым. Ирония судьбы: в Крыму я от него прятался, ненавидел его как лютого врага, а в Москве мы как-то оказались рядом на Красной площади во время военного парада. Если говорить честно, видеть Слащева было для меня хуже всякой пытки,

«В середине августа 1920 года по решению ЦК КП(б)У и Реввоенсовета Юго-Западного фронта для укрепления партизанского движения в Крым была заброшена группа бывших красногвардейцев-севастопольцев, имевших большой опыт борьбы с белыми на Дону, Украине и в Крыму: А. В. Мокроусов, И. Д. Папанин, Г. А. Кулиш, Д. С. Соколов и другие, всего 11 человек», — написано в «Истории гражданской войны».

Мы согласовали наши планы со штабом морских сил, и на другой день я включился в работу. Стали собирать верных людей. Много помог нам прибывший из крымского подполья Сергей Муляренок.

Транспорта у нас не было, а не дойдешь же до Крыма пешком по морю. Мокроусов вызвал меня:

— Сыскать два катера! Срок — три дня.

— Понимаю, что это приказ, да где ж их найти? — ответил я.

— Хоть у черта на куличках, а чтобы через три дня катера были.

Отправился я на поиски. День ходил, два — совсем было отчаялся. Но недаром говорится: «Кто ищет — найдет». Сыскал-таки я катер «Гаджибей» — под Краснодаром. Но надо было еще доставить его к месту назначения.

Что было потом, судите по воспоминаниям А. В. Мокроусова: «В Краснодаре я увидел, как полсотни красноармейцев несли на своих плечах «Гаджибея» на железнодорожную платформу.

Едва погрузили, Папанин подал команду:

— Открывай бочонок!

Оказывается, он принес бочонок с пивом, которым угостил красноармейцев. Пили из большой кружки, сделанной из гильзы четырехдюймового снаряда.

В Новороссийске Папанин отыскал и другой корабль — «Витязь», наладил его ремонт, который шел круглые сутки. Каждому рабочему он дал по кругу колбасы, хотя тогда в Новороссийске и мяса-то нельзя было найти».

Не стану рассказывать, как добывал я эту колбасу. Самое главное было сделано: приказ выполнен.

Подготовка к десанту шла в глубочайшем секрете.

О ней знали очень немногие. Мы понимали, что идем на большой риск: два маломощных суденышка могли, разузнай об этом врангелевцы, легко стать их добычей.

Чтобы хоть как-то обмануть белых, Мокроусов предложил изменить внешний вид «Витязя». На нем поставили фальшивую вторую трубу, сколотили надстройки. Судно перекрасили в серый цвет, чтобы «Витязь» хоть отдаленно напоминал миноносец.

Горючее у нас было только для одного катера. «Витязю» требовался уголь, который мы собирали по кусочку.

Тайну сохранить нам удалось: даже местные власти считали, что ремонтируются суда береговой охраны. Решили идти в Крым ближайшим путем — от Анапы. В нее мы и направились из Новороссийска. Когда подошли к Анапе, там началась паника. «Витязь» приняли за белогвардейский миноносец и решили, что высаживается десант. Впрочем, все успокоились мгновенно, едва мы сошли на берег.

Мы — моторист Николай Ефимов и я — в который раз пересмотрели все корабельные механизмы, разобрали и собрали мотор на «Гаджибее». Стоял отличный августовский день. Рыбаки наловили много кефали и принесли нам:

— Морячки, возьмите, пригодится.

Мы попытались дать им деньги — не взяли. Никогда и ни при каких обстоятельствах не терявший находчивости Дмитрий Соколов, большой весельчак, храбрый и преданный товарищ, которого я знал еще с 1919 года по заднепровской бригаде бронепоездов, собрал рыбу в мешок и заявил, что идет в пекарню.

Мы засмеялись:

— Митя, ты, часом, не заблудился?

Но Митя вернулся вскоре с огромным противнем печеной рыбы, вынул из мешка несколько буханок хлеба и крикнул:

— Кто желает подкрепиться?

Кажется, ни до, ни после я не ел такой вкусной кефали с теплым хлебом. Это был наш прощальный ужин перед уходом в Крым.

Еще в Новороссийске мы сделали одну оплошность — пригласили штурманом бывшего мичмана царского флота Жоржа, фамилии его не могу припомнить. Он уверял, что отлично знает побережье Крыма. Жорж оказался горьким пьяницей.

Мокроусов командовал «Витязем», а мне вверили «Гаджибей». Наступила ночь. «Витязь» шел первым. Скоро должен показаться берег Крыма, но в темноте его еще не было видно. Вдруг «Витязь» резко замедлил ход. Оказывается, Мокроусов узнал... бухту Феодосии. Мы быстро подошли к «Витязю». «Ваня, — сказал Мокроусов, — давай за мной отсюда полным ходом. Как бы не влипли. Приготовьтесь к бою, можем нарваться на противника». Вот куда нас по ошибке привел Жорж! Пришлось спешно покидать вражескую зону.

Когда подходили к Керченскому проливу, вышел из строя мотор на «Витязе». Взяли его на буксир, поплелись дальше черепашьим шагом. На фарватере Керченского пролива нас заметили белогвардейцы, и в погоню вышло вооруженное транспортное судно. К нашему счастью, белогвардейцы повернули назад. Видимо, они тоже приняли «Витязя» за миноносец. Мы же пошли к устью реки Кубани. Там опять чуть не попали в беду: нас заметили и стали обстреливать, на этот раз свои. Только после того как мы несколько раз просигналили красными флажками, обстрел прекратился.

Подошли ближе, но пристать не могли из-за мелководья. Матрос Александр Григорьев, ростом в два метра, разделся, спрыгнул в воду и, высоко подняв документы, чтобы не замочить их, пошел к берегу, где и проверили наш мандат. Немного спустя мы дошли до Анапы. Там начали готовиться к новой попытке высадить десант. Поскольку «Витязь» вышел из строя, пришлось идти на «Гаджибее». Часть людей оставили в Анапе. Мы вместе с Николаем Ефимовым проверили мотор и, едва стало светать, вышли в море.

Нас было одиннадцать человек: Алексей Мокроусов, Василий Погребной, Сергей Муляренок, Николай Ефимов, Григорий Кулиш, Александр Григорьев, Федор Алейников, Александр Васильев, Дмитрий Соколов, Курган, имени не помню, и я. (Теперь нас в живых только двое: Митя Соколов, в восемьдесят лет ушедший на пенсию, и я. Одни погибли в боях, другие умерли: «беспощадное время бьет по нашим квадратам»).

В первые часы рейса погода стояла замечательная, да и мотор работал исправно. Потом началась зыбь, а к вечеру появились большие волны. Мокроусов стоял у руля, а мы с Ефимовым по очереди следили за мотором. Катер заливало водой, и экипаж едва успевал вычерпывать ее. Мокроусов валился с ног от усталости.

— Ваня, подмени, — сказал он под утро.

Я встал за руль и повел катер, поглядывая на компас. Последний мало был похож на современный корабельный. Он помещался в деревянном ящике, где горела свеча, освещая картушку компаса. Вдруг я услышал сильные перебои мотора. Оказывается, Ефимов от усталости задремал. Насос и охлаждение испортились, и мотор перегрелся. Я бросил руль и быстро остановил движок. Наступили тревожные минуты. Следовало срочно разобрать трубку охлаждения. Дав остыть мотору, мы опять разобрали и собрали его, но он никак не заводился. Тут Гриша Кулиш похлопал меня по плечу и сказал:

— Ванечка, дорогой, не дать ли тебе кружечку, чтобы дело пошло?

Ребята были замечательные, никогда не терялись и умели шутить в самые трудные минуты.

Мотор будто ждал этих слов и сразу завелся. Теперь я уже не отходил от мотора. Шли далеко от берега. Часа через четыре мы оказались, как и хотели, в районе Судака. Круто повернули к берегу. Что ожидало нас? Все было приготовлено для боя — гранаты, пулеметы и винтовки.

Пожалуй, больше всех волновался я: при мне был миллион царских рублей.

Подошли к берегу вплотную, прислушались: вроде бы никого нет. Разведчики, посланные вперед, выбрали место для выгрузки снаряжения и боеприпасов — одно из ущелий около деревни Капсихор. У «Гаджибея» мы пробили днище, и он затонул.

