Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Апрель

2 апреля

На Калининском фронте, где недавно погиб наш спецкор Александр Анохин, ранен писатель Василий Ильенков. Фронт сразу оголился, оставшись без корреспондентов. Надо было немедленно послать кого-нибудь из редакции. Выбор пал на Ефима Гехмана.

Недели через две получаю от него телеграмму: «Прошу разрешения выехать в Москву по важному делу». Прибыв в редакцию, Гехман явился ко мне и рассказал невероятную даже для военного времени историю.

На новом для себя фронте корреспондент стал приглядываться к солдатской жизни, прислушиваться к разговорам бойцов. И вот что его поразило: уж очень много повсюду говорили о еде, вернее, о перебоях в питании. Однажды Гехман разговорился с командиром стрелкового батальона об особенностях обороны в болотистой местности. Молодой комбат откровенно пожаловался корреспонденту на то, что очень трудно организовать перекрестный огонь при рассредоточенности позиций.

— Мы бы с этим делом справились, если бы людей у нас было побольше... А то много народу значится в списках, но половина лежит в медсанбатах. Лечатся. Истощены...

Рассказ комбата насторожил корреспондента. Он решил побывать в других полках и батальонах. И здесь та же картина. Поговорил Гехман с полковыми интендантами, и те сказали, что на армейских и дивизионных продовольственных базах не всегда могут получить положенные солдату по норме продукты. Оказывается, там производят замену — вместо мяса часто выдают яичный порошок, вместо картофеля и овощей — пшено. Интенданты сетовали и на то, что продукты не доставляют с баз в полк, за ними приходится посылать свой транспорт. А какой транспорт в батальонах и полках! Да еще по здешним трудным дорогам! Воины постоянно недоедают, слабеют, начинают болеть.

В эти дни корреспонденты центральных газет получили приглашение на фронтовую конференцию врачей-терапевтов. Гехман тоже получил билет. Спецкор обратил внимание на необычную повестку дня этой конференции. Среди двадцати докладов одиннадцать были посвящены лечению истощенных воинов Как и полагается на медицинской конференции, у докладов были научные названия: «Экскреторная функция желудка у истощенных», «Скорбут и его диагностика» и т. п.

Перед началом конференции капитан Гехман обратился к начальнику тыла генералу Смокачеву, члену Военного совета фронта, и, невзирая на его высокий пост и высокое звание, прямо заявил:

— На мой взгляд, не наукой об истощении надо заниматься, а сытно кормить бойцов. Больше пользы будет... [150]

Возмущенный тем, что какой-то капитан его поучает, генерал сказал корреспонденту:

— Мы сами знаем, что нам обсуждать и вообще что нам делать. А если вам неинтересно слушать доклады, можете уехать, никто вас не заставляет присутствовать на конференции.

Но Гехман не уехал. Он внимательно слушал мудреные доклады фронтовых медиков. Но самое главное узнал в перерыве между заседаниями. Пожилой терапевт, служивший полковым врачом еще в первую мировую войну, охотно объяснил спецкору незнакомые ему термины, весьма остроумно комментируя некоторые доклады:

— Вы спрашиваете, товарищ капитан, что такое скорбут? — пояснил многоопытный врач. — Это вид цинги. Откуда ее занесло на наш фронт? Очень просто. Сейчас весна, зелени еще нет, самое время для авитаминозов. Но первопричина скорбута и иных видов истощения зловещий «эквивалент». Это, позволю себе заметить, не медицинский, а скорее интендантский термин. Увы, у нас действует правило эквивалентной замены одних продуктов другими. По количеству калорий замена получается будто бы равноценной, а на деле — сплошная ерунда. В сутки бойцу полагается 750 граммов картофеля и овощей, а их «эквивалентно» заменяют 130 граммами пшена. Если в дивизии, например, десять тысяч бойцов и офицеров, то каждый день надо доставлять семь с половиной тонн картошки и овощей. Для этого требуется пять полуторок, а с пшеном дело куда проще: нагрузил и доставил все на одной машине. К тому же пшено можно получить тут же, на армейской базе, а картошки здесь нет. На базе можно получить только наряд на нее, а потом гони машину в какой-нибудь дальний совхоз или на станцию километров за двести. Конечно, нерадивым интендантам куда проще получать и возить пшено. Та же история и с мясом: дневная норма — 200 граммов, но ее разрешено заменять 35 граммами яичного порошка — опять вес в шесть раз меньше. И вот завозят в роту пшено и яичный порошок. Вскипятил повар воду с пшеном, засыпал горсть яичного порошка, и — милости просим — «обед» готов. Тонкая пленка жира разошлась с первыми черпаками, а осталась одна вода и немного разваренного пшена. Болтуха! Как же не появиться в этих условиях скорбуту? Вот так он и проник у нас во многие места и забрался даже на повестку врачебной конференции...

Корреспонденту стало ясно: речь идет о деле очень важном, вот он и послал мне телеграмму.

Закончив свой рассказ, Гехман как вещественное доказательство вручил мне напечатанное типографским способом приглашение на конференцию терапевтов, в котором и значились те самые доклады, посвященные борьбе с истощением.

Да, понял я, дело серьезное. Я отдавал себе отчет, что писать в газете об этом во время войны, да и в мирное время, никто бы в те времена не разрешил. Но редакция может и должна действовать не только материалами газетной полосы. И сказал Гехману: [151]

— Немедленно пишите рапорт. Изложите все, как есть. Пошлем Сталину.

На второй день корреспондент принес и положил мне на стол рапорт. На четырех страничках машинописного текста было рассказано все, что узнал и увидел Гехман на Калининском фронте. Рапорт я сразу же послал Сталину, приложив к нему повестку дня конференции терапевтов Калининского фронта.

Все это происходило ночью, вернее, в три часа ночи. Нарочный отвез пакет в Кремль, а Гехману я сказал, чтобы он на всякий случай задержался в Москве.

На следующий день по какому-то делу я позвонил секретарю ЦК партии А. С. Щербакову. Его в Москве не оказалось, он выехал в срочную командировку, ответили мне.

Чуть позже заглянул в Управление тыла Красной Армии. Хотел встретиться с А. В. Хрулевым. Его на месте не было. Зашел к Зеленцову, заместителю начальника тыла.

— Где Андрей Васильевич? — спросил я.

— Как где? — ответил Зеленцов. — Ведь ты туда писал, — показал он в сторону Кремля. — По приказу Сталина Хрулев вместе с Щербаковым и Щаденко выехали на Калининский фронт...

Вернулся я в редакцию, телефонный звонок:

— Это Микоян звонит. Вы писали о недостатках с питанием на Калининском фронте. Этот вопрос будет обсуждаться на заседании Государственного Комитета Обороны. На фронт выехала комиссия ГКО и взяла с собой ваше письмо. Не можете ли вы дать мне копию? Мне тоже поручено заняться этим делом.

Так я узнал, что наше письмо сразу попало к Верховному, узнал, как на него отреагировали.

Минуло два дня — никто из комиссии ГКО еще не вернулся. На третий день звонит мне из Калинина Щербаков и говорит:

— Дивизии с таким номером, на которую ссылается ваш корреспондент, на Калининском фронте нет и не было.

Вот это да! Неужели такой опытный газетчик, как Гехман, воспользовался недостоверной информацией? Я немедленно вызвал его:

— Кто сообщил вам факты о голодающих? — спрашиваю спецкора, стараясь скрыть свое волнение.

— Никто. Я сам был на месте, в батальонах и полках, проверял факты. За каждое слово отвечаю головой...

— Но такой дивизии нет на Калининском фронте. Нет дивизии с таким номером, — и рассказал ему о звонке Щербакова.

— Видите ли, товарищ генерал, — спокойно объяснил Гехман. — Я, согласно вашему приказу, никогда не записываю номера частей и соединений, мало ли что со мной может произойти. Попади моя полевая сумка в руки немцев, у них будет в руках дислокация войск фронта. Да и номера мне практически ни к чему. Зачем? Ведь в газете мы называем части по фамилиям командиров. Когда я долго нахожусь на одном фронте, номера дивизий невольно запоминаются. А на Калининском фронте я пробыл несколько дней, [152] все дивизии для меня новые, вот, видимо, какой-то номер я и спутал.

Гехман неторопливо раскрыл планшет, достал карту и минуты две внимательно разглядывал ее. На карте не было никаких помет, но он словно припомнил знакомые опушки, лощины, пригорки... Потом сел за стол, стал быстро писать, а затем протянул мне проект ответа Щербакову:

«Штаб интересующей вас дивизии находится в двух километрах северо-восточнее озера Кислого. Командир дивизии генерал Маслов, начальник политотдела Орловский».

Спустя четыре дня комиссия ГКО вернулась с Калининского фронта. Встретив Хрулева, я спросил его:

— Ну что, нашлась та дивизия, о которой писал в рапорте спецкор?

— Нашлась. И в других не лучше, чем в этой.

Государственный Комитет Обороны дважды обсуждал вопрос, поднятый «Красной звездой». Все, о чем говорилось в редакционном письме, полностью подтвердилось:

«Проведенной проверкой комиссии Государственного Комитета Обороны, — говорится в постановлении ГКО, — положения дел с питанием красноармейцев на Калининском фронте, установлено:

На Калининском фронте в марте и первых числах апреля месяца имели место серьезные срывы в питании красноармейцев. Перебои в питании красноармейцев происходили тогда, когда фронт, армия и соединения Калининского фронта имели достаточную обеспеченность продовольствием...»

ГКО подверг резкой критике командующих фронтом и армиями, членов Военных советов и начальников тыла. Некоторые из них были сняты с должности и направлены на работу с понижением. В отношении же генерал-майора Смокачева, того самого, который посчитал, что не стоит корреспонденту лезть не в свои дела, было принято решение снять его с занимаемой должности и предать суду военного трибунала. В постановлении указывалось: «...Лиц начальствующего состава, виновных в перебоях в питании бойцов и недодаче продуктов бойцам, решением Военного совета фронта направлять в штрафные батальоны и роты». Были определены меры по устранению отмеченных недостатков. Установлен порядок доставки продовольствия «сверху вниз», то есть фронт обеспечивает армию, армия — дивизию, дивизия — полк, то есть своим транспортом доставляет продукты в нижестоящие соединения и части. Запрещалась в действующей армии неравноценная замена продуктов: мяса — яичным порошком и т. п.

В тот же день, когда мы получили постановление ГКО, мы прежде всего стали готовить передовую статью в номер. Не все мы могли в печати сказать, но такие строки из постановления никто не смог нам запретить опубликовать:

«...Все эти командиры забыли лучшие традиции русской армии, когда такие крупнейшие полководцы, как Суворов и Кутузов, у которых учились полководцы всей Европы и у которых должны [153] учиться командиры Красной Армии, сами проявляли отеческую заботу о быте и питании солдат и строго того же требовали от своих подчиненных. Между тем в Красной Армии находятся командиры, которые заботу о быте и питании красноармейцев не считают своей святой обязанностью, проявляя тем самым нетоварищеское и недопустимое отношение к бойцам...»

К сожалению, мы не могли сказать, что это — цитата из постановления ГКО. Даже и намека на это нам не разрешили сделать.

В тот же день был опубликован приказ по редакции такого содержания: «За отличную работу специальному корреспонденту капитану Е. С. Гехману объявляю благодарность и награждаю премией в 1000 рублей». А днем на редакционной летучке я зачитал постановление ГКО и рассказал всю его историю. Состоялся горячий разговор о долге журналиста, его принципиальности, умении осмысливать и обобщать факты и явления, о партийном и государственном подходе к ним. Примером такого подхода и была работа Ефима Гехмана.

На этом можно было бы поставить точку. Однако кое-что я хочу добавить.

Как видит читатель, наш спецкор вскрыл серьезнейшие безобразия в жизни войск, в работе управленческих кадров. На заседании Государственного Комитета Обороны Сталин так и сказал: «Никто нам не сигнализировал, ни командующие, ни члены Военных советов, ни особисты. Вот только корреспондент «Красной звезды» сказал правду». Наверное, надо было бы это отметить в постановлении ГКО хотя бы такими словами: «Комиссия ГКО, проверив сигнал корреспондента «Красной звезды», установила...» Почему же это не было сделано? Думаю, что Сталин и здесь остался верен себе. Зачем, мол, об этом упоминать, еще, боже упаси, подумают, что ГКО и Верховный не знают, что делается в войсках. А так получилось, что бдительность и заботу о воинах проявил сам Сталин или ГКО, который он же возглавлял.

Даже само постановление редакция получила не из ГКО. Его мне дал на сутки по старой дружбе Хрулев. И еще. Трудно понять, почему сама комиссия ГКО не посчитала нужным поговорить с нашим спецкором? Ведь и самой комиссии не было бы, если бы не сигнал корреспондента. Могли бы даже для пользы дела взять его с собой на Калининский фронт! Что, посчитали ниже своего достоинства иметь дело с обыкновенным журналистом, генералы — с капитаном?

Признаюсь, в ту пору мы над этим не задумывались, не до того было. А ныне многое предстает в ином свете.

3 апреля

В сводках Совинформбюро повторяется одна и та же формула: «На фронтах существенных изменений не произошло». Пожалуй, правильнее было бы сказать, что не только существенных, но и вообще никаких изменений не было.

Вот только в районе Северского Донца и города Изюма идут бои [154] местного значения. После харьковского поражения наши войска заняли оборону на правом берегу реки и прочно удерживают свои позиции. Немцы — на левом берегу, их силы ослаблены, и дальше они продвинуться не могут ни на шаг, хотя пытаются это сделать. Об одной из таких попыток мы узнаем из репортажа нашего корреспондента по Юго-Западному фронту Агибалова. Он рассказывает, как немецкая танковая дивизия при поддержке артиллерии и самолетов предприняла попытку захватить выгодный плацдарм на правом берегу реки. Однако гвардейская дивизия генерала Тихонова, оборонявшая этот участок фронта, отразила вражеские атаки. Автор, анализируя этот бой и общую обстановку, делает вывод: не пройти здесь немцам.

Словом, это были бои местного значения, которые вообще-то не прекращаются ни на одном фронте даже в часы самого большого затишья.

* * *

Несколько дней тому назад судьба меня занесла на этот фронт. В городе Изюме на Харьковщине остались в немецкой оккупации мать и сестры моей жены с детьми. Ничего не знаю об их судьбе. Живы они или нет? Получив разрешение А. С. Щербакова, я вылетел на Юго-Западный фронт. Там встретился с командующим фронтом Н. Ф. Ватутиным. Встреча была дружеской, разговор длился до поздней ночи.

Николай Федорович — наш постоянный автор. В газете публиковались его статьи с первых дней войны, в частности, с Северо-Западного фронта, где он служил начальником штаба. Не помню случая, чтобы Ватутин отказался написать для нас. Так это было до мая сорок второго года. Но в этот месяц он стал заместителем начальника Генштаба, и его имя исчезло со страниц газеты. Не только он, но ни один из работников Генштаба не выступал в печати. Почему? Не потому, конечно, что им нечего было или они не хотели ничего сказать. Все помнили историю со статьей Г. К. Жукова, которую он написал по моей просьбе в начале войны для «Красной звезды». Сталин наложил на нее запрет, сказав, что нечего начальнику Генштаба заниматься... писаниной. После этого генштабисты боялись писать, чтобы не вызвать неудовольствия Верховного. Этот запрет действовал всю войну и даже долгое время после войны.

Ну а теперь, когда Ватутин стал командующим Воронежским, а затем Юго-Западным фронтом, действует ли этот запрет? Николай Федорович отшучивался... Все же договорились, что напишет. А писать есть о чем.

Конечно, не только об этом был у нас разговор. Беседовали о многих делах — и о фронтовых, и о «Красной звезде». А под конец я попросил у него «У-2», чтобы слетать в Изюм: побуду, мол, в частях и родных отыщу. Отказал! Ничего не мог я понять. После такой дружеской встречи! Оказывается, в небе неспокойно, и он не хотел, чтобы я рисковал. Все же упросил его. И дал мне не один, а два самолета, объясняя: [155]

— Для сопровождения. На всякий случай...

В Изюме я, к счастью, нашел родных, не успевших в свое время эвакуироваться. Семья целая, невредимая, но изголодавшаяся. Поскольку город оставался фронтовым и немцы его непрерывно обстреливали, я забрал всех в Москву, к себе...

* * *

Сегодня газета выступила по одному из важнейших вопросов фронтового бытия — о захоронении павших воинов. На эту тему напечатана статья начальника политуправления Юго-Западного фронта генерала С. Галаджева «Слава погибшего воина».

