Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Июль

3 июля

Вполне будничные газетные полосы. Но, как принято говорить, это затишье перед бурей.

Передовая статья называется «Выращивать кадры советских асов». По поводу слова «ас», как указывалось, у нас возникали разногласия с командованием Военно-воздушных сил. Мы твердо стояли на своем. Причем уверенность наших редакционных авиаторов в своей правоте была так сильна, что наиболее ударные положения в статье демонстративно выделены черным шрифтом:

«...Долг командира — всячески поощрять тягу аса к выполнению специальных заданий. Ас первым должен идти в свободный полет над территорией противника для поиска и истребления немецких самолетов. Асы вызывают вражеских истребителей на открытый бой с целью поражения над их же аэродромами. Асы уничтожают лучшие кадры вражеской авиации — экипажи ведущих групп бомбардировщиков, разведчиков, истребителей и т. д.»

Индивидуальные качества асов, по мысли автора статьи, при правильном руководстве командира могут с большим блеском проявиться не только в свободных полетах, но и в групповых боях. Слетанные пары, четверки и даже большие группы асов в крупном воздушном бою — ударная сила, на которую в нужный момент может опереться командир. Занимая свое, присущее их квалификации место в общем боевом порядке, асы способны быстро выбить из рук врага инициативу и точными атаками помочь победить. В групповом воздушном бою асы задают тон. Они ведут бой в высоком темпе, нанося удары по машинам, пилотируемым умелыми немецкими летчиками, выводя в первую очередь из строя ядро неприятельской группы. Попутно асы сбивают немецкие машины, отколовшиеся от строя, обрушиваются на цели, которые рядовому истребителю сразить трудно.

Далее подчеркнута фраза о том, что командир обязан создать асам наиболее благоприятные условия боя. Лишь недальновидный командир, не учитывающий особенности тактики асов, механически определяет их боевой порядок, назначает асов на позиции, где их инициатива будет скована. «Лишить аса свободы маневра — подрезать ему крылья» — такой афористичной фразой и заканчивается передовая.

Когда я читал статью в присутствии ее автора, Николая Денисова, то сказал ему:

— Разговоров будет завтра в ВВС!..

— Будут, — ответил он. — Только хорошие. — И после небольшой паузы добавил: — Я ее дал прочитать Новикову Он согласен. Ему понравилось.

Ну что ж, это хорошо, что Главный маршал авиации, командующий [303] Военно-воздушными силами Красной 4рмии поддержал нас, положив конец спорам об асах.

И как бы в развитие этой темы в сегодняшнем номере газеты опубликована статья одного из двух прославленных братьев — Дмитрия Глинки, в будущем дважды Героя Советского Союза, «Асы в групповом бою». Сегодня же напечатан уже третий очерк летчика-истребителя Владимира Лавриненкова «Мои воздушные бои». Написаны очерки живо, автор рассказывает не только о воздушных боях, но и о человеке на войне, его жизни и думах. В запасе еще три подвала для трех номеров газеты. Владимир Лавриненков был награжден орденом Ленина, шестью орденами Красного Знамени, орденом Красной Звезды, он стал дважды Героем Советского Союза. Это — за всю войну. Но уже за один год, который он воюет, он получил много наград, и ему было что рассказать.

Кстати, мы вручили автору по два экземпляра газеты, где опубликованы его очерки, чтобы сохранил на память. Но, увы, сохранить их Лавриненков не смог, и не по своей вине. В одном из боев в августе сорок третьего года Лавриненков потерпел аварию. Расстреляв в воздушном бою боеприпасы, протаранил вражеский самолет, а сам выбросился с парашютом. В бессознательном состоянии был схвачен немцами. Бежал из плена и три месяца воевал в партизанском отряде имени Чапаева на Украине, затем возвратился в свой полк.

* * *

Много места в газете занимают материалы о партийной работе на фронте. Еще 24 мая ЦК партии принял постановление о реорганизации структуры партийных организаций в Красной Армии. Согласно этому постановлению, парторганизации стали создаваться не в полках, а в батальонах. Полковые же бюро были приравнены к парткомам.

Значение этой реорганизации очень важно. В отличие от существовавшей прежде первичной парторганизации в полку батальонные стали ближе к солдатской массе, более мобильны, что весьма существенно во фронтовых условиях. Попробуй, например, на передовой в кратких перерывах между боями собрать громоздкую организацию полка, да еще и пригласить, как тогда говорили, «беспартийных большевиков», или просто рядовых солдат и офицеров! Другое дело — батальон, здесь все коммунисты, как правило, в одном «кулаке». Газета и сообщает о первом опыте работы по-новому в репортажах и статьях наших корреспондентов с разных фронтов.

В связи с этим не могу умолчать об одном обстоятельстве, связанном с постановлением ЦК. В газете не только не найти текста этого постановления, но даже и намека на него. Почему? Что тут секретного? От кого секреты?

Был у меня по этому поводу разговор с главпуровцами: не опубликовать ли постановление в газете? Не дать ли о нем передовую? [304]

— Как можно, — заявили они. — Это документ сугубо внутрипартийный. Его должны знать только коммунисты...

Увы, из-за мании секретности постановление дошло далеко не до всех.

* * *

В книге «Год 1942» я рассказывал о трагической судьбе генерала Лизюкова Дмитрия Ильича. В 1939 году он был репрессирован, накануне войны освобожден из тюрьмы, с первых дней войны — на фронте, командовал знаменитой 1-й Московской мотострелковой дивизией, а на посту командующего танковой армией погиб в районе Воронежа. Сталин и во время войны относился к нему с упрямой подозрительностью, и достаточно было его неуважительной реплики, чтобы имя Лизюкова предали забвению. Нам даже не разрешили напечатать некролог Лизюкову.

И вот в сегодняшней газете — Указ о присвоении имени Героя Советского Союза генерал-майора А. И. Лизюкова Саратовскому Краснознаменному танковому училищу. Тут же поздравление Сталина танковому училищу имени Лизюкова в связи с 25-летним юбилеем. Указ о награждении училища орденом Красной Звезды и еще Указ о награждении орденами и медалями командного состава училища. Имя Лизюкова, до этого преданное забвению, четырежды упоминалось в этих указах.

Нашей радости не было конца. Мы не раз писали о Лизюкове, о его мужестве и командирском таланте. Он стал нашим автором и другом. Мы гордились его успехами. В сегодняшнем номере газеты вместе с указами напечатана статья о Лизюкове. В ней такие строки:

«Имя старейшего советского танкиста генерал-майора тов. Лизюкова неразрывными узами связано с боевым путем Красной Армии с начала ее зарождения. С первого дня Отечественной войны тов. Лизюков на фронте. Он командует рядом крупных соединений. В ряде операций блестяще проявились его стратегические и организаторские таланты, его мужество и бесстрашие...» И, наконец, в этой статье мы могли рассеять все вздорные и гнусные слухи, которые исходили не от кого иного, как от Сталина, о Лизюкове. В очерке черным по белому было написано: «Проводя очередную операцию по разгрому немецких сил, генерал-майор Лизюков 25 июля 1942 года погибает на своем боевом посту».

Единственное, что осталось загадкой, — что побудило Сталина изменить свое отношение к Лизюкову. Добрая воля? Но мы теперь знаем, что ее у «отца всех народов» не было. Желание загладить свою вину? Но раскаяние никогда не мучило Сталина. Он никого не жалел. Случайность? Может быть...

* * *

Около четырех месяцев сражается французская эскадрилья «Нормандия» с немцами в нашем небе. Небольшая информация Якова Милецкого об этой эскадрилье появилась еще в мае. Пришло [305] время рассказать о французских летчиках подробнее. Мы попросили выехать к ним писателя Льва Никулина Вместе с ним отправился на аэродром и наш фоторепортер Сергей Лоскутов. Через пару дней они вернулись, и читатель смог ознакомиться с жизнью и боевой деятельностью эскадрильи.

Прежде всего мы узнали о путях-дорогах, которые привели французских летчиков в Советский Союз. Вот, к примеру, лейтенант Марсель Лефевр, смуглый молодой человек с мягким голосом и вьющимися черными волосами. Война и позорный мир Петена с гитлеровцами застали его в Северной Африке Лефевр и его товарищи перелетели в Англию и сражались с немцами над Ла-Маншем. Но русский фронт казался им тем местом, где можно по-настоящему скрестить свое оружие с немцами. Они и стали первыми летчиками «Нормандии».

Высокому, несколько хмурому летчику капитану Литольфу предложили высокий пост в авиации Петена, но он предпочел встречи с немцами в воздухе, а не в отелях курортного Виши. Эльзасец по происхождению, он имеет, считает писатель, особые счеты с немцами, и, может быть, поэтому он кажется таким суровым и замкнутым в себе воином.

Это портретные черты французских летчиков, подмеченные Никулиным. А теперь — об их боевых делах. Сражаются, отмечает писатель, мужественно, отважно. Они ведут вольную охоту за немецкими истребителями, сопровождают наши бомбардировщики, штурмуют немцев на бреющем полете. Командир эскадрильи Тюлан, о котором мы уже писали, заслуженный летчик, потомственный военный, глядит на наших корреспондентов прищуренными зоркими глазами воздушного волка и, улыбаясь, говорит им:

— Вообще мы успели кое-что сделать на этом фронте. «Нормандия» сбила одиннадцать самолетов...

Отношения между русскими и французскими летчиками истинно братские. Лефевр хвалил наши «Яки», но еще больше — русских летчиков:

— Они сражаются с яростью, и притом умно, не теряя головы, когда видят врага близко... Надо сказать, что, когда видишь немца почти вплотную, когда он почти у тебя в руках, трудно сохранить полное спокойствие. Мы научились видеть впереди себя, позади и по сторонам. Вертишь головой во все стороны до того, что потом болит шея, перед тобой враг, с которым у тебя есть охота посчитаться...

А далее — о наших летчиках:

— Мне нравится в русских их холодная ярость в бою. Мы с ними хорошо спелись в воздухе. Мой товарищ гнался за немцем, за этим же немцем погнался и русский летчик. Наш товарищ настроил свое радио на волну русского летчика, и они решили добить немца вдвоем. Самое забавное — наш летчик при этом старался сговориться с русским по радиотелефону. Он произносил несколько русских слов, которые помнил: «Ближе... Хорошо... Хорошо... Кончено!» И с немцем действительно было «кончено»... [306]

Никулин и Лоскутов попали в эскадрилью в тот день, когда там еще не улеглась деловая и одновременно радостная суматоха — на базе эскадрильи в тот день формировался 1-й истребительный авиаполк «Нормандия:» Через несколько дней он принял участие в Курской битве.

Примечательное совпадение: когда газета была сверстана и на третьей полосе уже разместился очерк Льва Никулина, а под ним мы поместили пять фотографий, пришел Указ о награждении летчиков эскадрильи орденами Отечественной войны. И среди награжденных — как раз те офицеры, о которых писал Никулин, в том числе и командир эскадрильи майор Тюлан Жан Луи, и на этот раз, в отличие от предыдущего репортажа, мы дали его имя не инициалами, а, с его согласия, полностью.

* * *

В тот же день у меня в кабинете встретились два фронтовых побратима — Алексей Сурков и Константин Симонов. Такие встречи всегда радовали и запоминались надолго. Сурков принес «Песню о солдатской матери»:

За пустой околицей,
За Донец-рекой,
Вздрогнет и расколется
Полевой покой.
Неоглядно поле то
За седой межой,
Жаркой кровью полито,
Нашей и чужой.
Далеко от поля-то
До Буран-села
А над кровью пролитой
Черный дым и мгла.
В дали затуманенной
Как узнать о том,
Что лежу я, раненный,
В поле под кустом?
Что меня жестокая
Тянет боль во тьму! Милая! Далекая!
Жутко одному.
Под бинтом-тряпицею
Голова в огне.
Обернись ты птицею.
Прилети ко мне.
Наклонись, прилежная,
Веки мне смежи,
Спой мне песню прежнюю,
Сказку расскажи. [307]
Про цветочек аленький,
Про разрыв-траву,
Будто вновь я, маленький.
На земле живу...
То ли шелест колоса,
Трепет ветерка,
То ли гладит волосы
Теплая рука.
И не чую жара я.
И не ранен я.
Седенькая, старая,
Светлая моя!

Константин Симонов принес балладу «Трое»:

Последний кончился огарок,
И по невидимой черте
Три красных точки трех цигарок
Безмолвно бродят в темноте.
О чем наш разговор солдатский?
О том, что нынче Новый год,
А света нет, и холод адский,
И снег, как каторжный, метет.
Один сказал: — Моя сегодня
Полы помоет, как при мне.
Потом детей, чтоб быть свободнее,
Уложит. Сядет в тишине.
Ей сорок лет — мы с ней погодки,
Всплакнет ли, просто ли вздохнет.
Но уж, наверно, рюмкой водки
по-русски помянет...
Второй сказал: — Уж год с лихвою
С моей война нас развела.
Я, с молодой простясь женою,
Взял клятву, чтоб верна была.
А третий лишь вздохнул устало:
Он думал о своей — о той,
Что с лета прошлого молчала
За черной фронтовой чертой...
И двое с ним заговорили,
Чтоб не грустил он, про войну,
Куда их жены отпустили,
Чтобы спасти его жену.

Читаю стихи, а друзья-поэты смотрят на меня, стараясь угадать: как, мол? Я, прочитав, дал Алеше симоновское стихотворение, а Косте — сурковское:

— Читайте и вообразите себя редакторами... Оба прочитали.

— Ну, как? — спрашиваю.

— Ничего, годится, — хором отвечают. [308]

— Не классика... — Это уже я говорю. — Но напечатаем. А кого раньше? — поставил я их в нелегкое положение.

Не ответили, не хотят перебегать дорогу друг другу. Напечатали раньше Суркова, поскольку Симонов все равно опоздал со своим «Новым годом» на шесть месяцев.

Любопытно, как поэты сами отнеслись к этим стихам уже после войны. Свое отношение к ним они подтвердили тем, что включили их в свои собрания сочинений. Сурков оставил все, как было опубликовано в газете, а Симонов заменил заголовок на другой — «Жены», что, несомненно, ближе к сюжету этих стихов...

* * *

Илья Эренбург после довольно долгого для него перерыва выступил со статьей «Великий и негасимый». Смысл этого не очень ясного заголовка раскрывается лишь в конце статьи. Писатель рассказывает о планомерном ограблении захватчиками украинских земель, приводит неопровержимые документы. Грабеж сопровождается злодеяниями, от которых кровь стынет в жилах: на Украине имеются «научные лаборатории», где гитлеровские «ученые» проводят опыты над живыми людьми. До недавнего времени они проводили опыты над евреями. Теперь немцы их истребили, опыты ведутся над украинцами. К чему они сводятся? К отравлению различными газами, выкачиванию крови у детей для переливания ее немецким солдатам... Устроена также лаборатория, где идут опыты по производству мыла из человеческого жира...

Писатель напоминает, как тяжело украинцам — бойцам Красной Армии думать о своей родине, большая часть которой находится под пятой оккупантов: «Нет нам радости в тишине, в летней прелести леса и поля мы слышим плач Украины. Мы не можем ждать. Если у тебя чуть приник огонь ненависти, вспомни, кто перед тобой... Ты вспомнил, ты взглянул на дымку летнего дня, и вот снова вспыхнул в тебе, объял мир великий, негасимый огонь ненависти». «Великий и негасимый!»

6 июля

На первой полосе четыре сообщения за 4 и 5 июля. В первых трех, как утверждает Совинформбюро, на фронтах ничего существенного не произошло. А в последней сводке — кратко о том, что 5-го утром немцы перешли в наступление на орловско-курском и белгородском направлениях.

Началась величайшая Курская битва. Все пока происходит как бы по сценарию Ставки и Генштаба: за три часа до немецкого наступления наша артиллерия и авиация нанесли мощные удары противнику, который понес большие потери, а главное, было дезорганизовано управление изготовившихся к атаке войск врага Немцы с задержкой, но все-таки начали наступление, а наши войска, как это предложил Г. К. Жуков, оборонялись, чтобы обессилить и обескровить врага, а затем перейти в контрнаступление.

На всех фронтах в районе Курской дуги — наши специальные [309] корреспонденты. Битва развернулась на их глазах, и вечером и ночью вслед за оперативными донесениями в Генштаб по Бодо поступили репортажи спецкоров. Под рубрикой «На орловско-курском направлении» и «На белгородском направлении» — первые материалы о сражении в этом районе, и я позволю себе изложить их подробно.

Наши корреспонденты сообщают, что с утра наши части ведут упорные бои с крупными силами пехоты и танков противника, перешедших в наступление на орловско-курском направлении. Наступлению предшествовала сильная артиллерийская подготовка. В 4 часа 30 минут вражеские дальнобойные орудия, выдвинутые на передний край, начали обстрел окопов и огневых позиций. Враг стремился к началу атаки подавить огневое сопротивление наших частей. Одновременно над позициями появилось большое количество немецких самолетов. Немцы надеялись, что внезапным массированным ударом всех своих огневых средств им удастся беспрепятственно приблизиться к нашему переднему краю.

Разгорелись жаркие бои. Началась контр батарейная борьба. Не удалось немцам ввести нас в заблуждение и ложными переносами огня. Советская пехота укрылась в блиндажах и щелях, а когда враг действительно начал атаку, пехотинцы заняли свои места по сигналу наблюдателей. Первую атаку враг начал на участке одной из наших дивизий, она была успешно отбита. Однако через двадцать минут стало ясно, что эта атака должна была только отвлечь внимание наших частей от главного удара, который наносился в районе соседней дивизии. На этот раз в атаке участвовали крупные силы немецкой пехоты. Впереди нее на узком участке фронта двигалось свыше 200 танков, поддерживаемых с воздуха группами бомбардировщиков в 20–30 машин. Среди танков противников были «тигры».

Бой принял чрезвычайно острый, напряженный характер как на земле, так и в воздухе. Наши истребители, вызванные по радио и барражирующие в районе боев, смело атаковали «юнкерсы» и охраняющие их «мессершмитты». Одновременно орудия прямой наводки и противотанковые ружья вступили в бой с танками. Заградительный огонь тяжелой артиллерии тоже нанес им большой урон. Тем не менее часть немецких танков сумела прорваться через первую линию наших окопов. Так было и на белгородском направлении.

Само собой понятно, что этот репортаж не дает полной картины начавшейся грандиозной битвы на Курской дуге. Да это и невозможно было сделать в первый день сражения. Наши корреспонденты рассказали лишь об отдельных, правда, характерных эпизодах. Широкое и полное освещение боевых операций — впереди.

* * *

На всех участках Курской битвы кроме наших журналистов находятся группы наших спецкоров-писателей: Василий Гроссман, Андрей Платонов, Евгений Габрилович, Борис Галин, Савва [310] Голованивский... Основательная, так сказать, литературная «гвардия». И все же решили послать туда еще и Константина Симонова. А дело было так. Еще в апреле, когда на фронтах наступило затишье, Симонов задумал написать повесть о Сталинграде, и я отпустил его в Алма-Ату, где у него было немало творческих дел, но предупредил:

— Впредь до телеграммы. Пока будет тихо, не трону. Сиди и пиши сколько твоей душе угодно. Начнется шум — немедленно вылетай или приезжай, дам телеграмму.

В середине июня он возвратился в Москву. Об этом есть запись в его дневнике:

«В середине июня получил телеграмму: «Возвращайся». Вернулся в Москву, ожидая, что последует немедленный выезд куда-нибудь на фронт. Но оказалось, что телеграмма была дана без какой-либо особенной причины. Просто Ортенберг решил, что меня слишком долго нет в Москве, вдруг рассердился и послал телеграмму.

Я приехал и спросил, что делать.

— Ничего не делай. Продолжай, сиди пиши.

— Так ты же меня вызвал!

— А так, чтобы не говорили, что ты сидишь долго в отпуске. Сиди и пиши...»

Но причина все же была: приближалась Курская битва. И лучше, решил я, чтобы Симонов был здесь, рядом. И вот 5 июля у нас с ним состоялся разговор. Я его хорошо помню, но мог какие-то детали упустить, поэтому приведу его тоже в записи Константина Симонова, которую он сделал по свежим следам:

«Пятого июля я весь день писал, завалив телефон подушками Кончил главу. Поздно вечером пришли поужинать несколько друзей. Вдруг в час ночи позвонил телефон.

— Соединяю с редактором!

Редактор сказал без предисловий:

— Выезжай на Центральный фронт.

— Когда?

— Сейчас. Машина подготовлена, через два часа приедет за тобой. Халип будет в машине. Твоя командировка у шофера.

— А куда там являться?

— Поезжай, минуя штаб фронта, прямо в 13-ю армию, к Пухову. Долго не задерживайся. Посмотришь первые события и возвращайся. Сдашь корреспонденцию и поедешь опять.

— А что происходит?

— Как «что происходит»? Сегодня утром немцы перешли в наступление по всему Центральному и Воронежскому фронтам, по всей Курской дуге. Поезжай.

Слова редактора произвели на меня впечатление вновь начавшейся войны. В этом не было логики, но чувство было именно такое.

Через два часа я выехал с Халипом, и, сделав 450 километров, мы к вечеру уже были на командном пункте у командующего [311] 13-й армии генерала Пухова в маленькой деревеньке в районе Малоархангельск — Поныри — Ольховатка, где немцы наносили основной удар с севера».

Не случайно, конечно, я послал Симонова к Пухову. 13-я армия подверглась сильному удару противника, ее воины особенно мужественно дрались с врагом. О них-то и надо было написать!

* * *

В этом же номере газеты передовая статья с заголовком «Во имя Родины». Кроме репортажей, которые публикуются на первой полосе, из района боев стали поступать корреспонденции и очерки. Первая корреспонденция Константина Буковского называется «Борьба с немецкими танками на Белгородском направлении». Он пишет о втором дне немецкого наступления, рассказывая, как в ожесточенных сражениях наши войска выполняют главную задачу — перемалывают вражеские силы. Не умалчивает и о том, что противнику «на отдельных участках удалось незначительно продвинуться». Мы уже привыкли не очень доверять таким определениям, как «незначительно». Но на этот раз дело действительно идет лишь о нескольких километрах, на которые немцам удалось продвинуться.

Напечатана корреспонденция Петра Олендера «Как были отбиты четыре атаки врага». Это — уже на орловско-курском направлении. Немцы несут большие потери в людях и технике. И у нас, понятно, потери немалые. Константин Симонов, добравшись до 13-й армии, на КП 75-й гвардейской Сталинградской дивизии генерала Горишнего сделал после разговора с ним такую запись: «Вдруг вспоминает о потерях первого дня: «Я понес потери до двух тысяч человек и потерял 48 танков. Люди, я вам просто скажу, умирали возле своих пушек, но в свою очередь 50 немецких танков выбили». Конечно, эти цифры не попали на страницы газеты. И это не требует объяснения.

Савва Голованивский прислал очерк «Первые бои». Писатель был в этих краях год тому назад. Видел тогда бои и может судить о фронтовых переменах. Любопытный разговор был у него с майором Косяченко, сидевшим за оперативной картой в блиндаже.

— Как дела? — спросил писатель.

— Немецкое наступление идет нормально, — ответил Косяченко.

Голованивский с удивлением поднял на него глаза:

— Что значит «нормально»?

Майор объяснил, что за день боев только на этом участке противник потерял свыше ста танков и тысячи солдат. «Тогда я понял, — комментирует ответ писатель, — что означает «нормально» в сегодняшнем понимании, в свете изменившегося соотношения сил. Оно означает, что наступление немцев нарывается на такую стену, для преодоления которой у них не хватает крови... В прошлом году майор Косяченко командовал полком. Он дрался с немцами на этом же месте. Здесь майору знаком каждый хуторок, [312] памятна каждая роща. Памятно майору и другое. Он помнит немецкий удар первого дня, помнит напор вражеской пехоты, помнит хищные завывания «юнкерсов», у которых хватало нахальства для того, чтобы гоняться за отдельными автомобилями. Майор Косяченко имеет право сравнивать и делать выводы. Опыт приобретен дорогой ценой...»