Знать бы нам, что после высадки нашего, десанта, 7 сентября 1920 года, Врангель объявил благодарность генералу Слащеву за бдительную охрану Черноморского побережья. Может быть, мы бы и посмеялись! Но в тот момент было не до смеха — все сильно устали. Выбрали местечко поукромнее, поставили дежурного, положили рядом гранаты и легли вповалку — спать. Когда немного погодя местные крестьяне нечаянно наткнулись на отряд и узнали, что мы красные, они принесли нам молока, хлеба, винограда и рассказали, где находятся белые. Ночью те же крестьяне дали нам подводы и проводили в лес к партизанам. Партизаны радостно встретили нас, жадно расспрашивали о Большой земле. Первая часть задания была выполнена. Предстояло главное — собрать разрозненные партизанские группы в Повстанческую армию.

Мокроусов должен был связаться с отрядами, разбросанными на побережье, у Керчи, в ялтинских горах и в других районах Крыма. Он имел полномочия принять командование в свои руки. Прежний главком, Сергей Яковлевич Бабаханян (Николай Бабахан), не поладил с Мокроусовым. Я допускаю субъективный момент, личная обида — что его, Бабахана, фактически отстранили от руководства — сыграли свою роль. Но два командира имели разные взгляды на методы действий, а это уже было существеннее. Бабахай стоял за налеты небольшими группами партизан. Мокроусов настаивал на укрупнении отрядов и соответственно уменьшении их числа. Он не был сторонником тактики мелких уколов, хотел воевать. В конце концов Бабахай уехал.

Алексей Васильевич Мокроусов энергично взялся за дело, для осуществления которого требовались решительность, оперативность, организаторский талант. Этих качеств у Алексея Васильевича хватало. Его боевое революционное прошлое сразу давало себя знать{2}.

Действия отрядов, возглавлявшихся Мокроусовым, не раз описывались в нашей художественной литературе. Когда в начале 1918 года полки корниловских добровольцев и белоказаки атамана Каледина пытались овладеть Нижним Доном, среди красногвардейцев, наступавших в сторону Новочеркасска, были и мокроусовцы. Память об их подвигах долго жила среди жителей тамошних городов и станиц. Мокроусовцы упоминаются и в «Тихом Доне». Знали комбрига Мокроусова и в степях Украины, когда летом 1919 года его часть в составе дивизии И. Ф. Федько вместе с другими соединениями Южной группы войск И. Э. Якира пробивалась через петлюровские и деникинские заслоны на север.

...С первых часов пребывания в Крыму Мокроусов не терял времени даром.

В «Истории гражданской войны» говорится: «К середине сентября Повстанческая армия Крыма насчитывала около 500 штыков. С приездом группы Мокроусова значительно усилилась боевая деятельность крымских партизан».

В «Приказе № 1 по лесам и горам Крыма» Мокроусов предлагал всем партизанским отрядам зарегистрироваться в штабе партизанского движения и поддерживать с ним постоянную связь. Замечу, что в годы Великой Отечественной войны, когда Крым оккупировали немецкие захватчики, одному из руководителей антифашистского подполья, полковнику А. В. Мокроусову, довелось издать похожий приказ, хотя дело с самого начала было поставлено совсем на иной основе. А в гражданскую войну, с учетом обстановки во врангелевском тылу, главкому Повстанческой армии надо было подчеркнуть, что отряды, не подчинившиеся приказу № 1, будут считаться бандитскими, а их члены — расстреливаться как враждебные Советской власти лица.

Красные партизаны действовали отчаянно смело. Особенно запомнился мне налет на Бешуйские копи, где добывался каменный уголь. Качество этого угля было низким, но тем не менее Врангель приказал вести интенсивную добычу: иначе мог стать транспорт.

Находились копи в горах, в труднодоступном районе. Добирались мы до них чуть ли не козьими тропами, несли на себе продовольствие, винтовки, гранаты, пулеметы.

Мы подошли к копям с такой стороны, где нас беляки и ждать не могли. И все-таки ночью, уже у самых копей, мы напоролись на заставу.

— Стой, кто идет?!

Все замолчали. Казалось, слышно биение сердца. И громкий голос Мокроусова: — Партизаны, вперед!

Мы смяли заставу врага. Раз себя обнаружили — бросились на врангелевцев. Те залегли.

Только утром удалось нам оттеснить белогвардейцев от шахт. Мы втроем — Мокроусов, Григорьев и я — подготовили взрыв.

Только отошли, раздался такой взрыв, что даже земля задрожала. Копи были надолго выведены из строя, а с ними мастерские и другие здания. Попутно мы подожгли склад взрывчатых веществ.

«Врангелевцы бросили против партизан, совершивших нападение на Бешуйские копи, крупные войсковые части, вынудив повстанцев уйти из района Крымского заповедника на восток, в район Судакских лесов, где в начале сентября произошло соединение основных партизанских сил», — пишется в «Истории гражданской войны».

Отступили мы с боями по линии Чотыр-Дол, Алушта, село Куру-Узень.

Вот как вспоминал об этом Алексей Васильевич:

«Отступали тяжело, с боями, но настроение было приподнятое: мы доказали врагу, что в его тылу есть сила, с которой необходимо считаться.

За два месяца борьбы наш отряд совершил ряд рейдов; ворвавшись в Судак, прервали подвоз дров для белой армии, разрушили лесопильный завод и приостановили работу по заготовке бревен в лесах; систематически разрушали телефонную и телеграфную связь; уничтожали белогвардейских контрразведчиков и карателей; установили постоянную связь с подпольными организациями городов и деревень Крыма; наладили сбор разведданных для Красной Армии.

Врангель вынужден был отозвать с фронта целую дивизию. Как нас известили, был продуман особый план, каким образом уничтожить партизан. Воинские части, направленные из Феодосии, Судака, Ялты, Алушты и Симферополя, должны были окружить со всех сторон лес. Нам грозила верная гибель, если бы не выручили разведчики... Партизаны под самым носом у белогвардейцев вышли из смыкавшегося кольца и передислоцировались подальше в горы, а оттуда продолжали беспрерывно тревожить белых».

Да, боролись мы в очень трудных условиях, и можно без преувеличения сказать: почти все партизаны были людьми отменной храбрости. Не могу не упомянуть здесь военкома Повстанческой армии В. С. Васильева, члена чрезвычайной тройки А. И. Федорову, отважных руководителей партизанских рейдов Л. В. Киселева, А. П. Улановского, П. В. Макарова.

Успехов мы добились немалых, а наше положение день ото дня становилось все хуже. У нас не было ни радиосвязи со своими, ни достаточного количества патронов и гранат. Вокруг хорошо вооруженные и многочисленные отряды белогвардейцев. Назрела насущнейшая необходимость связаться с командованием Юго-Западного фронта и доложить о создавшейся обстановке, согласовать с ним план дальнейших действий, получить оружие, деньги, боеприпасы. По докладу Мокроусова на заседании Военного совета Повстанческой армии было принято решение отправить за линию фронта представителей Крымской повстанческой армии. Выбор пал на двух моряков. Но контрразведка белых перехватила их, и моряки погибли. Это дело было поручено мне.

Сергей Муляренок напечатал на машинке мандат. В нем говорилось, что «тов. Папанин является уполномоченным Крымской Повстанческой армии и командируется в Советскую Россию с особым заданием». Высказывалась просьба ко всем советским учреждениям: оказывать мне всемерное содействие в выполнении возложенной на меня задачи. Мандат подписали командующий А. В. Мокроусов и начальник штаба В. С. Погребной. Потом Мокроусов написал докладную. Привожу ее с небольшими сокращениями, полностью сохраняя стиль документа.

«Вступив в командование Повстанческой армией и составив новый штаб, мною был намечен план скорейшего объединения мелких отрядов в более крупные, а также скорейшие активные действия. Для этого я сделал следующее: местность, где предполагалось местонахождение отрядов, разделил на три района. Первый район: Карасубазар, Капсихор, Алушта; второй район — Феодосия, Джанкой, Старый Крым и третий район — Севастополь и Симферополь.

Находящиеся в указанных районах отряды сводились в три полка. Причем до настоящего времени удалось объединить несколько мелких отрядов в два полка. С мелкими же отрядами, действующими в первом районе, до сих пор связи установить не удалось.