Во время войны — и при отступлении, и в обороне, и в наступлении — это был больной вопрос. Невольно приходит на память случай, который произошел у меня в Карпатах. Забегая вперед, расскажу о нем. В летний день я направился в одну из стрелковых дивизий. На поле, окаймленном редким лесом, где несколько дней назад шли бои, моим глазам предстала печальная картина. Там лежали двенадцать незахороненных воинов, молодых парней, именно на том месте, где их свалили вражеские пули. Под горячими лучами солнца их лица уже почернели. Дивизия ушла вперед, но своих павших воинов оставила на поле боя, не похоронила.

Я тотчас вернулся на КП армии, вызвал всех работников политотдела дивизии, собрал и своих политотдельцев, приказал взять лопаты, уселись мы в машины и поехали на то поле боя. Там вырыли братскую могилу, похоронили бойцов, отдали им салют пистолетными выстрелами и водрузили на могильном холме фанерную пирамидку. Это было уроком всем офицерам, рядовым и в первую очередь политработникам нашей армии. Не буду всего пересказывать, что было сделано для того, чтобы у нас в армии поняли: нет более святого дела, чем отдать последний долг человеку, сложившему голову в боях за Родину.

А теперь вернусь к статье Галаджева. Автор сделал любопытный экскурс в нашу историю. Он извлек из ее анналов поучительные и далеко не всем известные примеры того, как русские полководцы в дни самых горячих битв не забывали воздать дань уважения и почета погибшим воинам. Солдат и офицеров, павших в знаменитой Полтавской битве, хоронил сам Петр I. Первым распоряжением Петра после битвы было приготовить могилы. На другой день, в шесть часов утра, в его присутствии было совершено отпевание, погребены тела павших воинов и насыпан холм, на котором Петр собственноручно водрузил деревянный крест со следующей надписью: «Воины благочестивые, за благочестие кровию венчавшиеся, лета 1709 июня 27».

Суворов, рассказывает автор, строго следил за тем, чтобы его чудо-богатыри, павшие в бою, были похоронены с подобающей торжественностью. Конечно, и в эту войну найдется немало примеров, когда прах павших героев с честью и почетом предавали земле. Но так было не везде и не всегда. Сколько тысяч и тысяч наших воинов покоятся в безымянных могилах, как часто находят незахороненные [156] останки погибших в тех местах, где шли бои! Сколько матерей, жен, детей и внуков скорбят, не зная, где можно поклониться праху своих погибших сыновей, мужей, отцов!

* * *

Сегодня опубликована статья моего нового заместителя Николая Кружкова «Командир и адъютант». Хочу рассказать, как возникла идея дать в газете статью на эту тему. Во второй книге моей трилогии «Год 1942» я писал о сатирической балладе Алексея Суркова с длинным заголовком «Певец во стане русских воинов, или Краткий отчет об очередной командировке вашего собственного корреспондента». Тогда я привел строки, в которых поэт подвергает остракизму застревающих в больших штабах журналистов, где они «щиплют сводку, как жирного индюка, и, по ветру настроив лютни, в сироп макают перо». Были в балладе строки, посвященные отрицательным типам из числа адъютантов.

Добрался корреспондент на попутной полуторке в армейский штаб:

Но тут встает величавый
Лихач, сердцеед и франт!
Умытый, побритый, прыщавый
Начальничий адъютант.
От власти своей в восторге,
Он басом на всех орет.
Начпроды и военторги
Суют ему яства в рот.
Хоть все ордена и медали
Звенят на твоей груди,
Смирись и к прыщавой швали
Почтительно подойди.
Снеси униженья молча,
Лизни в подходящий момент,
С волками воет по-волчьи
Ваш собственный корреспондент.
Что стал, от стыда сгорая,
Ломать себя нелегко?
Привыкнешь, дружок, до рая
Еще шагать далеко.

Как-то вернулся с фронта Сурков. Сидели мы с ним, беседовали. Зашел Кружков, присоединился к нам. Вспомнили сурковскую балладу, заговорили об адъютантах. Я сказал, что чаще всего пишут о плохих, а ведь есть и хорошие. Вспомнили, что Симонов написал впечатляющий рассказ «Третий адъютант». А больше ничего не смогли вспомнить. Кружков тут и вызвался написать об адъютантах. За два года войны он их видел разных. Прекрасный публицист, Николай Николаевич хорошо разработал эту тему. В ней немало соображений, выходящих за пределы военного времени, поэтому я позволю себе остановиться на ней подробнее. Прежде всего поучительны суждения, основывающиеся на исторических примерах. Вот что читатель узнает.

Знаменитый русский военный теоретик генерал Драгомиров [157] писал: «Желательный адъютант должен быть нелицеприятен и не интриган; толков, грамотен, деятелен; должен уметь жить в ладу со штабом; должен все помнить, не надоедать с пустяками; должен знать, что доложить, а о чем и умолчать. Доброе товарищеское согласие в офицерской семье много зависит от адъютанта».

Автор напоминает и высказывание Наполеона о существовании двух видов адъютантов: один — для боя, другой — для гостиных. Этот афоризм Кружков остроумно комментирует: «Так как наш командир не ощущает особой потребности и необходимости шаркать по паркету гостиных, то естественно, что ему нужен адъютант для боя».

А затем он пишет об адъютантах нашего военного времени. Прежде всего он разбивает бытующее ложное представление о том, что адъютантская работа не заслуживает признания и уважения. Многие думают, что адъютант — это ординарец или вестовой с офицерскими погонами. Бывает, что начальник ценит в нем не знание дела и службы, а мелкое угодничество, лесть. Ничего хорошего нет в том, когда начальник обращается к своему адъютанту примерно таким образом: «Петров, где мой бритвенный прибор?», или «Подай-ка, Петров, мои ночные туфли...»

Это грехи командиров и начальников, свидетельство их невысокого морального уровня. Но есть грехи и самих адъютантов. Нередко, указывает автор, можно встретить у нас в армии этаких чистеньких молодых людей, сидящих в приемных начальников, ничего, в сущности, не делающих, крайне довольных собой, занимающихся разговорами и пересудами. Они снисходительно и свысока разговаривают с людьми, считают, что обладают такими же, что и их начальники, правами. Здесь статья Кружкова перекликается со стихами Суркова.

А затем в сжатом виде в статье предлагается в своем роде кодекс работы и поведения адъютанта:

«Кто такой адъютант? Это первое доверенное лицо начальника. Командир верит каждому слову своего помощника, а адъютант в свою очередь организует работу так, чтобы завоевать это доверие. На какой основе строится доверие командира к своему адъютанту? Прежде всего на отличном знании службы. Адъютант должен разбираться в любой сложной обстановке, быстро схватывать мысли начальника и осуществлять их, ясно и четко составлять боевые документы и быть во всех отношениях правой рукой своего командира. Разумеется, только тот адъютант, который является образованным офицером, может выполнять подобные функции».

В статье убедительно доказывается, что, если какой-либо молодой человек думает преуспеть в адъютантской должности без настоящих знаний, он легко может оказаться в положении порученца, оказывающего мелкие бытовые услуги.

Все эти суждения автора статьи подкреплялись выразительными примерами из фронтовой действительности.

В заключение Кружков кратко и выразительно суммирует высказанные соображения: «Военный опыт, военные знания, личный [158] такт, умение вести себя скромно и достойно с начальниками и подчиненными — вот что ценно для адъютанта. Адъютант разделяет не власть, а труды своего начальника. Начальник — мысль, адъютант — действие, начальник — голова, адъютант — руки».

Статья «Командир и адъютант» затронула проблему, о которой много толковали в армии, но для печати она словно бы не существовала. Поэтому встретили ее с большим интересом. Ее бурно обсуждали офицеры и генералы.

Эту статью я снова вспомнил, оказавшись в действующей армии на фронте. Эта тема была мне близка. Правда, в самой редакции у нас не было адъютантов и ординарцев. Я «приобрел» адъютанта, когда вступил в должность начальника политотдела 38-й армии. И старался в своих взаимоотношениях с назначенным мне адъютантом Михаилом Петровым следовать советам, сформулированным «Красной звездой». Я хотел, чтобы он был моим помощником, а не тенью. Когда мы с ним выезжали в дивизии и дела меня задерживали в одном полку, я его посылал в другой, чтобы узнать, как там живут солдаты и работают политотдельцы, передать порой непростые поручения. Словом, по возможности старался, чтобы он проявлял себя как политработник.

6 апреля

В дни минувших больших сражений немецкая авиация действовала главным образом во фронтовой полосе, а ныне бросила свои бомбардировщики на наши города. В сегодняшнем номере газеты — два сообщения. Одно — о налете немецкой авиации на Ростов, другое — на Ленинград. В районе Ростова сбито 35 вражеских самолетов, в районе Ленинграда — 10.

Цифры военных сводок... Несколько дней назад начальник иностранного отдела редакции А. Ерусалимский показал мне составленную им любопытную справку. Просматривая день за днем немецкие газеты и прослушивая радиоперехваты, он выписывал из официальных сообщений вермахта цифры потерь Красной Армии. Когда их суммировали, получилось, что у нас уже не должно было остаться ни одного солдата. Не будем скрывать, что если проделать ту же операцию с нашими сообщениями о потерях немцев, то выяснится, что и в германской армии тоже уже не осталось ни одного человека. Спрашивается, кто же воюет?

Где-то я читал: первой жертвой войны становится правда. Так уж повелось, что для поднятия духа преувеличивают потери противника и преуменьшают свои потери.

Но что касается потерь немцев во время налетов на Ростов и Ленинград — здесь на этот раз все было более или менее точно. Воздушные бои проходили над нашей территорией, и сбитые немецкие самолеты можно было потрогать руками.

* * *

Сегодня опубликовано очередное сообщение Чрезвычайной государственной комиссии о злодеяниях немецко-фашистских захватчиков [159] в городах Вязьме, Гжатске, Ржеве и Сычевке. Даже по названиям разделов этого сообщения можно судить о страшных злодействах гитлеровских изуверов на нашей земле: «Убийства и истязания советских граждан», «Злодеяния над советскими военнопленными», «Увод советских граждан в немецкое рабство», «Разрушение городов, жилищ, культурных учреждений и церквей». На целую полосу напечатаны фото. Вот некоторые из них: «Одна из улиц Гжатска, разрушенная немецко-фашистскими захватчиками», «Трупы убитых фашистами женщин и детей, обнаруженные в доме Павлова на улице Воровского № 47 в городе Ржеве»...

Сообщения Чрезвычайной комиссии дополняют статья секретаря Гжатского райкома партии П. Лавриненко, корреспонденция Алексея Суркова «По лагерям смерти», статья председателя Совнаркома Латвии Вилиса Лациса, рассказывающая, что творят гитлеровцы в этой республике, письмо девушек из деревни Сосновка...

В боевых частях эти материалы вызвали бурю ненависти к фашистским изуверам. Об одном из таких митингов в Вязьме рассказала наша газета, посвятив ему целую полосу. Составили ее писатель Всеволод Иванов и спецкор Михаил Цунц.

Вот они у меня в кабинете. Я объяснил Всеволоду Вячеславовичу, что от него требуется лишь одно — написать очерк о митинге, а «комплектовать» полосу будет Цунц. Но необходимо это сделать быстро.

Это было не первое поручение редакции, с которым мы обращались к писателю. В начале войны я поручил литературному работнику редакции Льву Соловейчику переговорить с Всеволодом Вячеславовичем — не согласится ли он сотрудничать в «Красной звезде»? По этому поводу писатель сделал такую запись в своем дневнике: «...позвонил Соловейчик из «Красной звезды», попросил статью, а затем сказал: «Вас не забрали еще?» Я ответил, что нет. Тогда он сказал: «Может быть, разрешите вас взять?» Я сказал, что с удовольствием. В 12 часов 15 минут 25 июня я стал военным, причем корреспондентом «Красной звезды». Сейчас сажусь писать статью — отклик на событие...»

Сегодня я напомнил Иванову о его выступлении в одном из первых номеров газеты. Мы тогда попросили его сделать репортаж об одном из столичных митингов, и скромность задания не смутила такого большого писателя. Он понял, что газете этот материал нужен. И сейчас он тоже принял близко к сердцу просьбу редакции.

Ранним утром на редакционной «эмке» Иванов и Цунц выехали на запад, под Вязьму, в полуразрушенную, полусожженную деревушку. Митинг должен был состояться в гвардейском полку. Устроились наши корреспонденты в чудом уцелевшей избе, затем пошли по батальонам и ротам знакомиться с людьми. Через два дня состоялся митинг, а еще через два дня в газете была напечатана полоса о нем. В ней — выступления участников, их портреты и очерк Всеволода Иванова. Над всеми шестью колонками заголовок «Красноармейский митинг у стен Вязьмы». [160]

Обращает на себя внимание статья под заголовком «Собирать памятники и реликвии Отечественной войны». Газета рассказывает о приказе командующего артиллерией Красной Армии Н. Н. Воронова. Он обязал командиров частей и соединений организовать сбор и пересылку ценных материалов, характеризующих отвагу и доблесть советских воинов. В инструкции дается перечень предметов, представляющих интерес для музея.

Не рано ли? Нет, решили мы, нужный приказ, и поддержали его.

* * *

В первые же дни войны редакция послала на Юго-Западный фронт большую группу своих корреспондентов — писателей и журналистов: Бориса Лапина, Захара Хацревина, Александра Шуэра, Якова Сиславского, Бориса Абрамова и Сергея Сапиго. Вместе с нашими войсками они отходили на восток и оказались в так называемом «киевском окружении». Вскоре мы получили сообщение, что Хацревин, Лапин и Шуэр погибли. Сиславскому и Абрамову удалось вырваться из вражеского кольца. А о Сапиго ничего не было известно. Он числился в «пропавших без вести», так и было написано в моем приказе по редакции.

И вдруг сегодня мне позвонили из Управления особых отделов и сказали, что Сапиго перешел к немцам и работает в немецкой комендатуре Полтавы.

Это был как гром среди ясного неба. Изменник родины из числа корреспондентов «Красной звезды»! Можно представить, как чувствовал себя наш редакционный коллектив, известный своим мужеством, — люди не жалели ни сил, ни самой жизни во имя исполнения своего воинского долга. Нетрудно себе представить, как убийственно чувствовал себя и редактор, который принял его на работу в «Красную звезду», пестовал его! Все годы во время войны и после меня не покидала мысль: как это могло случиться? Я вспомнил его приход в нашу газету, его работу в мирное время, его мужество в войне с белофиннами.

Первая наша встреча произошла в 1939 году. Вот он, худощавый, подтянутый молодой офицер с шевелюрой черных волос и темными искрящимися глазами, сидит у меня, и мы по-дружески беседуем. На моем столе лежит его послужной список. Нелегкая жизнь полтавского паренька в бедной семье. Трудовые и комсомольские будни. И вот он уже в гордом звании рабочего Донецкого машиностроительного завода. В те годы партийные и комсомольские мобилизации следовали одна за другой. Первая для Сергея — и он в Харьковской школе червонных старшин. Затем офицерская должность — командир взвода артиллерийского полка.

Пробегаю немногие строки первой служебной аттестации: требователен, настойчив, энергичен. Член редколлегии курсантской газеты, редактор полковой многотиражки. Потом годичные курсы редакторов при Политическом Управлении Красной Армии, [161] и наконец, он здесь, в нашей редакции. Но Сергей не один. Он прибыл к нам на практику в составе группы, из которой мне предстояло отобрать несколько человек. Скачок большой, через много ступеней: из многотиражки — в центральную военную газету! Сапиго это понимает, он весь в напряжении, старается ничем не выдать своего волнения.

— Под силу будет?

Он долго думает, не торопится с ответом, словно сам себя проверяет.

— Думаю, не пожалеете...

Разное впечатление производит первая встреча с человеком. Есть люди, которые всем своим внутренним свечением незримо покоряют тебя. В них сразу можно уверовать. Таким был Сапиго. Он оказался одним из немногих, которых мы взяли в «Красную звезду».

Люди познаются и в обычных делах. Но высшая проверка для человека — проверка огнем. Сергей Сапиго прошел ее с честью в войне с белофиннами. Он ушел на фронт спецкором «Красной звезды» вместе со своим другом, Александром Шуэром, литературным секретарем газеты, старшим товарищем и талантливым журналистом, учившим его литературному мастерству.