Симонов вернулся позже, чем мы ожидали. Но это не беда: поток материалов из района Курской дуги был такой, что занимал каждый день по две полосы. Когда Константин Михайлович прибыл в Москву, он объяснил свое «опоздание»:

— Приехали мы к Пухову. Поговорили с ним ночью и отправились в дивизию Горишнего, принявшего на себя сильные удары немцев. Навидались всего, да и страху натерпелись. Но не могли уехать, пока не кончится бой. Утром, когда ожидали нового удара немцев, а он не состоялся, Горишний мне сказал: «Ох, боюсь, не пойдут они сегодня на меня». В этой фразе чувствовалась абсолютная уверенность в себе, ощущение, что все самое тяжелое позади, что дивизия выстояла. И комдив жалеет, что немцы сегодня на него снова не двинутся, потому что он их все равно при поддержке приданных ему восьми полков артиллерии остановит. А если не накинутся на него сегодня или завтра, то этих немцев ему придется перемалывать уже потом, в наступательных боях. А лучше это делать в обороне.

И только, продолжал рассказ Симонов, когда это ощущение, связанное с короткой фразой Горишнего, у меня возникло, я почувствовал не только нравственное право уехать, но и понял, что сейчас знаю, о чем писать. Раньше у меня все, что я увидел, как-то распадалось на эпизоды, на отдельные факты стойкой обороны, а теперь передо мной вдруг из одной фразы Горишнего «боюсь, не пойдут они сегодня на меня» выросла общая картина происшедшего. И мы немедленно выехали.

Но не все рассказал мне Симонов. Умолчал о том, как они выбирались с фронта. Об этом я узнал позже, уже не от него. Из дивизии Горишнего спецкоры перебрались в Поныри, в танковую бригаду Петрушина, где побывали раньше. А оттуда можно выбраться только ночью, ехать пришлось с зажженными фарами, и машина попала под артиллерийский огонь немцев. Один снаряд разорвался впереди, второй сзади машины. Словом, «вилка». Потушили фары — не помогло. Третий снаряд ударил рядом, и Халипа воздушной волной выбросило из машины. Усадили его и поехали дальше. И тут Симонов проявил тактическую сметку. Когда довольно близко разорвался еще один снаряд, он приказал водителю включить фары и гнать вперед. Рассуждал он так: если уже их засекли по свету, то теперь независимо от того, будет светить или нет, начнут класть снаряды вокруг. Надо, мол, быстрее выбираться из этой зоны.

* * *

Материалы о Курской битве носят главным образом информационный характер — репортажи о боевых операциях, о подвиге советских [313] воинов, о тактическом искусстве командиров. Но это еще не все, что должна делать военная газета. Даже первые дни боев дают пищу для размышлений, позволяют извлечь определенные уроки. Понятно, что статьи об этом сразу никто не напишет. Но есть у нас, как указывалось, испытанный выход — передовицы. Не все, но многое можно ими сказать, и очень быстро.

Так было и на этот раз. Все наши «военспецы» — на Курской дуге. В самой редакции мало людей, так мало, что и передовицу некому написать, да и с редакционной «вышки» этого не сделаешь. Выход все же нашли. Наши специалисты, находящиеся на фронте, получили наказ: после первых же дней боев написать передовую и прислать в редакцию хотя бы в черновом варианте, а в редакции мы ее уже доведем до кондиции. Так и было сделано. Раньше всех передовую статью передал Коломийцев — «Громить танковые силы врага!», за ним Денисов — «Уничтожить вражеские бомбардировщики», Хитров — «Все силы обороны на отражение вражеских атак!» и другие. Все эти статьи одна за другой были напечатаны на третий, четвертый и пятый день Курской битвы. Важно, что статьи носили не декларативный характер, а основывались на опыте первых боев.

Илья Эренбург выступил с пронзительной статьей «Страхи Германии». Дело в том, что гитлеровская ставка промолчала о первом дне наступления немецких войск на Курской дуге. В этом как будто не было ничего особенного. Так было «удобно» и штабам, и высшему руководству, в том числе и у нас. Напомню, что, например, наше наступление в Сталинграде началось 19 ноября, а сообщение о нем было обнародовано лишь через четыре дня. Но тут, на Курской дуге, была другая история. 6 и 7 июля немецкое командование решило из наступающей стороны превратиться в .. обороняющуюся. Немецкое радио сообщило, что наступление ведут не немцы, а советские войска. Этому и посвящена статья Эренбурга Он объясняет, зачем это немцы делают:

«Гитлер трусит... Наступая, Гитлер опасается неудачи. Он страхует себя не только от русских пушек, но и от немецких шептунов. Если фрицам удастся прорваться вперед, Гитлер скажет: «Наши контратаки дали замечательные результаты». Если Красная Армия отразит удары немцев, Гитлер завопит: «Мы и не думали наступать». Страх бесноватого — хороший признак: он говорит о страхах Германии...»

Развивая эту тему, писатель высказал очень важную мысль. Для того чтобы не создалось впечатление, что немецкая армия ослабла и отразить ее атаки не столь уж трудное дело, Эренбург подчеркнул: «Конечно, немцы еще отчаянно атакуют. Если Гитлер столь не уверен в результатах своей операции, это не потому, что его фрицы стали воевать хуже, а потому, что Красная Армия воюет лучше...»

На второй день зашел ко мне Илья Григорьевич и показал любопытные радиоперехваты немецких сообщений: [314]

«Советское наступление между Курском и Орлом провалилось».

«Советские части пытались проникнуть в наше расположение, но их атаки отбиты».

«В основном наши части удерживают все свои позиции...»

Это было передано Берлином в первые же дни немецкого наступления.

— Ну что ж, — сказал я Илье Григорьевичу, — напишите небольшую статейку в номер.

Час спустя Эренбург принес строк на сто заметку «Их наступление», в которой и был использован с ядовитыми комментариями писателя берлинский радиоперехват. Прочитал я статью и обращаюсь к Илье Григорьевичу с таким предложением:

— В предыдущих статьях у вас намек на готовящееся после оборонительных боев наше наступление. (Я имел в виду заключительную фразу: «Отражая атаки врага, наши доблестные бойцы прокладывают путь на запад».) Думаю, что до перехода наших войск в наступление осталось совсем немного. Давайте, если не зажмет цензура, дадим это понять читателю.

В таких случаях Илью Григорьевича долго агитировать не надо было. Он тут же дописал такие строки: «Отбивая атаки врага, изнуряя его, нанося ему раны, Красная Армия не только обороняет рубежи, она готовится к наступлению... Мы обороняемся и думаем при этом о наступлении». Яснее о предстоящем нашем наступлении не скажешь!

На этот раз цензор не зажал...

* * *

Василий Ильенков встретился с украинскими партизанами. Слушал их рассказы и записывал. Так родились небольшие новеллы, напечатанные в трех номерах газеты. Я же приведу две из них, наиболее трагические и наиболее понравившиеся мне; возможно, мой вкус совпадает с читательским. Первая новелла — «Три Колоска».

Пришел в партизанский отряд человек и сказал:

— Моя фамилия Колосок. Человек я штатский. Хочу переквалифицироваться.

Зачислили его в отряд. Но воевать ему пришлось недолго — на седьмой день был ранен в живот и умер. Схоронили его.

На другой день приходит еще человек:

— Фамилия моя Колосок. Тут у вас должен мой брат находиться. Наказывал мне, чтобы разыскал его. Вместе будем сражаться. Я и винтовку захватил с собой.

Ему говорят:

— Брат твой погиб.

Занял Степан Колосок место брата. А через несколько дней подорвался на мине. Лежит, гангрена у него, а помочь ему ничем в отряде не могут. А он стихи пишет и пишет. Торопился. Часто о семье своей рассказывал: [315]

— Нас у матери трое. Три Колоска. Только младший, Андрей, с матерью. Молодой, неопытный. Жалко его.

Однажды приходит в отряд парень с винтовкой.

— Я третий, самый младший Колосок. Одна у нас мать... И пошел Андрей в бой Хорошо, храбро дрался, но немцам удалось окружить партизанский отряд. Хотели взять его, Андрея, живым. До последнего патрона дрался Андрей, но не сдался живым. Пришли партизаны к Степану и сказали, что брат его погиб смертью героя.

— Теперь за мной очередь, — сказал Степан. — Товарищи, исполните мою просьбу: расскажите матери, как сражались ее сыновья...

Похоронили Степана. В дневнике его нашли стихотворение:

Были у матери три Колоска —
Трое любимых сынов...
Осталась у матери только тоска,
Только сыновья кровь...
Мама! Не плачь, не горюй, не тоскуй.
Наша весна близка.
На ниве родимой снова взойдут
Три победивших смерть Колоска...

И другая новелла: «Девочка с ружьем».

— Иду я однажды в дождь по лесу, — рассказывал партизанский командир Семен Михайлович, — посты проверял. И вдруг слышу — плачет кто-то. «Кто здесь?» — спрашиваю. Подхожу, смотрю:стоит с винтовкой девочка и горько плачет. «Это я, Валя... Меня на пост поставили, а мне страшно... Шелестит что-то... шуршит...»

Было Вале всего 16 лет, маленькая такая, робкая. Ребенок еще. Решили ее мобилизовать на кухню, а еще обучили перевязки делать. Валя жмется к земле от каждой пули...

Придет, бывало, к комиссару отряда, сядет и смотрит на него.

— Ты что, Валя?

— А так, смотрю на вас. Очень вы на моего батьку похожи. Отец ее был где-то далеко, в тылу у немцев.

Посидит, помолчит, потом тихо так говорит комиссару:

— Парень тут один за мной увивается...

— Ну и что же, на здоровье, Валя, — усмехается комиссар. — Какое мне дело?

— Вы тут всех людей знаете, какой хороший, какой плохой. Вот вы мне и скажите про этого парня. Стоящий он?

Однажды в бою вышла у нас заминка с одним взводом — не выдержали ребята и побежали. А навстречу к ним Валя, кричит:

— Вы куда же бежите? Да я вас всех перестреляю, подлые! — и такими словечками стала поливать парней, что те и рты разинули. Постояли и повернули назад, очухались, стрелять начали, и все дело кончилось хорошо.

После боя схватили эти ребята Валю на руки и давай целовать, а она сердито на них: [316]

— Вы недостойны, чтобы целоваться со мной! Тоже вояки! Ранило ее в шею. Рана была серьезная, и Валю вывезли на самолете через линию фронта. Пролежала она в госпитале несколько месяцев и, как только чуточку окрепла, давай всем надоедать:

— Везите меня обратно. Тут очень скучно.

Пришлось посадить на самолет, и Валя улетела в тот лес, где она когда-то плакала от страха, от одного шелеста листьев...

* * *

Партийная работа. Эта тема не сходит и не может сходить со страниц нашей газеты. И хотя на первой странице было обозначено, что «Красная звезда» — орган Наркомата обороны СССР, она была не ведомственной газетой, а органом Центрального Комитета партии, и линия ЦК была и нашей линией.

Напомню, что всю войну, особенно в критические дни, на всех фронтах звучал призыв «Коммунисты, вперед!». Лозунг, загубленный после войны в период застоя, был главным в жизни коммунистов-фронтовиков. И активисты партии, особенно низового звена, которые в бою вели коммунистов вперед, находились в центре внимания газеты.

Вот и сегодня опубликована корреспонденция Михаила Зотова «Что волнует парторга роты». Много важных вопросов освещено в ней. Прежде всего вопрос о взаимоотношениях партийного организатора с беспартийным — командиром роты. Зотов наткнулся на историю, совсем необычную для армии, да и не только для армии. До войны парторга Макарова, как и всех, учили: все, что делается в партийной организации, всякие документы, постановления хранятся «за семью печатями» и не должны быть доступны для беспартийных. И после войны, в брежневские годы, это, кстати, тоже было незыблемым законом, что и приводило нередко к окостенению партийной жизни. Макаров решил на свой страх и риск нарушить это заскорузлое правило. Он открыл командиру роты, беспартийным однополчанам все партийные «секреты». Он не только познакомил командира роты с партийными решениями, но вместе с ним составил план партийно-политической работы. Считавшееся крамолой Макаров сделал нормой своей работы.

Михаил Зотов в своем выступлении в газете поддержал линию Макарова, сделал ее через газету нормой поведения и работы фронтового партийного работника. Дальновидный и смелый шаг корреспондента!

Второй, тоже важный, вопрос встал перед Зотовым во время пребывания в других соединениях. Оказывается, кое-где парторгов рот поставили в ложное положение упраздненных политруков. Некоторых из них даже освободили от командования отделениями, от несения всякого рода нарядов и расквартировали в одном блиндаже с командиром роты либо в особой, специально для парторга вырытой землянке. Словом, пытались превратить их в «штатных» политработников. Что же получилось? Парторг отрывается от бойцов, незаметно для себя с каждым днем все хуже и хуже чувствует [317] биение пульса ротной жизни, отстает от товарищей в боевой подготовке. И, наконец, главное — в момент боя он может оказаться не у дел, устранившись от своих прямых обязанностей рядового бойца или командира боевого расчета.

10 июля

Оперативная сводка за минувший день: «Наши войска на орловско-курском и белгородском направлениях вели бои с противником, продолжавшим наступление крупными силами пехоты и танков... Подбито и уничтожено 193 немецких танка и сбито 94 самолета...»

Опубликованы репортажи наших корреспондентов.

Орловско-курское направление. Характерной особенностью обороны наших войск является стойкость и маневренность. Спецкор приводит такой пример: вчера около полудня немецкие танки, встретив мощный отпор, неожиданно изменили направление удара, повернули в другую сторону, стремясь обойти обороняющиеся части с фланга. Однако наше командование наперерез вражеским машинам бросило несколько артиллерийских батарей. Их быстро развернули. Орудия были так установлены, что прорвавшиеся немецкие танки попали в огненный мешок и оттуда уже не могли выйти. Более двадцати машин запылало в первые же минуты.

Белгородское направление. Ценою нескольких сотен подбитых танков противнику удалось в двух местах прорвать нашу оборону и продвинуться вперед. Обычно их танковая атака строится по такому образцу: впереди идут от 20 до 30 «тигров», за ними — самоходные орудия, затем вперемежку с пехотой идут танки старых марок. Одновременно на ответвлениях дорог действуют мелкие группы легких и средних танков.

Сражение в воздухе. С неослабевающим упорством идут схватки в воздухе. Немцы, сосредоточив крупные силы своей авиации, в отличие от прошлого поставили перед собой одну задачу: помощь танковым и пехотным частям. Поэтому все воздушные бои протекают в полосе нескольких километров вдоль линии фронта...

О стойкости и мужестве советских воинов. Павел Трояновский встретился с командующим артиллерии Центрального фронта генерал-лейтенантом В. И. Казаковым, старым знакомым еще с Московской битвы. Генерал рассказал о подвиге воинов 3-й истребительной противотанковой бригады полковника Рукосуева:

— Бригада уничтожила за один день тридцать танков. На второй и третий день отличилась батарея капитана Игишева: она сожгла семнадцать танков. Из всей бригады осталось одно лишь орудие и при нем трое героев. Командование уже не существующей, но все же сражающейся батареей принял старший сержант Скляров. С оставшимися артиллеристами он поджег еще два танка и заставил немцев отступить. Но и сам погиб от вражеской бомбы...

А затем Казаков протянул корреспонденту лист бумаги:

— Вот прочитайте. Интереснейший документ. Его бы в музей на обозрение всем. [318]

Это было донесение полковника Рукосуева. Были там трагические строки: «...Несмотря на ряд атак, наступление противника приостановлено. Первая и седьмая батареи дрались храбро, но погибли, не отступив ни на шаг. В первом батальоне противотанковых ружей 70 процентов потерь». И заканчивается донесение такой строкой: «Буду драться. Или устою, или погибну».

Борис Галин и Павел Милованов прислали корреспонденцию под заголовком, который больше всего ждали и который волновал всех — от командующего до солдата, — «Тигры» горят...» Несмотря на большие потери и неслыханный накал боя, оптимизм, вера в победу не покидали наших бойцов. Корреспонденты подслушали разговор командира батареи с командиром орудия старшим сержантом Дороховым, на счету которого четыре подбитых «тигра». Комбат спросил:

— Ну, как «тигры»?

Дорохов ответил известным афоризмом, только заменив «черта» на «тигра»:

— Не так страшен «тигр», как его малюют немцы...

С каждым днем в газете все больше и больше имен героев Курской битвы. В одних случаях — их имена. В других — рассказ о самом подвиге. Впечатляет в этом отношении рассказ Трояновского о встрече с командиром батареи Петряковым. В дивизии Снегурова корреспондент прочитал одно из донесений:

«В бою восточнее станции Поныри отличилась батарея 540-го легкого артиллерийского полка старшего лейтенанта Петрякова. Чтобы помочь пехоте сменить позиции, Петряков вывел свои орудия из укрытия на прямую наводку. В быстротечном бою батарея старшего лейтенанта уничтожила четыре танка, самоходное орудие и до пятидесяти гитлеровцев. Наблюдавший бой командующий 13-й армией генерал-лейтенант Пухов тут же вручил старшему лейтенанту орден Красного Знамени».

Петряков! Знакомая фамилия. Уж не Федор ли? С Петряковым Трояновский впервые встретился в октябре сорок первого года на Тульском шоссе. Не раз потом находил его на фронте. Получал его письма. В общем, можно сказать, подружились они. И вот снова встреча. Как это было? Вечером корреспондент перебрался в стрелковую дивизию и стал разыскивать Петрякова. А в это время в блиндаж комдива прибыл генерал Пухов. После краткого разговора командарм приказал:

— Через двадцать минут доставить мне старшего лейтенанта Петрякова!

Вот это удача, обрадовался Трояновский. Но в то же время... Неужели Федор что-нибудь натворил? Через минут пятнадцать у блиндажной двери раздался знакомый Павлу голос:

— Разрешите...

Командующий, прикрывший от усталости глаза, вздрагивает:

— Входи, входи...

Петряков входит и останавливается перед генералом.

— Здравствуй, здравствуй! Не надо мне рапорта. Дай-ка я на тебя получше посмотрю. [319]

У Федора забинтована голова, на перевязи левая рука. Он бледен. И только глаза прежние — в них так и прыгают озорные огоньки. Корреспондента он еще не видит. Командарм говорит ему:

— Ну и здорово ж ты, товарищ Петряков, шарахнул по фашистским самоходкам! Я уже думал, что они, проклятые, такого сейчас наделают, что и суток не хватит, чтобы расхлебать. А тут откуда ни возьмись — твоя батарея... Дай-ка я обниму тебя.

После этого командующий задумался. Затем сказал:

— «Красное Знамя» я тебе восьмого числа вручил, верно? А за сегодняшний подвиг получай «Отечественную войну» первой степени! И надевай еще по одной звездочке на погоны!

И Пухов тут же прикрепляет к груди Петрякова орден, а его адъютант достает из коробки две звездочки.

— Так воюй, капитан, и живи долго!

Командарм вышел. Трояновский уж было кинулся к Федору, как тот вдруг зашатался... И упал на руки командующего артиллерией. Вызвали врача. Тот, осмотрев Петрякова, сказал:

— Большая потеря крови и предельное перенапряжение. Подлежит немедленной отправке в санчасть.

— Так мне и не удалось поговорить с Федором, — рассказывая мне об этой встрече, пожаловался Трояновский. — Но зато я увидел его, узнал, как он воюет...

* * *

Много написал Симонов в эти дни. Вот его очерк с полей Курской битвы — «Охотник за «пантерами». Выпукло нарисовал он портрет танкиста, поджегшего в эти дни четыре «пантеры»:

«Это двадцатитрехлетний, невысокого роста крепыш с загорелым лицом, с веселыми серыми глазами и озорными повадками, оставшимися у него еще с тех пор, когда он, круглый сирота, беспризорничал и кочевал по детским домам. Это русский человек веселого, неукротимого нрава, в котором, как часто бывает, вечный задор сочетается со смекалкой. Он всегда вызывается на самые опасные дела и выполняет их с великой хитростью и осторожностью. Именно сочетание этих двух свойств и позволило ему больше всех в части за последние дни насолить немцам. Сейчас он весь охвачен чувством удовлетворения от того, что все-таки ухитрился и нашел способ сжечь, казалось бы, неуязвимые немецкие машины. Он весь горит желанием рассказать об этом как можно скорее и как можно точнее».

Ерохин вспомнил о своей первой встрече с «пантерой», о том, как он «влепил» ей в лоб три бесполезных снаряда; как затем сманеврировал и всадил еще два снаряда, от которых вражеская машина загорелась: он нашел слабое место в «пантере» — дополнительные бензиновые баки — и понял, что надо бить по бортам напротив этих баков и тогда «песенка той «пантеры» будет спета». Рассказал и о том, как долго ему пришлось возиться с той «пантерой», где сидел, «видимо, опытный немец». [320]

Передавая этот рассказ, Симонов в заключение от себя добавил: «Охотник за «пантерами», как называют Ерохина товарищи, еще раз улыбнулся своей озорной, лукавой улыбкой русского человека, который, как ни будь хитер немец, все равно перехитрит его. И в эту минуту мне показалось, что, может быть, его прадедом и был как раз тот самый тульский левша, который блоху подковал, — хитрый и смелый русский мастеровой человек, которому, как из истории известно, пальца в рот не клади».

Очерк «Охотник за «пантерами» занял на газетной полосе две полных колонки, но ночью, когда полоса уже была подписана, пришло официальное сообщение о бомбардировке нашей авиацией железнодорожного узла Орел и складов противника вблизи Болохова. По правилам, сочиненным наверху и связавшим нас, редакторов, по рукам и ногам, их положено было печатать только на третьей полосе и только на самом верху, то есть там, где стоял очерк Симонова. Переверстывать полосы уже было некогда, пришлось очерк сократить на эти самые двадцать пять строк. Ничего не поделаешь, но очень было жаль сокращенного абзаца, который я привожу теперь:

«У нас, между прочим, в первый день это начальству не понравилось, когда мы стали звать новые немецкие машины «тиграми» и «пантерами», — вроде сами на себя страх находим! Сделали замечание. Зачем это «тигры» и «пантеры»! Зовите их по маркам: «Т-5», «Т-6», «фердинанды». Но когда потом стали их жечь, то разговоров про название уже не было. «Тигр» так «тигр»! Даже складней рассказывать, что «пантеру» или «тигра» уничтожил, как будто не на фронте, а в Африке...»

Другой очерк Симонова назывался «Немец с «фердинанда». Зовут этого немца Адольф Майер, ему девятнадцать лет. Рядовой, обыкновенный немец. Он и заинтересовал Симонова своей обыкновенностью. Писатель почти стенографически записал длинную беседу с ним.

Когда началась война с Советским Союзом, Адольф Майер еще учился в школе. Он, как и его соученики, боялся, что опоздает на войну с Россией. А ныне? Куда там! Полное разочарование. Еще 4 июля, когда увидел массу боевой техники, надеялся, что эта громада «тигров» и «фердинандов» принесет успех. Но уже в первый день боя, когда запылали немецкие танки и самоходки, когда его «фердинанд» загорелся, он выпрыгнул, спрятался в воронке от снаряда и оказался в плену.

Понравился мне очерк и тем, что в нем, как и в других материалах Симонова, нет глянца — суровая правда войны. Если Адольфа убеждали, что новая техника, мощная и неуязвимая, сметет все на своем пути, то «мы никогда не говорили нашим советским танкистам, что их машины неуязвимы и непробиваемы. Идя в бой, они знали всегда, что машины их сильны, но что нет брони, против которой не нашлось бы снаряда. Они знали это, знали, что могут погибнуть, и мужественно шли и идут в бой. Для того чтобы пошли в бой такие, как Адольф Майер, их надо было обмануть, убедить [321] в неуязвимости, преодолеть их страх смерти. В этом великая разница между людьми. В этом один из залогов нашей победы».