Выделил из отрядов подрывные команды, дав им задачу систематически разрушать железнодорожное полотно, склады, мельницы и заводы, работающие на оборону Врангеля. Каждой команде отведен район: первой — Симферополь, Севастополь; второй — Феодосия, Джанкой; третьей — Сарабуз — Джанкой...»

Я заучил доклад слово в слово: мало ли что могло произойти по дороге. Вторая часть доклада была самой важной — в ней говорилось о планах и о том, что необходимо армии для дальнейших успешных действий.

Предполагаемый ближайший план действий: сосредоточиться в районе Орталан, произвести налет на вышеуказанные обозы противника, в случае удачи захватить оружие, пополнить отряды из местного населения и, в зависимости от обстоятельств, ударить на Симферополь — Джанкой. Настроение населения: исключая крупных кулаков и большинство немецких колонистов, все население, как русское, так и татарское, настроено революционно. Главным тормозом роста партизанского движения является отсутствие оружия и веры в победу, что является результатом неумелых действий мелких зеленых отрядов и недоверие к руководителям. Для борьбы с партизанщиной врангелевский штаб имеет специальную армию, которой командует генерал Носович, в состав армии входят карательные отряды, составленные из немцев, болгар, юнкеров, казаков и государственной стражи в городах: из буржуазии, инвалидов-офицеров. Отрядов таких 50 по 200 человек, хорошо вооруженных, расположены — Судак, Старый Крым, Салы, Чермалык, Сартаны, Султан-Сарай, Карасубазар, Розенталь-Зуя, Мазанка, Тавель, Саблы, Бешуи, Мангуш, Бахчисарай, Бешуйские шахты, Ялта, Гурзуф, Козьма-Демьяновский монастырь, Узенбаш, что в трех верстах на шоссе юго-западнее Корбека, в Алуште, Кучук-Узень.

Об отрядах, расположенных вне указанных пунктов, сведений не имеется.

Во время проявления активности партизанами белые перебрасывают для облавы леса регулярные части с фронта, исключительно дроздовцев, марковцев, корниловцев и семеновцев.

Для успешного партизанского движения необходимо доставить из центра оружие следующим образом: дать в распоряжение т. Папанина один истребитель, если таковой имеется, или же быстроходный катер, на котором можно было бы кроме оружия

доставлять также хотя один раз в неделю по пятьдесят людей, которых свободно можно высадить во всем районе между Алуштой и Коктебелем.

Командующий Крымской Повстанческой армией Мокроусов. Сентября 10-го 1920 г.».

Решили, что я буду пробираться на север через Новороссийск.

Легко сказать — через Новороссийск. А до него как? Мы решили воспользоваться услугами контрабандистов. Несмотря на усиленную береговую охрану, их парусно-моторные лайбы — мы это хорошо знали — часто подходили к берегу.

По заданию Мокроусова один из местных партизан, Дайерын-Айярлы Осман{3}, взялся договориться с контрабандистами. Вдвоем двинулись мы через лес к морю. Все побережье усиленно охранялось: белогвардейская контрразведка опасалась десанта. Пришли в деревню Туак, неподалеку от Судака. Узнали, что деревня окружена несколькими эскадронами белой кавалерии, а подпольный комитет арестован. Дайерын забеспокоился:

— Нам нужно уходить.

Перебрались в деревню Ускут. Только два дня назад отсюда ушел карательный отряд. На глазах матерей были убиты их сыновья, не пожелавшие идти в армию барона Врангеля. Настроение у жителей было подавленное. Но едва крестьяне узнали, что мы свои, лица их посветлели. Нас хорошо покормили и пообещали помочь.

Здесь выяснилось, что, оказывается, враг знает о нашем десанте. Волны выбросили затопленный нами катер на берег. Потому-то белогвардейцы усиленно охраняли берег. Повсюду патрулировали кавалерийские части.

Айярлы договорился с контрабандистами, что они вывезут меня из Крыма. Но те соглашались плыть только в Трапезунд и заломили огромные деньги — тысячу царских рублей. Надо сказать, что и деникинские и врангелевские денежные знаки на юге никогда не котировались. Жители отдавали предпочтение привычным «катерникам». Одна «катеринка» (100 рублей) стоила 300 тысяч деникинскими.

Чтобы добраться до цели, мне, следовательно, предстояло из Турции как-то переправиться на Кавказ. Маршрут удлинялся. Но делать было нечего.

Поздней ночью меня посадили в мешок из-под муки. Сколько я пробыл в нем — не помню. Показалось, что долго. Мучная пыль лезла в нос и рот. А ни чихать, ни кашлять нельзя. Нельзя и шевелиться. Наконец я почувствовал: кто-то поднял мешок и понес.

Это Дайерын-Айярлы взвалил мешок на плечи и отнес его на лайбу.

На рассвете суденышко вышло в открытое море. И вскоре услышал я:

— Давай сюда большевика, хочу посмотреть на него. Мешок развязали. Я вылез. Весь в муке, да и ростом невеликий, я разочаровал капитана:

— Сказали, ты большевик, а ты вон какой... — засмеялся владелец суденышка. — Давай тысячу рублей.

Когда я отсчитывал деньги, он заметил, что у меня осталось еще много денег (мне дали с собой три тысячи).

Отошел я в сторону, сел на мешок. Слышу, главарь говорит своим, что надо бы выбросить меня ночью за борт и забрать остальные деньги. Я понимал по-татарски. Но, конечно, виду не подал. При мне были два револьвера, решил без боя не сдаваться. Несмотря на сильную усталость, всю ночь провел без сна. Мучительно прошел и следующий день. Я следил за каждым движением бандитов. Выручил случай. На вторые сутки заглох мотор. Моторист грек возился, возился — толку не было. Главарь контрабандистов заметно нервничал: ветер дул с анатолийских берегов и гнал шхуну обратно в Крым.

Нет худа без добра, подумал я. И предложил свои услуги.

Неисправность была пустяковая, но я сделал вид, что работа большая и трудная. Копался в моторе часа два. Наконец мотор завелся.

— Вот хорошо, — обрадовался контрабандист. И предложил неожиданно: — Иди к нам работать.

— Приедем в Трапезунд, посмотрю на вашу жизнь, тогда скажу, — ответил я уклончиво. И опять уселся на палубе, стал наблюдать.

Прошло еще два дня. Наконец вдали показались берега. Я заволновался: не разберу, что за местность. Слышу, контрабандисты спорят, куда плыть. Наконец капитан сказал:

— Поворачивай к Синопу. Там мука дороже.

Вот история! Ведь добраться до советских берегов я мог только через Трапезунд. Что делать? Лайба встала на якорь. Я вышел на берег, осмотрелся. Гляжу, контрабандисты следят за мной. Увидел я рыбака, стал у него выпытывать, как попасть в Трапезунд, а он спросил:

— Кто ты такой?

— Беженец.

— Иди по берегу и придешь в Трапезунд.

Возвратился я на лайбу. Контрабандисты стали доверчивее. А когда наступил вечер, я вышел на берег «погулять» и больше не вернулся. Быстро пошел вдоль берега на восток. Ночь провел в прибрежных скалах. Только рассвело, поспешил дальше.

Через несколько дней я попал в Кирасунду. Здесь я решил, что лучше всего притвориться нищим — меньше подозрений. Порвал и без того старую шинель, а одежда под ней была и мятой и грязной. Я оброс бородой, вид у меня был измученный, жалкий. Денег я не тратил: были кредитки новенькие, а откуда они у нищего? На турецком побережье растет много дикого инжира. Им я и питался. Местные жители давали иногда кусок хлеба.

Шел больше двух недель. Наконец пришел в Трапезунд — и сразу же к советскому консулу. Предъявил мандат, рассказал о том, как попал в Турцию. Купили мне костюм, феску, побрился я, помылся и почувствовал себя отдохнувшим.

Через несколько дней в Новороссийск уходил буксир, на него меня и определили. К утру поднялся шторм, нас относило к Грузии, но трудяга-буксир все-таки плелся помаленьку к цели. Наконец добрались до Новороссийска, и в тот же день я поехал в Харьков, а там сразу отправился в Закордонный отдел ЦК КП(б)У. Его работники расшифровали доклад Мокроусова и передали командующему Южным фронтом Михаилу Васильевичу Фрунзе. Начальник отдела товарищ Немченко (Павлов) представил меня комфронтом.