Война была недолгой, но жестокой. Судьба сохранила Сапиго, хотя он все время находился в боевых частях. Он вернулся в редакцию не только с репутацией боевого журналиста, но и отважного воина. В одном из боев на Карельском перешейке был ранен командир батальона. Случилось так, что на КП остались три человека: телефонист и спецкоры «Красной звезды» Сапиго и Шуэр. Сергей перехватил трубку и начал управлять тяжелым боем. За командирскую доблесть в бою Сергея командование фронта наградило орденом Красной Звезды. На большую войну он уехал на второй же день и снова со своим другом Шуэром. В боях под Киевом Шуэр погиб. А. Сапиго?..

В 1965 году Московская организация журналистов создала Комиссию по увековечению памяти столичных журналистов, погибших на фронтах Отечественной войны, которую мне поручили возглавить. Комиссия начала поиски газетчиков, не вернувшихся с фронта, добилась учреждения во всех редакциях столицы мемориальных досок, мемориала в Центральном Доме журналистов, организовала выпуск книг «В редакцию не вернулся». Однажды я встретил Григория Кияшко, до войны секретаря газеты «Красная звезда», а в войну редактора фронтовой газеты, рассказал ему о нашей работе и спросил:

— Григорий, нет ли у тебя что-либо для нашей книги? И вдруг он говорит:

— А о Сапиго вы не забыли?

— Как о Сапиго? — с недоумением сказал я.

И вот что он мне рассказал. Редакция фронтовой газеты, которую он редактировал в сентябре сорок третьего года, остановилась [162] ненадолго в Полтаве. Там ему передали письмо Сапиго, адресованное мне. Это письмо Кияшко переслал в редакцию, но для себя снял копию. Он был моим соседом по дому и сразу же побежал к себе. Через несколько минут вернулся:

— Вот это письмо...

Вот что писал Сергей Сапиго в сорок втором году в полутемной каморке полтавского подполья:

«Здравствуйте, дорогой редактор, боевые друзья и товарищи славного коллектива редакции «Красная звезда»! Как бы я хотел вас видеть и каждому пожать крепко руку. Увы, меня отделяют от вас сотни километров вражеского кольца, разорвать которое я не в силах. Находясь в подземной Украине, я душою, сердцем и кровью до последнего моего дыхания был, есть и буду с вами.

А теперь опишу, что случилось со мной и моими друзьями. Не исключена возможность, что кому-нибудь из них удалось прорваться через окружение. Однако считаю своим долгом сообщить хотя бы вкратце о действиях корреспондентов и о себе.

Корреспонденты «Красной звезды» Александр Шуэр, Борис Абрамов, Яков Сиславский, Борис Лапин, Захар Хацревин, Алексей Лавров, я, а также Иосиф Осипов, Михаил Сувинский («Известия») , Яков Цветов («Правда») и ряд других попали в так называемый «киевский мешок». Мы были окружены и узнали об этом только накануне отступления наших войск из Киева. Начальник одного политотдела приказал мне организовать отряд и отправиться в обоз для охраны тыловых учреждений. Нарушение приказа грозило расстрелом. Как я ни бился, чтобы попасть в действующие части, ничего не выходило. Видя такое дело, я связался с членом Военного совета, получил разрешение покинуть обоз и примкнуть к боевой части. Но уже было поздно.

По нашему расположению — Дарницкий лес — враг открыл минометный и артиллерийский огонь. Несмотря на это, мне удалось вывести корреспондентов из-под обстрела и километров на пятьдесят прорваться в сторону своих. Здесь, под Борисовом, встретив сопротивление немцев, наш отряд разбился на группы, которые пошли по разным направлениям, чтобы, соединившись с отступающими частями, пробиваться вперед.

Со мной остались: мой неизменный друг и товарищ Саша Шуэр, боевые соратники Абрамов, Лавров, а из «Известий» Осипов и Сувинский. После всяких эпизодов и приключений мы продвинулись еще на пятьдесят километров. 21.IX.41 г. нам удалось соединиться с действующими частями 33-й стрелковой дивизии. Бойцы этой дивизии дрались, как львы. Командир дивизии Соколов умело руководил боем, опрокидывая немцев, и пядь за пядью продвигался вперед.

Немцы быстро сделали перегруппировку и начали теснить нас к болоту. Тут же на глазах бойцов героически погиб Соколов, ранен был комиссар. Боевые порядки остаются без руководства. Мы быстро организуем из тыловиков два отряда и бросаем их в бой. Это позволило на левом фланге задержать противника. Но дрогнул [163] правый фланг, и немцы просочились к нам в тыл. Артиллерийский полк, с которым мы наступали, снялся с занимаемых позиций, и мы двинулись за ним. Несмотря на бешеный пулеметный, минометный и артиллерийский огонь, нам удалось прорвать вражеское кольцо и направиться к месту переправы. Немцы вели огонь из всех видов оружия. С водонапорной башни били два вражеских пулемета, преграждая нам путь к переправе. Полковник Воронов, авиатор, приказал мне с группой бойцов уничтожить огневые точки. Когда я выполнил эту задачу, Шуэр, Абрамов, Осипов и Сувинский с криком «ура!» бросились в переулок, где засели немцы, и давай их там колотить. Лавров, художник, тоже не дремал: залег за башню и вел огонь по немцам, делавшим перебежки.

Уничтожив вражеских пулеметчиков и доложив об этом полковнику, я решил примкнуть к Шуэру и другим товарищам, но на том месте, где, как я предполагал, они находятся, их не оказалось. Они далеко уже продвинулись вперед, а я с группой бойцов оставался как бы у них в тылу. Видя новую опасность, я обошел правый фланг немцев и проскочил в лес, где сосредоточились наши уцелевшие подразделения.

Здесь я встретил Абрамова и Осипова. Они были бледны и едва не в слезах. Я сразу догадался, что случилось страшное. «Сергей, — еле промолвил Абрамов, — твой друг погиб».

У меня затряслись руки и ноги, к горлу подкатил комок, и я упал на землю. Я понимал, что война без жертв не бывает, однако не смог примириться с мыслью о гибели моего учителя и задушевного друга... Когда я пришел в себя, Абрамов рассказал о героической смерти Шуэра. Выбив немцев из переулка, Шуэр, Абрамов, Осипов и Сувинский побежали дальше по огородам. Уже на краю села их встретил огонь немецких автоматчиков, засевших на чердаках и в сараях. Бойцы залегли. Саша спросил: «Кто здесь командир?» Ответа не последовало. Тогда он, поднявшись во весь рост, громко скомандовал: «За мной, вперед! Ура! За Родину!» В этот момент вражеская пуля оборвала жизнь бесстрашного бойца фронта и печати, общего любимца «Красной звезды».

Утром 23.IX бойцы, находившиеся в лесу, оставшись без командиров, стали продвигаться дальше. Абрамов, Осипов и Сувинский пошли с левого фланга, а я с правого, где неподалеку стояла германская батарея. Расчет был такой: подойти через лощину к позициям батареи, уничтожить огневые точки. Нас было человек сто. Как только вышла левая группа, немцы открыли артиллерийский и пулеметный огонь. По нашему отряду, двигавшемуся в лощине, не стреляли. Нам уже оставалось каких-нибудь пятьсот метров до цели. И как только мы показались на бугре, поблизости раздался сильный взрыв, меня отбросило в сторону, и больше я уже ничего не помнил. Только на второй день пришел в сознание.

Оглянулся: вокруг меня лежат раненые. Стараюсь осмыслить, что со мной произошло, но сознание теряется, в глазах темно, почти ничего не слышу.

Когда я стал кое-что соображать и начал едва шевелить руками, [164] мне рассказали следующее: как только взрывной волной меня отбросило в сторону, ко мне подошли лейтенант Василий Сонин и лейтенант-танкист Петр Ефимов. Зная, что я капитан, — а немцы были от нас уже в пятистах метрах, — они быстро сняли с меня знаки различия. Так немцы приняли меня за красноармейца, как контуженного отправили в сарай к раненым, где лежали Сонин с перебитой рукой и Ефимов, раненный в плечо.

Когда сознание мое более или менее прояснилось, передо мной встал вопрос: что делать? Покончить жизнь самоубийством или пересилить свое отвращение к фашистским извергам, подлечиться, встать на ноги и нанести удар по врагу в тылу? Судите сами — правильно ли я поступил? Мне кажется, да.

Мои товарищи, лейтенанты Сонин и Ефимов, вместе с несколькими бойцами, как малость окрепли и стали ходить, убежали из лагеря. Мы условились о встрече, поскольку в день их побега я едва поднимался с постелей. Они должны были меня ждать в Ново-Басанском лесу. 15 октября ночью младший лейтенант Дмитрий Курочкин, младший командир-танкист Николай Пашенный, командир зенитной батареи Петр Шварцман, я и группа красноармейцев бежали из лагеря. Двигаясь только ночью, а днем ориентируясь и прячась в снопах на скошенных полях, нам удалось пройти более шестидесяти километров. Ново-Басанский лес был уже близок. Но в этот момент произошло такое событие. Наши товарищи совместно с партизанами взорвали в Ново-Басане штаб немецкой части. Немцы в панике стали разбегаться кто куда. Завязалась перестрелка. Шесть солдат мы уложили на месте. Двух тяжело ранили.

Командир батареи Шварцман был ранен, был и я ранен в ногу — пробило насквозь левую ступню. Собравшись с силами, мы с помощью товарищей направились в сторону населенного пункта, чтобы спрятаться в хлебах или траве. Так прошли семь километров. Через 10–15 минут, когда мы остановились на отдых, по лесу открылась стрельба. Немцы окружили лес и в течение двух часов поливали нас свинцом. Нам нечего было думать о движении: почти все села и подступы к ним, а также дороги были под контролем немцев. Голодные, без воды, мы вынуждены были сидеть на месте.

С моей раненой ногой делалось что-то невероятное, она распухла, бинта не было. Его заменила нательная рубаха, которая по цвету мало чем отличалась от чернозема. Поднялся, чтобы идти с товарищами, но тут же упал. Помощи ждать не приходилось, товарищи сами еле двигались. Видя безвыходное положение, я попросил красноармейца из 187-й дивизии Стражко пристрелить меня, а самому с группой пробиваться вперед, к фронту, и во что бы то ни стало доставить в редакцию мою предсмертную записку.

Стражко согласился. Я написал записку, простился с товарищами и закрыл глаза. Несмотря на значительную потерю слуха, я отчетливо слышал, как Стражко послал патрон в патронник, как щелкнул затвор. Проходит десять секунд, двадцать, минута, я не [165] открываю глаза, наконец не выдержал и полюбопытствовал, почему так долго нет выстрела.

Оглянулся — возле меня никого нет. Видимо, сердце молодого красноармейца дрогнуло, ему оказалось не под силу выполнить свое обещание. Я же пристрелить себя не мог. Не знаю, где теперь Стражко, не знаю, что случилось с моими товарищами. Доставил ли кто-нибудь из них записку в редакцию или нет? Знает ли редакция о моей судьбе и о моих товарищах по фронту? Маловероятно.

Оставшись один, я решил двигаться на четвереньках, сколько могу. План был таков: доползти до крайней хаты и попросить на несколько дней укрытия. Крестьянин Петр Константинович Шевченко из деревни Малые Круполы был честным человеком. Я не скрыл от него ничего. Здесь в деревне разместился подпольный госпиталь для наших раненых бойцов. Я отправился туда. Я решил рассказать о себе хирургу Белкания и его помощнику Субботину. Врачи дали слово оказать мне помощь не только медицинскую. Они посоветовали мне переменить фамилию, что я и сделал. Начал усиленно изучать украинский язык. Благодаря врачам я попал в киевский лазарет. После двух с половиной месяцев рана моя зажила, и я добился при содействии врачей пропуска в Полтаву.

С поврежденной ногой, передвигаясь через населенные пункты по десять — пятнадцать километров в сутки, я добрался 15 декабря до Полтавы, где проживает мой отец. По дороге собрал много богатейшего материала о героических делах советских людей в тылу врага. И если каким-либо чудом мне удастся уцелеть и возвратиться в родной коллектив, мы создадим великолепную летопись о «подземной» Украине, которая не покладая рук ведет борьбу против озверелого фашизма.

Прибыв в Полтаву под чужой фамилией, я решил пробираться дальше, на Харьков. Но не тут-то было. На каждом шагу немцы проверяли документы. Пришлось возвратиться в Полтаву. Но и здесь мне проживать опасно: многие знают меня, и какая-нибудь сволочь, фашистский подлабузник, может выдать меня. Но я решил исполнить свой партийный долг. Связавшись с коммунистами, работающими в подполье, стал оказывать им помощь чем только мог.

К счастью, у одного из товарищей, бывшего работника горсовета Маркина, есть радиоприемник. Мы включаем Москву, слушаем «Последние известия», затем размножаем их от руки, передаем своим товарищам, а те — народу. Вообще о моей подпольной деятельности вам может рассказать мой отец, и если я погибну, то прошу обратиться к нему. Он назовет вам фамилии коммунистов, расскажет, что нами сделано.

План у меня такой: если не сцапает гестапо, то с приближением фронта покину Полтаву и постараюсь перейти к нашим.

Дорогие друзья и товарищи! Все, что я описал, правда. За каждое слово отвечаю головой. У меня, человека, которого вскормила и воспитала Советская власть, партия, другой дороги быть не [166] может. Вся моя семья до мозга костей принадлежит только родному отечеству. Два моих брата сражаются с фашистами, я десятки раз участвовал в боях, и никогда рука моя не дрогнула, посылая пули в заклятого врага.

Знайте, товарищи, где бы я ни находился, что бы я ни делал, всегда был и остаюсь коммунистом. Знайте и то, что, находясь в тылу врага, я никогда не позволю очернить славный коллектив «Красной звезды», воспитанником которой являюсь.

Итак, если нет Абрамова, Лаврова, Сиславского, Лапина, Хацревина, Осипова, Сувинского, Цветова, знайте, что они героически дрались с врагами и вели себя в боях достойно, как подобает военным журналистам. Не забывайте кристальной души человека, отважного бойца фронта и печати Саши Шуэра.

Я не сомневаюсь, что Красная Армия наголову разобьет фашистских людоедов. И если я погибну, то кровь свою отдам только за свою любимую родину — СССР.

Жму всем руки и целую крепко.

Прощайте!

Ваш воспитанник Сергей Сапиго».

Что же случилось с письмом?

История его такова.

На второй же день после освобождения Полтавы в политотдел одной дивизии, проходившей через город, пришел старик. Он принес пакет и сказал:

— Вот письмо моего сына, Сергея Сапиго. Он наказал мне: если с ним что случится, а я буду жив, то, когда придут наши войска в Полтаву, вручить это письмо военным, чтобы послали в «Красную звезду».

Почти два года старик прятал письмо сына, а теперь принес. Политотдельцы передали пакет редактору фронтовой газеты «Суворовский натиск» Григорию Кияшко. А он переслал его в «Красную звезду».

Дальше след письма оборвался. То ли оно не дошло до редакции, то ли его потеряли. О его судьбе никто не знал, ни старые, ни новые работники редакции. В редакционном коллективе не раз говорили о журналистах-героях, но о Сапиго не вспоминали и не хотели вспоминать. После войны в здании газеты была сооружена мемориальная доска. Золотом на ней были высечены имена краснозвездовцев, отдавших свою жизнь в боях за Родину. Сапиго на ней не было...

И вот его письмо у меня в руках. Вернулся Сергей из небытия. Был героем, верным сыном Отечества и не только не опозорил имя краснозвездовца, а возвысил его! Прямо скажу, что сердце мое трепетало от радости!

В тот же день в редакции «Журналиста» состоялась пресс-конференция. Я рассказал о судьбе Сапиго. Вечером в «Последних известиях» по радио была передана моя информация «Письмо нашло адресата». Начался поток откликов.

Первым отозвался отец Сергея — Терентий Иванович. Этот [167] восьмидесятилетний старик, потерявший на войне троих сыновей, писал мне:

«После смерти сына я передал его письмо военным и утешал себя, что оно найдется. Я был в Москве в 1949 году, обращался в редакцию «Красной звезды», но мне ответили, что письма сына нет. Это «нет» меня окончательно убило.

И вот мне сообщают соседи, что в 11 часов вечера слушали по радио из Москвы, что через двадцать лет найдено письмо моего сына Сергея. Как я был взволнован, когда услышал эти слова! Я не знал, что со мною творилось. Здесь было все — и горе, и печаль, и радость. Горе от того, что его уже нет с нами, а радость и гордость за то, что воскресло все, воскресла правда...»