На страницах газеты новый автор — Евгений Воробьев. Ныне — известный писатель, в ту пору — журналист с любопытной фронтовой биографией.

Был Воробьев сугубо гражданским газетчиком. Июнь сорок первого года застал его на металлургическом заводе в Днепродзержинске, куда он был командирован редакцией газеты «Труд». Вернувшись в Москву, тут же подал рапорт с просьбой послать его на фронт. В Главном политуправлении его спросили:

— Куда бы вы хотели отправиться воевать?

— На Юго-Западное направление...

— Почему именно туда?

— Мне сказали, что там особенно много кавалерийских частей.

— И что же?

— Из пулемета я стрелять не умею, с военной тактикой незнаком... Но окончил школу верховой езды Осоавиахима. Так что в седле усижу...

Но послали Воробьева военным корреспондентом «Труда» на Западный фронт. Снабдили обмундированием, правда, без всяких знаков различия. Шпоры не понадобились. Словом, военный корреспондент штатской газеты.

Воинским эшелоном Воробьев добрался до Вязьмы. Неподалеку в Касне находился в те дни штаб фронта. Там его направили в 20-ю армию. После Смоленского сражения эта армия занимала позиции на берегу Днепра. Здесь Воробьев нашел приют в палатке, где жили сотрудники армейской газеты «За счастье Родины». Ему выдали каску, карабин, две гранаты. Научили обращаться с гранатой, заодно показали, как правильно наматывать портянки. И спецкор приступил к своим обязанностям.

Не сразу он вжился во фронтовые будни. Мне понравилось его откровенное признание:

— Фронт помог мне преодолеть штатскую беспомощность, я учился скрывать страх, каких бы переживаний, волнений и страданий это мне ни стоило. Чтобы не задрожали руки, не пересохло в горле так, что и сплюнуть не сможешь...

Я прочел, кажется у Толстого, что смелость солдата — знание того, чего ему следует и чего не следует бояться. Эту смелость Воробьев приобрел довольно быстро. И хотя первые недели и даже месяцы войны Евгений Захарович еще не в полной мере понимал, что такое маневр, охрана стыков, подвижной заградительный огонь, промежуточный рубеж, он уже научился набивать патронами пулеметную ленту, не терялся, как ранее, при виде крови, отличал воронку снаряда от воронки минной, знал, какой немецкий корректировщик называют «рамой», а какой «костылем», не отказывался от обеда под обстрелом, мог неделями ходить и спать, не снимая сапог. В первые же месяцы войны «успел» побывать несколько раз в боях, вынести с поля боя раненых и даже выйти из окружения. [322]

В первые дни октября обстановка на фронте обострилась. 20-я армия, в которой находился Воробьев, оказалась в окружении. Корреспондент пробивался к своим вместе с одной из разрозненных боевых групп. Путь на восток растянулся на две с лишним сотни километров. Когда переходили через речки, пересекали шоссе, контролируемое противником, спецкору приходилось участвовать в боевых стычках. Изможденный, похудевший, со стертыми в кровь ногами, он добрался до Можайска за день до того, как город был оставлен нашими войсками, а затем до станции Жаворонки, в совхоз «Власиха», где располагалось политуправление Западного фронта.

Через несколько дней Воробьева призвали в кадры РККА, дали капитанскую шпалу и назначили корреспондентом фронтовой газеты «Красноармейская правда».

Откуда Евгений Воробьев черпал материал для своих очерков, где встречался со своими героями? Главным образом на «передке», в окопах, траншеях, солдатских землянках. Вот один из многих эпизодов.

Как-то ночью Воробьев пробрался в боевое охранение, где находился пулеметный расчет сержанта Ивана Вохминцева. Корреспондент предполагал побеседовать с пулеметчиками и еще до рассвета вернуться на КП полка. Но началась пулеметная дуэль, на переднем крае разгорелся бой. Обстановка осложнилась — немцам удалось отрезать боевое охранение от батальона. «Максим» Вохминцева работал с большой нагрузкой, и «гость» поневоле, став вторым номером пулеметного расчета, прожил в этом окопе двое суток. На третий день пулеметчиков выручили из беды, установилась связь с батальоном. Время, проведенное в окопе, позволило корреспонденту не только описать обстановку на переднем крае, но и суровый быт окопа, его опасности и скупые радости, когда ночью приползал с термосом ротный повар и в окопе веяло пахучим дымом горячего супа или когда солдат мог напиться родниковой воды. Этот визит к Вохминцеву и был подробно описан в очерке «Окопная ночь» — в одном из лучших фронтовых очерков Воробьева.

Любопытно происхождение очерка «Пятеро в лодке». Пять храбрецов во главе с сержантом Иваном Петраковым переправлялись через реку, оставив одежду на берегу, но в касках и с автоматами. На противоположный берег высадились под сильным огнем. Немцы пытались уничтожить отважную пятерку. Петраков закрепил трос, обмотав его конец вокруг сосны. Трос помог бойцам перебраться на другой берег. Переправлялись на плащ-палатках, набитых сеном, на половинках ворот, на бревнах, связанных ремнями и проводом, на бочках. Есть в очерке такая сценка:

«Стоя по команде «смирно», Петраков доложил командиру батальона о выполнении приказа и сделал это так лихо, будто дело происходило на учениях в лагерях, будто не стоял он в чем мать родила, пытаясь унять дрожь и стук зубами от холода». [323]

Вряд ли корреспондент смог бы так достоверно описать происшедшее, если бы вместе с бойцами не переправлялся через реку, держась за... хвост лошади.

Не раз ради «нескольких строчек в газете» Воробьев оказывался там, откуда не всегда можно было выбраться целым и невредимым. Он был человеком необыкновенно скромным. Симонов говорил, что «воробьевскую скромность можно зачислить в поговорку».

Скромен — да, застенчив — очень, но это не имело никакого отношения к боевым качествам фронтового корреспондента. Я не знал, что за годы войны он был ранен и дважды контужен. Он об этом никогда и не упоминал, рассказали его однополчане. Об одном из боев, в котором Воробьев проявил незаурядное мужество, я прочитал в наградном листе, подписанном политуправлением и Военным советом 3-го Белорусского фронта. Документ этот, присланный уже после войны Центральным архивом Министерства обороны, не блещет литературными изысками, но по части фактов — бумага поразительная. Хочу его процитировать:

«Капитан Воробьев Евгений Захарович, помимо заслуживающей всякого поощрения журналистской работы, отличился в последних боях как офицер и воин. Находясь в 169-м стрелковом полку 1-й гвардейской дивизии, тов. Воробьев оказался непосредственно в боевой обстановке, когда от него потребовалось мужество и самообладание. Капитан Воробьев оказывал помощь командованию полка, а кроме того, попав под ружейно-пулеметный огонь, спас трех раненых красноармейцев, оказал им помощь и вынес в укрытие, продолжая после этого находиться в полку. По поступившим в последнее время в редакцию отзывам капитан Воробьев находился вместе с передовыми подразделениями в боях под Кенигсбергом, под Борисовом, Каунасом, при форсировании Немана, по свойственной ему скромности об этом не говорил в редакции...»

Я упоминал, что Воробьев подал в первые же дни войны рапорт с просьбой послать его на фронт, в кавалерию. Ему отказали и отправили спецкором газеты «Труд». И все же как-то раз ему удалось взобраться на коня. Через три долгих и трудных года, в июне сорок четвертого, когда наша армия вела бои за освобождение Белоруссии, Воробьев встретился наконец-то с кавалеристами. Это была конная разведка из корпуса генерала Осликовского. Здесь трогательно отнеслись к его просьбе: нашли гнедого коня, подобрали коня и для спутника спецкора фоторепортера Аркашева. С полковым дозором они проскакали сорок километров проселочными и лесными дорогами севернее Минска. Если не считать перестрелки с группой прорывавшихся из окружения немцев, этот небольшой рейд прошел в общем спокойно. Помнил Воробьев околицу селения Кременец, где жители восторженно встретили конников, преподнесли им хлеб-соль на расшитом цветами полотенце.

— Жители Кременца и меня скопом зачислили в герои, — весело вспоминал Евгений Захарович. — Девушки дарили цветы, а старухи осеняли крестным знамением. И мною, признаться, владели [324] два чувства — гордости за нашу Красную Армию и неловкости за то, что меня принимали как отважного конника, хотя я был только лишь приблудившимся корреспондентом фронтовой газеты и «Красной звезды».

Кстати, Воробьев вспомнил: их небольшой отряд в тот день так проголодался, что съели, посыпав солью, весь хлеб, до последней крошки, да еще выпили по крынке молока.

Нужно сказать, что Воробьеву в редакции «Красноармейской правды» повезло. Он оказался в небольшом, но подлинно творческом коллективе писателей и журналистов. Правофланговым отделения литераторов здесь был Алексей Сурков.

— Я многим обязан Алексею Александровичу, — рассказывал мне Евгений Воробьев. — Он учил меня фронтовой житейской мудрости и даже обучал ружейным приемам. В конце мая сорок второго года Суркова перевели в «Красную звезду», а его место занял Александр Твардовский. Под его творческим присмотром я прожил три фронтовых года, он во многом помог мне отбросить то поверхностное, неглубокое, что портило мою журналистскую работу, отучал меня от общих слов. Твардовский был совершенно нетерпим к поверхностному изображению противника, к шапкозакидательству. Общение с ним воспитало во мне более бережное отношение к слову.

В суровой фронтовой жизни у Евгения Воробьева открылся... певческий талант. Расскажу, как это произошло.

В зиму сорок первого года Алексей Сурков напечатал в «Красноармейской правде» и в «Красной звезде» цикл стихов. Много их было, но стихотворение «Бьется в тесной печурке огонь» он придержал, не надеялся его напечатать и уж совсем не думал, что оно может стать песней. Эти шестнадцать строчек из письма к жене были написаны в конце ноября сорок первого года после очень трудного для него фронтового дня, когда ему пришлось ночью, после тяжелого боя пробиваться из окружения со штабом одного из стрелковых полков.

Вот что рассказал композитор Константин Листов об истории создания песни и причастности к этому Воробьева. В начале сорок второго года я приехал в Москву. Как-то мне позвонили из фронтовой газеты. Разговор был недолгим: «Приезжайте к нам. Есть стихи, может получиться песня». Я познакомился со стихами, они мне понравились. Той же ночью, как говорится, в один присест я сочинил мелодию. Утром показал песню в редакции, то есть спел ее под аккомпанемент гитары. Вижу, собравшиеся стали мне подпевать. Это меня обрадовало — значит, песня пойдет. Журналист Евгений Воробьев попросил, чтобы я записал мелодию на бумаге. Он пошел в «Комсомольскую правду» с этой нотной записью. Там он спел «Землянку», спел, наверное, неплохо, потому что вскоре «Комсомольская правда» напечатала мелодию песни со словами».

Хочу отметить, что Воробьев может быть назван не только крестным отцом «Землянки», но и песни «Эх, суконная, казенная, военная шинель» из «Василия Теркина». [325]

— Вскоре после войны, — рассказывал Евгений Захарович, — Твардовский позвонил мне: «Никто тебя от должности запевалы не освобождал. До каких пор ты будешь манкировать своими обязанностями? Поезжай к Дмитрию Николаевичу Орлову — он постарше тебя, а ты поздоровее его — и прорепетируй с ним «Шинель» для радио».

Через несколько дней «Шинель» прозвучала в эфире в проникновенном исполнении народного артиста Орлова, несравненного чтеца «Василия Теркина»...

Всю войну Евгений Воробьев прослужил на одном и том же фронте. В этой «оседлости» заключены свои плюсы и свои минусы. Наверное, в сравнении со многими спецкорами «Красной звезды» он был очевидцем меньшего числа событий, упоминающихся в истории минувшей войны, но зато он имел возможность более пристально следить за судьбой своих фронтовых знакомых и, живописуя этих людей, добиваться большей психологической глубины при описании их характеров. Пожалуй, лучше всех об этом сказал Константин Симонов:

«Воробьев стал превосходным военным журналистом, точным, оперативным, мужественным в выполнении своего журналистского долга и хорошо знающим войну, особенно ее передний край... Воробьев знает о войне наверняка гораздо больше многих из нас, казалось бы, тоже прошедших войну от начала до конца. Он знает, что происходит на переднем крае и вблизи него — в роте, в батальоне, на артиллерийских позициях, на наблюдательных пунктах. Это неизменно чувствуешь, читая его военные вещи: все подробности солдатского быта и все его трудности — разные в разные времена года; все нехватки этого быта и все его скромные мимолетные радости. Он точно знает, как именно организуется переправа так называемыми подручными средствами, и как перебрасывается штурмовой мостик, и как наводится вслед за ним временный. И что такое «пятачок» на том берегу, и как туда тянут связь, и как эвакуируется с передовой раненый солдат, и что такое доставить на «передок» горячую пищу. Он помнит, каких физических усилий стоит иногда десантнику не только влезть на танк, но и спрыгнуть с танка, и множество других вещей, без которых достоверно написать все, что происходит на переднем крае войны, почти невозможно».

Иметь такого корреспондента, пусть даже нештатного, какая бы редакция не хотела!

Узнав, что он собирается выехать в район Курской дуги, пригласили его и условились, что пришлет нам из этого района свои очерки. А пока суд да дело, я спросил Воробьева, нет ли у него чего готовенького. Оказалось — есть, и он вручил мне свой очерк «Самый последний немец». Название, можно сказать, загадочное.

При нем же прочитал. Понравилось. Я сказал Воробьеву:

— Завтра увидите очерк в газете. Будем считать, что это «залог» вашего постоянного сотрудничества в «Красной звезде»...

Историю, рассказанную в очерке, Воробьев услыхал в одной из рот, когда побывал под Лудиной Горой. Красноармеец Манжурин [326] Увар Иванович получил из освобожденного воронежского села письмо. Жена написала ему:

— Посылаем тебе, Увар Иванович, карточку того рыжего фрица Рихарда, что напоследок стоял у нас на квартире. Измывался он над семейством, как мог, переловил всю птицу, разорил ульи, унес самовар, тулуп твой, валенки и другую одежду. Также приставал к Фросе и начал давать волю рукам, а он здоровенный и ростом не уступит дяде Панкрату; так пришлось Фросе совсем к тетке переселиться и там в погребе прятаться от чужих глаз. А когда подошли наши, Рихард бежал со всех ног и даже портфелю свою бросил с письмами и карточками. Письма я отдала лейтенанту, а снимок сберегла для тебя. Если где встретишь этого фрица Рихарда, то ты уж с ним, Увар Иванович, за все посчитайся — за самовар, за валенки, за нахальство его, бесстыжие выходки и до смерти накажи обидчика».

Днем того же дня повозочный Манжурин пришел к командиру роты:

— Навоевался я в хозяйственном взводе, хватит. Окажите пособие — переведите в стрелки. А то год на войне, а живого немца не видел, какой он есть.

Стал Манжурин рядовым стрелком. И в бою, и после каждого боя искал по той фотокарточке «своего» немца. И не находил. Ротные весельчаки уже стали поддразнивать его и зубоскалить:

— Ну как, нашел своего рыжего обидчика?

Но вскоре произошло событие, которое все изменило. После боя у Сухого Ручья наши вошли в деревню, и там их глазам предстала картина немецких зверств. У ворот крайней хаты Увар Иванович увидел растерзанные трупы парня и девушки. Брат и сестра прятались в овине, не хотели идти на немецкую каторгу. Немцы их вытащили из овина. Парня тут же убили, а над девушкой, так похожей на его Фросю, поглумились, а потом тоже убили.

Узнал солдат, что немец-убийца лежит казненный у колодца, сразу же спросил:

— Какой он из себя? Здоровенный такой, рыжий?

— Нет, батюшка. Тот злодей чернявый и весь из себя плюгавый.

А вечером, когда бой отгремел и рота была оставлена в деревне на суточный отдых, друзья, посмеиваясь, снова спросили:

— Ну как, Увар Иванович, догнал немца с самоваром? И ответил Манжурин:

— Нет... Я того немца больше не ищу. Даже карточку его спалил на костре. Мой немец — другой...

— Какой еще другой? — спросили его.

— А вернее всего, тот немец, который будет самым последним на нашей земле...

12 июля

Вчера ненадолго прибыл с Брянского фронта Николай Денисов и сказал, что, наверное, завтра войска фронта переходят [327] в наступление. Туда, мол, перебрался и маршал Жуков. Правда, вначале я усомнился. Я знал решение Ставки о том, что наши войска должны перейти в наступление в этом районе лишь тогда, когда враг будет измотан и обескровлен. А между тем на орловско-курском и белгородском направлениях оборонительные бои продолжаются. Но все-таки подумал, что зря Жуков не поедет: там, где он, нужно ждать важных событий. Заехал в Генштаб, и здесь подтвердили, что Брянский фронт с участием войск Западного фронта завтра переходит в наступление и что Жуков действительно там.

Подписав полосы в печать, я уселся в машину и с моим почти постоянным спутником фоторепортером Виктором Теминым умчался на Брянский фронт.

Утром уже был на КП фронта. Но там никого из начальства не нашел. Все, сказали мне, на НП. Сразу же туда. На высотке увидел блиндажи, замаскированные кустарником, а впереди — совсем не замаскированное начальство: командующий фронтом генерал М. М. Попов, член Военного совета Л. З. Мехлис, рядом с ними — Г. К. Жуков. Тут же командующий артиллерией Красной Армии Н. Н. Воронов, командующий Военно-Воздушными Силами А. А. Новиков, командующий авиацией дальнего действия А. Е. Голованов, словом, почти вся военная верхушка, военачальники, с которыми мне не раз приходилось встречаться в Москве и на фронтах Жуков улыбнулся, но на этот раз я не услышал от него той реплики, с которой он встретил меня в сентябре прошлого года в Сталинграде: «Как сюда редактор забрался?»

Как я ни торопился, к началу наступления все-таки опоздал. Войска уже прорвали оборону противника и двинулись вперед. Слышен был лишь, правда не столь уж далекий, грохот артиллерийских орудий. Лишь одно мне было непонятно, да и не только мне Впереди нас на открытой полянке метрах в 600–700 у проволочных заграждений стояло в безмолвии с десяток наших танков. Почему они здесь? Этот недоуменный вопрос задавал себе не я один. Вдруг Мехлис вызвал свой «виллис», стоявший у деревенской хаты рядом с блиндажами, сел в него и направился к тем танкам. Я успел подумать: дело ли это члена Военного совета фронта? Но натуру Мехлиса я знал хорошо, а потому вызвал свой «виллис», и мы вместе с Теминым догнали Мехлиса. Не доезжая до проволочных заграждений, попали под артиллерийский обстрел и вынуждены были выскочить из машин и укрыться в одном из окопов, которыми была изрыта полянка, — видимо, здесь наши занимали позиции перед атакой. Переждали обстрел и подъехали к танкам. Все они закупорены, ни одной живой души на броне или возле танков; экипажи тоже укрылись от вражеских снарядов. Подошел Мехлис к одному из танков, постучал по броне валявшейся рядом палкой.

Выглянул танкист:

— Что вы здесь делаете? Почему стоите? — строго спросил его Мехлис.

— Приказали ждать... [328]

Мехлис разыскал в соседнем танке командира батальона, задал ему тот же вопрос. И получил тот же ответ.

— Нечего ждать, — приказным тоном распорядился Мехлис. — Двигайтесь вперед...

Как ослушаться генерала? Завели машины. И лишь тогда, когда через проход в проволочном заграждении они ушли вперед, мы вернулись на НП. Возвращаясь, я подумал: а почему в самом деле здесь стояли танки? Быть может, им действительно надо было стоять и ждать приказа? Быть может, это был резерв командира дивизии? Ничего этого Мехлис не выяснил. «Вперед!» — и все! Подумал я и о Мехлисе: зачем ему надо было брать на себя обязанности лейтенанта или капитана, которого можно было для выяснения послать к танкам?

Такого рода действия Мехлиса, характерные для гражданской войны, где он комиссарил, я наблюдал за ним и на Халхин-Голе, и на финской войне, и в 6-й армии Харитонова. Задумался я еще вот о чем. С первых дней войны Мехлис работал начальником Главного политического управления Красной Армии. Сидеть бы ему там — работы невпроворот. Так нет же, он все время рвался на фронт представителем Ставки. Человеком Мехлис был храбрым, но в вопросах оперативного и тактического характера не разбирался, и дело кончилось керченской катастрофой, снятием его с поста начальника Главпура и понижением в звании.

Вспоминаю. Виктор Темин беспрерывно щелкал «лейкой». Снял все. А когда я, вернувшись в редакцию, рассматривал эти снимки, увидел и себя в разных позах — в перебежках, окопе, невольно подумал: а что меня туда, к танкам, потянуло? Показать свою храбрость? Продемонстрировать свою солидарность с моим бывшим начальником? Но, как известно, и храбрость иногда бывает неразумной, и солидарность неоправданной!..

Не буду описывать все, что я увидел и услышал в тот день. А вот о том, как был организован наш прорыв обороны противника, стоит рассказать. Атаку решили начинать не после артиллерийской подготовки, как это бывало обычно, а в процессе самой артподготовки, в момент усиления ее темпа и мощности. Как объяснил мне Жуков, обычно, когда начиналась артиллерийская подготовка, противник укрывал свою пехоту и огневые средства. Когда она заканчивалась и наша пехота подымалась в атаку, достигала траншей врага, он уже занимал свои первые траншеи и встречал ее огнем. А сегодня было по-другому. Началось мощное огневое наступление нашей артиллерии на передний край немецкой обороны и ближайшие тылы. Поднялась в атаку пехота, действуя заодно с танками прорыва, она пошла за огневым валом прикрытая с воздуха авиацией. Немцы не успели занять свои места в траншеях переднего края — наши бойцы уже атаковали их.

Об одном только умолчал Георгий Константинович — что это была его идея.

Деловая обстановка. Время от времени на НП приносили донесения [329] о ходе сражения на разных участках фронта. Красные ракеты означали, что первая задача — взломать оборонительную линию врага — выполнена.

В жизни иной раз бывает, что в самые драматические минуты врывается что-то веселое и смешное. На наших глазах загорелся и стал падать подбитый нашими летчиками «мессершмитт». И вдруг Воронов, стоявший рядом с Жуковым, обращается к нам с репликой: «Передают, колбаса горит...» Мы рассмеялись: кроме нас троих, никто здесь не знал, что это значит. История эта была на Халхин-Голе, на Хамар-Дабе, где размещался НП Жукова. Стоим мы втроем, наблюдаем за полем боя. Рядом в окопчике примостился с телефонной трубкой связист — высокий, рыжеволосый, призванный из запаса деревенский дядька. Вдруг он выскочил и, выпучив глаза от удивления, говорит:

— Передают, колбаса горит!..

Мы-то знали, что это за «колбаса» — так у нас называли японский аэростат наблюдения. Японцы подняли его в воздух, а наши зенитчики подожгли и по телефонной связи донесли: «Передай, колбаса горит». Можно понять удивление связиста, которому приказали передать о какой-то горящей в воздухе «колбасе». Воронов не раз, когда собирались халхингольцы, имитировал выражение лица ошеломленного связиста, его испуг.

Так было и сегодня.