Настроение у меня было — лучше не придумаешь: сложнейшее задание выполнено. Но Фрунзе встретил меня настороженно:

— Товарищ Папанин? Здравствуйте. Вы из тыла Врангеля?

— Да.

— Вы большевик?

— Да.

— Чем докажете?

— В ЦК партии Украины меня должны знать, я был комиссаром оперативного отдела штаба морских сил Юго-Западного фронта.

Фрунзе задавал все новые вопросы, и в душе у меня росла обида: за кого меня принимают?

Фрунзе тут же приказал связаться с Ф. Я. Коном, который в то время был секретарем ЦК партии Украины. Через несколько минут раздался ответный звонок. Подтверждали: Папанин — член партии, последняя его работа — комиссар оперотдела штаба морских сил Юго-Западного фронта.

Одновременно адъютант Фрунзе позвонил в Управление главного командования портов Черного и Азовского морей — было такое управление, — знают ли меня там. Оттуда ответили: знают, Но и это не удовлетворило Фрунзе.

— Телефон телефоном, а все же получите в ЦК официальную справку, — приказал командующий своему адъютанту.

Мне стало не по себе. Фрунзе молчал. Очень скоро появился секретарь, передал Фрунзе пакет из ЦК. Быстро прочитав полученную справку, Михаил Васильевич еще раз пристально посмотрел на меня, улыбнулся и совсем по-дружески сказал:

— Теперь давайте поговорим. На меня не обижайтесь: приходится быть бдительными. Уж очень много потерь мы несем...

Долго и подробно расспрашивал Фрунзе о Повстанческой армии. Выдающийся полководец придавал большое значение партизанскому движению в Крыму: интересовался количеством бойцов, чем мы вооружены, есть ли деньги, как питаемся, не занимаются ли отдельные партизаны незаконными реквизициями, как относится к нам население. Я еле успевал отвечать на вопросы. Наконец комфронтом спросил, какая помощь нужна красным партизанам. Я подробно рассказал о том, что нам необходимо и что требуется для второго десанта.

Тут же Фрунзе отдал по телефону приказ: выделить средства и оружие для крымских партизан.

При мне Михаил Васильевич связался с Реввоенсоветом республики:

— Для высадки десанта в Крыму необходимы два катера-истребителя. Можно взять у Азовской флотилии? Хорошо.

В заключение Михаил Васильевич при мне сказал членам Реввоенсовета Южного фронта С. И. Гусеву и Бела Куну:

— Помогите товарищу Папанину получить все необходимое и скорее отправиться в Крым.

Затем Фрунзе распорядился, чтобы Лев Павлович Немченко-Павлов выдал мне мандат с полномочиями. На следующий день в Закордонном отделе ЦК КП(б)У я получил такой документ:

«Коммунистическая партия (больш.) Украины Центральный Комитет Закордонный отдел Секретариат 11 октября 1920 г. № 477/С г. Харьков

Мандат

Предъявитель сего, тов. Иван Дмитриевич Папанин, есть действительно уполномоченный Закордота ЦК КП(б)У. На тов. Папанина возложены важные секретные задачи, посему всем начальствующим лицам и учреждениям военного и гражданского

ведомства предлагается оказывать ему полное содействие при исполнении возложенных на него обязанностей. Тов. Папанину разрешается иметь при себе неограниченную сумму денег и ценностей, которые ни в коем случае конфискации и отобранию не подлежат. Сим же мандатом тов. Папанину присваивается право на ношение и хранение разного огнестрельного и холодного оружия и право свободного передвижения во всякое время дня и ночи во всех городах и местностях Южного фронта, объявленных на военном и осадном положениях, равно как и в районе военных действий. Тов. Папанину разрешается пользование прямыми проводами и телефонами и подача простых и шифрованных телеграмм, соответствующими подписями, право проезда в штабных, служебных и особо ему предоставленных вагонах на всей территории Южного фронта.

Всем особым отделам и Чрезвычайным комиссиям предлагается не задерживать тов. Папанина с получением необходимых в различных случаях пропусков, предоставлять в его распоряжение конфискованную одежду и обувь, также всякие белогвардейские документы, равно содействовать в размене денег на другую валюту и способствовать переотправке за границу сотрудников. Всем организациям КП(б)У предоставлять в его распоряжение партийных работников, давать всякие необходимые сведения, неисполнение чего будет считаться явным государственным преступлением, направленным на подрыв наших рядов, и будет караться строгостью действующих законов военного времени. Настоящий мандат имеет силу по декабрь 1920 года, что подписью и приложением печати удостоверяется.

Начзакордота ЦК КП (б)У — Павлов».

На обороте члены Реввоенсовета Южного фронта дополнили это предписание: «Подтверждая мандат Закордонного отдела ЦК КП Украины, данный тов. Папанину 11-го октября 1920 года за № 477-С, Революционный военный совет Южного фронта, имея в виду важность заданий, возложенных на тов. Папанина, предлагает всем войсковым частям, управлениям, учреждениям и заведениям Южного фронта оказывать ему полное содействие. Изложенное удостоверяется подписями и приложением печати. Реввоенсовет Южного фронта — Гусев, Фрунзе. 19 октября 1920 г., г. Харьков».

Окрыленный поддержкой, возвращался я к своим.

Встреча с Фрунзе многому меня научила. Именно так, понял я, и должен был поступать большевик, прошедший суровую школу революционного подполья, дважды приговоренный к смертной казни и отбывший семь лет царской каторги за революционную деятельность.

Вернувшись от Михаила Васильевича, я получил миллион рублей николаевскими — целый рюкзак: там были не только сторублевки, но и знаки в 500 рублей с изображением Петра Великого. Миллион рублей николаевскими в переводе на врангелевские составлял 3 миллиарда, сумма по тем временам огромная. На эти деньги мы должны были содержать Крымскую повстанческую армию, выкупать у белогвардейцев арестованных большевиков-подпольщиков, приобретать оружие, продовольствие и боеприпасы. С этими деньгами я и пришел в Управление главного командования портов Черного и Азовского морей. В нем работали мои товарищи по Николаеву Николай Иванович Душенов и Яков Семенович Ядров-Ходоровский. Ранее вместе мы работали комиссарами при штабе военно-морских сил Юго-Западного фронта. Жили они неподалеку от места работы. К ним я и пришел.

— Братки, вот мешок с деньгами, берегите их.

- — Ни сейфа, ни кассы у нас нет, положи в угол у печки, — ответил Яша.

Так несколько дней, пока я готовился к отъезду, у печки и лежал мешок с миллионом.

Затем я уехал в Ростов и дальше, в Таганрог, где базировалась Азовская военная флотилия. Там получил два катера-истребителя и подобрал группу добровольцев для второго десанта. Каждого строго предупредил о необходимости хранить военную тайну, дабы никто не пронюхал, что готовится десант во врангелевский тыл. После этого я возвратился в Ростов.

Чтобы мне не везти винтовки из Харькова в Ростов, член Реввоенсовета Южного фронта С. И. Гусев отправил телеграмму командующему Кавказским фронтом: «Прошу выдать заимообразно двести винтовок командующему отрядом особого назначения тире Закордот тов. Папанину выезжающему днями Ростов Дон тчк Винтовки будут возвращены получении из центра тчк 15 X HP 20 УДС Член Реввоенсовета Южфронта Гусев».

Мы погрузили в Ростове на платформы все наше имущество и оба судна, много вооружения и около ста бойцов. Доехали до Екатеринодара. Там находился штаб 9-й армии; временно исполнял обязанности командующего В. Н. Чернышев, членом Реввоенсовета был М. С. Эпштейн. Я доложил о нашей задаче, предъявил мандат, попросил оказать содействие в подготовке десанта. Со своей стороны Реввоенсовет тоже подтвердил этот документ:

«Подтверждая мандат Закордонного отдела ЦК КП Украины, выданный тов. Папанину 11 октября 1920 года за № 477/С, Революционный военный совет 9 Кубанской армии, имея в виду важность заданий, возложенных на тов. Папанина, предлагает всем войсковым частям, управлениям, учреждениям и заведениям

9 Кубанской армии оказывать ему полное содействие. Изложенное подписями и приложением печати удостоверяется. Реввоенсовет 9 Кубанской армии — Эпштейн, Чернышев 28 октября 1920 года. № 2246».