Я начал поиск. Нашлись люди, которые встречались и работали с Сергеем в «подземной» Украине. Поиски привели меня к врачу Северяну Павловичу Белкания. После войны он — заслуженный врач УССР, доцент медицинского института имени Н. И. Пирогова. Тридцать с лишним лет тому назад он служил врачом медсанбата, тоже попал в окружение и там, в селе Большие Круполы, и организовал этот подпольный госпиталь. Встретился я с ним и вот что узнал.

В этот необычный госпиталь, расположившийся в местной школе, осенью сорок первого года и вошел на самодельных костылях раненый Сапиго. Он был в гимнастерке и накинутой на плечи шинели, передвигался с трудом: нога сильно распухла. Положив на пол костыли и вынув из-за пазухи тряпочку, долго возился и наконец передал молча врачу книжечку в малиновом переплете, на обложке которой виднелась пятиконечная звезда. Это было удостоверение личности фронтового корреспондента газеты «Красная звезда», подписанное мною.

— Разговорились, — вспоминает Белкания. — Сапиго произвел на меня сильное впечатление прежде всего непоколебимым духом коммуниста-патриота, глубокой уверенностью в нашей победе и горячим желанием скорее вернуться на фронт. Я спросил, почему он решил показать мне служебное удостоверение. Сапиго ответил:

— Товарищ хирург, я вам верю. Подымите меня скорее на ноги, я должен уйти. Я должен пробраться через линию фронта и рассказать советским людям правду о людоедах нашего времени...

Диалог между ними продолжался:

— Как это вы мне говорите? А вот я все время думаю, как вас передать в руки великой армии фюрера, — деланно-серьезным тоном сказал Белкания.

— Не верю я этому, не верю, доктор!

— Хорошо. А все-таки я советую быть более осторожным, более не делать рискованных шагов.

— Спасибо, доктор. Буду осторожен. Знакомиться в дальнейшем буду только с такими людьми, как вы.

— Попрошу, друже, не делать мне комплиментов — я не девушка. [168]

Оба дружно рассмеялись. Но вдруг Сапиго побледнел, лицо его перекосилось от боли. Белкания кинулся к Сергею, сорвал повязки на ноге и ужаснулся.

— Что же вы мне сразу не сказали? У вас все признаки гангрены!

Сергея поместили в трехместную палату. Заживала рана медленно. Часто по ночам он не спал, горел в жару. Но никто не слышал от Сергея жалоб.

В разоренной немцами школьной библиотеке он брал книжки и читал. И много, очень много писал — на клочках бумаги, на листиках ученических тетрадей. Писал днем, а больше ночью, при трепетном свете коптилки. Кто знает, быть может, и письмо, адресованное редакции, начиналось в такой тетрадке в один из тех дней.

Сергею говорили: опасно держать при себе записки. Немцев в селе нет, но есть полиция, могут и гитлеровцы в любую минуту нагрянуть. Но Сапиго все-таки писал. Он понимал, что сейчас бессилен, что ничем не может наносить удары по врагу, и находил моральное удовлетворение в том, что наперекор, назло всем опасностям писал обо всем, что видел.

— Бывали минуты, — говорил Белкания, — когда людские страдания до того угнетали, что, казалось, жить дальше невмоготу. Однажды я высказал эту мысль Сапиго. Он сурово заметил: «Товарищ хирург, уныние вам не к лицу. Надо бороться до конца. Надо верить в победу и жить».

Вскоре Белкания удалось вместе с другими ранеными бойцами перевести Сергея под вымышленной фамилией в киевскую больницу. А через полтора месяца на заснеженном тракте Киев — Полтава можно было увидеть исхудавшего, с ввалившимися щеками человека, одетого в тряпье и старые, рваные сапоги с распоротым голенищем — чтобы не так жало больную ногу, — осиливавшего по пятнадцать километров в сутки. Изможденный, обессиленный, промерзший, Сергей декабрьской ночью постучался в отчий дом. Он успел только обнять родных, достал из сапога малиновую книжку со звездой — редакционное удостоверение, сказал, чтобы они ее спрятали, и впал в забытье.

Три недели выхаживали Сергея. Только пришел он в себя, как завел с отцом «семейный» разговор. Сергей узнал, что два его брата воюют, обе старшие сестры в эвакуации.

— А ты где-нибудь работаешь?

— Нет, — отвечает отец. — Мне шестьдесят один год, пользуюсь возрастом.

— Ну и хорошо делаешь, не надо им помогать. А потом Сергей задумался и неожиданно сказал:

— Ну а мне, отец, надо будет поступить к немцам служить... Служить, но только не им...

Сергей спросил у отца, не найдется ли в доме приличной одежды, чтобы сойти за учителя. «Найдется, сынок». И вскоре в Полтаве под видом учителя Данилы Ивановича Бураченко появился [169] народный мститель, яростный борец с немецкими оккупантами Сергей Сапиго.

В письме в редакцию Сергей кратко писал, что зря времени не теряет: у бывшего работника горсовета Маркина имеется радиоприемник — они слушают передачи Москвы, переписывают их и передают населению. Большего он не мог написать. Сергей не боялся за свою жизнь, но дорожил жизнью товарищей.

Сергей слушал Москву. Но радиоприемник-то, если быть точным, был не Маркина, а немецкого офицера, находившегося у него на постое. Когда немца не было дома, Сапиго и Маркин настраивали рацию на московскую волну. Сергей понимал, что врага надо бить не в одиночку. Он знал, что Полтава не покорилась, что есть в городе люди, борющиеся с оккупантами. И он стал искать ниточку к подпольщикам.

И нашел ее! Помог коммунист Максим Страшко, с которым Сергея познакомил отец. В Полтаве в те дни уже действовала комсомольско-молодежная подпольная организация «Непокоренная полтавчанка». Во главе ее стояла дочь местного врача Ляля Убийвовк, студентка Харьковского университета, решительная девушка. Сергею не надо было знакомиться с Лялей. Он знал ее еще по Харькову, когда учился в школе червонных старшин.

В темный зимний вечер в дом, где собралось ядро подпольной организации, Ляля привела Сергея. Прихрамывая, с нестихающей болью в ноге, он зашел в комнату с затемненными окнами и снял куртку. Все замерли, словно зачарованные: на груди у их нового товарища, отливая малиновым светом, блестел орден Красной Звезды. Не будем корить Сергея за неосторожность. Опасно, смертельно опасно было пробираться мимо немецких патрулей и полицейских застав с советским орденом. Но нам понятно это «безумство храбрых», как поняли его и подпольщики. Орден был пронесен через плен, через вражеские заградительные отряды! «Непокоренная полтавчанка» встретилась с непокоренным воином-журналистом и с радостью приняла его в свою семью.

Сергей был очень нужен группе. Он был грамотным офицером, мужественным, отважным, с боевым опытом, к тому же талантливым журналистом. О таком начальнике штаба комсомольско-молодежная организация могла только мечтать.

И штаб «Непокоренной полтавчанки» заработал!

В характеристике о подпольной деятельности Сергея, написанной секретарем Полтавского обкома партии, сказано: «Мужественный, опытный воин, пламенный агитатор, Сапиго внес много изменений в деятельность организации. Он разрабатывал планы диверсий, вел антинемецкую пропаганду, устанавливал связи с военнопленными, организовал широкую сеть подпольных групп в селах Абазовка, Шкурупия, Овсия. Изучив людей, Сапиго умело распределял обязанности между членами организации».

Сапиго искал пути расширения деятельности «Непокоренной полтавчанки». Ему удалось поступить на работу в комитет украинского Красного Креста (демагогической организации, созданной [170] оккупантами). Не отсюда ли пошел слух о предательстве Сапиго? Эта работа была находкой для Сергея. В комитете он установил связь с советскими военными, томившимися в немецких лагерях. Подпольщики передавали им продукты и одежду, собранные у населения. А вскоре Сергею удалось организовать побег двух групп военнопленных.

В том же комитете изготавливались различные документы и справки для членов подпольной организации, дававшие возможность свободно передвигаться по городу и окрестным селам. Максим Страшко в присланном мне письме вспоминает:

«Когда мне понадобилась «липовая» справка, мне вручили ее — она удостоверяла, будто я усердно работаю плотником на ремонте церкви Святого Духа. По такого же рода «святым» справкам немало молодежи удалось спасти от угона в Германию».

Работа подпольщиков становилась все более дерзкой. То выходит из строя электростанция — и город на несколько дней погружается в темноту. То ломаются станки на механическом заводе, куда немцы завозили свои покореженные танки. Приобретены первые винтовки и гранаты. Планы у «Непокоренной полтавчанки» широкие.

Оккупационные власти всполошились. Гестаповцы и полицаи рыскали по городу в поисках подпольщиков. Но «Непокоренная полтавчанка» долго была для них и «неуязвимой полтавчанкой». В город прибыла группа «Цеппелин», карательные отряды эсэсовской дивизии «Мертвая голова», на ноги подняли шпионскую школу с таинственным названием «Орион-00220».

— Однажды, — рассказал мне Терентий Иванович, — Сергея повели на допрос в гестапо. Помню его бледное лицо и твердый голос: «Не плачь, батько, не плачь, говорю тебе. И не горюй, если не вернусь. Знай, за то, что мы сделали, народ нас не забудет».

Выпустили тогда Сергея: не было прямых улик.

Подпольщики почувствовали, что надвигается гроза. Выход был один — уйти в лес, чтобы в новых условиях, новыми методами продолжать борьбу. Со штабной пунктуальностью и тщательностью Сапиго разработал, можно сказать, целую боевую операцию по выходу «Непокоренной полтавчанки» из города. Определен срок — в ночь на 7 мая. Намечены маршруты, явочные квартиры, пароль. Все, казалось, было готово к тому, чтобы начать в эту ночь передислокацию.

Но в те же дни гестаповцам удалось в прифронтовой полосе схватить Валентину Терентьеву, участницу подпольной организации, бывшую медсестру, которая была послана через линию фронта с донесением Сапиго. Мы не знаем, что дословно было в нем, но одно хорошо известно: Сапиго писал, что Полтава живет и борется. Терентьева успела бросить пакет в канаву, но конвой заметил его и подобрал.

6 мая, перед самым выходом «Непокоренной полтавчанки» в лес, арестовали Лялю Убийвовк, Сергея Сапиго, Леонида Пузанова, Бориса Сергу и Валентина Сороку, а позже и Максима Страшко. [171] Очная ставка с Терентьевой. Сергея приволокли в комнату, где за столом сидел гестаповец с резиновой дубинкой. Рядом стояла Валентина. Лицо у нее было в багрово-синих .кровоподтеках. Руки иссечены, пальцы изуродованы. В кровавых деснах ни одного зуба.

Нельзя оправдать измену, но можно ее объяснить: физические муки оказались сильнее воли Терентьевой. Она не выдержала пыток и предала организацию. «Да, Сапиго меня посылал, — подтвердила Терентьева, — дал мне пакет».

На очных ставках Сергею стало ясно, что Терентьева не все знает. Тогда он идет на самопожертвование, чтобы спасти товарищей. На первом же допросе он заявляет:

— Я был один...

По пути из тюрьмы в гестапо встречает своих друзей и успевает им шепнуть:

— Ни в чем не признавайтесь. Я взял все на себя. Максим Страшко рассказал о величии духа, непоколебимой стойкости и самопожертвовании Сергея:

— За время следствия мы дважды виделись с Сергеем. Первая встреча состоялась 15 мая, когда нас обоих привезли на допрос. Случилось так, что охрана зазевалась, и Сергей сказал: «Мне все равно смерть, а тебе надо остаться жить, чтобы людям правду рассказать. Немцы узнали, что давал деньги на радиоприемник. Де.ржись одного: действительно одалживал мне два раза по двести рублей. Как знакомому. А для каких надобностей — ничего не знаешь. И про радиоприемник тебе ничего не известно. Запомни: давал взаймы. И стой на этом твердо. Я все беру на себя». Вот это меня и спасло. На очной ставке 21 мая нас с Сергеем трижды избивали резиновыми шлангами, но мы все выдержали и показывали одинаково.

На допросах Сергей держался гордо. Он чувствовал, что ему не вырваться, и, когда их били резиновыми шлангами, крикнул:

— Все равно не поставите на колени советский народ... Ляле Убийвовк удалось переслать из тюрьмы несколько записок родным. Она писала: «...друзьям передайте: я уверена, что моя смерть будет отмщена. Сергей — молодец... Он сделал все и еще больше, чем все, чтобы спасти меня...»

Самопожертвование Сергея спасло только одного Максима Страшко. Остальных спасти не удалось. Гестаповцы обещали помилование, если они отрекутся от Советской власти, от партии, от комсомола. Но герои «Непокоренной полтавчанки» отвергли эти предложения, до конца жизни они остались непокоренными.

...Вечером 26 мая 1942 года гестаповцы увезли из тюрьмы Лялю Убийвовк, Сергея Сапиго и их товарищей. Их доставили ко рву местного тира. Они вышли из машины, обнялись, расцеловались, в последний раз пожали друг другу руки... [172]

Имя героя-журналиста нашего товарища Сергея Сапиго занесено на мемориальную доску в «Красной звезде».

Правда восторжествовала.

11 апреля

В сводках Совинформбюро ничего нового. Но маршалы и рядовые, в Ставке и ротах не могли не думать о том, как дальше развернутся фронтовые баталии. Мы считали нашей важнейшей обязанностью готовиться к ним, осмысливать накопленный войсками боевой опыт.

Возможность публиковать такие материалы теперь была. Дело в том, что газета освободилась от большой части обременявших ее официальных материалов. Исчезли с ее страниц письма о пожертвовании средств на строительство самолетов, танков, пушек и другого оружия для Красной Армии и стандартные благодарности Сталина, занимавшие половину, если не больше, газетной площади. Поток этот был прекращен обращением Совнаркома: «Ввиду того что через два месяца предстоит выпуск Государственного займа обороны, Совет Народных Комиссаров, чтобы не обременять население чрезмерными расходами, просит граждан и гражданок прекратить с 7 апреля с. г. индивидуальные и коллективные взносы денежных средств в фонд Красной Армии». Сомнений, что займ принесет еще больше средств для обороны страны, не было.

Итак, возник простор для собственных материалов. Печатаются многочисленные статьи тактического и оперативного характера. Вот темы некоторых из них, обозначенные в названиях (перечисление их, конечно, не может заменить рассказ об их содержании, но книга, как и газетная полоса, имеет свои рамки):

«Борьба с немецкими контратаками (Из опыта боев на Западном фронте)»,

«Решающий момент сражения»,

«Как обеспечить маневр войск»,

«Массированный танковый удар»,

«Оборона открытых флангов»,

«Тактическая внезапность».

Появились статьи о вооружении немецкой армии, ее новинках, об изменении в тактике противника и многие другие.

Итогами боевых операций заняты и центральные управления Наркомата обороны. Там готовят директивы, инструкции, тоже основанные на боевом опыте. Не хочу принижать значение этих документов. Но как бывает и бывало в жизни? Пока изучат, пока сочинят инструкцию, пока документ пройдет по всем бюрократическим лестницам, пока размножат и доставят адресатам, сколько времени пройдет? Газете в этом смысле проще: напечатали статью, и завтра ее уже читают и обсуждают в войсках. И пусть они не принимались «к руководству и исполнению», но что-то западало в память, что-то использовалось. Ведомственные же инструкции, нередко написанные канцелярским, скучным языком, — разве их все прочли? Может быть, «подшивали к делу», и конец. [173]

Невольно вспоминается такая история. Как известно, понятие «артиллерийское наступление» появилось в январе сорок второго года, а его принципы были разработаны в дальнейшем ходе войны. Дело это было новое и, естественно, не всюду сразу было понято и освоено. Об ошибках в нем писала наша газета. Подобные сведения поступали и в штаб к Н. Н. Воронову, командующему артиллерией Красной Армии. Они стали предметом обсуждения на специальном совещании у главкома. В нем принял участие и наш спецкор-артиллерист Виктор Смирнов. Сошлись на том, что надо послать дополнительную директиву в войска, в которой еще раз разъяснить суть артиллерийского наступления. Но Воронов решил сделать по-другому.

— Уже была директива Ставки, — сказал он. — Что же, снова писать? Директиву на директиву? Пока напишем, пока дойдет она до войск, пока начнут ее «прорабатывать» в различных инстанциях, сколько времени уйдет? Попросим лучше «Красную звезду» опубликовать нужный материал.