Как и всегда, у меня состоялся разговор с Жуковым о задачах газеты. Уселись мы на толстом бревне у блиндажа, я вслушивался в его советы. В те горячие дни и часы Георгий Константинович, как он признался, не читал всю газету, сказал, что только успевал просматривать ее и лишь по заголовкам может судить, чем заняты ее полосы. А заняты они были главным образом материалами, освещающими наше оборонительное сражение на Курской дуге. Сегодня же началось наступление наших войск. И это, считал я, должно стать главным для газеты. Жуков согласился со мной, но предупредил:

— О том, что сегодня видел, писать, конечно, надо, но оборонительные сражения еще не закончились. Думаю, что конец не за горами. Но пока идут и оборонительные бои...

Прошел час или два, Георгию Константиновичу позвонили из Ставки, и он отправился на Воронежский фронт, где в этот день началось знаменитое, самое крупное встречное Прохоровское танковое сражение второй мировой войны, в котором участвовали с обеих сторон около тысячи двухсот танков.

А мне надо было возвращаться в Москву. За ночь добрался до редакции и снова — за полосы, внес поправки в передовую, поменял ее заголовок — «Советские танки — грозное оружие и в наступлении и в обороне». Так, как советовал Жуков, — и о наступлении, и об обороне.

* * *

Начался судебный процесс по делу о зверствах немецко-фашистских захватчиков и их пособников на территории Краснодара [330] и Краснодарского края. Еще в начале июня зашел в редакцию Алексей Толстой и сказал, что вылетает в Краснодар как член Комиссии по расследованию зверств фашистов. Договорились, что, как только вернется в Москву, напишет статью.

И вот Алексей Николаевич снова у меня. За эти дни он очень осунулся. Объяснил, что столкнулся с таким ужасом, от которого и сейчас не может прийти в себя. Не может сейчас так сразу писать. Только через неделю принес он большую, на три колонки статью «Коричневый дурман».

Кроме Краснодара, Алексей Толстой побывал в Кисловодске, Железноводске, Ессентуках и других курортных городах. Везде — разорение, руины, пепелища — все это сделали немцы при отступлении. «Все, о чем здесь рассказываю, — пишет Толстой, — я видел своими глазами. Но я видел гораздо более печальное. На Северном Кавказе немцы убили все еврейское население, в большинстве эвакуированное за время войны из Ленинграда, Одессы, Украины, Крыма... Я верю, что еще немало людей, живущих вдали от войны, с трудом, даже с недоверием представляют себе противотанковые рвы, где под насыпанной землей — на полметра в глубину, на сто метров протяжением — лежат почтенные граждане: старухи, профессора, красноармейцы вместе с костылями, школьники, молодые девушки, женщины, прижимающие истлевшими руками младенцев, у которых медицинская экспертиза обнаружила во рту землю, так как они были закопаны живыми».

В феврале этого года после освобождения Краснодара наши спецкоры Борис Галин и Павел Милованов, как указывалось, прислали корреспонденцию о немецких душегубках. Это был первый сигнал, не верилось, что такое возможно. Мы даже материал не напечатали, отложили и, когда Толстой выехал в Краснодар, передали ему. Алексей Николаевич и рассказывает об этих душегубках, в которых гитлеровцы умертвили сотни ни в чем не повинных людей.

Статью Толстого и ныне без содрогания нельзя читать. Между прочим, читая ее, я спросил Толстого: «Какой же это дурман? Это злодеяния, которым названия нет». Писатель ответил: «Согласен. А коричневый дурман не о фашистских злодеях и убийцах. Дочитайте — все будет ясно». Имел он в виду концовку статьи:

«Каким раскаянием и какими делами немцы смогут смыть с себя пятно позора? Пятно позора — это нацизм. Немецкий народ не плюнул в глаза своему соблазнителю и пошел за Гитлером убивать и грабить. Горе тем немцам, кто теперь же, не откладывая на завтра, не очнется от коричневого дурмана».

* * *

И еще об одном эпизоде, связанном с поездкой Толстого в Краснодар. Алексей Николаевич все время просился на фронт, а я его не пускал. У меня был прямой запрет ЦК партии: приказано было беречь Алексея Николаевича, не давать ему командировок в действующую армию. Я строго выдерживал указание, хотя и было [331] нелегко. Но все же был уверен, что и он его не нарушал. Спустя тридцать лет после войны, знакомясь с архивом Толстого, я обнаружил письмо Ильи Сельвинского, из которого узнал, что писатель с приказом не посчитался Вот это письмо Сельвинского со штампом полевой почты на конверте:

«Дорогой Алексей Николаевич! Был я на днях у товарища Г., к которому вы заезжали как-то с Тюляевым. Этот товарищ рассказал мне о том, как Вы просили его показать Вам игру на некой шарманке и угостил Вас, приказывая «играть» целому полку.

Цель обстрела он выбрал не дальнюю, а ближнюю, по которой шарманки никогда не работают.

Проиграли, стало быть, и дело с концом. Вы уехали. Дела пошли прежним чередом.

Но тут надвигается самое интересное. Когда начали брать пленных, оказалось, что игра имела последствия: в то время когда Вы сидели у товарища Г , на передовой у немцев прохаживался какой-то генерал, приехавший с инспекционными задачами. И вот этого-то генерала шарманки и укокошили. Это, несомненно, Ваша, Алексей Николаевич, заслуга! Ведь если бы Вы не захотели повидать тот беглый залп, который Вы видели, то Г. не выбрал бы ближайшую цель.

И до чего же Вы, оказывается, везучий. Я два года сижу на фронте, как пришитый, — и ни одного генерала не убил...»

Замечу, что Тюляев — это председатель Краснодарского крайисполкома, а «товарищ Г.» — командующий армией Гречко А. А. Что же касается «шарманки», то каждому, даже самому непосвященному в военные тайны человеку ясно, что это — наши «катюши»...

16 июля

Сегодня наконец появилось сообщение о начавшемся четыре дня назад наступлении наших войск севернее и восточнее Орла. Каждый день теперь — сводка о продвижении по фронту и в глубину, освобождении десятков населенных пунктов. Перешел в наступление и Центральный фронт, хотя, как и Брянский и Западный, он не называется. Просто к направлениям «севернее Орла» и «восточнее Орла» прибавились слова: «южнее Орла». Наступление трех мощных фронтов, как это теперь понятно каждому, имеет своей целью разгромить орловскую группировку врага. Яснее ясного также, что вот-вот немцы будут вышиблены из Орла.

Есть перемены и на других направлениях. На орловско-курском участке противник не только остановлен, но и отброшен за ту линию, которую занимал до 5 июля. 10–35 километров, захваченные им, возвращены. Обескровленный и уже потерявший веру в победу, враг на белгородском направлении не только прекратил атаки, но и отводит свои тылы. Скоро и на этих направлениях начнется наступление советских войск под условным названием «Кутузов».

Со всех этих фронтов поступают репортажи и корреспонденции [332] спецкоров, как говорится, только успевай печатать. Но, увы, не все материалы размещаются на полосах газеты. Они заняты отчетом о судебном процессе по делу о зверствах немецко-фашистских захватчиков и их пособников в Краснодарском крае. Тоже важный материал, вызывающий и боль, и ненависть к врагам, зовущий в бой.

* * *

В сегодняшнем номере газеты опубликован очерк Александра Авдеенко «Искупление кровью».

Непросто сложилась жизнь писателя. Его имя долгое время было под запретом.

Я знал его еще с конца двадцатых годов, когда редактировал в Донбассе алчевскую городскую газету «Большевистский путь». Саша Авдеенко работал у нас корреспондентом. Живой, неугомонный девятнадцатилетний паренек, боевой и своенравный, он мог вдруг исчезнуть из редакции на два-три дня, а потом оказывалось, что эти дни и ночи Авдеенко провел в шахте «Парижская коммуна», лазил по бесконечным штрекам и лавам. Или в прохудившемся пальтишке в ледяную стужу сутки путешествовал на открытой площадке угольного эшелона и мерзлыми руками делал какие-то записи. Возвращался он так же неожиданно, как исчезал, с добротным материалом подчас на целый разворот газеты или с интересным «дневником кондуктора», и язык у меня не поворачивался поругать его за своеволие. Да мне и самому тогда было двадцать два года...

Потом я уехал в Днепродзержинск, и наши дороги с Сашей разошлись.

Я, конечно, читал роман «Я люблю», который так высоко оценил Максим Горький, но не предполагал, что его автором является Саша Авдеенко из нашей газеты. Мало ли однофамильцев на свете! Читал я и очерки специального корреспондента «Правды» А. Авдеенко, часто публиковавшиеся в этой газете, и тоже не думал, что это мой дружок из алчевской газеты.

И вот в 1935 году, когда я уже работал корреспондентом «Правды» на Украине, приехал в Москву, зашел в редакцию, вижу — с лестницы быстрым шагом спускается молодой человек в распахнутой шубе. Присмотрелся — Саша Авдеенко. Остановил его:

— Ты что здесь делаешь? — спросил я.

— Работаю...

— Так это твои очерки в «Правде»?

— Мои...

— А «Я люблю» ты написал?

— Я...

— Ты куда торопишься? — допытываюсь.

— На съезд.

— А эта речь тоже твоя?

— Моя, моя...

Оказалось, что Авдеенко был на Урале избран делегатом Всесоюзного съезда Советов, вчера выступал, и его речь сегодня опубликована [333] в «Правде» под заголовком «За что я аплодировал Сталину». А концовка ее была необычной даже для того времени: «Когда у меня родится сын, когда он научится говорить, то первое слово, которое он произнесет, будет «Сталин».

Вот, подумал я, чудеса! Вот каких «высот» достиг наша Саша! Конечно, я был рад за него, своего алчевского дружка. Мы обнялись, похлопали друг друга по плечам...

Встретиться больше нам не пришлось, тем более что в январе тридцать восьмого года я был назначен в «Красную звезду»...

Вдруг в августе сорокового года в «Правде» под заголовком «Фальшивый фильм» появляется статья о кинофильме Авдеенко «Закон жизни». Вот только некоторые фразы из этой статьи: «клевета на советскую студенческую молодежь», «гнилая философия распущенности», «мораль фильма ложна, и сам фильм является насквозь фальшивым»...

А далее события разворачиваются с катастрофической быстротой.

В ЦК партии было созвано совещание. На нем присутствовали Сталин, Жданов, Маленков, Андреев и президиум Союза писателей во главе с Фадеевым. Разбирали «дело» Авдеенко. Заседание вел самый большой «специалист» по литературе Жданов. Он же докладчик. Жданов повторил все то, что сказано в статье «Фальшивый фильм». Еще бы! Эта статья была написана по указанию Сталина, он же ее редактировал, внес поправки, дописал концовку. К сказанному в статье Жданов прибавил: «Не случайно написан фальшивый, клеветнический киносценарий», — и тут же обрушился на новый роман Авдеенко «Государство — это я». Роман о шахтерской жизни был еще в рукописи, нигде не публиковался, но Жданов каким-то образом разузнал о нем.

А затем выступил Сталин и стал линчевать Авдеенко: «Что это за писатель! Не имеет ни своего голоса, ни стиля... Неискренний человек не может быть хорошим писателем. По-моему, Авдеенко пишет не о том, о чем думает, что чувствует. Он не понимает, не любит Советскую власть. Авдеенко — человек в маске, вражеское охвостье... А кто, кстати, поручался за Авдеенко, когда он вступал в партию? Не враг ли народа Гвахария, бывший директор макеевского завода, где живет Авдеенко? Гвахария был ближайшим его другом...»

Было и другое обвинение, притянутое за уши. «Мы видели, — сказал Жданов, — лицо романиста и драматурга Авдеенко. Давайте теперь посмотрим на Авдеенко-журналиста... Вот как он живописует буржуазный город, только что освобожденный Красной Армией». В дни освобождения Бессарабии «Правда» командировала Авдеенко в этот край. Оттуда он прислал очерк «В Черновицах». В этом очерке говорилось о красивом, чистом, аккуратном городе. Написал он и о социальных противоречиях. Но Жданов распял только первую часть очерка, а о второй молчал. И тут еще Сталин поддал «жару»: [334]

— Тянет его туда... За границу... Ишь как расхвалил Черновицы...

Я там был в те же дни. Действительно, красивый город. И Авдеенко написал о нем честно и правдиво. Вот это и не понравилось «отцу народов» и его приспешникам...

И еще об одном надо сказать. До всего «добрался» Сталин и даже опустился до такой низости, что стал обвинять Авдеенко в... барахольстве: «Сегодня, перед заседанием, мы звонили в Донбасс. Там очень хорошо знают барахольщика Авдеенко...» Это было обычное для того времени дело. Прочитав статью в «Правде», аппаратчики из Макеевского горкома и Донецкого обкома партии, ранее гордившиеся своим писателем, теперь, в угоду «верхам», стали поливать его грязью, сочиняя всякие небылицы! Гнусно, без зазрения совести...

Особенно кипятились Сталин и Жданов, что Авдеенко не пришел с повинной. Вот, мол, и «Известия», и «Кино», хвалившие этот фильм, Комитет кинематографии уже покаялись, а Авдеенко молчит, не бьет себя в грудь, не становится на колени. И хотя он был оглушен всей обстановкой на совещании в ЦК, но, думаю, не потерял своего достоинства, не пошел против своей совести. Единственная фраза, которая вырвалась у него, по тому времени была «сверхкриминальной»: «Я не ожидал, что со мной так поступят в Центральном Комитете...» И эта фраза стоила многих речей!

Фадеев, выступивший на совещании в ЦК с заявлением, что «нужно освободить Союз от таких людей, как Авдеенко», быстро «провернул» это дело. В «Литературной газете» появилась передовая статья, написанная Фадеевым, в которой было сказано: «Решением президиума Союза советских писателей исключен из Союза как человек, проводящий в своих произведениях антисоветские взгляды, писатель Авдеенко...»

На последней странице «Правды» появилось сообщение: «От редакции (о писателе Авдеенко). Ввиду того что, как выяснилось в последнее время, ряд произведений писателя Авдеенко носит не вполне советский характер, редакция «Правды» постановила исключить писателя Авдеенко из списков корреспондентов «Правды» и отобрать у него корреспондентскую карточку».

Побоялись опоздать и партийные аппаратчики. Макеевский горком партии исключил Авдеенко из партии. А подхалюзины из Донецкого обкома партии решили всех переплюнуть. Свое постановление об исключении Авдеенко из партии они «сформулировали» так: «Исключить за... моральное разложение и как буржуазного перерожденца». В эти же дни Авдеенко прочитал в газете «Макеевский рабочий», что он выведен из состава депутатов горсовета, лишен доверия избирателей, хотя, понятно, голосами избирателей здесь и не пахло — никто с ними не говорил ни о чем, не спрашивал. Обычное в те годы дело!

Дальше, как говорится, — больше. На квартиру в Макеевке пришли милицейские чины с предписанием прокурора о выселении. [335] Погрузили вещи, повредив многие из них, и с больным воспалением легких сыном Сашей и больной бабушкой отвезли на край города в мрачное помещение — не то бывший склад, не то кладовая, не то овощехранилище с зарешеченными окнами на уровне земли, в смрад и сырость.

Вот так распяли журналиста, писателя, коммуниста. Так произошло отлучение Авдеенко от литературы. Нигде больше его не печатали...

Бывший шахтер Авдеенко поступил на шахту имени папанинцев, стал помощником машиниста врубовой машины...

* * *

Я потерял всякие следы Саши. Но вдруг в сорок третьем году с Ленинградского фронта пришло несколько корреспонденции с подписью «А. Авдеенко». Я сразу же поручил нашему ленинградскому собкору Николаю Шванкову разыскать Авдеенко, узнать, где он служит, что делает. Вскоре Шванков сообщил мне, что Авдеенко закончил минометно-пулеметное училище и в звании лейтенанта служит в 131-й стрелковой дивизии, участвовал в прорыве блокады. Отзывы в дивизии о нем самые лучшие.

Среди корреспонденции, присланных Авдеенко, одни были лучше, другие хуже, но, как мне казалось, не те, с которыми он должен выступить в «Красной звезде». Я их не опубликовал, но отправил Авдеенко телеграмму с просьбой прислать более солидный материал. Послал также письмо нашему корреспонденту в Ленинграде писателю Николаю Тихонову: просил его связаться с Авдеенко, помочь ему. Вскоре Николай Семенович мне ответил: «С Авдеенко виделся. Помогу ему охотно всем, чем можно, — и советами, и помощью в деле редактирования его произведений».

Конечно, то, что мы не напечатали присланные им материалы, не могло не огорчить писателя. В те дни ко мне пришла Любовь Авдеенко, жена Саши, литератор, автор романа «Тревожное сердце».

— Скажите правду, — просила она, — вы не печатаете Сашу потому, что его запрещено печатать? Я ему откровенно напишу, зачем мучить человека!..

— Нет, — ответил я ей, — если он напишет что-либо значительное, обязательно опубликуем. Так и напишите ему.

Конечно, всего того, что произошло с Авдеенко и о чем он сам рассказал спустя много лет в своем повествовании «Отлучение», я, конечно, не знал. Я читал «Правду», «Литературную газету», и этого, казалось, было достаточно, чтобы задуматься, стоит ли его печатать. И все же я твердо решил печатать Авдеенко. Я уже говорил в связи с «делом» Платонова, которого Сталин окрестил «кулаком», «сволочью», что в ту пору я был уверен, что человек, прошедший проверку огнем на фронте, что бы ни было с ним в прошлом, заслуживает доверия и внимания.

Как раз в те дни мы задумали дать в газете очерк об офицере, разжалованном в рядовые и подвигом искупившем свою вину. [336]

Поручили написать об этом писателю Василию Ильенкову. Не получилось. Взялся за очерк Петр Павленко. Тоже не вышло. Тогда я послал телеграмму в Ленинград Александру Авдеенко. И вот пришел его очерк «Искупление кровью».

Это была история о том, как лейтенант Борис Соловьев за нарушение воинской присяги был лишен офицерских погон и послан в штрафной батальон. Очерк был написан талантливо, с эмоциональным наполнением, автор глубоко проник в психологию героя, раскрыв мир его чувств и дум, взволнованно рассказал о его подвигах в огне боев:

«Он прочно отгородил себя от прошлого. К счастью и чести его, он наконец понял, в чем состояло его очистительное искупление, — не только в том, чтобы совершить «выгодный» подвиг, сколько в том, чтобы слиться безраздельно с жизнью фронтовиков, глубоко и во все стороны разбросать солдатские корни в окопную жизнь, полюбить тяжелый, опасный труд пехотинца... И если он добьется всего этого, то подвиг — и не один, не случайный — явится естественным и закономерным следствием его новых качеств, цельности его натуры.

И вот в одной из разведок, где раскрывается боем, а часто и кровью, ценой жизни огневая система противника, Борис Соловьев совершил свой подвиг. И когда его друг Потапов сказал: «Ты теперь будешь офицером», Соловьев сначала не понял, о чем идет речь. «Он совсем забыл о своей личной судьбе, обо всем, что не давало ему покоя. Он весь был полон радостью совершенного дела, благородным бескорыстием воина. И именно эта минута была моментом его внутреннего торжества и искупления...»

Из очерка мы узнали, что Соловьев не раз совершал подвиг и вскоре его, штрафника, назначили командиром взвода штрафной роты. Авдеенко приложил к своему очерку документальное свидетельство подлинности этой истории.

«Боевая характеристика. Соловьев Борис Александрович, рождения 1917 года, проходя службу в штрафной роте на должности комвзвода, показал себя способным руководителем, личный состав к проведению боевой операции подготовил отлично. Выполняя боевую задачу 3.6.43 г. «разведка боем», проявил мужество, отвагу и преданность Родине. Одним из первых преодолев нейтральную полосу, забросал немецкие траншеи гранатами и увлек взвод в рукопашную схватку, где сам лично противотанковой гранатой взорвал СТ вместе с расчетом и, взяв «языка», отправил его на КП. Под его руководством захвачен трофейный пулемет и коробка с минами. Будучи сам тяжело ранен, не покинул боевых порядков и вышел из боя последним, после того как все раненые с их оружием были эвакуированы.

За отвагу и мужество, проявленные в бою с немецкими оккупантами, тов. Соловьев представлен к правительственной награде.

Как искупивший свою вину кровью перед Родиной, досрочно освобожден от прохождения службы в штрафной роте и восстановлен [337] в прежнем воинском звании. Командир РГ лейтенант Долотказин».

Очерк был написан с душевным волнением, как бы изнутри. Быть может, он удался, думал я в ту пору, потому, что рассказанное перекликалось с личными переживаниями автора. Авдеенко потом сам писал: «Судьба Бориса потрясла меня. Я воспринял ее как свою собственную историю...»

Он был уверен, что на этот раз очерк будет напечатан. Позже он написал: «До сих пор мои фронтовые корреспонденции отвергались, может быть, правильно, а эта должна быть напечатана».

И Авдеенко не ошибся, хотя не мог не знать, что сделать это было совсем непросто. Мы действительно решили напечатать очерк, и сразу же. В этот же день проходило всеармейское совещание редакторов фронтовых газет, и я встретился там с Александром Фадеевым и редактором ленинградской фронтовой газеты Максимом Гордоном. Спросил Гордона, знает ли он, что в 131-й дивизии служит автор романа «Я люблю» Авдеенко? Гордон ответил утвердительно. Он сказал, что они пытались привлечь Авдеенко к работе в газете; редакция вызвала его из дивизии, поселила у себя и даже напечатала его корреспонденцию. Но Гордону сразу же приказали возвратить Авдеенко на прежнее место службы и не давать в печати его материалы. Обращался редактор к Жданову, но ничего из этого не вышло. И не могло выйти потому, что не кто иной, как Жданов, приказал вернуть Авдеенко в дивизию и запретил его печатать. Словом, нашел кого просить!

Я обратился к стоявшему рядом с нами Фадееву:

— Александр Александрович, что будем делать с Авдеенко? Это ведь по вашей линии.

Фадеев развел руками:

— Что можно сделать? Что-то надо делать...

А это «что-то» означало, что надо обратиться к Сталину, на что у него мужества не хватало. Он же в тон Сталину на том совещании в ЦК тоже обрушился на Авдеенко, требуя очистить Союз от таких «писателей». За пять лет Фадеев ни разу не вспомнил о нем. И даже теперь, когда узнал от меня, что Авдеенко — фронтовик, доказал свою преданность Родине под огнем, палец о палец не ударил, чтобы выручить писателя.

Мне стало ясно, что без Сталина судьбу Авдеенко не решить. Сдали рукопись в набор, и когда я получил трехколонную верстку очерка, написал Сталину письмо:

«Писатель А. Авдеенко, находящийся на Ленинградском фронте, прислал в «Красную звезду» свои очерки. Некоторые из них, по-моему, хорошие.

Авдеенко является младшим лейтенантом, служит в 131-й стрелковой дивизии, участвовал в прорыве блокады Ленинграда. По сообщению корреспондента «Красной звезды», которому я поручил ознакомиться с деятельностью Авдеенко, этот писатель ведет себя на фронте мужественно и пользуется уважением бойцов и командиров. [338]

Считая, что тов. Авдеенко в дни Отечественной войны искупил свою прошлую вину, прошу разрешения напечатать его очерки в «Красной звезде».

Письмо было сразу же доставлено Сталину, и уже через час мне позвонил Поскребышев и соединил со Сталиным. Сталин сказал: «Можете печатать. Авдеенко искупил свою вину».

Кстати. Илья Эренбург в книге «Люди, годы, жизнь» написал, что я к своему письму Сталину якобы приложил рукопись очерка. Не было этого. Верстка очерка лежала у меня на столе — я ждал ответа Сталина на мое письмо. В этом письме шла речь не об очерке «Искупление кровью», а о том, чтобы вообще разрешили нам публиковать его материалы, иначе говоря, вернуть человека в писательский строй. Кроме того, я боялся, что если пошлю очерк Сталину, он сам вряд ли будет его читать, а переправит какому-нибудь перестраховщику, тому же, скажем, Жданову, и пиши пропало — от него добра не жди.