На второй же день я выехал в Новороссийск и приступил к подготовке десанта.

Командование 9-й Кубанской армии решило отправить полк красноармейцев на тихоходном судне «Шахин» и буксире «Рион».

В ноябре часты штормы. Ночью мы погрузились и отошли от берега. Первыми вышли в море «Рион» и «Шахин». Затем ушел катер-истребитель МИ-17 с отрядом моряков, в котором был и я. Шли, не зажигая огней. Кто знает Новороссийск с его ветрами, тот может себе представить, как нелегко нам пришлось. Суда разбросало. Наш истребитель долго кружил, разыскивая в темноте «Рион» и «Шахин». Потом, убедившись в бесполезности поисков, мы взяли курс на Крым.

Во время шторма «Шахин» сбился с курса и вернулся в Новороссийск. Судьба «Риона» была трагичной: он затонул со всеми находившимися на его борту людьми.

В пути мы встретили белогвардейскую шхуну «Три брата». Пришлось остановить ее, взять хозяина корабля и его компаньона заложниками, а экипажу предъявить ультиматум — в течение 24 часов не подходить к берегу.

Шторм измотал всех. Волны беспрестанно перекатывались через палубу. Все люки были задраены. Бойцы измучились от духоты и жажды: анкера с водой сорвало с палубы. Но переход запомнился мне не только трудностями. Он показал мужество тех, с кем предстояло воевать против белогвардейцев в их тылу. В их числе был мой товарищ по службе на бронепоездах в 1919 году, бесстрашный моряк и удивительный человек Всеволод Вишневский. Год назад он был моим помощником по политической части и одновременно старшим пулеметчиком.

В самые тяжелые минуты у Вишневского находились слова ободрения.

«Браточки, крепитесь, и не такое переживали...» — повторял Всеволод.

Мы дружили с ним всю жизнь, и я очень любил этого человека. Вишневский был человеком горячим, совершал порой необдуманные поступки. Но таланта, храбрости и благородства было у Вишневского хоть отбавляй. Всю Отечественную войну известный драматург провел в осажденном Ленинграде, и его страстное, вдохновенное слово было грозным оружием. А выступал Вишневский почти ежедневно — по радио и в воинских частях. j,

Замечательный народ подобрался в нашем отряде, в основном

краснофлотцы с судов Азовской военной флотилии. Я взял с собой только добровольцев. Из плавбатареи «Мирабо» в отряд перешли Антон Бабич, Григорий Давиденко, Григорий Ковтун, Спиридон Неводуев и Янович (имени последнего не помню). С канонерской лодки «Свобода» пришли Иван Добровольский и Петр Корец. С разных судов — Иван Мелецкий, Семен Захватаев, Семен Мурашко, Григорий Бауман, Кравченко, Мельников и многие другие бойцы революционного флота. Всего я привел на истребитель МИ-17 24 человека, в большинстве своем это были потомственные моряки, жители Мариуполя. Именно с ними мы прошли потом боевой путь по Крыму от места высадки до Симферополя. Замечательно дрались они, ни один не дрогнул в боях.

В темноте подошли мы к берегу и оказались недалеко от места, где впервые высадились с Мокроусовым, у деревни Капсихор. Огромные волны накатывались на скалы, с грохотом разбивались о камни. Мы знали, что берег тщательно охраняется врангелевцами, но надеялись на шторм и кромешную тьму. Подготовили к бою пулеметы и с гранатами в руках встали на палубе. Я роздал миллион всем участникам похода: кто останется в живых — пусть доставит деньги Мокроусову.

— Ребята, прыгай!

Поскольку я был уже знаком с этой местностью, то прыгнул в первой тройке. За нами — остальные. Через несколько секунд все были на берегу. Затем перетащили груз в Капсихор и решили, что пойдем на Алушту.

В Капсихоре мы после краткого, но бурного разговора со знакомыми уже людьми — «Ванька вернулся!» — обрели около двухсот новых бойцов и тут же роздали им оружие.

Мы стремились поскорее установить связь со штабом Повстанческой армии и доложить Мокроусову о том, что задание выполнено. Но никто не мог сказать, где находился сейчас штаб, а медлить было нельзя. Мы двинулись к Алуште, по дороге обезоруживая отступавших белогвардейцев.

Мы не знали, что 24 октября генерал Слащев, пытаясь выдать желаемое за действительное, написал в газетенке «Время»: «Население полуострова может быть вполне спокойно. Армия наша настолько велика, что одной пятой ее состава хватило бы для защиты Крыма. Укрепления Сиваша и Перекопа настолько прочны, что у красного командования не хватит ни живой силы, ни технических средств для преодоления. Войска всей красной Совдепии не страшны Крыму».

Действительно, количественно врангелевские войска были велики. Ну, а о том, что представляла собой врангелевская армия изнутри, свидетельствуют очевидцы. Вот одно из них — эмигранта, а тогда вольноопределяющегося, Д. Мейснера, книгу которого «Миражи и действительность» хорошо знают наши читатели. «В Ореанде... я впервые, вернее, в первый и последний раз увидел жизнь и нравы тыла южной белой армии. В Ялте и Ливадии было тогда много военной молодежи, много семей офицеров и генералов и очень много «беженцев с севера». И над всем этим людским морем господствовало тогда одно общее настроение — какой-то тяжелый надрыв.

Именно надрывно пили сверх меры корниловские офицеры, плясали горцы и казаки. Надрывно и невесело, шумно веселились женщины, надрывно произносили чуждые им грубые слова и надрывно отдавались малознакомым и нелюбимым мужчинам. Зачем же и почему все это творилось? Чтобы, говорили тогда все, «забыться»! Не было слова более популярного, ходкого и, надо сказать, уместного в тылу белых армий.

И это слово, произносимое обычно только подсознательно, было полно зловещего смысла для произносящих его».

В ноябре 1920 года Красная Армия наголову разбила Врангеля. 11 ноября 51-я дивизия под командованием В. К. Блюхера взяла Перекоп. В тылу белых царила паника. Повстанческая армия во главе с А. В. Мокроусовым вышла из лесов и двинулась на Феодосию, отрезав врагу пути отступления.

К нам, десантникам, как я уже упоминал, примкнуло около двухсот человек. Мы взяли по пути в плен врангелевского полковника. Тот и сообщил нам, что пал Перекоп.

Мы погрузили 37-миллиметровое орудие на телегу и двинулись дальше. Разведка доложила, что в Алушту входит 51-я бригада дивизии В. К. Блюхера. Пошли к Алуште и мы.

Вскоре после того, как в городе затихла стрельба, ко мне прибежал посыльный из штаба:

— Звонила Землячка, просила вас как можно скорее прибыть в Симферополь с матросами.

Розалия Самойловна была первым секретарем обкома партии. Вместе с моряками я поспешил в Симферополь.

Обстановка, которую мы там застали, напоминала первый день творения, то есть полный хаос.

В освобождении Крыма вместе с красными участвовали и полчища батьки Махно, который, руководствуясь корыстными намерениями, предложил сотрудничество в борьбе с белогвардейцами. К махновцам стеклась вся нечисть, стремясь поживиться.

Особый отдел 4-й армии помещался на первом этаже, а выше — па втором, третьем, четвертом — шли оргии махновцев. И особисты (начальник Михельсон) ничего не могли с ними поделать. Стрелять — так вроде союзники же!

Я посмотрел на все это и отдал команду матросам — мне это удобнее, я вроде как бы «со стороны»:

— Занять особняк на Липовой немедленно!

И заняли верхние этажи, несмотря на сопротивление. Михельсон только рассмеялся: ну и темпы! Утром я пошел в обком. Там, в обкоме партии, неожиданно встретился с Фрунзе. Михаил Васильевич, увидев меня, заулыбался и протянул обе руки.

Я попытался доложить.

— Михаил Васильевич, ваше задание выполнено, десант.., Не по-военному вышло, но Фрунзе не обратил на это внимания:

— Знаю, знаю, мне уже доложили. Очень рад, что все благополучно завершилось, — сказал он и пошел в кабинет Р. С. Землячки.

Не ждал я, что вскоре в кабинете Розалии Самойловны круто повернется моя судьба. Но прежде чем рассказывать о следующем периоде жизни, скажу несколько слов в завершение.