Так и решили. Статью поручили подготовить начальнику штаба артиллерии РККА генералу Ф. А. Самсонову и Виктору Смирнову. Она сразу же была опубликована.

Между прочим, позже, вернувшись из поездок по фронтам, Самсонов признался нашему корреспонденту:

— Откровенно говоря, не ожидал... Сомневался и все жалел, что отказались от новой директивы. Думал, «за подписью и печатью» получится лучше, будет посильней. А сильнее-то оказалось слово газеты.

* * *

Больше стало в газете и писательских материалов. Напечатана корреспонденция Василия Ильенкова «Комсомольский вожак». Последнее время он писал главным образом очерки и рассказы, и мы это поощряли, так как авторов для корреспонденции и репортажей у нас было достаточно — журналистский корпус действовал безотказно.

Василий Павлович объяснил, как родилась корреспонденция. Был он в одном из батальонов отдельной стрелковой бригады. Попал на заседание комсомольского бюро. Большое впечатление на него произвел комсорг лейтенант Вертянкин. Обсуждали поведение автоматчика Тер-Абрамова. Что-то он не так вел себя. На бюро он каялся, заверял, что больше никогда товарищи не услышат о нем ничего плохого.

— Этого мало, товарищ Тер-Абрамов. Мы ждем, что о вас будут говорить только хорошее, — вот такой афористичной фразой поправил его комсорг.

А когда кто-то предложил объявить выговор другому нерадивому комсомольцу, Вертянкин не поддержал:

— Выговор — самое легкое дело, а нужно в человеке разбудить совесть... [174]

Не зря задержался писатель в этом батальоне на двое суток. Присмотрелся поближе к комсомольскому вожаку и написал о нем.

* * *

Как-то во время одной из встреч с Борисом Полевым уже после войны заговорили мы о Василии Ильенкове.

— А первым-то написал о Маресьеве не я, а Василий Павлович. Приоритет за ним, — сказал Полевой.

Но если быть совсем точным, надо сказать, что, хотя Ильенков первым опубликовал в «Красной звезде» рассказ о подвиге Маресьева, открыл его все же Полевой. Борис Николаевич находился в истребительном полку в тот день, когда Маресьев сбил два вражеских самолета, ночевал у него в землянке, записал его рассказ о пережитом. Полевой послал в «Правду» целую полосу, посвященную герою. Но когда писатель вернулся в Москву, редактор «Правды» П. Н. Поспелов показал ему сверстанную полосу о Маресьеве. На ней рукой Сталина (Поспелов зачем-то послал ему этот очерк) было написано, что сейчас, когда Геббельс кричит, будто бы в России истощены резервы и в бой бросают стариков и инвалидов, этот материал может оказаться на руку вражеской пропаганде. Пусть полежит...

Так полоса не увидела свет, а о подвиге Маресьева — «Повесть о настоящем человеке» — Полевой, как известно, написал уже после войны.

Ильенков узнал о подвиге Маресьева позже Полевого. Василий Павлович встретился с летчиком в госпитале в Сокольниках — эта встреча и послужила ему материалом для рассказа «Воля», который опубликовала «Красная звезда». Многое из того, что рассказано Ильенковым, взято из жизни. И мечта парнишки из волжского Камышина о небе. И упорство в достижении своей цели. И воздушные бои с немцами. И трагедия в лесу. И протезы вместо ног. И единоборство с врачебной комиссией. И новые воздушные бои с немцами, и сбитые вражеские самолеты. И встреча на аэродроме с авиационным начальником (у Ильенкова он назывался просто «маршал», а Маресьев мне рассказал, что это был командующий ВВС Главный маршал авиации А. А. Новиков). Назвал мне Маресьев фамилии и других персонажей, упомянутых в повествовании Ильенкова.

Конечно, в рассказе есть и некоторый авторский домысел. Фамилия Маресьева заменена на Петрусьева. Чтобы обойти запрет Сталина, Ильенков ввел в рассказ диалог, кстати, имевший место в действительности, который упреждал возможность выпада геббельсовской пропаганды:

«Через некоторое время Алексей Петрусьев пришел «комиссоваться», как говорят раненые, в специальную врачебно-летную комиссию. Врачи долго молчали, не зная, о чем же можно говорить с летчиком, у которого ампутированы обе ноги, включая третью часть голени.

— Я хочу летать, — сказал Алексей. [175]

— Садитесь, пожалуйста... Ведь вам же трудно стоять, — заботливо проговорил один из врачей...

— Если я собираюсь летать, то стоять-то я уже могу без всяких скидок на мой недостаток, о котором вы мне напомнили, — сухо проговорил Алексей, продолжая стоять перед столом навытяжку, как полагается офицеру...

— Случай небывалый в нашей практике, — сказал председатель, смущенно потирая руки. — Инструкция говорит ясно на этот счет... Мы не можем даже обсуждать вашу просьбу, — присоединился председатель военной авиации.

— Но дело не в том, что вы не нуждаетесь во мне, а в том, что я нуждаюсь в авиации. Жить я могу только как летчик...»

К этому я могу добавить, что и в повести Полевого фамилия Маресьева тоже изменена. Но, как мне известно, летчик на это не обижался. Прошло не так много времени, и все узнали подлинное имя героя..

12 апреля

На многих фронтах удалось мне побывать. Вот только не добрался я до юга. На этот раз решил съездить на Северо-Кавказский фронт, к Ивану Ефимовичу Петрову, прославившемуся во время обороны Одессы и Севастополя.

Отправился я в Краснодар со своим неизменным спутником — фотокорреспондентом Виктором Теминым. Летели мы на «Дугласе». Было в нем несколько сидений, а вдоль стенок мягкие диваны: хочешь — сиди, хочешь — лежи. Видимо, машина была приспособлена не только для полетов, но и для отдыха в переменчивых условиях фронтовой обстановки и погоды. Это удобство мы оценили, когда нас посадили на Мичуринском аэродроме. Краснодар самолетов не принимал, погода испортилась. Мы вышли из самолета, гуляли по взлетному полю, а командир машины каждые полчаса-час наведывался к диспетчеру. Когда он возвращался, мы дружно атаковывали его нетерпеливыми вопросами. Человек в годах, был он глуховат и, когда мы обращались к нему, приподнимал свой кожаный шлем, подставлял руку к левому уху, и в этот живой рупор мы по очереди кричали: «Когда же?»

Единственное, что скрашивало мое вынужденное пребывание здесь, на пустынном аэродроме, в тот серый промозглый вечер, — это интересный собеседник. Моим спутником оказался не кто иной, как Кренкель, знаменитый полярник из папанинской четверки. Было что послушать! Вскоре наступила темень. Мы поняли, что до утра нас не выпустят, улеглись на диваны и быстро уснули. Разбудил нас гул моторов. Наконец-то получено разрешение на вылет!

Вот и Краснодар, о котором мы столько писали в дни его освобождения. Домик, где разместилась наша немалая корреспондентская группа — писатели Петр Павленко и Борис Галин, журналисты Павел Трояновский и Павел Милованов. Полдня провели мы за беседой, а вечером я отправился к командующему фронтом Петрову. [176]

Трояновский, возглавлявший спецкоровскую группу, предупредил меня, что Иван Ефимович из тех людей, которые не будут дипломатничать и с самым добрым гостем. Через неделю после своего назначения на Северо-Кавказский фронт Петров пригласил к себе Трояновского. Сказал ему, что внимательно читает «Красную звезду», уважает ее.

— Хорошо пишете о людях. Много можно почерпнуть и из статей, — подсластив таким образом пилюлю, генерал выложил свои претензии к газете. — Но есть в статьях шапкозакидательство. Не во всех материалах, но есть. Не так легко даются победы, как это иногда изображает газета...

Были и другие замечания, но эти запомнились Трояновскому больше всего.

— Так что, — сказал спецкор, — и вам, наверное, придется выслушивать не только комплименты!..

— Что ж, — ответил я, — для этого я и приехал сюда.

Принял меня Петров в не тронутом войной двухэтажном домике. Я увидел широкоплечего генерала с рыжеватым отливом волос. На его чуть-чуть загорелом под южным солнцем лице поблескивало пенсне в золоченой оправе. Китель на нем сидел как-то тесновато, ворот был расстегнут. Сразу же пригласил в соседнюю комнату, где на столе, накрытом узорчатой скатеркой, совсем по-домашнему гудел медный самовар. Рядом — коньяк, водка и скромная домашняя снедь. Гостеприимная хозяйка, жена Петрова, сразу же налила нам крепкий, почти черный чай.

— Где Симонов? — спросил меня Иван Ефимович. — Большой талант, настоящий русский писатель. Очень хорошо вел себя в Одессе. Много от него можно ожидать.

Полюбил Иван Ефимович Симонова. И Симонов ему платил тем же. Они переписывались. В одном из своих писем Петров, командовавший под конец войны войсками 4-го Украинского фронта, приглашал писателя приехать к нему в Карпаты. «Думаю, — писал он, — вам, как писателю, у нас будет интересно. Если приедете, — не раскаетесь». Симонов присматривался к этому, как потом писал, «незаурядному, умному генералу». Отмечу, что многие черты облика и характера Петрова писатель запечатлел в образе генерала Ефимова — одного из главных персонажей романа «Так называемая личная жизнь».

Во время нашей долгой беседы я убедился, что Иван Ефимович действительно внимательно читает «Красную звезду», запомнил многих наших корреспондентов, особенно тех, кто был с ним в Одессе и Севастополе. Трояновский был прав — критические замечания Петров не утаил, много дал интересных советов редакции.

Просидели мы до поздней ночи. Не одну чашку чая выпили. Жена Петрова ушла отдыхать, хозяйничал Петров сам. Наливал из самовара кипяток и делал это с какой-то необычной торжественностью. Спохватившись, спросил:

— Может быть, вам коньяк или водку? [177]

— То же, что и себе, — ответил я.

— Я не пью, — сказал Иван Ефимович. — Я против того, чтобы на войне пили. Мешает. Пригубить могу. А вы пьете?

В общем, оба пригубили рюмки.

Был у меня один вопрос, который я оставил на конец разговора, — о награждении наших корреспондентов по Северо-Кавказскому фронту. Убеждать Петрова не пришлось. Он поддержал мою идею:

— Павленко надо наградить орденом Красного Знамени, — сказал Иван Ефимович, — а остальных обсудите с Баюковым.

Владимир Баюков — член Военного совета фронта, мой старый добрый знакомый — тоже считал, что краснозвездовцы проявили себя лучшим образом: остальных корреспондентов наградили орденами Отечественной войны и Красной Звезды. Вечером пригласили их в Военный совет, торжественно вручили награды и, как было принято, «обмыли» их.

На следующий день мы с Теминым отбыли под Новороссийск, в 18-ю армию. Первая остановка была в Геленджике, где расположилась редакция армейской газеты «Знамя Родины». Редактировал ее Владимир Верховский, мой коллега по довоенной «Правде» Собрав коллектив редакции армейской газеты — там был и Сергей Борзенко, кажется, единственный журналист, награжденный Золотой Звездой Героя, они попросили, чтобы я рассказал о московских новостях. Разговор был непринужденный, дружеский, о чем только не спрашивали — о делах главпуровских, о Ставке и чуть ли не о дальнейших планах войны, словно я был всезнающим, всемогущим богом.

Из Геленджика мы с Верховским направились на цементный завод «Октябрь». Немцам удалось захватить его западную половину, а дальше они не смогли продвинуться ни на шаг. Так и стояли друг против друга наши и вражеские войска в этом бастионе из цемента и железа, не давая друг другу ни минуты покоя. Пришли на завод. Только хотели выйти из здания во двор, как рядом шлепнулась мина и ее осколки забарабанили по стене и дверям.

— Так все время, — объяснил Верховский. — Но и немцам там жизни нет.

Гордостью обороны был «Сарайчик», расположенный в двадцати метрах от немецкой позиции. Сколько раз пытались они взять его штурмом, сколько вложили сюда снарядов и мин — не счесть. Не удалось им сломить и дух его защитников. Держал здесь оборону взвод 1339-го полка. Я решил посмотреть «Сарайчик», встретиться с его героическим гарнизоном. В провожатые мне дали начальника отдела фронтовой жизни армейской газеты Ивана Семиохина. Этот высоченный, могучего телосложения майор здесь часто бывал и знал все ходы и выходы. Туда добраться можно было только ночью, ибо немцы вели огонь с совсем близкого расстояния.

«Сарайчик» оказался вовсе не сараем, а трансформаторным узлом, огражденным мощной бетонной стеной. «Сарайчик» — его кодовое название. Познакомившись с бойцами гарнизона и их [178] командиром лейтенантом Мирошниченко, мы увидели боевых, бодрых и.веселых ребят. Вели себя спокойно, достойно, хотя опасность подстерегала их каждую минуту. Но к ней уже притерпелись, если вообще можно притерпеться к разрывам снарядов и мин, посвисту пулеметных и автоматных пуль. А когда об этом зашла речь, один из бойцов, сержант с черными, точно нарисованными, усиками, сказал:

— Бояться? Так и немей боится. Кто больше — вот вопрос! Мы же на своей земле, а они в «гостях»...

Вот она, истинная солдатская мудрость!

Взвод дежурил неделю, затем приходила смена. Так уж водится на войне: считают дни, часы, а напоследок и минуты. Конечно, признались они, и «мы так». А лейтенант объяснил:

— Там, на 9-м километре, в полку, спокойнее, а потом баня, еда погорячей и песни, а у кого и девчата...

Понравилось мне, что люди не рисовались, не говорили, что им все нипочем, а несли солдатскую службу, как положено. А ведь на войне от людей ничего больше и не требуется!

Возвращались мы тоже в темноте. Немцы вели редкий минометный огонь по заранее пристрелянным ориентирам, а они хорошо были известны Семиохину. Он повел меня в обход этих ориентиров. Когда вернулись в редакцию, я сказал моему спутнику:

— А говорили, что страшно...

Семиохин остроумно парировал:

— Конечно, раз нас не убило, теперь не страшно...

На второй день отправился на КП армии, там сначала встретился с членом Военного совета С. Е. Колониным, вдвоем с ним пошли к командарму К. Н. Леселидзе. Я увидел худощавого, невысокого роста генерала с выразительным лицом и блестящими умными глазами, приветливого и улыбчивого. Он дал команду подготовить завтрак, а пока предложил выйти в сад, где в густой ряд выстроились деревья с набухшими почками. Леселидзе и Колонии рассказали все или почти все о высадке десанта на правом берегу Цемесской бухты, в предместье Новороссийска — Станичке, именуемой Малой землей. Я сказал, что хотел бы побывать на плацдарме.

Командарм внимательно посмотрел на меня, словно пытался убедиться, насколько серьезна моя просьба. Потом повернулся к Колонину и спросил: как? Колонин пожал плечами, выражая сомнение: стоит ли туда пускать меня? Помолчали они оба, а потом Леселидзе сказал:

— Хорошо, я сам вас отвезу...

Не знаю, что они в ту минуту подумали. Быть может: за каким чертом его несет туда?! Но я-то знал, что меня туда несло. Прежде всего считал нужным посмотреть войну на этом фронте в ее натуральном виде. А потом — и, наверное, это главное, — что скажут наши краснозвездовцы, от которых мы требовали, чтобы они собирали материал для своих очерков и корреспонденции на переднем крае, узнав, что редактор дальше КП армии не проник?! [179]

В сумерках мы с Леселидзе отправились в Кабардинку, где нас ждал сторожевой катер. Обычно катера, мотоботы и другие плавсредства отправлялись на плацдарм из Геленджика. Кабардинка же была открыта всем ветрам. Но отсюда километров на десять ближе к плацдарму, чем из Геленджика. А армейское начальство, как известно, вольно выбирать себе любую точку. Так и сделал командарм. И вот на СК при свете мерцающих звезд Леселидзе, Темин и я отправились к десантникам. Наш СК шел с потушенными огнями, взрывая черные пласты чуть волновавшегося моря и оставляя за собой заметный след.

Командир корабля, пожилой моряк, всю дорогу объяснял мне морскую обстановку:

— Вообще-то плавать безопасно. Немец не просматривает. Вот если только мины. Он их, подлец, много насыпал тут. Магнитные мины... — но, спохватившись, что наговорил новичкам всяких страхов, под сердитым взглядом командарма стал успокаивать нас. — Ничего, нас сопровождает другой СК. В случае чего подберет...