И еще вот о чем хотелось сказать. Кроме «Я люблю», я не читал сочинений Авдеенко, не видел кинокартины «Закон жизни», и мои слова в письме Сталину об «искуплении вины» Авдеенко свидетельствуют о том, что я тогда верил в его виновность. А ныне, когда возвращаются из небытия многие труды наших писателей, ясно, что Авдеенко ни в чем не был виноват. Не за что было его наказывать, исключать из партии и Союза писателей, отлучать от литературы...

Вернусь, однако, к очерку «Искупление кровью». После звонка Сталина очерк сразу поставили в номер. Вспоминаю, что ночью прибежал ко мне полковник из цензуры с перепуганным лицом и показал мне список запрещенных авторов. Одним из первых там стоял Авдеенко.

— Авдеенко запрещено печатать. Пропустить не могу, — сказал он.

Я ему и говорю:

— Под мою ответственность...

Он хорошо запомнил историю с очерком Бориса Галина об утерянном знамени, знал, что нас сломать нелегко, и не стал спорить. Номер вышел. В полдень звонит мне секретарь ЦК А. С. Щербаков:

— Вы почему напечатали Авдеенко?

Имея разрешение Сталина, я вместо объяснения вначале спросил:

— Александр Сергеевич, вы читали очерк? Понравился он вам?

Он сказал, что очерк хороший, а я объяснил, что получил разрешение Сталина, и рассказал, как было дело. Щербаков тут же дал указание, чтобы очерк Авдеенко передали по всесоюзному радио.

А о том, как появление своего очерка встретил сам Авдеенко, он вспоминает:

«Воскресенье, 17 июля 1943 года. Великий день.

Ко мне ввалилась большая ватага работников редакции «На страже Родины». Все необыкновенно приветливы, все почему-то [339] улыбаются, обнимают меня наперебой. Через минуту тайна их праздничного настроения раскрывается. Володя Карпов вручает мне сегодняшнюю «Красную звезду», доставленную самолетом, и я вижу на последней странице громадный трехколонник.

Падаю на траву лицом вниз и плачу. Это были самые счастливые слезы в моей жизни.

В тот же день я возвращаюсь в Ленинград, на Невский, 2».

А в редакцию Авдеенко прислал телеграмму: «Вы осчастливили меня на всю жизнь».

Нетрудно понять, что значило для Авдеенко возвращение в литературу!

С этого дня «Красная звезда» приобрела в Ленинграде еще одного боевого корреспондента.

Об Авдеенко можно сказать, что он добывал материал для своих очерков и корреспонденции на самых боевых участках Ленинградского фронта. Для того чтобы написать очерк «Боевое крещение», он вместе с новобранцами под минометным и пулеметным огнем немцев через полузатопленные траншеи и речку Тосно переправился на «малую землю», или, как здесь ее называли, «пятачок», в семьсот метров по фронту и триста метров в глубину и не один день там жил и воевал.

Для другого очерка — «На аэростате» — Авдеенко отправился в артиллерийский полк 152-миллиметровых орудий подполковника Лобанова. Этот полк комплектовал лично командующий фронтом Л. А. Говоров для контрбатарейной стрельбы, и полк считался, как поговаривали, «любимцем» комфронта, старого артиллериста. После прорыва блокады Ленинграда немцы, бессильные вернуть утраченные позиции, непрерывно обстреливали переправы через Неву из тяжелых орудий; задача артполка и состояла в том, чтобы подавлять и уничтожать вражеские батареи.

Прибыл писатель на левый берег Невы, в лес, где в блиндаже с бревенчатыми накатами, рядом с огневыми позициями батарей расположился КП полка. Лобанов, молодой, энергичный подполковник, охотно все рассказал спецкору, очень похвалил аэростатчиков.

— Вот это я и хочу в первую очередь посмотреть, — загорелся писатель, добавив: — Но не на земле, а в воздухе. — И попросил разрешения подняться на аэростате.

Долго колебался командир полка, но, узнав, что Авдеенко закончил минометное училище, разбирается в артиллерии, был в боевом строю, сдался. Корреспондент сразу же отправился на луг, где в своеобразном ангаре из жердей, веток и маскировочной сети пришвартовался аэростат, любовно именуемый воздухоплавателями «бобиком». Спецкора зачислили в боевой расчет корректировщиком, и вместе со своим напарником лейтенантом Гориным он залез в квадратную, похожую на сруб колодца, ивовую, рассохшуюся скрипучую корзину, и они поднялись в воздух. Авдеенко и Горин находили нужные цели и корректировали огонь батарей. [340]

Конечно, не очень-то спокойно было на этом висячем НП. Сильный ветер парусил аэростат, и корзину раскачивало, как маятник. Но это было еще терпимо. Аэростат являлся для немцев достаточно заметной целью. Они обстреляли его бризантными снарядами, а наземные позиции — фугасными и осколочными. Вслед за этим появились шесть немецких истребителей, и, если бы не наша четверка истребителей, стороживших вражеские самолеты в засаде, этот поход корреспондента окончился бы трагедией.

Напечатала «Красная звезда» и очерк Авдеенко «На ночном бомбардировщике» — о боевом рейсе эскадрильи «У-2». В ту ночь на одном из этих самолетов он с капитаном Иваном Кулийчуком летал бомбить артиллерийские позиции немцев под Ленинградом. У нас уже были публикации об этих ночных самолетах. Помню, с каким интересом мы с Константином Симоновым в сентябре сорок второго года слушали в Сталинграде рассказы о боевых делах этой авиации. В газете появился очерк Симонова «Русс-фанер» (так называли немцы эти страшные для них самолеты). Казалось, все уже о них написано. Но нет, и доказательство тому — очерк Авдеенко. Например, о том, как величали эти самолеты: «кукурузник», «огородник», «русс-фанер». Это мы знали. А вот из очерка Авдеенко стали известны и другие названия.

«Осторожно, чтобы не раздавить хрупкие, как у стрекозы, перепонки, мы занимаем свои места. Всюду тоненькая, жидко покрашенная фанера и холст. Как только не называют фронтовики эту древнюю старушку советской авиации — «У-2»! И «консервная банка», и «спичечная коробка», и «уточка», «барабанщик», «король воздуха», «гроза ночи» и т. п. Так мать, влюбленная в свое детище, дает ему иногда нарочито грубоватые, характерные, лукавые, однако полные любви и гордости имена».

Все, что до сих пор мы печатали об этих «кукурузниках», наши корреспонденты писали по рассказам летчиков. А вот впервые очерк корреспондента, участвовавшего в боевом вылете. Правда, когда Авдеенко пришел к авиаторам и попросил их взять его с собой, они удивились. Что ему вздумалось лететь? Но писатель вынул из кармана удостоверение «Красной звезды», и все сразу утряслось: не могли ему отказать.

Простой очерк о «простом» полете, но с какой силой и точностью он написан! Сколько замечательных образов и деталей!

«Вдали, за рекою, в сумраке лесов поднимаются с земли гигантские ножи прожекторных лучей... Промелькнула полоса реки, и мы над передним краем — над качающимися стеблями ракет... Капитан Кулийчук неторопливо поглядывает по сторонам, облюбовывая цель покрупнее... Он засекает по вспышкам на кромке леса крупнокалиберную батарею и с небольшим разворотом заходит на нее с тыла. Сбросив газ, он пикирует на цель. «Старушка», «консервная банка», «спичечная коробка», склеенная из фанеры и холста, замирает, как кажется мне, от восторга и радости перед тем, что ей, такой хрупкой, такой мирной, доверили грозное дело. С приглушенным свистом в расчелках, с шорохом [341] воздуха, скользящего по плоскостям, отдавшись на полную волю летчика, готовая вместе с бомбами ринуться на огневые позиции немцев, машина несется к земле. Повинуясь руке капитана, она судорожно вздрагивает, освобождается от бомб и, ложась на левое крыло, делает крутой вираж. Много на земле огня, но нам все-таки хорошо видны новые разрывы...»

Думаю, что будь ты трижды талантлив, но если сам не слетал, так не напишешь. Вычитывая этот очерк, я невольно вспомнил Сашу Авдеенко, корреспондента «Большевистского пути». Он никогда не позволял себе написать, например, о шахтерских делах, не спустившись в шахту и не полазив прилежно по ее штрекам и лавам. Так и на войне.

В редакции высоко ценили очерки Авдеенко и охотно их печатали не только потому, что они были написаны с профессиональным мастерством художника слова. Сила его очерков была в точном знании фронтовой жизни, в их суровой правдивости.

Конечно, это давалось нелегко. Надо было много мужества, чтобы не по приказу начальства, а по приказу своего сердца забираться в самое пекло боя для поисков интересного и редкого материала. Авдеенко сам позже писал: «Я был полон страха, когда седлал «бобика», но когда я спустился на землю, я был полон радости. Я понял, почувствовал со всей силой смысл того, что вложил поэт в строку: «Есть упоение в бою». Озарило меня счастье и в ночном полете на «У-2».

Решил Авдеенко сходить и в танковую атаку. На весь Ленинградский фронт гремела слава танкиста Назара Путякова, погибшего в боях за город Ленина. Его имя было выведено белой краской крупными буквами на танке «КВ-761», и новый экипаж доблестно продолжал дело героя. Писатель и задумал сходить в бой на этой машине. Боясь, что ему не дадут разрешения, он уговорил командира машины младшего лейтенанта Миловидова взять его «нелегально». Но когда танк громыхал по дороге на передовую с корреспондентом «Красной звезды» на дне, его остановил командир бригады. Кто-то, вероятно, сообщил полковнику, что в танке едет посторонний пассажир, и он дал команду: «Наверх! Сейчас же!» Словом, высадил писателя из танка и еще добавил: «Живей поворачивайтесь, вы... любитель острых ощущений!»

И все же Авдеенко удалось побывать на танке в бою. Но это было уже гораздо позже, под Бродами на Украине. И на этот раз не в танке, а на его броне, как идут в бой десантники. Не повезло ему. При приближении к противнику танк попал под артиллерийский обстрел, Авдеенко контузило, смело с танка, и он попал в госпиталь...

Во многих огневых переплетах побывал писатель. Но он никогда не выставлял себя героем. Вспоминая свои танковые «походы», он писал: «Самому себе лжет безнадежный дурак или сумасшедший. Я не могу сейчас сказать о себе, что привык к войне, к ее опасностям, что рвусь в танковую атаку... Я знаю, как трудна дорога танкистов на машем фронте. Я видел, как подбивают вражеские [342] танковые пушки наши «самоходные крепости», как они горят. Мне страшно, очень и очень хочется отказаться от своей затеи. Но и не меньше мне хочется побывать в смертельно опасной шкуре танкиста. С чужих слов я никогда не напишу того, что могу увидеть своими глазами, почувствовать своим сердцем. Властная нужда обстоятельств диктует мне линию поведения. Кто знает, может быть, этот вид храбрости не самого последнего порядка».

Я не мог не радоваться, что мой алчевский дружок не «подвел» меня, был храбрым, мужественным воином! В те дни Авдеенко был восстановлен в Союзе писателей. Рекомендацию ему дал Николай Тихонов: «Авдеенко показал пример личной храбрости... Был в частях на переднем крае под огнем, иногда в самой суровой обстановке... Очерки Авдеенко написаны на уровне лучших военных очерков». Единодушен с ним и Константин Симонов: «Авдеенко проявил себя как мужественный командир и военный журналист и создал ряд отличных военных очерков, напечатанных в «Красной звезде».

Правда, Авдеенко был не восстановлен, а принят заново в члены Союза писателей. Фадеев «объяснил» ему, что собрать президиум сейчас сложно, а вновь принять можно решением секретариата, опросом. Авдеенко резонно заметил, что не понял, «что сие значит». Но был рад и этому. «Я снова держу в своих руках маленькую коричневую книжечку. Первая, которую у меня отобрали осенью сорокового года, была подписана А. М. Горьким, теперешняя — Фадеевым. Раньше я был членом ССП с 1934 года, теперь — с 1943. Ничего! Ни для меня и ни для кого это не имеет никакого значения. Собственно, права писателя вернули мне значительно раньше, 17 июля этого года, когда был напечатан в «Красной звезде» очерк «Искупление кровью».

Не могу согласиться с Авдеенко, что это не имело значения. Не требует объяснения и поведение Фадеева. Думаю, что тем же опросом или каким-либо другим способом он смог бы восстановить писательский стаж. Но, видно, мужества у него не хватило — шли сталинские времена.

В 1944 году Авдеенко приняли в партию, но и здесь стаж — с 1937 года — ему не восстановили.

Последний очерк Авдеенко из Ленинграда был напечатан 2 октября — рассказ о штурме немецкого «Огненного паука».

Осенью сорок третьего года наши войска подошли к Днепру, форсировали его. Все новые и новые районы Украины очищались от врага. Беспокойная натура Авдеенко не позволяла ему сидеть на относительно спокойном тогда Ленинградском фронте. И он добился перевода на 1-й Украинский фронт. С билетом члена Союза писателей и корреспондентским удостоверением «Красной звезды» Авдеенко и поспешил к месту новой работы, на новый фронт, к Киеву. Добирался он на перекладных — до Курска на медленно ползущем поезде, до Нежина — в теплушке танкистов, эшелоном, мчавшимся «зеленой улицей» к столице Украины. В Нежине ему удалось уговорить летчика и вылететь к Днепру. [343]

Ко взятию Киева Авдеенко не успел, но все же показал класс газетной оперативности. В одной из боевых частей он разыскал разведчиков, водрузивших красный флаг на здании Центрального Комитета Компартии Украины, и в «Красной звезде» появилась его первая корреспонденция с 1-го Украинского фронта — «Флаг над Киевом». За ней вторая — «Бабий Яр». В Киеве Авдеенко встретился с капитаном Петром Олендером. Вместе они пробились к Бабьему Яру. Обошли все овраги, говорили с очевидцами этой трагедии. Рассказ Авдеенко о страшном злодеянии гитлеровцев, написанный в содружестве с Олендером, опубликованный в «Красной звезде», был одним из первых рассказов в нашей печати о Бабьем Яре.

За Киевом Авдеенко подобрал пачку трофейных документов. Там были фотографии массовых расстрелов советских людей, снятых самими эсэсовцами. Четыре фото — неопровержимое свидетельство зверств немецко-фашистских захватчиков — напечатали в газете.

Словом, новый спецкор «Красной звезды» на 1-м Украинском фронте был большим подкреплением для газеты в дни наступательных боев. Дальнейший путь Авдеенко можно проследить хотя бы по заголовкам его очерков и корреспонденции: «В Новоград-Волынске», «В Сандомире», «На Западном Буге», «Танкисты за Вислой», «Дорога в Чехословакию», «В Карпатах»... Был Авдеенко и в Берлине. Был и в Праге. Успел побывать и на Красной площади, увидеть парад Победы и напечатать о нем очерк в «Красной звезде»...

Много фронтовых событий осталось в памяти Александра Остаповича. Но в своих воспоминаниях он неизменно возвращается к очерку сорок третьего года «Искупление кровью». «После того, — писал он, — как был напечатан мой очерк «Искупление кровью», у меня в душе не бывает приливов и отливов хорошего и плохого настроения. Я постоянно на предельном подъеме. Мне всегда и везде хорошо. Я всегда полон энергии и бешено работаю».

Это и понятно — очерк в «Красной звезде» означает его воскрешение из небытия...

В заключение я вот что хотел бы еще сказать. Иногда меня спрашивают: как это редакция не побоялась взять на работу Авдеенко после того, как он был объявлен Сталиным и его командой «человеком в маске», «вражеским охвостьем», «буржуазным перерожденцем», после запрещения публиковать его материалы и отказа Жданова и Фадеева что-либо сделать?

Могу напомнить о Панферове и особенно о Платонове, о которых я уже рассказывал. В те времена я был уверен, что никто, в том числе и Сталин, не может запретить человеку пройти, как говорилось, проверку огнем на фронте. Так я думал и тогда, когда речь шла об Авдеенко. А теперь мы знаем, что Сталин людей ни в чем не повинных или даже, как он считал, «виновных», просившихся на фронт, отправлял в лагеря, в тюрьмы, на смерть. Авдеенко повезло... [344]

Третьего дня позвонила мне писательница Ванда Василевская и сказала:

— Два месяца тому назад «Красная звезда» напечатала мой рассказ о формировании польской дивизии. 15-го дивизия принимает присягу. Для нас это очень большое событие.

Писательница попросила, чтобы мы послали корреспондента в Селецкие лагеря под Рязанью, где находилась дивизия, и дали в газете пару строк об этом событии.

Конечно, мы это сделали с охотой. И вот сегодня получен репортаж. Спецкор рассказывает, как проходило это торжество. На плацу, обрамленном сосновым лесом, выстроились полки. Солдаты и офицеры в мундирах польской армии. Командующий парадом, как это и положено, обошел шеренги. Трубач трижды повторил сигнал. Войска застыли в положении «смирно». К войскам выносится знамя дивизии. На этом стяге портрет знаменитого вождя польского народа Тадеуша Костюшки, чьим именем названа дивизия, в центре белого поля — орел.

На трибуне командир дивизии полковник Зигмунд Берлинг, Ванда Василевская, гости. Польские воины внимают страстному слову писательницы — председателя Союза польских патриотов в СССР. Она напомнила об одном важном историческом событии.

— Сегодня, — сказала писательница, — 15 июля. Более пятисот лет назад, 15 июля 1410 года, в решающем сражении под Грюнвальдом славянские войска окружили и разгромили войска немецкого Тевтонского ордена. Победа союзного войска над орденским явилась результатом стойкости русских полков и смелой контратаки польских войск. Грюнвальдская битва приостановила агрессию тевтонцев на Восток. Грюнвальд не только славная дата в истории Польши и славянства, но и символ победы...

Подробно рассказано в репортаже и о принятии присяги:

«К подножью трибуны в полном облачении выходит ксендз дивизии Францишек Купш. Он становится под сенью государственного флага Польши.

К ксендзу подошел полковник Зигмунд Берлинг. Ксендз поднял распятие. Все обнажили головы. В знак клятвы подняв правую руку и выпрямив два пальца, олицетворяющие честь и родину, полковник громко повторял за ксендзом слова присяги:

«Приношу торжественную клятву истекающей кровью польской земле, измученному под немецким игом польскому народу, что не посрамлю имени поляка, что буду верно служить родине...

Клянусь сохранить союзническую верность Советскому Союзу, давшему мне в руки оружие для борьбы с нашим общим врагом, клянусь сохранить братство оружия с союзнической Красной Армией.

Клянусь в верности знамени моей дивизии и начертанному на нем лозунгу наших отцов: «За нашу и вашу свободу».

С этой клятвой дивизия вскоре ушла на фронт сражаться в одном строю с Красной Армией против немецко-фашистских захватчиков. [345]

20 июля

В сводках Совинформбюро — новые данные о нашем наступлении. На орловском направлении — севернее, восточнее, южнее — пройдены километры, освобождены села. А что на белгородском? Почему там не наступают? Ведь по плану Ставки после оборонительных боев все фронты Курской битвы должны были перейти в контрнаступление. А дело было в том, что Воронежский фронт понес большие потери. Кроме того, разведка установила, что противник, отойдя на заранее подготовленные позиции, создал мощную оборону. Это видели и знали Жуков и Василевский, находившиеся на этом фронте. Они посчитали, что спешить не надо. И хотя Сталин их торопил, подстегивал, не поддались его напору. На белгородском направлении наши войска перешли в наступление лишь 2 августа.

Естественно, что все внимание «Красная звезда» уделяет ныне уже не оборонительной тактике, а наступлению. Несколько замедлилось наступление войск Брянского фронта. Это послужило поводом для передовой статьи «Теснее взаимодействие родов войск в наступлении», опубликованной в сегодняшнем номере газеты. Назавтра — новая передовица «Развивать успех наступления».

Поздним вечером пришло сообщение, что наши войска освободили Мценск. Город небольшой, но победа немалая, и не только в оперативном, но и моральном отношении. Город был на острие клина, направленного немцами на Тулу, а, значит и на Москву. Противник захватил Мценск еще 11 октября сорок первого года, в те тяжелейшие для нас дни Московской битвы, почти два года держал его и вот теперь изгнан! Сейчас Мценск — это острие клина, направленного на немцев, оккупировавших Орел.

* * *

Продолжаем публикацию материалов о трудных оборонительных днях и ночах битвы на Курской дуге. Сегодня опубликован очерк Константина Симонова «Второй вариант» — его третий очерк о Курской битве. Он посвящен оборонительным боям танковой бригады полковника Петрушина, где тогда был наш корреспондент.

В бригаде хорошо понимали, что затишье скоро кончится, и готовились к оборонительным боям. Были разработаны пять возможных вариантов боевых действий. Вскоре после начала наступления немцев стало ясно, что бригаде предстоит действовать по второму варианту. Вот откуда название очерка...

Прошли два дня беспрерывных ожесточенных боев. Бригада несла потери, Симонов их не замалчивает. Но все-таки немцы потерпели поражение. Много было драматических эпизодов, об одном из них Симонов рассказал подробнее:

«Тигры» понесли тяжелые потери, но все-таки обошли левофланговый батальон, вышли ему в тыл и стали прорываться через позиции мотопехоты. За ними плотнее, чем обычно, шла немецкая пехота. Положение становилось критическим. Исход боя зависел от того, высидит ли мотобатальон в окопах, пропустит ли через себя танки или же не выдержит и начнет отходить. [346]

Но недаром всю весну мотопехоту обкатывали собственными танками... И когда сейчас уже вражеские танки прошли через нашу мотопехоту, бойцы дрались до последнего. Они сожгли семь «тигров»: оказалось, что и у «тигров» от метко брошенной противотанковой гранаты рвутся гусеницы и они тоже не хуже других танков горят от метко пущенной зажигательной бутылки... Имея в тылу вражеские танки, мотопехота отбила атаку немцев с фронта.

Симонов рассказывает о горькой судьбе командира бригады Петрушина. Война ему далась нелегко. В бой он вступил впервые 4 июля сорок первого года за Владимиром-Волынским. Пережил горечь отступления. Он много потерял в эту войну. В самом начале войны на станции Сарны немецкие самолеты, пикировавшие на поезд с детьми и женщинами, принесли ему непоправимое горе: осколками немецкой бомбы у его жены оторвало руку, а пятилетний сын исчез неизвестно куда. Брат полковника Николая Петрушина, директор семилетки, лейтенант, был ранен и пропал без вести. Жену брата повесили немцы. От матери, оставшейся за линией фронта, уже полтора года нет никаких известий.

«Как он ни привык к ощущению одиночества и разрушенного дома, — пишет Симонов о Петрушине, — когда вспоминал обо всем этом, у него неизменно сжималось сердце, и если он думал сейчас о немцах, у него появлялось то холодное спокойствие человека, который ненавидит давно, безгранично, ненавидит без громких слов, без волнений, без истерики и именно поэтому ненавидит особенно сильно и страшно».

Петрушин изображен в очерке как талантливый командир с огромной выдержкой и тактическим искусством, способный в самые критические часы боя удержать свои позиции, выиграть тот самый бой, который Симонов видел с НП.

Конечно, не все, что увидел и услышал Симонов, вошло в очерк. Не включил он услышанные солдатские шутки о «катюшах», например, во время залпа: «Катюша» уши продувает немцам, а то заложило небось». Но эти вещи распространялись уже не через газету, а всевозможными другими способами...

Через несколько дней Симонов принес нам еще один большой очерк, тянувший не менее чем на шесть газетных подвалов! Напечатать такую «простыню» во время наступления, когда газету захлестывает поток оперативных материалов, было невозможно, и Симонов с нашего согласия отдал его в журнал «Октябрь».