За участие в освобождении Крыма А. В. Мокроусов представил меня к награждению орденом Красного Знамени. На наградном листе есть резолюция Реввоенсовета 4-й армии «Наградить. Командующий армией Лазаревич, член Реввоенсовета — Вегерн. 31 января 1921 года».

Время было беспокойное, тогда второго своего ордена я так и не получил. Первым же орденом Красного Знамени был награжден ранее, в декабре 1920 года, за десант в Крым.

Со вторым связаны документы, которые я свято храню. Вот они:

Заместителю Председателя

Революционного Военного Совета СССР тов. УНШЛИХТУ И. С.

В 1920 г. в тылу у Врангеля оперировала наша Повстанческая Революционная Армия. Вследствие усилившихся ее столкновений с врангелевцами, она испытывала крайне острую нужду в снаряжении, оружии и боеприпасах.

Требовалось срочно восстановить связь с Советской Россией, без чего дальнейшее существование Повстанческой Революционной Армии было невозможным. С этой целью штаб Повстанческой Революционной Армии выделяет тов. Папанина Ивана Дмитриевича и посылает его с совершенно секретным донесением в Советскую Россию.

Тов. Папанин пробрался через охранение белых, а дальше через Турцию, морем на лайбе, прибыл в Новороссийск и в полной сохранности доставил секретное донесение.

Доставив указанное секретное донесение в ЗАКОРДОТ ЦККП(б)У и в РЕВВОЕНСОВЕТ ЮЖНОГО ФРОНТА, тов. Папанин вновь получает задание отправиться в Крым и доставить необходимое оружие, снаряжение и деньги в Повстанческую Революционную Армию.

Для выполнения полученного задания тов. Папанин, 8-го ноября 1920 г., несмотря на свирепствовавший шторм в море и ненадежность истребителя, ночью с десантным отрядом уходит в море (со стороны Новороссийска) и на рассвете 10-го ноября высаживает десант в районе Алушты.

По независящим причинам этот подвиг т. Папанина не был своевременно отмечен. Поэтому в ознаменование X-й годовщины Красной Армии мы с большим удовлетворением отмечаем вышеуказанный подвиг и представляем тов. Папанина к награждению орденом Красного Знамени.

Бывший член Реввоенсовета Южного фронта

Бела Кун

При сем прилагаю справку бывшего Командующего Крымской Повстанческой Революционной Армией Мокроусова. И второй документ:

ЗАМЕСТИТЕЛЮ ПРЕДСЕДАТЕЛЯ

РЕВОЛЮЦИОННОГО ВОЕННОГО СОВЕТА

тов. УНШЛИХТУ Иосифу Станиславовичу

Вам направлены представления о награждении орденами Красного Знамени следующих товарищей:

1. Папанин И. Д.

2. Мокроусов А. В.

3. Погребной В. И.

В качестве руководителей партизанской и подпольной работы в тылу неприятеля мы знаем указанных товарищей как редких боевиков-командиров, совершавших неоднократно крупнейшие подвиги в особо трудных и опасных условиях и тем принесших большую пользу Красной Армии в ее операциях против Врангеля. Поэтому мы считаем своим непременным долгом со всей настоятельностью ходатайствовать о награждении орденами Красного Знамени названных товарищей.

Все они имеют по одному ордену, и тем не менее мы настаиваем о награждении их ВТОРЫМИ ОРДЕНАМИ, как имеющих исключительно боевые заслуги перед революцией.

Будет большой несправедливостью, если названные товарищи окажутся обойденными в такой торжественный момент для Красной Армии, как ее десятилетний юбилей.

С коммунистическим приветом.

б. Нач. ЗАКОРДОТА ЦК КП(б)У и СЕКРЕТАРЬ ЦК КП(б)У

Феликс Кон

б. ЗАМ НАЧ. ЗАКОРДОТА ЦК КП(б)У, ныне ЧЛЕН КОЛЛЕГИИ НКТ СССР

Немченко

Дело, в конце концов, не в награде: не за ордена, не за отличия мы сражались. Просто горжусь тем, что о нас помнили такие замечательные люди, как Феликс Кон.

Чекистская служба

Служба комендантом Крымской ЧК оставила след в моей душе на долгие годы. Дело не в том, что сутками приходилось быть на ногах, вести ночные допросы. Давила тяжесть не столько физическая, сколько моральная. Важно было сохранить оптимизм, не ожесточиться, не начать смотреть на мир сквозь черные очки. Работники ЧК были санитарами революции, насмотрелись всего. К нам часто попадали звери, по недоразумению называвшиеся людьми. Были такие головорезы, которым ничего не стоило просто так, скуки ради, убить человека, даже малое дитя. У иных насчитывалось десятки «мокрых» дел. Разговор с ними был короткий: следствие, суд — и к стенке. В наши сети попадали и белогвардейцы, ушедшие в подполье, и мародеры, и спекулянты, и контрабандисты, и шпионы.

Опыта же у меня, как и у многих работников ЧК, никакого. В ЧК рекомендовала меня Розалия Самойловна Землячка. Было это в ноябре 1920 года. Когда меня вызвали в кабинет секретаря обкома, кроме Розалии Самойловны там находились М. В. Фрунзе и еще один незнакомый мне человек в военной форме.

— Товарищ Папанин, — сказала Землячка, — вы направляетесь в распоряжение товарища Реденса и назначаетесь комендантом ЧК. Познакомьтесь.

Военный протянул мне руку:

— Реденс, уполномоченный ЧК по Крыму. Я взмолился:

— Розалия Самойловна, никогда я не работал на такой работе! Не справлюсь!

М. В. Фрунзе нахмурился:

— А вы думаете, товарищ Дзержинский до революции получил опыт чекистской работы?! Но взялся, раз нужно партии, революции. Вам это партийное поручение. Учтите: гражданская война не окончилась, она только приняла другие формы, контрреволюция ушла в подполье, но не сдалась. Борьба будет не менее жестокой, чем на фронте. Вы и на новом посту остаетесь солдатом. Желаю успеха.

Михаил Васильевич пожал мне руку и ушел: его ждали неотложные дела. Розалия Самойловна протерла пенсне и внимательно посмотрела на меня:

— Товарищ Папанин, в ЧК не идут работать по принуждению. Но работа эта сейчас — самая нужная революции. За вас поручились товарищ Гавен и другие члены партии, которые знают вас по крымскому подполью и гражданской войне.

— Буду трудиться там, где приказывает партия, — ответил я.

Параллельно с обязанностями коменданта Крымской ЧК я выполнял и другие.

Я проводил облавы, обыскивал подозрительные дома, выезжал в Крымские леса с отрядами ЧК ловить белобандитов, экспроприировал ценности у богатеев, которые не успели эмигрировать. В меня стреляли, и я стрелял. Иногда со злостью думал, что на фронте было легче и проще.

И ночью и днем мы жили, как на передовой, спали, не раздеваясь. Нередко пальба начиналась под окнами ЧК. Утром составлялась грустная сводка: убийств — столько-то, грабежей, краж со взломом — столько-то, похищено ценностей — на столько-то.

Почти все чекисты жили на конспиративных квартирах, периодически их меняя. И у меня были такие квартиры. Отправляясь домой, я всегда наблюдал, не идет ли за мною кто-нибудь. Это была не трусость, просто разумная осторожность: мы и так теряли одного работника за другим. Одних убивали из-за угла, другие гибли в перестрелках, третьи — при обысках. Были и такие, что гибли бесславно, но их — считанные единицы. Я только раз за всю мою службу в ЧК был свидетелем случая, когда виновными оказались свои же. Случай этот потряс меня.

Мы по постановлению областкома РКП (б) от 31 января 1921 года проводили изъятие излишков у буржуазии.

Пришли к нам два новых работника. Я сразу же проникся к ним симпатией: моряки, энергичные, красивые, толковые ребята. В работе они не знали ни сна, ни отдыха. Пришли они однажды от одной бывшей графини, принесли баул конфискованного добра: тут и браслеты, и кольца, и перстни, и золотые портсигары. Высыпали все на стол и говорят: — т

— Вот, стекляшечку еще захватили.

Кто-то из принимавших конфискованное спросил:

— А вы не помните, такие «стекляшки» еще были?

— Да, в шкатулке.

— Немедленно забрать шкатулку! Морячки вернулись быстро:

— Графиню чуть кондрашка не хватила, когда увидела, что мы за коробочкой пришли.