Мы проскочили благополучно. Но не всегда так бывало. Каждый день, вернее, каждую ночь отправлялись на Малую землю караваны сейнеров и мотоботов. Они везли пополнение, боеприпасы, продукты и даже узлы с солдатским бельем — на Мысхако стирать, а тем более развешивать его было опасно и негде. И если не каждый раз, то через два-три раза их встречали немецкие бомбардировщики и истребители и, подвесив в небе светло-голубые фонари, засыпали бомбами флот, стегали пулеметными очередями. Гибли корабли, гибли люди. Но назло всем смертям шли и шли суда к заветному берегу.

Вскоре в темноте вырос высокий скалистый берег, показались очертания горы Колдун, господствовавшей над мысом. Наш СК пристал к галечному берегу, высадил нас и поспешил, пока не рассвело, в обратный путь.

Встретил «гостей» спокойный и неторопливый седовласый генерал-лейтенант, командир десантного корпуса Гречкин. По узкой каменистой тропе он привел нас на свой КП, находившийся в потернах — подземных галереях, где ранее размещалась береговая батарея. А с рассветом мы увидели всю панораму плацдарма.

Он представлял собой голый мыс в 30 квадратных километров под горой. Когда-то это был благодатный край: здесь выращивался тот виноград, из которого делалось знаменитое шампанское «Абрау-Дюрсо». Там, где располагалась центральная усадьба совхоза «Мысхако», все смято, раздавлено, выкошено металлом. Каждый клочок земли просматривается противником с 5-й вершины горы Колдун, с высоты 307,2 метра и других высот. Войска зарылись в землю. Генерал Гречкин ухитрился даже спрятать в глубокую траншею корову, и повар тетя Паша нас угостила парным молоком.

Утром мы направились к левой полосе обороны, в 176-ю стрелковую дивизию, которой командовал полковник Бушев. Пробираться в дивизию надо было тропками и дорожками, которые отчетливо были видны в перекрестии стереотруб и в бинокль неприятелем. [180]

Солдатский юмор окрестил эти дорожки названиями: «Пойдешь — не пройдешь», «Ползи брюхом», «Пропащая душа» и т. п. Под огнем минометов и бомбардировщиков нам не раз приходилось прижиматься к матушке-земле. А Темин, который всегда рад был запечатлеть свое начальство в неудобных позах, сделал несколько такого рода снимков Леселидзе, Гречкина и меня.

Вел нас Леселидзе. Шел, без заминок выбирая из всех тропок ту, которая вела в дивизию Бушева. Да, видать, командарм бывал здесь часто, знал каждую складку и дорожку. Шли по каменистой местности. На нашем пути было мало окопчиков, щелей.

— Здесь много не накопаешь, — объяснил Гречкин, — грунт из камня, как сталь, только аммоналом его можно взять...

— Ну что ж, — сердито потребовал Леселидзе, — хоть аммоналом, хоть чертом и дьяволом, а зарываться в землю надо!

Наконец достигли балочки, по дну которой извивался небольшой высохший ручеек, весь в кустарниковых зарослях. Вся северная сторона балки изрыта щелями, издали казавшимися звериными норами. Подземный городок! А южная сторона балочки — нетронутая. Это и понятно: южная просматривается и простреливается противником. Здесь, в балочке, разместились все службы дивизии.

Бушев доложил командарму обстановку. Дивизия стоит крепко, никто и ничто ее не сдвинет с места. Были у нас беседы с командирами частей и подразделений, бойцами переднего края. К вечеру вернулись на КП корпуса, переполненные впечатлениями обо всем увиденном и услышанном. С честью десантники выдержали вражеские атаки первого месяца после высадки. Понимали, что этим дело не кончится, что впереди ожесточенные сражения, и к ним готовились.

Под вечер мы спустились к берегу. Море разбушевалось, хлестал косой дождь. Сторожевой корабль, прибывший за нами, никак не смог пристать, и командарм приказал ему вернуться в Кабардинку. А мы ждали сейнера, которые вышли сюда за ранеными.

В эти минуты произошел особо памятный мне эпизод.

На берегу ожидали эвакуации раненые десантники, человек двадцать, не менее. В наступивших сумерках белели повязки: забинтованные головы, руки, плечи; кто сидел, кто полулежал, а кто прохаживался в нетерпеливом ожидании. Вдруг метрах в ста от берега шлепнулась мина. За ней другая, еще несколько. После небольшой паузы — глухие удары мин на склоне сбегавшей к морю горы. Что это означало, нам было известно — «вилка». А тут голый берег, никакого укрытия. И вдруг в эти секунды раздается громкий тревожный голос:

— Товарищи, защитим нашего командующего!..

Какой-то высокий сержант с рукой, подвешенной на марлевой косынке, бросился к Леселидзе и прикрыл его своей спиной. Мгновенно стали сбегаться другие бойцы, они окружили нас плотной стеной. [181]

Не знаю даже, как передать то, что я почувствовал и пережил тогда. Что же это такое? Раненые, уже доказавшие пролитой на поле брани кровью свою преданность Родине, должны были бы прежде всего подумать о себе. А они готовы были прикрыть телами своего командующего. Та же мысль поразила и генерала Леселидзе — он мне потом сказал об этом. А в этот момент командарм скомандовал резко и твердо:

— Кто разрешил? Рассредоточиться!.. Лечь...

Мы тоже легли с ними, взволнованные, потрясенные. Новые разрывы мин прошли где-то справа, в шуме бурунов неспокойного моря. Вскоре показались сейнера. На одном из них, мотавшем нас как на качелях, вместе с ранеными десантниками насквозь промокшие вернулись в Геленджик.

* * *

Должен отметить, что и в «Красной звезде» о десанте не было ни строчки. Объяснение этому есть, хотя оправданий нет. Как известно, десант имел своей задачей оказать помощь 47-й армии в освобождении Новороссийска и Таманского полуострова. Десантные части, захватив плацдарм, создали угрозу правому флангу обороны противника и отвлекли на себя значительные силы врага с других участков фронта. Однако армейская операция успеха не имела, поэтому в Москве решили о ней, в том числе и о десанте, ничего не публиковать. Так что вины наших корреспондентов в том, что они ничего не писали, не было. Единственный упрек, который можно было бы им предъявить, — никто из них ни разу не побывал на Мысхако. Можно было бы написать о героях боев, и мы бы это напечатали, не обозначив район боевых действий, что не раз делали. При первой нашей встрече я не стал их упрекать, да и теперь, когда вернулся в Краснодар и встретился с ними снова, ничего им не сказал, но вскоре пришла в Москву телеграмма: «Сегодня мы были там, где вы были. Посылаем первую корреспонденцию...» С удовлетворением прочитал эту телеграфную ленту. Мне было ясно, что слово «там» не только означало закодированное ими название плацдарма, но свидетельствовало, что наши корреспонденты поняли меня без слов.

* * *

Несколько слов о названии Малая земля. Отмечу, что плацдарм на Мысхако в ту пору, когда я там был, никто не называл Малой землей. Не знаю, кто первый так его окрестил, но хорошо известно, как раздули разные подхалюзины «подвиги» в этих боях Брежнева, начальника политотдела 18-й армии, когда он стал генсеком. И делалось это не только с его благословения, но и при его непосредственном участии и настоянии. Это кадило так раздули, что в народе посмеивались и говорили, что Брежнев сделал Малую землю чуть ли не главным событием Отечественной войны. Передавали друг другу и такой анекдот: «Брежнев превратил Малую землю в большую, а Большую землю в малую...» [182]

О своей поездке к десантникам я впервые написал в 1975 году. В редакции, читая мою рукопись, а затем и верстку, говорили:

— Как же так? Вы были на Малой земле и ничего о Брежневе не пишете?

— А я его там не видел и ничего о нем не слышал...

— Но даже люди, которые там вообще не бывали, так его расписывают, — настаивали в редакции.

Я промолчал. А меня продолжали уговаривать:

— Давайте хотя бы его имя вставим.

— Нет...

Очерк появился без упоминания имени Брежнева. А потом, когда его не стало, встретив меня, с неуместной лестью говорили:

— Вы тогда совершили подвиг...

Никакого подвига, конечно, не было. Но основания волноваться за судьбу рукописи у редакции были. Мне назвали какую-то книгу, которую из-за того, что в ней нет славословия по адресу Брежнева, не выпустили. Так было и с воспоминаниями вице-адмирала Г. Н. Холостякова, командовавшего силами высадки на плацдарм. Его книгу долгое время не пускали в свет только потому, что Брежнев в ней не был нарисован как главная фигура «Малой земли».

В книге Г. К. Жукова «Воспоминания и размышления» описывается такой эпизод. Маршал прибыл в апреле 1943 года в 18-ю армию, чтобы выяснить возможность проведения операции по расширению новороссийского плацдарма. Пришел к выводу, что у нас не хватает для этого сил. Решили отказаться от операции. А далее в книге следует такая фраза: «Об этом мы хотели посоветоваться с начальником политотдела 18-й армии Л. И. Брежневым, но он как раз находился на Малой земле...»

Не Жуков написал эту смехотворную фразу, ее ему вписали. Как это было на самом деле, рассказала дочь маршала Мария:

— «В литературном творчестве главное — писать правдиво или не писать вообще» — таково было кредо отца. Единственный раз он отошел от этого принципа, когда в книгу его воспоминаний были включены «чужеродные», если можно так выразиться, строки о полковнике Брежневе, о котором отец во время войны вообще ничего не слышал. Несколько бессонных ночей и непрерывных раздумий до страшных головных болей (отец тогда был уже очень больным человеком) последовали за предложением «свыше» включить эти строки в книгу. Тогда моя мама — Галина Александровна — уговорила отца только тем, что, во-первых, никто из будущих читателей не поверит в принадлежность этих строк его перу, а во-вторых, если он не пойдет на компромисс, то книга вообще не выйдет в свет. А отец так об этом мечтал. Он боялся умереть, не увидев плоды своего многолетнего труда.

Эти принудительные строки фигурировали в шести изданиях книги Жукова. И только в седьмом издании книги в 1986 году [183] ближайшая помощница и редактор книги Жукова А. Д. Миркина сняла ее. Все стало на свое место.

Теперь, думаю, понятно, почему редакция так настаивала, чтобы я в своей книге написал о Брежневе.

* * *

Еще несколько слов о Брежневе. Я знал его с начала тридцатых годов. В ту пору я работал в Днепродзержинске редактором городской газеты «Дзержинец». В этом городе в металлургическом институте училась моя жена, Елена Георгиевна. Там же учился и Брежнев. Я его не видел и ничего о нем в горкоме, где я состоял членом бюро, не слыхал. О нем мне порой рассказывала жена. Был Брежнев «рядовым» студентом, ничем не выделялся. Жил не очень богато, бывало, обращался к Елене Георгиевне с просьбой: «Ленка, одолжи пять рублей»... Рассказывала она, что не очень-то хватало у него грамоты. Кстати, в этом нетрудно было убедиться, слушая его доклады уже в пору генсекства, где он даже не мог правильно расставить ударения и говорил: «События в Конге...» Был он простым парнем и, конечно, о кресле генсека не мечтал.

Через какое-то время попал на партработу, а оттуда, во время войны, на фронт. Почти все четыре года войны работал на одной и той же должности — начальником политотдела армии. Тоже талантом не блистал. Очень переживал, что его не выдвигали на больший пост. Многие его коллеги стали членами военных советов армий, начальниками политуправлений фронтов. Характерно, что и генеральское звание он получил не в 1943-м, как другие начпоармы, а в 1944 году. Считал, что его недооценивают. Как-то во время одной из наших встреч (мы с ним воевали на одном фронте и были соседями) он мне признался в этом. А уж когда стал генсеком, не упускал возможности «компенсировать» прошлое, заявить о себе, о своих заслугах действительных, а больше — мнимых. Любопытен в ряду других и такой эпизод.

В послевоенные годы я порой заходил к маршалу К. С. Москаленко, работавшему Главным инспектором Министерства обороны, — наша дружба, начавшаяся в 38-й армии, не угасала. Рассказал он мне такую историю. Написал Москаленко книгу «На Юго-Западном фронте». В этих мемуарах был помещен фотоснимок Брежнева и подпись к нему. «Начальник политуправления 4-го Украинского фронта». Отправил Кирилл Семенович верстку этой книги в ГлавПУР на визу. А там перечеркнули и поставили: «Начальник политотдела 18-й армии». Почему-то решил Москаленко послать верстку с поправкой для ознакомления Брежневу. Во время первомайской демонстрации Брежнев отозвал в сторону Москаленко, стоявшего тоже на трибуне рядом с другими маршалами, и строго спросил: «Ты что, не знаешь, что я был начальником политуправления фронта?» Разволновавшийся Кирилл Семенович сказал: «Это не я зачеркнул, а в ГлавПУРе». А Брежнев стал его упрекать: «А ты кто? Маршал ты или кто? Почему согласился?» Москаленко сразу послал своего редактора, полковника, в Ленинград, [184] где печаталась книга, восстановить старую подпись. Тот прибыл в Ленинград, а книга уже в машине — отпечатано 20 тысяч экземпляров. Остановили печать, внесли поправку, и первый исправленный экземпляр был послан Брежневу. Ответа не последовало.

Через несколько дней я снова зашел к Москаленко. В руках у меня был любопытный документ — наградной лист на Константина Симонова, полученный мною из Центрального архива Министерства обороны. Военный совет награждал его «за писательские и журналистские заслуги» в войну, в том числе и на 4-м Украинском фронте, орденом Отечественной войны. И подпись под наградным листом: «Начальник политуправления 4-го Украинского фронта генерал-лейтенант М. Пронин. 14 мая 1945 года» — документальное свидетельство, что не Брежнев, а Пронин был на этой должности в войну.

Показал я это Кириллу Семеновичу и говорю:

— Вот неопровержимое свидетельство, что Брежнев получил эту должность после войны.

— Я это знаю, — ответил мне Москаленко. — А что я мог сделать...

Словом, положение было то же, что и с книгой Жукова.

— Ладно, — сказал я. — Вы не можете, а я сделаю.

И опубликовал этот наградной лист в одном из своих очерков.

Еще один эпизод. Как-то Кирилл Семенович рассказал мне такую историю. В связи с большими недостатками, выявленными его инспекцией в работе ПВО, Москаленко хотел встретиться с Брежневым и доложить ему о них, тем более что министр обороны Гречко пытался скрыть эти упущения. В течение двух месяцев Москаленко не смог не только добиться приема, но даже дозвониться: все время отвечал его помощник и говорил, что генсек занят. Во время другого праздника на той же трибуне Москаленко пожаловался Брежневу на его недоступность. А генсек ответил ему фразой, которая может поразить любого человека:

— Меня надо жалеть...

Хорошо, что еще не добавил: и славить. Это он делал и сам без удержу...

18 апреля

Появились одно за другим сообщения о налете нашей авиации на города Восточной Пруссии — Данциг, Тильзит, Инстенбург и другие, где были расположены военные базы немецких войск. Почти ежедневно публикуются репортажи и корреспонденции об этих воздушных операциях. Иные из них проходят в непогоду, под огнем немецких зениток. Нередко наших бомбардировщиков встречают немецкие истребители. Сколько требуется от наших летчиков выдержки, умения, мужества! Мы решили: хорошо, если бы об их героизме сказали свое слово писатели. Попросили это сделать Алексея Толстого. Он с радостью согласился и на второй день вместе с Николаем Денисовым выехал на аэродром [185] дальних бомбардировщиков. Далеко ехать не пришлось — он находился на подмосковной земле.

Соединением командовал один из бывших однополчан Денисова — генерал Е. Ф. Логинов, с которым Денисову доводилось летать в одном экипаже на ТБ-3 в пору боев на Хасане. Алексей Толстой не раз бывал у летчиков, писал о них с любовью. Словом, летчики встретили приехавших очень тепло.

Авиасоединение в этот день получило трудную задачу — дальний полет для бомбардировки военных баз противника. Денисов потом рассказывал мне:

— Среди авиаторов мы провели всю ночь. Толстой, высокий, грузный, легко забирался в кабины самолетов, как бы осваивая рабочие места героев будущего очерка, подолгу беседовал с летчиками, побывал на командном пункте, проследил за работой авиадиспетчеров, проехал на радиостанцию, чтобы, надев наушники, послушать голоса радистов, сообщающих с бортов воздушных кораблей о ходе перелета. Писателя интересовала каждая мелочь. Но прежде всего Алексея Николаевича занимали люди. Он почти ничего не записывал, с большим вниманием слушал их. Некоторым подарил томики своего «Петра», надписав их. Летчики тоже не остались в долгу. Один из командиров кораблей, вернувшихся из полета, обратился к писателю:

— На подходе к цели всем экипажем решили отбомбиться как можно лучше в честь советской литературы и уважаемого всеми нами Алексея Толстого...