* * *

Неисчислимы подвиги, совершенные советскими воинами на Курской дуге. В ту пору мы не успевали рассказать даже обо всех самых ярких героях боев. Полагаю, что и до сих пор, спустя почти пятьдесят лет после войны, о большинстве не рассказано. Никакая фантазия не могла бы изобразить то, что происходило в действительности на этом фронте. Наши спецкоры по Воронежскому [347] фронту передали небольшую заметку под заголовком «Благородный поступок сержанта Копацо».

Гвардеец Иван Копацо тянул провод. Кругом рвались мины. Окончив работу, пополз обратно и вдруг увидел раненого младшего лейтенанта из своей роты. Копацо подполз к нему и узнал, что у него прострелены обе ноги. Сержант пытался оказать ему помощь, но тут же был ранен сам. Между тем атакующие немцы приближались.

— Оставь меня, Копацо. Ты сам ранен, — сказал младший лейтенант.

Сержант молча привязал раненого к себе обмотками и пополз через поле, таща за собой командира. От непосильного напряжения, от боли он вскоре потерял сознание. Когда очнулся, то увидел в ста метрах группу немцев. Они стреляли из автоматов. Копацо прикрыл своим телом младшего лейтенанта и начал отстреливаться. Первый его выстрел был удачен — сразил вражеского автоматчика. Кончились патроны. Собрав последние силы, Копацо бросил гранату. Немецкие автоматчики скрылись, и Копацо пополз дальше. Так прополз полтора километра. Очнулся сержант в санитарной палатке. Рядом с ним на койке лежал спасенный им офицер.

Эпизод фантастический. Читая заметку в верстке, я уже было занес над ней карандаш: не мог разобрать, где здесь фантазия, а где действительность. Но меня убедили мои коллеги — притащили минувшие номера газеты, напомнили и показали эпизоды еще посильнее.

* * *

Четвертый день идет судебный процесс о зверствах фашистов и их пособников в Краснодарском крае. Страшно читать отчет о заседаниях Военного трибунала. Мы знали, что творили немцы на захваченных землях. Но, собранные вместе и обнародованные на процессе, факты открывают такую картину террора, убийств, злодеяний, которая не укладывается в голове.

Ежедневно газета публикует репортажи наших корреспондентов из зала суда. Один из них называется «Свидетели». Никто из них, рассказывают спецкоры, не может говорить спокойно. Врач Козельский рассказывает о «душегубках». Только одна мысль о том, что происходит в кузовах этих машин, свидетельствует он, леденит сердце. А немцы? Пока «душегубка» совершала очередной рейс, смеялись, закусывали. Отравив смертельным газом сорок два ребенка, Мейер и Эйке продолжали пировать...

Семьдесят лет священнику Георгиевской церкви. Много повидал он на своем веку. Признается, что до прихода немцев в Краснодар думал, что они культурные люди. Теперь он увидел, какие это звери. Рассказывает о целой семье, уничтоженной немцами вместе с детьми, и восклицает:

— Дети-то в чем виноваты? Крошки... Нет слов, чтобы выразить горе мое. Свидетельствую перед всем миром, перед русским народом о таком злодеянии немецких извергов. [348]

Военный трибунал приговорил пособников фашистов к смертной казни через повешение. Он установил и имена немецких истязателей и убийц, но они успели удрать с отступающими войсками. Это — командующий 17-й армией генерал-полковник Руоф, шеф краснодарского гестапо полковник Кристман, заместитель шефа капитан Раббе и еще 12 немецких офицеров. Я привел эти имена потому, что, может быть, каким-либо путем удастся узнать, настигла их кара человеческая, или до сих пор они скрываются с благословения неофашистов?

И как бы в дополнение к тому, что было рассказано на суде, напечатана статья писательницы Н. Кальмы «Дети войны» — рассказ о детском доме, где живут и воспитываются сто восемьдесят девять детей. Здесь собраны ребята из разных районов Московской области, в которых побывали немцы. Их отцы большей частью на фронтах, а о матерях надо спрашивать с осторожностью: еще не зажила боль потерь, этот вопрос вызывает слезы.

Большеголовый малыш Толя Петров из подмосковного Дорохова закрывает лицо руками:

— Мне... маму жалко... — бормочет он, плача.

У них дома в Дорохове висела фотография отца в красноармейской шинели. Пришли немцы, увидели фотографию, вытащили мать на улицу, стали мучить ее. Толя с воплем кинулся к матери. И тут один из немцев ударил мальчика по ноге колуном. Сейчас у Толи Петрова одна нога короче другой, он хромает. Мальчик, потерявший мать, стал угрюмым, молчаливым.

«Очень страшно, — замечает писательница, — когда детский голос, слегка запыхавшийся и звенящий от волнения, рассказывает о том, что сделали немцы с мамой, с бабушкой, с домом, с игрушками. Светлана Широкова, беловолосая десятилетняя девочка из Волоколамска, говорит:

— Мама стояла с братцем на руках, только успела нам крикнуть: «Прощайте, детки», и тут же ее немцы застрелили. А потом стали у нас все отнимать, даже у меня все елочные игрушки позабрали.

Для детей нет большого и малого, они ставят немцам в счет все подряд: и убитую мать, и сгоревший дом, и елочные бусы, и отнятую куклу. И, слушая их, понимаешь, что это правильно, что и елочные игрушки надо внести в счет мести, потому что, отнимая их, немец хотел отнять у наших детей радость детства...

В дыму пожаров, в щелях, засыпанных снегом, в полуразрушенных бомбежкой домах наши бойцы находили детей, которых немцы сделали сиротами. Их привезли в детдом — бледных до синевы, каких-то оглушенных и слабых до того, что ложка не держалась в руке. Они робко озирались кругом, дичились воспитателей, не отвечали на расспросы».

Спустя полтора года Кальма вновь посетила Тарасовский детский дом и рассказала о тех переменах, которые здесь произошли, о том, как возвращались к жизни дети, согретые душевным жаром воспитателей. [349]

В газете много фотографий. На Курской дуге почти все наши фоторепортеры — Виктор Темин, Федор Левшин, Олег Кнорринг, Александр Капустянский, Сергей Лоскутов, Яков Халип. Можно представить себе «нашествие» снимков. Снимки разные — батальные, панорамы полей сражений, портреты отличившихся в боях солдат и офицеров. Есть снимок Темина с такой надписью: «Пленные немецкие солдаты и офицеры конвоируются в тыл». Такого рода сюжеты мы охотно печатаем, но, увы, пока немцы плохо сдаются в плен, не очень-то послушно и охотно подымают руки вверх.

Прислал своеобразный очерк «Кладбище танков» Евгений Воробьев.

В дни, когда шли бои севернее Орла, Воробьев безотлучно находился в 31-й гвардейской дивизии, в 87-м полку. Там, южнее реки Жиздры и Дретовской переправы, вблизи деревни Никитинки, разгорелось ожесточенное сражение с 5-й немецкой танковой дивизией. Вот фронтовой пейзаж, запечатленный корреспондентом после боя:

«Поле от синеющей на севере дубравы до ярко-зеленой березовой рощи и до серебряной излучины речки покрыто унылым, бурым ковром сорняков: пашня одичала. Будто какой-то злой сеятель нарочно засеял ее бурьяном, лебедой, осотом, чертополохом.

В последний раз эта орловская земля видела землепашца весной сорок первого года. С тех пор землю пололи саперы, ее перепахивали снарядами, минами, бомбами, ее засевали осколками, пулями, но она не чувствовала прикосновения плуга, эта орловская земля, истосковавшаяся по тяжелому семенному зерну...

Но пусть заброшены луга, пашни и огороды — природа в этих местах по-прежнему великолепна в своей извечной красоте, она бесконечно мила и дорога русскому человеку... Недалеко от этих мест, а может быть, по той самой дубраве, синеющей к северу от деревни, по тому оврагу, по той рощице бродил с ягдташем и собакой Иван Сергеевич Тургенев. Отсюда родом Хорь и Калиныч, Касьян с Красивой Мечи и ребята с Бежина луга, все знакомцы, попутчики и компаньоны Тургенева в его охотничьих скитаниях...»

Нельзя равнодушно читать эту пейзажную зарисовку... Однако скажу, что мы в «Красной звезде» не очень благоволили к развернутым пейзажам, хотя лично я питал к ним слабость, — военная газета просто не могла себе позволить их печатать. И конечно же не из-за хорошего пейзажного рисунка мы опубликовали очерк. Это был материал, своеобразный по замыслу и сюжетной разработке. Перед глазами корреспондента предстало поле только что отгремевшей битвы, усеянное подбитыми и сожженными немецкими танками. Никогда ему не приходилось видеть такого. Автор заставил заговорить мертвую технику. Для этого он провел тщательное исследование. На площади в несколько квадратных километров он насчитал свыше трех десятков немецких танков, преимущественно «тигров». Он обошел один за другим танки, останавливаясь [350] возле каждого, внимательно осматривая их снаружи. Он залезал внутрь, не поленился записать номер каждого танка и составил своего рода реестр.

«Трофеи — машины, оружие, боеприпасы — могут многое рассказать тому, кто хочет и умеет их слушать. В иных случаях показания «пленных» танков даже ценнее сведений, которые дают на допросе пленные: машины по крайней мере не лгут, не виляют, ничего не скрывают и не заискивают угодливо и мерзко...»

И танки действительно заговорили.

Вот лежит вверх тормашками танк 619. Сомнений нет: это работа мощной бомбы, разорвавшейся рядом. У танка 624 башня вместе с орудием оторвана от стального туловища и отброшена в сторону — ясно, что в танк угодил снаряд, взорвались боеприпасы и силой взрыва танк разорвало, как картонную коробку. В бортовой броне танка 616 две небольшие дырки: кто-то метко стрелял из противотанкового ружья. На бронированной шкуре танка 722, покрытой сажей и окалиной, нет ни одной пробоины; осколки стекла на обугленном дереве рядом с танком подсказывают разгадку: танк подожгли бутылкой с зажигательной смесью. Четыре танка оказались в полном порядке — заправлены горючим, боекомплект почти целехонек. Эти машины брошены экипажами. Автор перечисляет их номера: 613, 621, 627, 723.

Впечатляют также подмеченные глазом журналиста отличия этих машин от танков сорок первого года. Танки, которые корреспондент впервые увидел на Смоленщине в начале войны, были выкрашены в черный цвет, с кричащими белыми крестами на башне, с крупными, как на афишах, номерами. Немцы тогда шли напролом, уверенные в своей безнаказанности. Танки сорок третьего года закамуфлированы под летний пейзаж, белые кресты и цифры помельче, чтобы не нарушить маскировки и не попадаться на глаза нашим артиллеристам, танкистам и бронебойщикам. Углы новых машин, чтобы сбить с толку наших летчиков, перекрашены в черный цвет, они потеряли свою характерную конфигурацию.

Немецкие танки в начале войны двигались налегке. А дошедшие до Курской дуги загружены запасными траками и катками. Этой боязливой запасливости противника приучили наши мастера огня, метко бьющие по гусеницам и ходовой части. Иные танки несут на себе дополнительные бронеплиты. Некоторые танки покрыты огнеупорной обмазкой из асбеста — боялись наших термитных снарядов.

«Мы уходим с кладбища немецких танков, и радостное ощущение добытого превосходства над врагом не покидает нас». Этим ощущением дышала каждая строка очерка Евгения Воробьева.

25 июля

Опубликованы итоги оборонительного сражения наших войск на Курской дуге. «Успешными действиями наших войск, — говорится в этом сообщении, — окончательно ликвидировано [351] июльское немецкое наступление из районов южнее Орла и севернее Белгорода в сторону Курска». Стратегический план советского командования — в оборонительных боях измотать и обескровить противника — осуществлен полностью. Таким образом, подчеркивается в сообщении, немецкое летнее наступление немцев полностью провалилось.

Летом сорок первого и сорок второго годов немцы, как известно, добились больших успехов. Летнее наступление было, так сказать, «коньком» гитлеровской пропаганды, основанием распространять легенду о том, что немцы летом всегда наступают, одерживают победы, а советские войска всегда отступают. Лето сорок третьего года похоронило эту легенду.

В сообщении приведены внушительные цифры немецких потерь: убито 70 000 немецких солдат и офицеров, подбито и уничтожено 2900 танков, огромное количество самоходных и полевых орудий, 1392 самолета и много другой военной техники. Надо сказать, что во многих минувших приказах и сообщениях указывались и наши потери. Сегодня о них Ставка умолчала, хотя, думаю, напрасно, — это не умалило бы успехов советских войск. Наоборот, яснее стало бы, какой ожесточенной была битва, какая самоотверженность потребовалась от наших солдат и офицеров... Ничего в приказе нет о числе пленных немцев. Уж этого мы никогда не скрывали, просто пленных было совсем немного. Немцы, несмотря на свое поражение, не очень-то складывают оружие.

Еще одно замечание. Приказ Верховного адресован генералам Рокоссовскому, Ватутину и Попову, то есть командующим Центрального, Воронежского и Брянского фронтов. Но фронты даже в таком торжественном приказе все еще не названы. Объяснение прежнее: незачем немцам знать это! Ясно, но неубедительно, сохраняется секрет полишинеля.

Первым итогам Курской битвы посвящена целая страница газеты. В тот же день, когда был получен приказ, мы успели дать большую статью «Борьба за Курский выступ» — коллективное творение редакции. Начали писать еще десять дней тому назад — сомнений не было, что наши войска выстоят.

В статье впервые рассказывается о том, что до сих пор далеко не всем читателям было известно: что такое Курская дуга, как она образовалась, ее оперативно-тактическое значение, какие цели преследовало немецкое командование, начав здесь наступление. Приведу из нее цитату, в какой-то мере объясняющую обстановку того времени:

«На севере Курский выступ всей своей массой нависает над немецким «мешком» в районе Орла, а на юге сковывает белгородскую группировку войск противника. Предпринимая 5 июля наступление, гитлеровское командование ставило первой задачей перехватить Курский выступ, отрезать, окружить и уничтожить наши войска, занимающие территорию этого выступа. Недаром план наступления противника предусматривал два встречных удара: от [352] Орла на юг и от Белгорода на север в общем направлении на Курск. Немцы сосредоточили для наступления 38 дивизий.

Все это показывает, что Гитлер своим наступлением преследовал далеко идущие цели. Ряд документов свидетельствует, что Гитлер, бросая свои войска в июльское наступление на орловско-курском и белгородско-курском направлениях, намеревался этим самым открыть третье летнее наступление».

А далее в статье день за днем прослеживается ход оборонительного сражения наших войск в течение двух недель, то есть до его завершения.

В дополнение к этой главной, как мы считали, статье опубликованы репортажи с разных участков Курской дуги о героизме советских воинов и статьи о боевых действиях разных родов войск. Запоминается также выступление инженер-подполковника К. Андреева под заголовком «Немецкое самоходное орудие «фердинанд» и меры борьбы с ним». Конечно, ныне, когда все поле битвы, находящееся в наших руках, усеяно подбитыми и даже исправными «фердинандами», такую статью уже не так трудно написать, но автор дает не только описание самоходки, ее внутреннее устройство, размещение экипажа, но схему машины, где отмечены наиболее уязвимые точки «фердинанда».

В сегодняшнем номере газеты опубликованы путевые заметки Ильи Эренбурга «Орловское направление».

Вспоминаю вечер 11 июля. Заходит ко мне Илья Григорьевич и спрашивает:

— Вы сегодня уезжаете? На фронт?

— Откуда это вам стало известно?

Он не стал объяснять. Я всегда удивлялся: стоило мне собраться на фронт, как Эренбургу становилось известно об этом, хотя я свои поездки не рекламировал. Но потом я доискался, как происходит утечка информации. Обычно я подписывал полосы в печать в 4–5 часов утра, а накануне отъезда на фронт делал это раньше, вечером. Вот что подсказало Илье Григорьевичу, что ночью я отправлюсь на фронт. А куда — уже нетрудно было догадаться.

И сразу не то просьба, не то требование:

— Я поеду с вами...

Я объяснил Эренбургу, что еду на один день, вернусь — расскажу, что происходит, и он сможет двинуться в путь.

Несколько дней спустя Илья Григорьевич и выехал на орловское направление в 11-ю гвардейскую армию генерала И. X. Баграмяна. Провожатым и на этот раз был у него наш фотокорреспондент Сергей Лоскутов. Вскоре по военному проводу писатель передал свой очерк.

Эренбургу повезло. В первый же день в лесу возле Льгова, недавно освобожденного нашими войсками, среди других трофеев [353] он увидел штабную машину. Забрался в нее и обнаружил там тетрадку — дневник Ганса Гергардта, командира 32-го саперного батальона. Последние страницы этого дневника и послужили Эренбургу началом его путевых очерков. Вот строки из дневника с комментариями писателя:

«Ганс Гергардт находился в районе, который газеты обычно определяют — «южнее Орла». 3 июля он писал в дневнике: «Что-то чувствуется в воздухе. Пахнет грозой. Скоро должно начаться наше летнее наступление. Пора!» На следующий день он отмечает: «Боевая тревога. Мы хорошо подготовились. Все идет молниеносно быстро (блицшнелль). Курская дуга давно сидит у нас в глазу. Теперь мы ее отсечем...» 5 июля Гергардт еще великолепно настроен: «Наступление. Мы двигаемся вперед». Только 8 июля Гергардт становится меланхоличней: «Сегодня все идет медленнее. У русских превосходные позиции. Я потерял унтер-офицера Баумгауэра и 6 саперов...» Вслед за этим тон дневника меняется: Гергардт больше не вспоминает о немецком наступлении... Он добавляет: «Мы должны остановить русских». Последняя запись относится к 17 июля».

Дневник рассказывает о смене в настроении немцев, пожалуй, выразительнее других материалов...

Поскольку я заговорил о дневниках, хотел бы вот что сказать. Как известно, фронтовикам категорически, под угрозой наказания было запрещено вести личные дневники, даже если в них не назывались номера воинских частей, не были указаны названия населенных пунктов, словом, не разглашались никакие секреты. Не знаю, кому пришло в голову наложить табу на дневники. У нас в редакции, кроме Константина Симонова, никто не вел дневников. И то, вернувшись из очередной командировки и продиктовав стенографистке новые страницы дневника, он приносил записи мне, а я хранил их в своем сейфе. Сколько потеряла наша документальная и художественная литература из-за этого ничем не оправданного запрета!

Вернусь, однако, к поездке Эренбурга на фронт Дневником Гергардта дело не ограничилось. В штабе одной из дивизий писателю представили трех пленных. Не торопясь, он поговорил с ними. Илью Григорьевича вокруг пальца не обведешь, он хорошо разбирался, где «фрицы» позируют, чтобы завоевать наше расположение, а где у них прорывается правда. Вот один из них, стриженный бобриком, плача, приговаривает: «Но ведь теперь не зима, теперь лето. Кто бы мог подумать, что русские начнут наступление?» И Илья Григорьевич замечает: «Они верили не в свою силу, а в календарь... Под ним не снег, под ним зеленая трава, и, наперекор всем немецким календарям, немецкий фриц, летний фриц бежит по зеленой траве. Вероятно, Гитлер скажет: «Все врут календари».

Еще более точна реплика Эренбурга по поводу документов, захваченных в штабе 293-й немецкой дивизии. Дивизия была прозвана немцами «медвежьей». Она была составлена из уроженцев [354] Берлина и славилась своим упорством. «Медведи душат» — так хвалился командир этой дивизии. Вот она попала на Курскую дугу, и Илья Григорьевич замечает: «Медвежья прыть закончилась медвежьей болезнью».

Многочисленны встречи Эренбурга с советскими воинами. Во время наших совместных поездок на фронт я заметил, что он, как правило, записывает только имена и деревни. А все разговоры удивительно точно запоминает. Не знаю, попало ли это в его записные книжки, но, вернувшись, он мне рассказал, что возле деревни Карачева увидел указательный столб: «До Берлина 1958 километров».

— Немцы еще удерживают Орел, — заметил Илья Григорьевич, — а какой-то весельчак уже подсчитал, сколько остается пройти его батальону.

— Почему же вы это не дали в очерке? — спросил я писателя. А он ответил, быть может, резонно:

— С одной стороны, хорошо, что наши бойцы думают о Берлине, а с другой — «1958 километров»! Страшная цифра. Как еще далеко!..

Рассказывая в своих путевых заметках о встречах с бойцами, Эренбург отметил растущую во время наступления у них силу духа:

«Ненависть к врагу сочетается с другим чувством, более возвышенным — с любовью к России, с горением, с самоотверженностью, с тем весельем духа, которое чувствует каждый красноармеец, когда он идет по родной земле, еще вчера попиравшейся немцами...»

* * *

Мы — газета не морская. Но о моряках не положено забывать. Сегодня опубликована статья контр-адмирала И. Азарова «Советские моряки в боях за Родину» и стихи Иосифа Уткина «Черноморская песенка»:

Дует ветер непопутный,
В Черном море — черный мрак,
Но не жизни сухопутной
Ищет на море моряк!
И не мирные жилища.
Не родные берега,
Мы сегодня в море ищем —
И найдем его — врага!
Мы не с морем Черным спорим.
И от тех, кто сердцу мил.
Отделило нас не море,
Черный враг нас отделил.
И врага от нас не спрячут
Ни волна, ни ночь, ни дым.
Час наступит, и заплачут
Мачты, падая над ним!.. [355]

Потоком идут материалы наших писателей. Сегодня получен очерк Василия Гроссмана. Андрей Платонов сообщил, что высылает свой материал.

Василий Гроссман назвал свой очерк «Июль 1943 года». Он остался верен себе. В Сталинграде Василий Семенович дневал и ночевал с героями своих очерков в самом пекле боев. Так и здесь, на Курской дуге. Об этом можно судить хотя бы по таким строкам:

«Мне пришлось побывать в частях, принявших на себя главный удар противника...»

«Мы лежали в овраге, прислушиваясь к выстрелам наших пушек и разрывам немецких снарядов...»

Нельзя равнодушно читать пейзажные зарисовки писателя, влюбленного в природу, в каких бы условиях он ее ни наблюдал. С этого он и начал свой очерк:

«Третий июль войны. Начало месяца... И снова... над просторами лугов, скромной красотой своей затмевающих все цветники и роскошные оранжереи земли, над красным репьем, над иван-да-марьей, над желтым львиным зевом и донником, над яркой гвоздикой, над сладостно цветущими по деревенским околицам липами, над речками и прудами, заросшими тиной и жирным зеленым камышом, над красными кирпичными домиками орловских деревень, над мазаными хатами курских и белгородских сел поднялась в воздухе пыль войны. И снова крик птиц, шум кузнечиков, гудение оводов и шершней стали не слышны в пронзительном и ноющем, многоголосом реве авиационных моторов. И снова звезды и месяц ушли с ночного неба, погашенные и изгнанные наглым светом бесчисленных ракет и фонарей, повешенных немцами вдоль линии фронта».

По-разному каждый из наших корреспондентов рисует картину Курской битвы. Одни дотошно прослеживают ход сражения. Другие приводят наиболее характерные эпизоды боя. Третьи пишут о подвигах и героях битвы. Василий Семенович в сценке, где гремят орудия, сумел передать накал недавно закончившегося боя. Удивительно, как он, не упоминая о выстрелах, орудийном или пулеметном огне, раскрыл напряжение минувшего боя:

«Полк отвели на пять километров от станции, где вел он беспрерывный стодвадцатипятичасовой бой... Капли недавно прошедшего проливного дождя блестели на широких листьях лопухов и венчиках цветов, повернутых к вышедшему из туч солнцу. Когда раздавался особенно сильный разрыв, листва вздрагивала и тысячи капель вспыхивали на солнце. Десятки людей спали, лежа на мокрой земле, укрывшись шинелями. Ливень наплескал воды в складки шинельного сукна, но люди спали сладостно и глубоко, глухие к грохоту битвы и шуму уходящей летней грозы, к свету горячего солнца, к ветру, к гудению тягачей. Этот пятисуточный бой, это сверхчеловеческое напряжение нервов и всех, без капли остатка, душевных и телесных сил человеческих изнурили людей. Мне думается, что в эти часы не было на всей земле людей, так свято достойных отдыха, как эти спавшие среди луж дождевой [356] воды красноармейцы. Для них овраг, где земля и листья содрогались от выстрелов и разрывов, был глубочайшим тылом...»