— Еще бы: стоимость этой коробочки — несколько миллионов рублей. Это же бриллианты. Надо бы вам, товарищи, научиться распознавать ценности...

Но вот прошло какое-то время — и стали мы замечать: раздобрели морячки, хотя питание было отнюдь не калорийным, нет-нет да и водкой от них пахнёт. Решили проверить, как они живут.

Вечером в их комнату постучала женщина:

— Я прачка, не нужно ли постирать белье? Забрала женщина белье и ушла.

Через день «прачка», это была наша сотрудница, принесла им все чистое. А Реденсу сообщила:

— Оба раза комната была полна народу, сидят и гулящие девки с Графской, стол ломится от закусок.

— Надо выяснить, откуда у них деньги, — нахмурился Реденс. — Неужели они что-то утаивают, сдают не все конфискованное?

Решили испытать моряков. В одной из квартир, где жил наш сотрудник, спрятали восемь бриллиантов и десять золотых червонцев. Морякам сказали, что там живет злостный спекулянт, нужно сделать обыск. Как же мне хотелось, чтобы они принесли все восемь бриллиантов и все золото! Принесли они шесть бриллиантов и пять червонцев. Теплилась надежда: может, не все нашли? Пошли проверять: нет, тайники были пусты.

Моряков арестовали. Они и не подумали отказываться от содеянного:

— Пять рублей недодали, велика беда! Буржуи жили в свое удовольствие, из нас кровь пили, а нам и попользоваться ничем нельзя?!

Реденс, присутствовавший при допросе, взорвался:

— Попользоваться? А по какому праву? Это все нажито народом, это все народное достояние, на которое вы подняли руку. В стране голод, а вы в разгул! Революцию продали! Судить вас будет коллегия.

У меня подкосились ноги, когда я услышал приговор: расстрел. Ребята молодые — ну, ошиблись, исправятся, они же столько еще

могут сделать! Дать им срок, выйдут поумневшими! У меня подскочила температура. Изнервничавшись, я свалился в постель. Реденс пришел ко мне:

— Жалеешь? Кого жалеешь?! Запомни, Папанин: судья, который не способен карать, становится в конце концов сообщником преступников. Щадя преступников, вредят честным людям. Величайшая твердость и есть величайшее милосердие. Кто гладит по шерсти всех и вся, тот, кроме себя, не любит никого и ничего; кем довольны все, тот не делает ничего доброго, потому что добро невозможно без уничтожения зла. Это не мои слова. Так говорил Чернышевский.

— Ив этом, — Реденс говорил отрывисто, словно вбивал свои мысли в мою голову, — проявляется революционный гуманизм. Мы должны быть беспощадно требовательны к себе. Жалость — плохой помощник. Как мародеров, требовал расстрелять моряков начальник оперативной части Крымской ЧК Я. П. Бирзгал.

Моряков расстреляли. Когда об этом узнали в городе, авторитет ЧК стал еще выше.

А я долго не мог забыть морячков. Если бы их вовремя предостеречь... Выросший в бедности, знавший только трудовую копейку, я и представить не мог, что у золота такая ядовитая сила, перед которой не могут устоять не только самые слабые духом...

Ценностей через мои руки тогда прошло немало. Все реквизированное поступало ко мне. Опись мы вели строжайшую.

И вот из Москвы прибыла комиссия — принимать ценности. Приехали, как мне сказали, великие знатоки своего дела. Ну и заставили они меня поволноваться! Я и не предполагал, что у иных драгоценностей есть своя родословная.

Увидели они сервиз. Для меня чашки ли, тарелки ли — безразлично из чего они, было бы что из них есть. Один из проверявших всполошился:

— Это же севрский фарфор, семнадцатый век, не хватает одной чашки и салатницы. — Он буквально сверлил меня взглядом, словно думал, не украл ли их я.

— Пойдемте по зданию посмотрим, может, они и есть, — предложил я.

Из чашки, оказывается, часовой пил, а из салатницы мы сторожевого пса кормили.

Специалист только ахнул, увидев это. А сервиз, как и другие антикварные вещи, был доставлен в ЧК из домов, опечатанных после панического бегства контрреволюционной буржуазии и помещиков. Бирзгал и Реденс хорошо разбирались в этих вещах, но у них, конечно, руки не доходили до них, других забот было хоть отбавляй.

Месяц работала комиссия. Наконец меня вызвали к Землячке. Она вышла из-за стола и расцеловала меня:

— От имени партии вам благодарность за сбережение огромных ценностей.

В 1938 году на приеме в Кремле после нашего возвращения со станции «Северный полюс-1» я слышал, как Розалия Самойловна сказала:

— Вот кто спас и сохранил все крымские ценности.

Говорят, у каждого человека есть свой ангел-хранитель. Не знаю, у кого как, но у меня такой ангел был — Розалия Самойловна Землячка. Знал я ее не один десяток лет. И добрым ее отношением не злоупотреблял. Во всяком случае, лично для себя я ничего не просил у этой на редкость чуткой, отзывчивой женщины. Она прожила нелегкую жизнь, испытала и царские застенки, и тюрьмы, не раз смотрела смерти в лицо. И, сколько я ее помню, работала, не жалея сил.

Я был для Розалии Самойловны вроде крестника. Еще в 1919 году, будучи в Заднепровском отряде в бригаде бронепоездов, я выполнял постоянно партийные поручения. Тогда я в марте и написал заявление с просьбой о приеме в партию. Меня приняли на собрании, но не успели оформить партийные документы: начались ожесточенные бои, почти до осени бригада все время отступала, ведя кровопролитные сражения. Потом, уже в Киеве, около ста добровольцев (в их числе Всеволод Вишневский и я) ушли под Переяслав сдерживать наступление белогвардейцев. Когда мы вернулись в Киев, эвакуировались все учреждения — вот-вот в город должны были войти белые. Потом бригада отправилась на переформирование на Волгу, а я был переведен в бронесилы 12-й армии, где мне и выдали партбилет в январе 1920 года.

Когда началось оформление новых партийных билетов, я подробно рассказал о своем вступлении в партию в 1919 году Розалии Самойловне. Она навела справки, все сказанное мной подтвердилось, и мой партстаж был восстановлен с марта 1919 года.

Удивительным человеком была Землячка. Она не уставала заботиться о людях. Годы спустя, уже тяжело больная, Землячка нередко звонила мне по телефону:

— Сердце не жмет?

Мы были с ней сердечниками и одинаково реагировали на изменение погоды.

В 1940 году торжественно отмечалось двадцатилетие освобождения Крыма от белогвардейщины. Я, только поднявшись после инфаркта, получил приглашение приехать на торжества. Об этом узнала Розалия Самойловна. Не представляю, когда она успела переговорить с врачами, но в Крым полетела телеграмма:

«Симферополь. Секретарю обкома партии Булатову.

Ввиду тяжелого состояния здоровья Папанина Ивана Дмитриевича, находящегося на излечении, Совнарком Союза категорически возражает против его поездки в Симферополь для участия в торжествах двадцатилетия освобождения Крыма от белогвардейцев. Прошу передать мое сердечное поздравление со славной годовщиной.

Зампредсовнаркома Союза ССР — Землячка».

Мы с ней периодически встречались не только во время работы, но и, к сожалению, в больнице.

До сих пор жалею, что не записал рассказы Землячки о ее беседах с Лениным.

Во время Великой Отечественной войны Розалия Самойловна возглавляла организацию госпитального дела и отдавала ему всю душу. Если наша госпитальная служба оказалась на высоте, в этом немалая заслуга Розалии Самойловны. Раненых было в иные периоды — она мне рассказывала — десятки тысяч. Землячка добивалась, чтобы человек не только выжил, но и вернулся в строй, чтобы не стал калекой.

Такой была удивительная женщина, чей прах покоится в Кремлевской стене.

Служба в ЧК была для меня серьезной школой, научила и лучше разбираться в людях, и не рубить сплеча, когда речь шла о судьбе человека.

Царскими законами мы, естественно, пользоваться не могли, новые молодая республика только еще создавала. При определении меры виновности того или иного арестованного следователю приходилось полагаться на свою революционную сознательность.

А следователи, что естественно, были разные. Одни дотошные, объективные, стремившиеся во что бы то ни стало доискаться до истины, разобраться, что же произошло. Другие верили больше бумажкам, чем людям, судили прямолинейно: раз белогвардеец — расстрелять как врага Советской власти. Но таких было немного. Большинство старалось разобраться, прежде чем вершить строгий суд.