— Спасибо большое всем вам, смелые витязи, русское спасибо! — растроганно воскликнул Толстой, обнимая командира экипажа.

Все воздушные корабли выполнили задание. Толстой ознакомился с донесением, написанным штурманом одного из самолетов, восторгался мужеством летчиков. Писателю дали копию. Вот что там было написано:

«С полным полетным весом и с нормальной бомбовой загрузкой в 20 часов 15 минут экипаж стартовал с основного аэродрома. Через два часа полета появилась луна и помогла опознать местность. Сзади — ясная погода, но впереди стеной стояла двухъярусная облачность. Вскоре самолет вошел в плотную облачную массу. Началось обледенение. Кромка льда быстро нарастала, антенна утолщалась и сильно вибрировала. Повели самолет с резким снижением. На высоте около трех тысяч метров корабль освободился от ледяной кромки. Начался сильный дождь. Машину стало сильно встряхивать. Сделали попытку уйти от этой зоны, но уйти некуда, кругом все в огне. Из-за раскатов грома перестали слышать шум моторов. Наэлектризованный самолет стал светиться, огненные языки забегали по антеннам.

Такую грозовую непогоду на маршруте экипажу пришлось преодолевать три раза. Особенно трудным был последний грозовой фронт перед целью. Концы винтов были в огненном кольце. На консолях появились языки пламени, за наэлектризованное оружие [186] нельзя было взяться руками. На самолете и вокруг него столько огня, что экипаж стал опасаться пожара. Наконец цель. Боевой курс — 45°. Люки открыты. Когда надо было сбросить бомбы, оказалось, что замерз сбрасыватель. С помощью молотка и зубила лед сбили. Но заход пропал даром. Большой круг, разворот, и экипаж снова лег на боевой курс. Две бомбы устремились вниз.

Вновь на боевом курсе. Замерзший сбрасыватель с трудом, но сработал, бомба разорвалась посредине цели. Обратный путь прошел сравнительно спокойно, если не считать некоторых трудностей с радиопеленгацией. Облегченный самолет поднялся до потолка и миновал все грозы. Посадка произведена в 5 часов 45 минут, то есть через 9 часов 32 минуты после вылета».

Прочитав эту запись, Алексей Николаевич сказал:

— А у нас порой думают, что все так просто: вылетели, отбомбились и вернулись...

Под утро устроили нечто вроде позднего ужина или раннего завтрака. Вновь завязалась беседа. В ней приняли участие и летчики, вернувшиеся из полета. Толстой слушал, задавал вопросы, так нужные ему для очерка.

Уже светало, когда вернулись в редакцию. Рассказали о поездке. Показали мне то самое донесение штурмана. И помню комментарий к ним Алексея Николаевича:

— Всего две странички тетради. Но сколько они сказали о трудах, напряжении сил, нервов, риске и мужестве в одном только как будто обычном полете...

* * *

Другие официальные сообщения: «Наша авиация дальнего действия произвела массированные налеты на железнодорожные узлы Гомель, Минск, Орша, Брянск и на склады боеприпасов в этих городах. К моменту налета эти железнодорожные узлы были забиты немецкими эшелонами с войсками, боеприпасами, танками, автомашинами, составами с горючим. В результате бомбежки наблюдались большие пожары и взрывы железнодорожных составов и складов с боеприпасами и горючим». В других сводках сообщалось о налетах на Брест, Днепропетровск, Кременчуг, Ялту. О них мы своих материалов не давали — ни репортажей, ни корреспонденции. Почему? Конечно, важно было громить врага, где бы он ни находился. Но он находился еще в наших городах, где жили наши советские люди. Все ли успели во время бомбежек укрыться в погребах, подвалах? Бомбардировка — не снайперский выстрел точно в цель. Отклонения от цели — иногда меньше, иногда больше — нередко случались даже у самых опытных летчиков. Не исключено, что гибли и наши люди.

В связи с этим не могу не вспомнить приказ Сталина от 17 ноября 1941 года. Хотя он был подписан в самые критические дни битвы за Москву и идея его состояла в том, чтобы создать для немцев «зону пустыни», читать его было страшно. Сталин приказал «разрушать и сжигать все населенные пункты в тылу немецких [187] войск на расстоянии 40–60 километров в глубину переднего края и на 20–30 километров вправо и влево от дорог. Для этого бросить немедленно авиацию, широко использовать артиллерийский и минометный огонь, бросить команды разведчиков, лыжников и партизанские диверсионные группы...»

Я как раз был у Жукова, когда ему принесли этот приказ, и видел, как он поверг Георгия Константиновича буквально в шок. Это был один из тех приказов Сталина, которые не выполнялись. Рука не подымалась у наших людей, чтобы совершить такое злодейство, если даже оно было бы во вред немцам!

А с налетами нашей авиации на базы немецкой армии что можно было сделать? Горькая, но неумолимая действительность войны. Как об этом писать?..

* * *

Командование одной из дивизий прислало нам с Юго-Западного фронта четыре фотографии, на которых запечатлены злодеяния гитлеровцев. Дивизия освободила совхоз имени Фрунзе на Харьковщине, и там бойцы увидели страшную картину: гору детских трупиков. Подробности трагедии в этом совхозе они узнали из рассказов девочки и одного из рабочих, чудом оставшихся в живых.

Вот они перед нами — фотографии невинных жертв немецких убийц. Больно и страшно смотреть на маленькие тельца, полузасыпанные снегом, голые детские ножки, пробитые пулями. Кто раскинул ручки, кто прижал их к груди. Многие с открытыми глазами, словно смотрят на мир и спрашивают: «За что? Почему?» Глядишь на фото, и сердце рвется на части. Не сон ли это? Мы напечатали эти снимки и к ним несколько строк Ильи Эренбурга:

«Мы знаем тысячи преступлений, совершенных немцами на нашей земле, и полны жаждой мести за муки и горе советских людей. Но каждое новое злодейство, о котором мы узнаем, еще одной жгучей каплей переполняет чашу нашего справедливого гнева. Взгляните на эти снимки: вот с кем воюют солдаты Гитлера, вот чьей кровью забрызганы разбойничьи знамена немецких полков!

Сражаясь за родную землю, за жизнь наших детей, будем помнить маленьких мучеников из совхоза имени Фрунзе.

Смерть детоубийцам!»

Горька почта, которую мы получаем из частей. Люди рассказывают о том, что узнали, увидели и услышали на освобожденной земле. Приведу выдержки из рассказов очевидцев, напечатанных в газете:

«Политработник Е. Жидких — родом из города Тим. Вот что поведали ему земляки:

— Нет в Тиме ни одной семьи, в которой не было жертв немцев... Зверски расправились они с работником райсобеса Соколовым. Сначала расстреляли его. Когда пришли за Соколовой, у нее был при смерти грудной ребенок Мать просила, чтобы ей дали побыть с ним хотя бы последние минуты. Но гестаповцы издевательски [188] ответили: «Нечего ждать. Всей семьей будет легче умирать». Соколову, ее мать и грудного ребенка живыми закопали...»

«Майор Забегалов и старший лейтенант Дворецкий освобождали деревню Палкино Холм-Жирковского района на Смоленщине. От местных жителей они услыхали:

— Когда немцы отступали, они собрали 26 наших деревенских, из них 10 детей. Заперли, бедных, в двух домах. Женщин изнасиловали, детей избили, а потом подожгли дома, и все люди погибли».

* * *

В сегодняшней газете опубликован Указ о награждении орденами и медалями солдат и офицеров чехословацкой воинской части в СССР. Орденом Ленина наградили командира части Людвика Свободу, звание Героя Советского Союза посмертно присвоено надпоручику Ярошу Отакару. Эта часть, вернее, батальон был сформирован в Бузулуке. Он вступил в бой у деревни Соколове на Харьковщине. Сражался мужественно, сдерживая численно превосходящих немцев. О его доблести свидетельствует награждение 87 солдат и офицеров орденами и медалями СССР.

Через несколько дней Свободе в Кремле вручали высокую награду. Пригласили мы его в редакцию. Он рассказал о своем батальоне, о мечте вступить на землю своей родины. Но мог ли я тогда представить себе, что его мечта осуществится и что в тот час я буду рядом с ним на первой пяди отвоеванной чехословацкой земли на Дуклинском перевале? Но об этом я еще расскажу...

* * *

Накануне моего отъезда в Краснодар зашел ко мне Симонов.

Принес стихотворение «Ленинград». Как заведено, при нем прочитал: стихи как стихи, не самые лучшие из того, что он сочинил.

Взял карандаш, чтобы написать: «В набор». Но Симонов задержал мою руку:

— Обожди. Я дал стихи Блантеру, обещал написать музыку...

И вот сегодня они напечатаны вместе с нотами. Но песня эта не стала популярной. Симонову с песнями вообще не везет. В прошлом году мы напечатали его песню «Комиссары», тоже с нотами Блантера, и ее не запели. И даже из такого известного стихотворения, как «Жди меня», песня тоже не получилась. Музыку на нее писали многие композиторы. Увы, ни одна из этих песен не смогла сравняться в популярности со стихами.

23 апреля

Если на земле было более или менее «спокойно», то в небе вовсю развернулись воздушные бои. Особенно большой размах они получили на Кубани. Об этом я узнал, когда был в Краснодаре, из беседы с командующим фронтом И. Е. Петровым. Он сказал мне:

— Сейчас у нас на Кубани идут воздушные бои, равных которым [189] не было, нет и, быть может, не будет. Весь цвет нашей авиации сейчас на Кубани. Здесь и Покрышкин, и братья Глинки...

Петров имел в виду воздушные бои, которые вошли в историю Отечественной войны как «Кубанское воздушное сражение», в котором наша авиация завоевала господство в воздухе. В ту же ночь я вызвал сюда по прямому проводу из Москвы наших авиаторов. И вот в газете репортажи и корреспонденции о делах «небесных» на Кубани.

Немцы стянули сюда крупные воздушные силы. Они не ставили перед собой стратегических задач: наступать в этом направлении не собирались, сил для этого не было, но в воздухе было очень жарко. Беседовал я с авиаторами, стараясь выяснить, какую же цель преследуют немцы, бросив в бой такое количество самолетов. Они по-разному объясняли происходящее. Враг задался целью подорвать силы нашей авиации и вместе с тем устрашить наш народ массовыми бомбардировками. Другие высказали такую мысль: немцы подтянули свежие силы в расчете на то, что молодые летчики пройдут здесь практику, накопят опыт. Пленные немецкие летчики, сбитые во время воздушных боев, на допросе заявили, что это их второй боевой вылет. В первый они лишь знакомились с обстановкой и даже летали без бомбовых запасов, чтобы легче было маневрировать и уходить из-под атак истребителей. Была высказана и такая мысль: немцы просто хотят отомстить нам в воздухе за свои поражения на земле.

Однако главное, если говорить о стратегической цели, состояло в следующем. Как известно, после отступления на юге немцы создали оборонительный рубеж на подступах к Донбассу, по реке Миус, так называемый «Миус-фронт», и перебросили сюда мощные воздушные силы, чтобы удержаться на этих позициях. Обо всем этом и рассказывает газета.

В корреспонденциях раскрывается и тактика немецкой авиации Многое узнаем мы о доблести и искусстве наших летчиков. Вновь появилось имя Александра Покрышкина. Он тогда еще не был ни генералом, ни маршалом, а был только капитаном, но дела вершил незаурядные. Вот что сообщают о нем наши спецкоры: гвардии капитан Покрышкин, летевший в паре с летчиком Науменко, атаковал группу «мессершмиттов» и с первых же выстрелов сбил одного из них. Сделав горку, он увидел, что два «мессершмитта» атакуют Науменко. Покрышкин немедленно пришел на помощь товарищу и атаковал второго немца. Вражеский самолет загорелся. Продолжая полет, Покрышкин увидел еще одну группу немецких истребителей и, пользуясь преимуществом в высоте, атаковал их. Еще один — третий в этом бою — самолет врага был подожжен.

Впервые в нашей газете появилось имя Дмитрия Глинки, о котором мне говорил Петров. Он же сбил 10 немецких самолетов, три из них были повержены тоже в одном бою. Хотелось подробнее рассказать об этом молодом двадцатилетнем летчике, слава о котором уже неслась по всему фронту. В Краснодаре я встретился [190] с нашим корреспондентом, работавшим во фронтовой газете, поэтом Ильей Сельвинским. Вспомнил, что, кроме стихов, он раза два присылал нам очерки. Я его и попросил съездить в авиаполк и написать очерк о Глинке. Эту просьбу он выполнил с честью, прислал чудесный очерк, о котором позже будет рассказано.

* * *

Начали поступать в редакцию материалы наших спецкоров о героях-десантниках Мысхако. Все они интересны, но особенно выделяется материал Петра Павленко «Завещание». Он рассказывает о добровольце пятнадцати лет Вите Чаленко, награжденном за свое бесстрашие орденом Красного Знамени. И вот — последний бой. Вражеский пулемет преградил нашим бойцам путь. Чаленко пополз вперед и гранатой уничтожил его, но и сам погиб. Когда его щуплое детское тельце вынесли из зоны огня, в кармане нашли блокнот. На его страницах написано завещание. Вот его текст:

«Если я погибну в борьбе за рабочее дело, прошу политрука Вершинина и старшего лейтенанта Куницына зайти, если будет возможность, к моей матери, которая проживает в городе Ейске, и рассказать старушке о ее любимом сыне и о том, что он без промедления отдал жизнь за освобождение своей Родины от вшивых фрицев.

Прошу мой орден, комсомольский билет, бескозырку и этот блокнот вручить мамаше. Пусть она хранит и вспоминает сына-матроса. Моя бескозырка будет всегда напоминать ей о черноморской славе».

Слава о Вите Чаленко, кубанском мальчике, стала славой Черноморского флота, а его завещание... «Да будет каждому из нас счастье, — написал Петр Андреевич, — иметь право оставить такое завещание».

Перечитывая спустя много лет после войны завещание, я решил узнать, документальный ли это рассказ или же художественный вымысел писателя? Послал письмо Ейскому горкому комсомола, просил организовать поиск — проживал ли в Ейске Витя Чаленко и какова судьба его родных. И неожиданно быстро получил ответ:

«Нам очень приятно, что о юном герое-земляке Викторе Чаленко знают не только в Ейске. В нашем городе свято чтут память о нем. На доме, где он жил, установлена мемориальная доска. В Ейском краеведческом музее собран большой материал о юном герое. Имя Виктора Чаленко знает каждый житель нашего города. В школах города проходят уроки мужества, где ребята больше узнают о подвиге юного героя. Дружина средней школы № 12 носит его имя.

Из родных Виктора остались только брат и сестра; они живут в том же доме, из которого юный герой ушел на войну...»

Ознакомился и я со штабным донесением о подвиге Виктора. Там сказано, что свой подвиг Чаленко совершил во время высадки десанта на Мысхако. Отряд моряков-десантников нарвался на немецкий дзот. Два матроса пытались подползти к нему поближе, но поплатились жизнью. Тогда Чаленко, взяв две гранаты, подобрался [191] к дзоту и метнул их одну за другой в амбразуру. Вражеский пулемет замолк. Отряд пошел вперед, завязался новый бой с немцами, и в этом бою пуля сразила Чаленко. Посмертно он был награжден орденом Красного Знамени. А незадолго до этого его наградили орденом Красной Звезды.

Вершинин и Куницын не успели передать матери его ордена, завещание, бескозырку. Они погибли. Это сделали их однополчане. Ныне все реликвии юнги хранятся в Ейском музее. Оттуда мне прислали фотографию записной книжки Виктора. Я с волнением разглядываю семь листиков, на которых неровным, прямо-таки детским почерком написано завещание.

* * *

«За человека!» — так называется большая трехколонная статья Ильи Эренбурга. Он пишет, что некоторые литераторы упрекают его в чересчур пренебрежительной и даже легкомысленной оценке наших противников: как можно при виде мощной германской армии писать о «фрицах-блудодеях» или о «мото-мех-мешочниках»? Должен сказать, что недооценка врага никогда не была присуща писателю. Наоборот, он всегда предупреждал: враг силен! Вот и в этой статье он снова обращает внимание читателя:

«Нас не успокаивают различные ефрейторы или фельдфебели, которые в плену бьют себя в грудь, вопя о гибели Гитлера. Мы знаем, что эти меланхолики не пойдут снова в атаку только потому, что они сидят под надежной охраной. Из немцев мы доверяем только мертвым... Мы не верим в «прозрение» даже битых немцев, зимой убегавших на запад. Если они ушли живыми, они могут завтра пойти в очередную атаку. Расшатанная ударами, обескровленная, германская армия еще сильна...»