Был писатель и свидетелем эпизода, говорящего о переменах в наших войсках. Он примкнул к небольшому отряду красноармейцев и шел с ними. Внезапно из-за рощи вынырнуло до десятка немецких пикировщиков. Командир маленького отряда крикнул: «Огонь!» Наблюдая за действиями бойцов, за выражениями их лиц, Гроссман, как он пишет, вдруг понял, в чем тайна нашего успеха и почему бронированный кулак, занесенный Гитлером на орловско-курском направлении, бессильно опустился, не пробив нашей обороны. «Эта горсть людей, шедших, вероятно, получать ужин, внезапно застигнутых стремительным и злым немецким налетом, с великолепным спокойствием, с неторопливостью мастеров, с точным расчетом умных и опытных рабочих военного дела в течение 2–3 секунд заняли позиции и открыли огонь из винтовок, автоматов, ручных пулеметов. Ни тени замешательства... Они стреляли со старательным спокойствием... Прошла минута, самолеты, встреченные плотным огнем, рванулись вверх, ушли на север, а красноармейцы, деловито осмотрев оружие, собрались и молча пошли дальше, погромыхивая котелками. «За время налета в маленьком отряде было произнесено всего лишь одно слово — команда командира отряда «Огонь!». Вот так летом 1943 года наши красноармейцы встретили внезапный штурмовой налет немецкой авиации».

Побывал Василий Семенович и в артиллерийской противотанковой бригаде Никифора Чеволы. Бригада встретила немцев, когда они рвались на белгородском направлении по шоссе Белгород — Курск, с юга на север. Из гроссмановского рассказа об этой героической бригаде и ее командире я приведу один выразительный эпизод:

«Подполковник Чевола держал связь с командованием по радио. Его пушки были в полуокружении. Чевола теперь ясно понял, разгадал до конца, чего хотели немцы. Они стремились пробиться сквозь заслон и «ударить под корень» нашему большому стрелковому соединению. Это предвещало беду десяткам тысяч людей, ставило под угрозу оборону на большом участке фронта. Генерал, командир стрелкового соединения, сказал по радио Чеволе: «В ближайшие часы помочь не могу, разрешаю отойти» И здесь Чевола принял решение, свидетельствующее, по моему мнению, об огромной военно-этической силе, рожденной и развившейся в наших командирах во время войны и сыгравшей важнейшую роль в победоносном исходе июльских боев. Старший начальник, фланг которого прикрывала бригада, позволил Чеволе отойти. Но командир бригады, ясно представляя последствия своего отхода, отвечал: «Не уйдем, останемся умирать». И бригада выстояла. Она отстояла свой рубеж».

Василий Гроссман своими глазами видел поле боя. Видел поверженную технику врага, подбитые, горевшие наши танки и самоходки. Видел наши войска и отступающими, и наступающими. [357] Видел и советских воинов — раненых и погибших. И молчать об этом он считал для себя недостойным. С трудом, но нам все же удалось «пробить» из его очерка в газету такие правдивые строки:

«Бригадир батареи Кацельман был ранен, он умирал в луже черной крови, первое орудие было разбито, прямым попаданием снаряда оторвало руку и голову установщику сержанту Смирнову, старший ефрейтор Мелехин — командир орудия, веселый, подвижный виртуоз истребительной работы, в которой доля секунды решает исход дуэли, лежал тяжело контуженный, темным и мутным взором смотрел на орудие — оно тоже напоминало оборванного, пострадавшего человека, клочья резины свисали с колес, распоротых осколками. Наводчик Тесленко и замковый Калабин были легко ранены, но оставались в строю. Целым был лишь подносчик Давыдов». И все же атаку врага отбили.

Я рассказывал, о чем писал Василий Гроссман в свою газету с разных фронтов войны. А ныне считаю необходимым рассказать, хотя бы кратко, как жил и работал на войне Василий Семенович. Для этого мне придется вернуться назад.

Вспоминаю появление в редакции Гроссмана в сорок первом году. Это было в конце июля. Зашел я в Главное политическое управление, и там мне сказали, что на фронт просится Василий Гроссман. Писателя я знал лишь по его донбассовскому роману «Степан Кольчугин». Я сам работал в тех краях, и все донецкое было мне по сердцу. Я и сказал в Главпуре:

— Василий Гроссман? Сам с ним не встречался, но хорошо знаю по «Степану Кольчугину». Давайте его нам.

— Да, но он в армии не служил. Армию не знает. Подойдет ли для «Красной звезды»?

— Ничего, — убеждал я пуровцев. — Зато он знает человеческие души.

Словом, я не ушел, пока не был подписан приказ наркома о призыве Гроссмана в ряды Красной Армии и откомандировании его в нашу газету. Была, правда, одна заминка. Числился он рядовым, или, как Илья Эренбург любил подшучивать, и не только в отношении Гроссмана, но и себя, «рядовым необученным». Командирское звание присвоить ему нельзя, комиссарское — тоже: он беспартийный. Нацепить знаки, а позже погоны солдата — невозможно, на одно козыряние всем старшим по званию уйдет у него в частях более половины времени. Все, что можно было ему дать — интендантское звание. Правда, такие звания были у некоторых наших писателей — Льва Славина, Бориса Лапина, Захара Хацревина и даже первое время у Константина Симонова. Их зеленые петлицы постоянно доставляли им неприятности. Такого цвета петлицы носили медики и интенданты. Их принимали за медиков и требовали медицинской помощи или же за интендантов и ругали за непорядки в пищеблоках. Позже, когда произошла унификация воинских званий, они надели офицерские погоны.

А пока 28 июля сорок первого года я подписал приказ по редакции: [358] «Интендант 2-го ранга Василий Семенович Гроссман назначается специальным корреспондентом «Красной звезды» с окладом 1200 рублей в месяц». На второй день Гроссман явился в редакцию. Я дал ему прочитать приказ и, признаюсь, не стал спрашивать, согласен ли он с этим назначением; в ту пору такие вопросы не задавались — призван, мобилизован — и все! Но он мне сказал, что хотя назначение это неожиданно, но для него благоприятно.

Через несколько дней полностью экипированный в офицерское обмундирование он зашел ко мне и говорит:

— Готов сегодня же выехать на фронт.

Но здесь между нами произошел такой диалог:

— Сегодня? А стрелять вы из этой пушки умеете? — указал я на висевший у него сбоку пистолет.

— Нет.

— А из винтовки?

— Тоже нет.

— Как же я вас отпущу на фронт? А вдруг что случится! Нет уж, пару недель поживите в редакции (весь состав редакции в ту пору был на казарменном положении).

Шефство над Гроссманом взял полковник Иван Хитров, наш тактик и в прошлом строевой командир, возил его в один из тиров Московского гарнизона и там обучал стрелковому делу.

В первые наши встречи Гроссман показался мне совсем неприспособленным к войне. Выглядел он как-то не по-военному И гимнастерка в морщинах, и очки, сползавшие на кончик носа, и пистолет, болтающийся на незатянутом ремне... Был он обидчив, все воспринимал всерьез и не любил, когда даже дружески потешались над его небравым видом. Перед очередной поездкой на фронт Гроссман заходил ко мне и всегда выглядел немного грустным, меланхоличным, словно уезжал нехотя. Так мне, во всяком случае, казалось, может быть, потому, что другим жаловался, что его снова посылают в самое «гиблое место». Я не относился к этому серьезно, потому что он, возвращаясь, всегда с увлечением рассказывал о том, как было интересно и каких прекрасных людей он повидал. А главное, то, как он писал, вскоре стало свидетельствовать о доскональном знании фронтовой жизни, об ураганном времени, проведенном в «неуютных» местах на передовой.

Шли месяцы войны. Гроссман внешне мало изменился, разве что гимнастерка не так топорщилась да под дождем и снегом «уселась» шинель. И все же это был новый Гроссман, вросший в войну, во все ее будни и тяготы.

Не пришлось Гроссману, как многим другим корреспондентам, стрелять из автомата или пулемета. Но он не раз проявлял командирскую распорядительность. Бывало, то немцы разбомбят какой-нибудь небольшой мостик, то разворотят артобстрелом или бомбежкой дорогу среди болот или торфяников. Образуется пробка. Все спешат, торопятся, пытаются вне очереди объехать ее, доказывают [359] какие-то особые свои права. К узкому месту трассы подходят офицеры разных званий и рангов, разных частей и соединений и начинают судить и рядить, нередко на довольно высоких нотах. Среди них и Гроссман — его «виллис» тоже в пробке. И вскоре он как-то само собой становится неназначенным и неизбранным начальником самодеятельной переправы. Люди даже не знали его по званию — на Гроссмане был дубленый полушубок, но невольно подчинялись негромкому голосу этого человека, его деловым советам (сказывался опыт инженера-шахтера).

— С чего начнем? — спрашивали его.

— Первыми переправьте с той стороны машины с ранеными.

— А с нашей стороны какие?

— Вытащите из пробки машины с боеприпасами. Они нужны в первую очередь.

И люди бросаются выполнять его приказания. Правда, он никогда не приказывал, он советовал. А потом, когда пробка начинала рассасываться, ставил в очередь свой «виллис» — он тоже спешил, ему, военному корреспонденту, следовало быть впереди, на месте событий.

Так было в Гомеле, в Сталинграде, на Украине... Уже за две тысячи километров от Волги, у берегов Вислы, Гроссман поехал на «виллисе» к Варшаве. Все мосты были взорваны, наши войска шли в обход польской столицы, через Сандомирский плацдарм. Висла не совсем промерзла, отдельные льдины чередовались с большими разводьями. Оставив автомашину в Праге — пригороде Варшавы, на восточном берегу Вислы, — Гроссман стал пробираться между большими полыньями к двум уцелевшим фермам моста Понятовского. Наконец он достиг бетонной опоры. По ферме восьмиметровой высоты два пожилых солдата подали Гроссману легкую пожарную лестницу. Но до льда не хватало двух метров. Солдаты привязали к лестнице веревку, опустили ее, и Гроссман стал взбираться по этому шаткому, качавшемуся на ветру сооружению. Потом солдаты подтянули лестницу, и Гроссман взобрался на ферму. Поблагодарив наших солдат за помощь, он пошел в город.

— Это единственный в моей жизни случай, — сказал он, — когда в город я вхожу по пожарной лестнице...

Эти перемены у Гроссмана, да и других наших штатских до войны корреспондентов точно подметил Илья Эренбург:

«Я вспоминаю Василия Гроссмана в селе Летки под Киевом, Константина Симонова на Соже, Бориса Галина в Брянском лесу, Евгения Долматовского на днепровской переправе. Удивительно, до чего люди менялись на фронте! В мирное время никто не примет Василия Гроссмана за военного, а тогда он казался обыкновенным командиром пехотного батальона, которого позабыли отвести назад, не дают пополнения и не шлют боеприпасов...»

Василий Гроссман был настоящим тружеником войны. На фронте ему приходилось писать в самых, казалось, невозможных, [360] неблагоприятных условиях: в блиндаже у коптящего фитиля, в степи, лежа на разостланной шинели, или в набитой людьми хате. Он приучил себя работать в любой обстановке, отключаясь на это время от всего, что происходит кругом.

Писал он упорно, вкладывая в это все силы без остатка. Внешне он был спокоен, лишь очки его поблескивали огоньками. Но те, кто знали Василия Семеновича ближе, замечали, что он в такие минуты багровел от напряжения, лицо его покрывалось капельками пота. Вариант фразы испытывался на четкость, недвусмысленность, доходчивость. На бумагу заносился последний, окончательный вариант. Поэтому в рукописях Гроссмана почти не было помарок, следов правки. Он не вставал из-за стола, пока не считал абзац законченным. Длилось это иногда часа два, иногда больше, и только после этого он позволял себе пятиминутный отдых и краткую разминку.

Когда мы получали очерки Гроссмана, возиться с ними долго не приходилось: все было отчеканено, подогнано, повествование лилось логично. Но иногда нам приходилось сокращать: поздно вечером поступал официальный материал, который полагалось помещать на той же странице, где был заверстан очерк Гроссмана. Иногда я хитрил сам с собою и поручал это кому-нибудь из секретариата. Дежурный по секретариату намечал абзацы или строчки и приносил мне. Я не соглашался и предлагал эти строки сохранить и наметить другие. Второе сокращение отвергалось так же, как и первое. Третий и четвертый варианты тоже успеха не имели. Тогда я снова сам брался за дело и снова убеждался, как трудно сокращать Гроссмана — там не было ничего лишнего, второстепенного. В три часа ночи, а то и позже я отваживался подписать полосы с горьким чувством, что загубил чудесные строки.

В очередной приезд Гроссмана в Москву я, как бы извиняясь, говорил:

— А очерк, к сожалению, пришлось несколько сократить. Знаете, другого выхода не было.

— Я уже привык к редакционной правке: газетная полоса не резиновая, — не проявляя обиды, отвечал он.

Любопытна такая черта характера Василия Семеновича, она не может не вызвать улыбки. Оказывается, Гроссман был человеком суеверным. Наш спецкор Ефим Гехман, частый спутник писателя, рассказывал мне:

— Напишет Василий Семенович свой очерк и обращается ко мне: «У вас, Ефим, рука легкая. Возьмите мой материал и своими руками заклейте пакет и отправьте в Москву. Потом поезжайте на полевую почту. Если пришла газета, не давайте ее мне сразу, раньше сами посмотрите, есть ли я там?»

Думаю, не в суеверии было дело. Я знаю, что когда приходила газета с его очерком, писатель буквально на глазах менялся. Радовался, перечитывал свой очерк, проверял на слух, как звучит та или иная фраза. Снова возвращался к ней. Он, опытный [361] писатель, преклонялся перед печатным словом. Для него появление наборного оттиска было вторым рождением очерка...

28 июля

Вместо сообщений Совинформбюро ныне публикуется «Оперативная сводка». Это, пожалуй, больше соответствует штабной терминологии — как известно, сводки составляются в Генштабе. Кроме того, вместо утреннего и вечернего сообщений, как это было раньше, за минувшие сутки дается только одна сводка.

Сегодня из нее мы узнали, что на орловском направлении наши войска заняли железнодорожную станцию Становой Колодезь. В скобках отмечено: «18 километров юго-восточнее Орла». Через два дня — 17 километров. Затем освобождение железнодорожных станций с причудливыми названиями Стальной Конь и Светлая Жизнь — 4 километра от Орла. Словом, до города рукой подать. Никогда ранее таких подробностей в официальных документах не бывало. Можно сказать, что чуть-чуть открыли завесу гласности.

Более двух недель наступают войска Брянского, Центрального и Западного фронтов. Уже можно осмыслить новый опыт тактических действий наших войск. Он нужен всем. Один за другим появляются в газете материалы творцов этого опыта — командиров частей и соединений. Назову, к примеру, статью командира танкового полка майора М. Ильюшкина «Танки прорыва поддерживают наступление пехоты». Вот только один из примеров изобретательности в бою:

«Из опыта прежних боев было известно, что противник выделяет группы автоматчиков по количеству проходов в заграждениях и укрывает их в ближайших окопах. Автоматчики, ведя огонь по проходу, стараются сковать маневр нашей пехоты и отсечь ее от танков перед проволочными заграждениями. Если же наши танки, пытаясь протолкнуть пехоту вперед, начинают двигаться вдоль фронта и давить заграждения гусеницами, то по ним открывает фланговый огонь немецкая артиллерия. На этот раз каждый танк еще на исходных позициях был снабжен специальным приспособлением, которое вместе с кольями срывало сотни метров колючей проволоки, и она тащилась вслед за танками, поднимая облака пыли. Благодаря такому приему сорвано огневое воздействие автоматчиков противника и возникла паника среди его пехоты. Десятки вражеских солдат, пытавшихся спастись бегством, запутывались в собственной проволоке и были убиты».

Майор Ильюшкин с самыми добрыми намерениями описал, как устроены эти приспособления к танкам. Понятно, мы их сняли, не дожидаясь запрета цензора. На этот раз осторожность была вполне уместна: зачем настораживать противника и выдавать ему пусть небольшие, но все же секреты?

* * *

Прохоровский плацдарм — под таким названием вошел в историю Отечественной войны район у железнодорожной станции на [362] линии Белгород — Курск. Так называется и статья нашего спецкора Константина Буковского.

Район станции Прохоровка уже не первый раз стал ареной жестоких боев. В первую зимнюю кампанию мы окружили там два пехотных полка противника с танками и сильной артиллерией. Прошлой зимой наши танковые и мотострелковые части взяли в клещи и уничтожили на том плацдарме контратакующую группу подвижных войск немцев. Весной о прохоровский плацдарм разбились последние атаки немецких танков, неприятель был оттеснен на линию белгородских высот.

И вот последнее сражение на этом плацдарме, самое крупное танковое сражение второй мировой войны. Статья «Прохоровский плацдарм» напоминает, что это был поворотный момент в немецком наступлении и контрнаступлении наших войск. Этот плацдарм войдет в историю Отечественной войны как место крупнейших сражений, определивших собой провал июльского наступления немцев.

Статья прослеживает это сражение с самого начала и до его завершения. Достаточно сказать, что с обеих сторон участвовало огромное количество танков. Василевский позже напишет: «Мне довелось быть свидетелем этого поистине титанического поединка двух стальных армад (до 1200 танков САУ) на южном фасе Курской дуги. Наиболее успешно действовала 5-я гвардейская армия под командованием генерала П. А. Ротмистрова...»

Пересказывать эту обширную статью не стану. Но в связи с ней вспомнилось, что Павел Алексеевич был первым военачальником на Курской дуге, о ком мы написали и портрет которого дали. И конечно, рады были, когда позже прочитали о нем добрые слова Василевского.

Материал о Курской битве перекочевал уже и на третью, а порой и на четвертую полосы. Все силы редакции там, и оттуда идет и идет «горячий» материал. И не только по военному проводу. Командующий Военно-воздушными силами Красной Армии А. А. Новиков передал нам самолет «Як-6», и теперь мы благоденствуем: он чуть ли не дважды в день доставляет в Москву с фронта корреспондентов или их материал.

Сегодня доставлена корреспонденция Павла Трояновского под заголовком «Вершок возвращенной земли».

Что же это за «вершок»?

На карте задача, поставленная сегодня перед дивизией, кажется чрезвычайно маленькой и скромной. Надо пройти всего-навсего три квадрата от точки, именуемой высотой 190, до зеленого пятнышка без названия — рощи.

— Вот задачка!.. — говорит генерал. — Пройти один вершок... Ну немного больше. Много ли?.. Вершок на карте.

Комдив складывает карту и выходит из блиндажа. С высоты, выбранной для наблюдательного пункта, хорошо видна лежащая впереди местность. Дальше следует рассказ о том, что произошло за день, прожитый корреспондентом в дивизии. Об атаках и контратаках, [363] огне «катюш», обходах и охватах, наконец высота 190 — наша. Туда перебирается наблюдательный пункт генерала и вместе с ним — наш спецкор.

Можно сказать — будни сражений. Это — схема. А в жизни прожитый боевой день можно сравнить с сотнями мирных дней, если такое сравнение допустимо...

* * *

«Орловские партизаны действуют» — так называется корреспонденция, полученная нами с фронта. Вот, подумали мы, и ко времени и к месту для полосы о битве за Орел. Но и партизаны в этих краях сейчас тоже действуют «ко времени и к месту».

Корреспонденция содержит главным образом цифры и факты: группа минеров партизанского отряда имени Суворова пустила под откос воинский эшелон. Другая взорвала немецкий состав — 11 вагонов с боеприпасами. Обе группы при этом не потеряли ни одного человека. А в одном из районов, обозначенных в газете деревней М., партизанский отряд вступил в сражение с немцами, пытавшимися создать здесь узел сопротивления. Партизаны выбили немцев из деревни, многих перебили, захватили столь нужное им оружие...

Орловские партизаны, как, впрочем, и брянские, любят, подобно тому как запорожские казаки писали письмо турецкому султану, оставлять или посылать немцам и их приспешникам ядовитые и подковыристые письма. Приведу, сохраняя стиль, письмо орловских партизан, адресованное предателю, обер-бургомистру Каминскому:

«Тебе не впервые торговать родиной и кровью русского народа. Мы тебя били с твоей поганой полицией. Вспомни, как, удирая от партизан, ты потерял свои грязные портки и кожанку. Слышишь канонаду? То наши советские пушки рвут в клочья твоих хозяев — немцев. Ты содрогаешься, гад, при разрывах наших снарядов. Дрожи еще сильнее, сволочь! Знай, час расплаты с тобой близок!»

* * *

Из 11-й армии по военному проводу передан второй очерк Ильи Эренбурга. Но раньше чем познакомить с ним читателя, расскажу об эпизоде, связанном с передачей этого очерка в Москву.

Илья Григорьевич, увлеченный беседами с фронтовиками, попросил фоторепортера Сергея Лоскутова сходить на узел связи и передать его очерк в Москву. Но главное, на что рассчитывал писатель, — что Лоскутов сумеет быстро протолкнуть очерк по Бодо в редакцию. Финал был неожиданным. Когда Лоскутов вручил восемь страничек штабным бодисткам, они очень обрадовались. И не только потому, что оказались первыми читателями очерка такого знаменитого писателя, но и по другой причине.

Почерк у Эренбурга, как отмечалось, был страшный, его завитушки у нас в редакции, пожалуй, кроме меня, мало кто разбирал. [364]

Так было и тогда, когда он выезжал на фронт. Там тоже с его почерком мучились. Но на этот раз Илья Григорьевич захватил с собой пишущую машинку «Корону», привезенную им еще из Франции. В ней, как я рассказывал, был лишь прописной шрифт, используемый как раз при передаче текста по телеграфу. Это бодисток очень обрадовало, и они сразу передали очерк под названием «Во весь рост» в Москву.

Смысл заголовка раскрывается в следующих строках:

«Историк, изучая летопись этой страшной войны, в изумлении установит, что к третьему году боев Красная Армия достигла зрелости. Обычно армии на войне снашиваются. Можно ли сравнить фрицев 1943 года с кадровыми дивизиями германской армии, которая два года тому назад неслась к Пскову, к Смоленску, к Киеву?

Откуда же эта возросшая сила Красной Армии? Разве не устали наши люди после двух лет жесточайших битв? Разве не понесли мы тяжелых потерь? Я ничего не хочу приукрашивать... Мы сильнее немцев не только потому, что поплошали фрицы. Мы сильнее немцев и потому, что вырос каждый командир, каждый боец Красной Армии. Наконец-то наши душевные качества — смелость, смекалка, стойкость — нашли свое полное выражение в военном искусстве. К отваге прибавилось мастерство. Самопожертвование сочетается с самообладанием...»

Писатель называет людей. Один из них — разведчик Сметании. Обычно в своих путевых очерках Эренбург не дает пространного описания подвига. Он, как правило, ограничивается двумя-тремя фразами, но они порой говорят не меньше, чем целый очерк. На этот раз писатель не «поскупился». Он вспомнил дни, когда порой рота убегала от одного танка. А теперь шесть разведчиков, среди которых был и Сметании, подкрались к немецким танкистам, сидевшим у своих танков, открыли огонь из автоматов. Часть экипажей перебили, другие немцы удрали. Двое наших бойцов умели управлять танками. Они погнали две машины в деревню...

— Мне могут сказать, что это случайность, эпизод. Нет, — утверждает писатель, — два года назад такая история была бы эпизодом, теперь это будни наступления...