Как комендант Крымской ЧК, я ознакомился с делами, которые вел один из следователей. Чуть ли не на каждом стояла резолюция: «Расстрелять». Признавал этот следователь лишь два цвета — черный и белый, полутонов не различал. Врагов, настоящих, закоренелых, достойных смертной кары, было от силы десять, остальные попали в ЧК по недоразумению. Я пошел к Реденсу и показал просмотренные дела.

Реденс обычно не демонстрировал своих чувств. А тут, вчитываясь в бумаги, почернел. У Реденса в этот момент сидел и Вихман — председатель Крымской ЧК. Тот, просматривая дела, тоже ни слова не сказал, я только видел, как у него на скулах перекатывались желваки.

На экстренно созванном заседании Реденс сказал кратко:

— Мы — представители самой гуманной, самой справедливой власти. Это не значит, что мы всепрощенцы. Но если кто-то позволит себе поспешить с выводами — будем карать беспощадно. Мы не можем дискредитировать ни Советскую власть, ни ЧК. Наш прямой долг — строжайше выполнять требования революционной законности.

Реденс был крут, но справедлив. Не давал никому поблажки, органически не переносил даже малейших проявлений панибратства и хамства.

Однажды я зашел в камеру к гардемаринам, спрашиваю:

— Какие претензии?

Что-то хотят сказать и не решаются.

— Смелее, чего боитесь, вы же моряки, — сказал я. Один набрался храбрости:

— Ваш заместитель ударил арестованного. Вызвал я заместителя прямо в камеру:

— За что ударил? Ты что, жандарм, околоточный надзиратель? На первый раз — пятнадцать суток строгого ареста. Иди и напиши рапорт, все объясни.

Заместитель пошел и написал жалобу на имя Реденса: Папанин дискредитирует его в глазах белогвардейской нечисти.

Реденс на жалобе наложил резолюцию; «С наказанием согласен».

Реденс не уставал повторять: «У чекиста должны быть чистые руки».

Каждый случай самосуда, неоднократно повторял Реденс, на руку злейшим врагам Советской власти.

Всю жизнь благодарен я Реденсу и Вихману еще и за то, что они заботились и о нашем внешнем виде, и о нашем языке, делали внушения своим сотрудникам, которые пользовались блатным жаргоном.

— Знать жаргон надо, — учил Реденс, — но пользоваться им при допросе — значит ставить себя на одну доску с преступником.

Расскажу еще об одном эпизоде тех лет.

Ходил хлопотать ко мне за нескольких случайно задержанных студентов высокий, темноволосый молодой человек с ясными глазами. Он горячо доказывал, что головой ручается за своих друзей. И приходилось мне поднимать их дела, идти к следователям.

Я забыл об этом «ходатае» и никогда бы не вспомнил, если бы через три с половиной десятилетия в коридоре Академии наук не остановил меня всемирно известный ученый.

— Иван Дмитриевич, помните ли вы, как по моей просьбе из тюрьмы студентов выпускали?! — спросил он и засмеялся.

Это был Игорь Васильевич Курчатов.

По долгу службы я много раз встречался с руководителями обкома партии и Крымского ревкома, докладывал им о проведенных операциях, получал указания. Председателем ревкома был Бела Кун, с которым я познакомился еще в Харькове. Часто видел я члена президиума обкома партии Дмитрия Ильича Ульянова. Дмитрий Ильич Ульянов был тогда начальником курортов Крыма.

Бывали недели, когда я не замечал суток, как и мои товарищи по работе, и глубоким вечером вспоминал, что не успел позавтракать. Однажды мне пришлось возглавить отряд моряков-чекистов, и мы дня три гонялись верхом на лошадях по лесам Крыма за бандой «зеленых». Каких же только банд и антисоветских группировок не было в Крыму 1921 года! Они терроризировали население, совершали налеты на города и поселки, срывали мероприятия Советской власти.

К весне 1921 года контрреволюционные банды в большинстве своем были разгромлены. Крымский ревком и обком партии ко дню 1 Мая 1921 года объявили широкую политическую амнистию всем, кто скрывался от Советской власти. Многие бывшие белогвардейцы сдали оружие.

Завершили же разгром банд мы летом 1921 года. И я с удвоенной энергией взялся за работу, но быстро попал в больницу.

Приговор врачей был: полное истощение нервной системы.

Отлежал я в больнице положенный срок и пошел к Реденсу, уезжавшему в Харьков:

— Не считайте меня дезертиром, но я больше не могу работать комендантом ЧК. Переведите меня куда угодно.

Реденс промолчал. Это было обнадеживающим признаком: он не любил обещать. Если что — сразу отказывал.

Вскоре мне пришел вызов в Харьков, тогдашнюю столицу Украины, — работать военным комендантом Украинского ЦИК. Председателем ЦИК был Григорий Иванович Петровский.

Сборы были молниеносными. Взял я с собой младшего брата Сашу. На двоих у нас было две смены белья, буханка хлеба да кусок сала на дорогу.

Так я оказался в Харькове, столкнулся с новой работой, тоже комендантской. От меня требовалось одно: добиться того, чтобы сотрудникам ЦИК были созданы все условия для работы, чтобы ничто, ни одна мелочь не отвлекала их от выполнения служебных обязанностей. Я крутился с утра до вечера, но услышу, бывало, доброе слово от Григория Ивановича Петровского — и усталость как рукой снимало.

Комендантом я пробыл недолго, пришло предписание ЦК партии: моряков-коммунистов немедленно направить в Петроград на подавление кронштадтского мятежа.

Этой высокой чести был удостоен и я. Наша группа быстро выехала в город на Неве. И все же мы опоздали, мятеж был ликвидирован до нашего приезда.

В Петрограде я повстречался со старым знакомым по Очакову и Николаеву — Иваном Сладковым — комиссаром военно-морских сил, комендантом Очаковской крепости. Когда-то мы воевали вместе. Он пригласил меня на работу и, поскольку я сразу согласился, взял с собой в инспекторскую поездку. Я опять окунулся в родную стихию, с июля 1921 по март 1922 года работал секретарем Реввоенсовета Черноморского флота.

В апреле 1922 года меня перевели в Москву комиссаром Административного управления Главмортеххозупра.

В следующем году я демобилизовался и перешел на работу в систему Народного комиссариата почт и телеграфов (сокращенно Наркомпочтеля) — управляющим делами и начальником Центрального управления военизированной охраны.

Жили мы на Тверском подворье в одной комнате большой коммунальной квартиры. Галя, моя жена, относилась с редкостным спокойствием к житейским неурядицам. Она выглядела маленькой, хрупкой, беззащитной, а в жизни оказалась сильной, выносливой, неприхотливой. И никогда никому не завидовала.

К жизни в Москве мы привыкли не сразу. В Севастополе я знал всех жителей Корабельной стороны, а ведь была она не маленькая. В Москве же никого в своем доме, кроме соседей по квартире, конечно. А уж о соседнем доме и речи нет.

Наше окружение состояло из людей непритязательных, культа вещей тогда не существовало и в помине. Не считалось зазорным прийти на работу в залатанных брюках — лишь бы они были чистые. А в Наркомпочтеле комсомольцы вели атаку на галстуки: буржуазный пережиток! Тех, кто их носил, прорабатывали на собраниях. Нарком Смирнов летом ходил на работу в белых парусиновых туфлях, начищенных зубным порошком. У него был видавший виды потертый портфель. И была в этой простоте своя великая правда.

Работая в Наркомате почт и телеграфов, я фактически связи с ЧК не порывал. Мне приходилось много ездить (побывал даже в

далекой Кушке, где тогда злобствовали басмачи), проверять, как организована охрана почтовых отделений, особенно же сейфов. Это сейчас «медвежатники» вывелись, а тогда их было немало, они наносили ощутимый ущерб, шли и на «мокрые» дела, убивая сторожей, забирая их оружие.

Снова и снова, разбирая очередное сложное дело, вспоминал я слова М. В. Фрунзе о необходимости бдительности, воздавая должное его прозорливости. И как-то даже не задумывался, что шла охота и на меня. Стреляли. Но, как сказал один журналист, «Папанин родился в рубашке».

Дальше