Нелегко писать о такой крупной фигуре, как генерал, командир дивизии. Эренбург нашел слова, чтобы нарисовать портрет генерала Федюнькина, командира дивизии, с НП которого он видел, как развернулся бой.

«Я видел генерал-майора Федюнькина с командирами, бойцами за два часа до атаки. Его слова приподымали людей. Он вводил людей в сложный лабиринт победы. Казалось, что он требует от подчиненных невозможного, но это невозможное вырисовывалось, становилось возможным и на следующий вечер попадало в оперативную сводку. Любой боец чувствовал себя связанным с генералом не только общей судьбой, но и общим замыслом». [365]

Конечно, это лишь часть того, что можно было написать о комдиве и его бойцах, но она дала возможность писателю закончить очерк фразой, которая и перешла в заголовок: «Красная Армия предстает перед миром во весь свой рост».

* * *

Заглянул в редакцию Александр Твардовский. Мы горячо встречали его, любили, когда он приносил свои стихи.

— Откуда вы? — спросил я.

— С фронта, из-под Мценска. Вот в дороге сочинил стихотворение «Дорога» и прямо к вам.

Немало было у нас напечатано и очерков, и стихов о фронтовых дорогах. И Симонова, и Суркова, и других поэтов. Но Твардовский, как всегда, написал по-своему, его речь, его интонация узнаются сразу. Вот строки, которые передают скрытое напряжение готовящегося наступления.

Большое лето фронтовое
Текло по сторонам шоссе
Густой, дремучею травою.
Уставшей думать о косе.
Но каждый холмик придорожный
И лес, недвижный в стороне,
Безлюдьем, скрытностью тревожной
Напоминали о войне...

Начинается наступление, и все приходит в движение:

И тишина была до срока
И грянул срок — и началось!
И по шоссе пошли потоком
На запад тысячи колес.
Пошли — и это означало,
Что впереди, на фронте, вновь
Земля уже дрожмя-дрожала
И пылью присыпала кровь...
В страду вступило третье лето,
И та смертельная страда,
Своим огнем обняв полсвета,
Грозилась вырваться сюда.
Грозилась прянуть в глубь России,
Заполонив ее поля...
И силой встать навстречу силе
Спешили небо и земля.
Кустами, лесом, как попало,
К дороге ходок и тяжел,
Пошел греметь металл стоялый,
Огнем огонь давить пошел... [366]

Пропущу строфы, посвященные переменам, которые увидел поэт на фронтовой дороге, приведу лишь те, которые говорят об обратном потоке:

Оттуда, с рубежей атаки,
Где солнце застил смертный дым,
Куда порой боец не всякий
До места доползал живым.
Оттуда пыль и гарь на каске
Провез парнишка впереди.
Что руку в толстой перевязке
Держал, как ляльку, на груди.
Оттуда лица были строже,
Но день иной и год иной,
И возглас: «Немцы!» — не встревожил
Большой дороги фронтовой.

Воспетая Твардовским дорога — это путь на Запад, путь, которым движется окрепшая за два года боев армия...

30 июля

В эти дни Андрей Платонов ездил на Курскую дугу с Павлом Трояновским. Позже Трояновский жаловался, что с Платоновым трудно путешествовать:

— Я говорю Андрею Платоновичу: «Садитесь в эмку. Едем!» А он: «Нет!» И объясняет: «Вы оперативные корреспонденты, вам надо спешить, вы и поезжайте. А мне полезнее походить пешком с солдатами, быть с ними. Что увидишь и услышишь в вашей «эмке»?»

И Платонов, вскинув вещевой мешок за плечи, ушел по пыльной дороге с бойцами, занимавшими новые позиции. Должен сказать, что это была не первая и не последняя «жалоба» на Андрея Платоновича. Не раз жаловался на «скверный» характер Платонова и спецкор Павел Милованов. Были они, например, в дивизии генерала Красноглазова. Шел тяжелый бой в условиях так называемого «слоеного пирога». Обстановка была неясной даже для самого генерала, и он категорически не пускал корреспондентов в полки. Платонов выслушал комдива, а когда вышли из его блиндажа, сказал:

— Пойдем!..

Настоял, и они пошли в полки.

И о таком эпизоде рассказал Борис Галин. Летел он с Платоновым на «Р-5» в одну из действующих армий 1-го Украинского фронта. Было зябко, но терпимо. Путь лежал через Киев, недавно освобожденный нашей армией. Когда появились очертания города, Платонов отодвинул колпак и высунулся из кабины.

— Ты что? — заорал на него Галин. — Заморозить нас захотел? А Платонов, первый раз увидевший освобожденную столицу.

Украины, взволнованный, стараясь перекричать шум мотора, показывал:

— Смотри... Киев... Мать городов русских... [367]

Глаза его были полны слез... Он почувствовал себя счастливым человеком.

Вообще-то по натуре своей сдержанный и задумчивый, как бы ушедший в самого себя, Андрей Платонович редко обнаруживал свои чувства. Полет над Киевом — и была та самая минута!

Поскольку я уже нарушил ход своего повествования, расскажу еще о некоторых чертах его характера, фактах фронтовой жизни и работы. Как указывалось, так называемые оперативные корреспонденции он не писал. Это, считал он, оставалось прерогативой журналистов. Был даже такой случай. Состоял Платонов в корреспондентской группе, возглавляемой Михаилом Зотовым. В дни нашего наступления Зотов как-то «запарился». Наши войска освобождали один город за другим. Почти каждый день в штабе фронта проводили для спецкоров пресс-конференции. Зотов не успевал на совещание и попросил Платонова выручить его. Писатель ответил:

— Я схожу. Все замечу. Писать корреспонденции я не умею. Ты уж сам. Я слово в слово запишу...

Ходил. Стенографически точно записал и передал свои записи Зотову.

Но однажды Платонов все же изменил своему принципу. Это было в дни боев за Могилев. Командующий армией выделил для корреспондентов «Красной звезды» самолет «У-2». Спецкоров было двое — Андрей Платонов и Павел Милованов. Милованов торопился на самолет, чтобы поспеть ко взятию города. Но Платонов не пустил его. Не захотел остаться. Они упросили командарма дать двухместный самолет, и полетели оба.

И Милованов, и газета много потеряли бы, если бы Платонов остался в штабе армии. Уже 24 июня в «Красной звезде» появился большой очерк Платонова «Прорыв на Запад» — о первом дне прорыва наших войск в глубь Белоруссии, на могилевском направлении. Через четыре дня — второй очерк, «Дорога на Могилев». А рядом с приказом Верховного об овладении Могилевым оперативная корреспонденция Платонова «В Могилеве».

28 июня наши войска заняли Могилев. Утром Платонов уже был в городе. Своими глазами видел и город, и бой за город. Успел побеседовать с солдатами и генералом, со стариками и женщинами, с пленными немцами. Успел в тот же день написать корреспонденцию и отправить по Бодо в Москву. Его материал подкреплял репортаж Милованова и давал возможность читателю увидеть не только панораму боя, но и понять чувства и настроения людей.

Я уже говорил, что в редакции знали — Платонов не любит писать с маху, не владеет скорописью, поэтому его не подгоняли, не требовали оперативных материалов. Ему давали возможность писать тогда, когда материал, так сказать, отстоится. Класс оперативности, какую проявил Андрей Платонович, всех удивил: вот тебе и медлительный Платонов!

Должен также сказать, что Платонов был человеком непритязательным и легко мирился со всеми неудобствами фронтовой жизни. В этом отношении он был под стать Василию Гроссману. [368]

Андрей Платонович нечасто приезжал в редакцию, и поэтому нечасто я с ним встречался. Он казался мне человеком молчаливым, грустным, неулыбчивым. Быть может, здесь сказалась драма, пережитая им в связи с отлучением его от литературы в течение почти десяти довоенных лет. Но чувство юмора никогда его не покидало.

В Славуте, на Украине, корреспонденты заняли небольшую хату, откуда только что ушли немцы; не были еще убраны нары, солома. Зотов решил, что молодежь как-нибудь и здесь проживет, а Платонова надо лучше устроить. Он попросил редактора фронтовой газеты полковника Жукова, успевшего занять более благоустроенные дома, приютить у себя писателя.

— Конечно! Что за вопрос! Давайте его нам. Создадим ему царские условия, — согласился редактор, рассчитывая, очевидно, получить что-то и для своей газеты.

Но когда Зотов попытался увести Платонова на эту квартиру, тот отказался и даже обиделся. Так и остался со всеми, устроившись на полу, где вповалку спали человек двенадцать. Вот тут-то и увидели, что нет, не был он меланхоличным, унылым человеком. Зотов мне рассказывал:

— Хата, где мы жили, выглядела столь неприглядной, что Платонов повесил на дверях бумажку с надписью: «Вход в «Дно», имея в виду пьесу Горького. Себя он назвал Лукой и другим присвоил имена остальных персонажей драмы. Имена эти не прижились, только Платонов сходил за Луку.

Мог Платонов работать в тесноте и шуме. В хате накурено, стоит обычный гам, а писатель, скромно примостившись на краю швейной машинки, нажав на педаль, своим глуховатым спокойным голосом с юмором провозглашал:

— Начинаю строчить...

Так, время от времени нажимая на педаль, он объявлял:

— Ну еще один абзац сделан...

Шум на него не действовал, но его соседи из уважения к писателю переходили на тихий разговор, а то и выходили из хаты, оставив писателя одного за работой.

— На войне надо быть солдатом, — не раз говорил Платонов своим товарищам...

* * *

Но пора мне вернуться к Курской битве.

Первый очерк Платонова из этого района боев называется «Два дня Никодима Максимова». Напечатанный в сегодняшнем номере газеты, он выделяется глубиной проникновения в душу и психологию солдата:

«В одной избе плакали дети сразу в три голоса, и мать-крестьянка, измученная своим многодетством, шумела на них:

— А ну замолчите, а то сейчас всех в Германию отправлю — вот немец за вами летит! [369]

Дети примолкли. Никодим Максимович улыбнулся: стоял, стоял свет и достоялся — люди государствами детей пугают».

Так начинается очерк. Сначала Платонов рассказал, как жили солдаты на постое у этой многодетной крестьянки. Писатель чутко уловил настроение красноармейцев, которые приходили к Никодиму из окопов — этого вынужденного «жилища», в избу, напоминавшую им прошлое. Здесь оживало в их душе тихое чувство оставленного дома, отца и матери, детей, всего мирного прошлого. Они уходили, а потом приходили другие, придумывая всякие пустяки, чтобы оправдать свое появление в избе.

Какие же думы владеют солдатом? Платонов раскрывает их в диалоге между Никодимом Максимовым и хозяином дома, старым крестьянином Иваном Ефимовичем:

«Хозяин смотрел на своих гостей-красноармейцев с гордостью и тайной завистью, которую он укрощал в себе тем, что он и сам непременно был бы бойцом, будь он помоложе.

— Эх, будь я теперь при силе, я воевал бы с жадностью, — высказался старик. — Кто сейчас не солдат, тот и не человек... Хоть ты со штыком ходи, хоть в кузнице балдой бей, а действуй в одно. Так оно и быть должно, а то как же иначе! Земле не пропадать, а народу не помирать.

— Народу не помирать, — согласился Максимов и тихо добавил: — А трудно, папаша, бывает нашему брату, который солдат...

Иван Ефимович с уважением уставился на Максимова — человека уже пожилого на вид, но не от возраста, а от великих тягот войны.

— Да то нечто не трудно! Разве к тому привыкнешь — надо ведь от самого себя отказаться да в огонь идти?

— Привыкнешь, Иван Ефимович, — сказал Максимов. — Я вот два года на войне и привык, а сперва тоже — все бывало сердце по дому плачет...

— Да как же ему не плакать, ведь и ты небось человек, а дома у тебя семейство, — оправдал Максимова Иван Ефимович.

— Нет, — сказал Максимов. — Кто на войне домашней тоской живет, тот не солдат. Солдат начинается с думы об отечестве.

Иван Ефимович удивился и обрадовался этим словам.

— И то! — воскликнул он. — Вот ведь правда твоя: одно слово, а что оно значит! Где, стало быть, обо всем народе и отечестве есть дума такая, оттуда солдат начинается. Где же ты сообразил правду такую или услыхал, что ль, от кого ее?..

— На войне, Иван Ефимович, ученье скорое бывает... Я ведь не особый какой человек, а так — живу и думаю...»

А на второй день Никодим Максимов ушел на боевой рубеж. Ушел на свой корреспондентский боевой рубеж и Андрей Платонов.

К тому, что нам уже было известно, в эти дни прибавились новые факты, говорящие о воинском мужестве писателя.

Не все время Платонов и Трояновский были вместе — отправились на разные участки фронта, в разные дивизии. И когда Трояновский [370] приехал в одну из дивизий, где недавно побывал Платонов, вот что ему рассказал капитан Андреев, водивший Платонова по полкам и батальонам.

Самым трудным и опасным участком боевых позиций дивизии, когда в ней находился Платонов, была высота 140. Чтобы туда попасть, надо было преодолеть несколько десятков метров ползком или быстрым броском. Андреев довел писателя до конца траншеи, и они оба какое-то время наблюдали, как на высоту добираются бойцы. Большинство из них преодолевали опасное пространство бегом. Враг открывал огонь почти по каждому бегущему человеку.

— Какой изберем способ? — спросил Платонов.

— Я бы предложил ползком, — ответил капитан. — Безопаснее.

— Нет, капитан, — решительно ответил писатель. — Бежим!

Андреев и сам предпочитал бросок, но не знал, хватит ли силы и выдержки у Платонова.

— Это был отличный бросок! — рассказывал капитан. — Немцы открыли огонь, но мы уже достигли мертвого пространства.

Пробыл Платонов на высоте почти сутки. На обратном пути опять перебежка. И тут вот что случилось: немецкая пуля настигла Платонова, пробила брюки и ударилась о складной ножик, который лежал в кармане. Удар был сильный, и Платонов захромал. Однако об этом Платонов умолчал. И если бы не рассказ Андреева, наверное, о том происшествии никто бы в редакции не узнал. Скромность была органической чертой характера Платонова.

* * *

В газете опубликован почти на полосу материал под заголовком «Чудовищное злодеяние гитлеровских извергов» — подлинник приказа немецкого командования о клеймении советских военнопленных. К этому приказу и эпитета не подберешь — мерзкий, гнусный, злодейский. Под приказом статья Алексея Толстого «Подлость палачей». Писатель тоже приводит в своей статье этот приказ, все его пункты: «1. Советских военнопленных надо метить особым постоянным клеймом. 2. Клеймо представляет собой расширяющийся книзу открытый острый угол приблизительно в 45° с длиной стороны в 1 см на левой половине ягодицы, на расстоянии примерно в ширину ладони от заднепроходного отверстия...» В приказе и нарисован образец клейма. Таких пунктов в приказе семь.

«Нужны ли комментарии к этому приказу? — пишет Алексей Толстой. — Нет, не нужны. Прочтя это, каждый воин Красной Армии лишь тщательно вычистит свое оружие и крепче подтянет ремешок на стальном шлеме. Возмущаться этим приказом? О нет! Гордые не возмущают сурового строя своей души, но с прочной и спокойной ненавистью убивают. Горе вам, немцы, горе, что пускаетесь в такие грязные дела».

И в заключение: «Так вот ты какой враг, немец! Надел очки и с раскаленным клеймом присел перед задом военнопленного [371] красноармейца. Нибелунг, сын бога войны Вотана, сверхчеловек! Клеймо на твоей роже горит всею радугою позора. Что предпочитаешь ты теперь: выстрел или плюнуть в твою клейменую рожу? Воин Красной Армии предпочитает выстрелить, потом плюнуть».

Рядом со статьей Толстого статья Константина Федина «Клеймо гитлеровской Германии». Наслышаны мы о гитлеровских зверствах, навидались, и, кажется, ничем фашистские мерзавцы нас удивить не могут. Но, прочитав этот приказ, Федин был потрясен:

«Я держу страшный документ... Я один в своей комнате. И вдруг я вижу: у меня дрожит рука. Я давно уже не читаю. Мой взгляд остановился. Но я не могу оторвать его от странного значка на бумаге, напоминающего рогульку углом вверх... Я уже никогда в жизни не позабуду этого значка. И я уверен — его не позабудет ни один русский, советский человек».

Чтобы ни у кого не было ни малейшего сомнения, что такой приказ существует, в газете дана его фотография.

Стихи наших поэтов поступали в редакцию если не каждый день, то через день-два. И не потому мы их часто печатали, что у редактора было особое пристрастие к ним. Пристрастие к стихам было у всех фронтовиков, и это я знал еще по Халхин-Голу, финской войне. Как ни туго бывало с газетной площадью, но мы их никогда не откладывали.

Свои стихи принес Иосиф Уткин. Название их, «Заздравная песня», звучит несколько абстрактно, вначале даже непонятно было, в связи с чем они написаны. Но стоило их прочитать — и все становилось ясно. Стихи, проникнутые любовью к Родине, не могут ни одного читателя оставить равнодушным:

Что любится, чем дышится,
Душа чем наша полнится,
То в голосе услышится,
То в песенке припомнится!
А мы споем о Родине,
С которой столько связано,
С которой столько пройдено
Хорошего и разного.
Тяжелое забудется,
Хорошее останется;
Что с Родиною сбудется,
То и с народом станется,
С ее лугами-нивами,
С ее лесами-чащами;
Была б она счастливою,
А мы-то — будем счастливы!
И сколько с ней ни пройдено —
Усталыми не скажемся...
И песню спеть о Родине
С друзьями не откажемся!

Вот бы прочитать эти стихи тем появившимся у нас, мягко говоря, нигилистам, которые во всей нашей истории видят только черные пятна, стараются перечеркнуть ее светлые страницы. [372]

Сегодня готовим последний июльский номер «Красной звезды». И «гвоздем» его, как всегда, будет ленинградский очерк Николая Тихонова. Сколько бы мы ни печатали материалов о жизни и борьбе Ленинграда, но ничто не заменит тихоновского рассказа последнего дня месяца. Их ждали ленинградцы, сражавшиеся на разных фронтах войны, работающие в разных уголках страны, живущие и сражающиеся в самом Ленинграде.

В этом очерке есть рассказ о разорении врагом Пулкова: «Жаркий июльский полдень. Большие тяжелые облака стоят над прославленной Пулковской высотой. Она была раньше храмом науки, удаленной от городского шума. Все громы войны обрушились на нее. Священная роща богини астрономии разбита вдребезги. Только варвары могли так обезобразить важные, спокойные деревья, веками внушавшие тишину. Варвары в зеленых шинелях и черных куртках вырубили рощу не топорами — тысячами мин и снарядов...»

Есть в очерке эпизод, трогающий и своим драматизмом, и своим благородством, — вручение медалей и орденов женам и родителям за погибших воинов: «Это не мрачное зрелище. Это трогает до слез, потому что нечто величественное есть в этом торжественном и грустном вручении... Даже если вы не склонны к обобщениям, все равно вы поразитесь нравственной силе этих людей. Они встают как символы замечательного народа. Старая женщина с твердыми чертами .лица, с большими рабочими руками — мать героя. Скульптор мог бы лепить с нее статую именно матери героя: В ней черты как бы всеобщей матери, вечной труженицы, поставившей на ноги семью, воспитавшей отечеству солдата. Она поражена горем, но разве она даст волю своему горю на людях? Да разве она, имеющая все права на отдых, отдыхает? Разве она позволит себе не работать в осажденном городе? Она, бестрепетно пославшая сына в огонь битвы, сама знает, что такое бомбежки и обстрелы...»

Очерк рассказывает о страданиях и гордости все еще закованного в осаду города, считающего каждый день, каждый час до своего освобождения.

В одном из своих последних писем Николай Семенович писал мне: «Сейчас Ленинград тихий, сравнительно чистый город, где все работают не покладая рук. Мы хотим уже сейчас приступить к восстановлению города, не дожидаясь, когда он освободится окончательно от блокады. Этот час тоже уже недалек. Пусть пока еще на улицах рвутся снаряды и уносят жертвы, но настанет час и нашего отмщения».

* * *

Опубликован третий путевой очерк Ильи Эренбурга с орловского направления «Фрицы этого лета». Писатель, можно сказать, проделал в своем роде исследовательскую работу — провел беседы с пленными, перечитал большое количество писем, предупреждая, что не искал особо интересных, поговорил с нашими бойцами о немцах, а затем рассортировал фрицев по категориям. [373]

Первая — это так называемые «тотальные фрицы», сорокалетние и старше, недавно мобилизованные. «Я видел немало таких вояк, — пишет Илья Григорьевич. — Урожай тотальной мобилизации дал Гитлеру весьма посредственных солдат. Здесь и плюгавые, и подслеповатые, и беспалые. Сорокалетние фрицы мало пригодны для «восточного похода». Это по большей части астматические, геморроидальные, подагрические горожане. Они боялись в немецком парке сесть на траву, чтобы не простудиться. Легко себе представить, что они переживают в Брянских лесах».

Вторая категория — юнцы, наиболее рьяные приверженцы Гитлера, впервые прибывшие на фронт. «Я видел этих сопляков. Их вытаскивали из леса. Они хныкали и визжали... Для фрицят война еще интересная авантюра. Многие из них, направляясь в Россию, думали, что попадут в Москву или Ленинград. Они прытки, но недостаточно обучены...»

Третья категория — ветераны. «Немало их зарыто здесь, в орловской земле... Они не поумнели, они не стали ни совестливей, ни человечней. Но они полиняли». Они, отмечает он, повторяют все зады о «народе господ». Слушал, например, он фельдфебеля Гарри Петака и заметил: «Скучно его слушать: я знаю заранее все, что он скажет, ведь он добросовестно пересказывает статейки Геббельса». Илья Григорьевич ему прямо сказал:

— Пошевелили бы вы мозгами, а то вам и голова ни к чему...

И вдруг фельдфебель побледнел, он решил, что Эренбург ему отрежет голову... А ведь воюет он с 1939 года!

Между прочим, Илья Григорьевич заметил, что на орловском направлении у немцев нет вассальных дивизий. Правда, внутри германских частей попадаются французы, чехи, словенцы, люксембуржцы, но они мобилизованы насильно. О встречах с ними Эренбург рассказывает:

«Вот парикмахер из Страсбурга Жорж Жан говорит мне: «Я родился французом и хочу умереть за Францию». Вот булочник, двадцатилетний Поль. Он пробыл на фронте ровно один день; перебежал к нашим. Как он рад, что я с ним заговорил на его родном языке! Он твердит: «Наш генерал — де Голль. Наши союзники — русские...» Эльзаслотарингцы с лютой ненавистью говорят о немцах, называя их не иначе, как «бошами» и «фрицами». Так же настроены и другие подневольные солдаты Гитлера — славяне».

Таков фриц этого лета. «Не тот!..» Это слово Эренбург услыхал от одного нашего бойца, гвардейца-украинца. Он подсел к писателю на пенек, свернул самокрутку и, глядя на немца, с которым писатель разговаривал, лукаво подмигнул: «Фриц не тот...»

Но при всем том Илья Григорьевич предупреждает: «Не будем ни преуменьшать силу врага, ни преувеличивать ее. Дисциплина в германских частях еще не поколеблена. Сомнения фрицев пока ограничиваются вздохами и шепотом... С фрицами этого лета разговаривать [374] так же трудно, как и с прежними, — нет в них ни ума, ни совести...»

С любопытством смотрится карикатура Бориса Ефимова «У страха глаза велики». Под заголовком текст: «Германское информационное бюро передало вымышленное сообщение о якобы имевшей место попытке высадки десанта советских войск на норвежском побережье южнее Варде». На карикатуре Геббельс лежит в больничной постели и звонит во все колокола: «Десант! Советский десант!..» Над кроватью таблица с надписью: «Десантерия». И подпись к карикатуре: «Острое желудочно-глазное заболевание германского информационного бюро». [375]

Дальше