И дальше писатель отвечает на вопросы: почему же мы смотрим на немцев свысока? Почему даже в дни нашего отступления мы не могли увидеть в них ни высших, ни равных? Почему мы с улыбкой пренебрежения говорим о фрицах-блудодеях и мото-мех-мешочниках? Может быть, в этом сказывается желание очернить, принизить любого врага? Писатель отвергает упрек по своему адресу, объясняя, что наше презрение к немцам происходит не оттого, что они наши враги, а оттого, что мы увидели их низкую сущность. «Назвать немца зверем — это значит украсить немца. Нет зверей, способных совершить то, что совершили гитлеровцы в Вязьме и Гжатске. Только машины, автоматы способны на столь бесчеловечные действия...»

«Все знают, — подводит он читателя к главной своей мысли, — как много нам стоили двадцать месяцев беспримерных битв. Я говорю не о материальных потерях. Я знаю, как быстро наш талантливый и страстный народ отстроит разрушенные города. Я говорю о людях: о потере лучших, смелых, чистейших. Эти потери невозвратимы. Но есть у нас утешение: потеряв на войне много прекрасных людей, мы укрепили понятие человека. Может быть, [192] внешне война и делает солдата грубее, но сердце под броней хранит нежнейшие чувства. Ожили в наши дни, казалось, архаичные слова: добро, верность, благородство, вдохновение, самопожертвование, — они отвечают нашим чувствам. В борьбе против немецких автоматов человек не только вырос, он возрос. В этом историческое значение войны. Мы часто называем ее «священной» — лучше не скажешь: воистину священная война за человека».

* * *

Из Баку прислали на целую полосу «Письмо азербайджанского народа бойцам-азербайджанцам». Таких писем у нас еще не было. Написано оно не казенными, выспренними фразами, как это нередко бывало, а словно бы красочной восточной вязью.

О чем письмо? О братстве азербайджанского и русского народов. О самоотверженном труде азербайджанцев для фронта. «Как не иссякают прозрачные ручьи наших гор, как не иссякает любовь народа к Родине, так не иссякает и поток горючего, идущего из Баку на фронт». О любви народа к своим сыновьям, сражающимся с врагом. Называются имена героев-азербайджанцев, гордость и слава республики, перед которыми преклоняются и стар и млад. Воины благословляются на новые подвиги. И душевный призыв:

«Милые сыновья наши, свет наших очей! Храбрость и отвага, верность присяге, решимость отдать свою кровь и жизнь за Родину — всегда были благороднейшими чертами нашего народа! Мы давно знаем, что умереть героем — это жить вечно. Отцы наши мудро сказали: «Бык умрет — останется шкура, но герой умрет — останется имя!..» Вы знаете, по старинному азербайджанскому обычаю героя войны, раненного в грудь, встречали хлебом и солью, но труса, раненного в спину, родная мать не впускала в дом, говоря: «Лучше бы я родила черный камень, чем бесславного сына».

И в завершение о том, как будут на родной земле встречать добывших победу воинов: «В тот благословенный день на бархатных берегах нашего Гек-Голя мы устроим в вашу честь всенародный пир. Под ноги мы расстелим наши узорчатые ковры, мы приготовим для вас пищу из тучных баранов, которых бережем для праздничной встречи! Заговорят в вашу честь струнные сазы наших ашугов, и снова вы упьетесь сладостными песнями — гошма ашуга Алескера! Но помните одно: место, на котором воссядет на всенародном пиру каждый из вас, зависит от вас самих. Лишь храбрец занимает почетное место, а трус одиноко прячется в темном углу от насмешливых взоров и беспощадных слов!..»

Под письмом 77 подписей, но подписали его 897 146 человек. Воистину глас народа!

Сейчас бросается в глаза, что в письме много раз упоминается имя Сталина, он превозносится до небес: «Вождь и полководец, маршал Страны Советов», «Великий Сталин», «Мозг, воля и сердце Советской страны...» Но разве люди знали, кому поклоняются, кого славословят! [193]

Давно я не рассказывал о работе наших фотокорреспондентов. Восполню этот пробел. Прежде всего надо отметить снимки Виктора Темина. Из номера в номер печатаются его фотографии, сделанные во время нашей поездки на Северо-Кавказский фронт — от Краснодара до Новороссийска и Мысхако. Впечатляет снимок огромного эшелона цистерн, подорванного кубанскими партизанами. Многие цистерны лежат на обочине железнодорожного пути вверх колесами. Видно, партизанский заряд был основательным. Этот снимок, занявший в газете шесть колонок, не хуже, а быть может, и лучше иного репортажа рассказывает о боевых действиях партизан. Колоритен портрет гвардии майора Чекурды — командира противотанкового истребительного артиллерийского полка, грозы немцев. Я о нем рассказывал, а теперь читатель увидел на снимке могучую фигуру кубанского казака в черкеске с патронами, кинжалом. Хороши снимки снайперов, истребителей танков, ведущих огонь из ПТР, минометчиков и артиллеристов, солдатский хор на КП полка. Правда, с одним из снимков пришлось нам повозиться. Дело в том, что среди бойцов артиллерийского расчета оказалась и... моя персона. Где и когда в те времена печатались снимки редактора в редактируемой им же газете?! В общем, пришлось поработать ретушерам, чтобы заштриховать фигуру редактора.

Снова много хороших снимков Олега Кнорринга увидели читатели. Он остался верен своему правилу — снимать авиаторов не на земле, а в воздухе, а для этого, понятно, надо было летать самому в боевом самолете.

Большое впечатление производит отличный снимок Якова Халипа. В холодный весенний день он с Симоновым был в только что освобожденном Новошахтинске. Городок лежал в руинах. Проезжая по его центральной улице, возле одного из разрушенных домов они увидели издали группу бойцов и услыхали звуки скрипки. Подъехали поближе. На битом кирпиче полукругом стояли бойцы полка, освободившие город, в шинелях и шапках-ушанках, а на возвышенности у печной трубы в одной гимнастерке стоял солдат и играл на скрипке. Халип выскочил из машины и запечатлел эту редкую на войне сцену. И сегодня снимок напечатан в газете с подписью: «В перерыве между боями. Автоматчик В. Мирошников выступает перед своими товарищами».

После войны Халип разыскал Виктора Андреевича Мирошникова. Узнал, что он живет в Латвии, работает преподавателем по классу скрипки в музыкальной школе. Они встретились в Москве. В Доме дружбы с народами зарубежных стран состоялась выставка фотографий Халипа, и среди многих снимков на видном месте был тот самый фронтовой снимок играющего на скрипке Мирошникова, но с другой, чем в газете, подписью — «Ноктюрн». На выставку пригласили и Мирошникова. И после того как собравшимся рассказали историю этого фото, бывший автоматчик вынул из футляра скрипку и сыграл ту самую мелодию, которую Халип и Симонов слышали в Новошахтинске. Именно [194] за этот снимок Якову Николаевичу была вручена серебряная медаль.

Яков Халип был не просто хорошим фотографом, но и настоящим журналистом. Если он встречал интересного «натурщика», он старался не упускать его из поля зрения. Создавалась своеобразная — из фотографий разного времени, в разных ситуациях — фронтовая биография этого человека. Так было, например, с Александром Дмитриевичем Епанчиным. Впервые Халип его сфотографировал в сорок первом году на Западном фронте, когда тот в звании капитана командовал стрелковым батальоном, затем — в сорок втором на Сталинградском фронте, где майор Епанчин командовал полком. В сорок третьем году Халип вместе с Симоновым нашел подполковника Епанчина на Южном фронте. Его полк вел тяжелейшие бои с немцами, и за мужество, проявленное в этих боях, командиру полка было присвоено звание Героя Советского Союза. Кстати, во время съемки у Халипа возникло неожиданное затруднение. Епанчин только что вышел из боя, ему немало пришлось поползать по траншеям, выглядел он, по мнению Халипа, недостаточно фотогенично. Смущала фотокорреспондента и видавшая виды цигейковая ушанка. Выход был легко найден. Халип снял со стоявшего рядом Симонова его имевшую более респектабельный вид каракулевую шапку и надел на Епанчина. Снимок получился на славу.

Спустя год Яков Николаевич встретился с Епанчиным во 2-й гвардейской армии, когда тот был уже полковником и командовал механизированной бригадой. В сорок пятом году Халип снимал генерала Епанчина на Красной площади. Снимал его и позже. Это случилось в семьдесят восьмом году в Центральном Доме журналистов, в Москве. Там состоялся вечер ветеранов Отечественной войны «Автор и его герой». На вечере выступил Халип и герой его фотоповести генерал-лейтенант Епанчин...

27 апреля

В который раз в сообщениях Совинформбюро формула: «На фронтах существенных изменений не произошло». Во вчерашней: «На Кубани наши части вели артиллерийскую и ружейно-пулеметную перестрелку с противником». В сегодняшней: «Западнее Ростова-на-Дону наши части вели огневой бой». Для завтрашней публикации: «Южнее Балаклеи наши части укрепляли свои позиции и вели разведку».

Мы не комментировали эти сообщения. Все это больше подходит для дивизионных, в крайнем случае — для армейских газет. Идут бои местного значения. А как будет дальше? Все, что планируется в Ставке и Генштабе, — секрет из секретов. И не только для нас. Первый заместитель начальника оперативного управления Генштаба С. М. Штеменко рассказывал о диалоге, который у него состоялся с начальником Главного медицинского управления Наркомата обороны генералом Е. И. Смирновым, будущим министром здравоохранения: [195]

— Где будем наступать? Куда мне гнать свои силы? — спрашивал Смирнов у Штеменко.

— Ефим Иванович, этого сейчас сказать не могу. Придет время, скажу.

— Знаю, это тайна. А ты просто посоветуй, куда двигать госпиталя? А то будет поздно.

— И посоветовать не могу.

— Ладно, скажи хоть — в каком направлении?

— Ефим Иванович, и этого не могу...

Конечно, к этому времени уже более или менее ясно было, в каком районе могут развернуться главные события. Курская дуга! К летней битве готовились наши войска, готовились и немцы, но произойдет она не завтра и не послезавтра. Пока не готовы ни наши войска, ни противник.

Что же делать газете в такое время? Только одно — помогать войскам в подготовке к будущим сражениям. Печатаем статьи тактического характера, основанные на опыте минувших боев. Я уже назвал многие темы, мог бы перечислить еще больше, но не буду обременять читателя.

Немало в эти дни и писательских выступлений. О них-то я и расскажу. Вчера получили очерк Николая Тихонова «Ленинград в апреле». Обычно он присылает его за день-два до последнего числа месяца, а вот сегодня поторопился. Возможно, боялся, что первомайские номера будут заняты праздничными материалами, а может быть, душа потребовала высказаться, и он не стал обращать внимания на даты.

Вместе с очерком пришло и письмо Николая Семеновича. Если не считать первых двух абзацев, где сказаны добрые и, я знаю, искренние слова о газете и обо мне, в этом письме много и такого, что в очерк, пожалуй, не могло войти, на нее цензура наложила бы свою лапу. Это прежде всего честное и правдивое слово о том, что, несмотря на прорыв блокады, облегчившей жизнь ленинградцев, она не столь благополучна, как думают иные на Большой земле. Нелегка жизнь и самого писателя:

«У нас в Ленинграде положение особое, как Вы знаете. У нас смеются, что немцы уйдут из-под города только по мирному договору. Но, шутки отбросив, скажу, что эти неприятные «соседи» докучают нам по-прежнему и бомбежками (раз по 5–6 в день, и такое бывает), и ежедневным обстрелом. Все это скорее скучно, чем интересно. Жаль город, который систематически разрушается, жаль людей, хороших ленинградских тружеников, падающих бессмысленными жертвами. Но тут ничего не поделаешь.

Я работаю по-прежнему за троих. Как ни отбиваюсь, приходится выполнять свою «поденщину». Ну и исполняю, стараюсь исполнять ее возможно старательней из уважения к читателю.

Получаю трогательные письма из самых разных уголков Советского Союза, со всех фронтов по поводу моих «Ленинградов», печатающихся в «Красной звезде». Думаю, что в мае станет немного [196] легче, и я, введя в границы статьи, возьмусь за давно заброшенные рассказы.

Очень хочу больше работать для «Красной звезды». Постараюсь устроить так, чтобы это удалось. Из списка статей, что Вы прислали, я в мае выберу себе темы и организую материал. Там есть темы, которые мне по сердцу. Темы нужные и значительные.

Когда-нибудь загремит и наш фронт, и тогда мы — ленинградцы — дадим материал «Красной звезде» не хуже юга. Хорошо бы, чтобы это было поскорей. Этим летом все ждут событий — возможно, они и произойдут.

Сам я, конечно, устал от зимы и беспрерывной работы, похудел, как факир, но, как факир, не чувствую уже никаких трудностей, даже если они и есть.

По-прежнему в Ленинграде мало пишущих, потому мне и приходится отдуваться за всех — и на военные и на гражданские темы.

Скоро уже два года войны — как летит время! Скоро уже четыре месяца, как Вы были в Ленинграде, а кажется, что совсем недавно мы с Вами проходили по улицам разрушенного Шлиссельбурга.

Посылаю Вам очерк «Зрелость командира», потом пришлю очерк об одном минометчике, мастере наступательного боя.

В Ленинграде тепло. Нева очистилась ото льда. Идут четвертый день дожди, все рады: нет налетов. Настроение ленинградцев бодрое и уверенное, блокада всем осточертела. Еще бы — в августе два года блокады, это немного много. Доживу — напишу Вам очерк «Семьсот дней битвы за город». Здорово звучит — небывалый случай в истории войн...» Но, увы, пришлось Николаю Семеновичу писать... девятьсот дней блокады! Писатель продолжает:

«Приветствую Вас от всего сердца с наступающим праздником, благодарю сердечно за Вашу заботу и дружеское внимание. Если увидите Толстого и Эренбурга, передайте мой привет из далекого Ленинграда. Я уже представляю себе тихую, мирную Москву, как во сне. Признаюсь, мы здесь немного одичали, замкнувшись в своих ленинградских переживаниях. Радио и газеты — только это связывает нас с остальным миром.

В общем, «на Шипке все спокойно». Кланяйтесь от меня дорогим друзьям из «Красной звезды», которые еще меня помнят.

Очень интересные очерки из «Партизанского края». Жду с нетерпением их продолжения.

Итак, крепко обнимаю Вас и желаю всякой удачи и счастья.

Комендант моего дота на Звериной — моя жена — шлет Вам горячий привет.

Николай Тихонов».

А теперь о самом очерке «Ленинград в апреле».

Ленинградцы ко всему привыкли. Вот веселая девушка, которая спешит к мосту, напевая песенку. Ее застала воздушная тревога, другая девушка-милиционер никак не может отправить ее в бомбоубежище. Вот театр, набитый зрителями. Во время антракта — [197] тоже воздушная тревога, но никто не уходит в убежище, мирно разговаривают в выставочных залах и коридорах. «Как все это непохоже на тревоги сорок первого года!» — восклицает писатель.

Тихонов рассказывает о пожарах и пожарных — героических людях. И среди них — полковник Сериков, тот самый, который в годы гражданской войны скакал рядом с Чапаевым, а ныне возглавляет бойцов огненного фронта.

Волнующее впечатление производит рассказ Тихонова о ленинградских детях:

«...Вы не встретите их заполняющими, как прежде, скамейки в весенних скверах, толпами на улицах в веселой кутерьме, не услышите их звонких голосов. Вам попадутся или степенно идущие парами воспитанники детских домов, или одиночки, возвращающиеся с работы или из школы. Но все же детей в городе много. Они работают на оборону — те, что повзрослее, или помогают матерям по дому — уборкой дворов, лестниц, квартир.

Они наблюдают с любопытством и тайным страхом, как в Неве вздымаются водяные фонтаны от снарядов, падающих в воду, они смотрят на лучи прожекторов, скрещивающихся над городом ночью. Они говорят матерям, ускоряющим шаг при начавшемся обстреле: «Мама, это не в нашем районе».

Один маленький карапуз, которого уже три раза откапывали из-под обломков, спокойно отвечает на вопрос — было ли ему страшно: «Нет, совсем не страшно. Только темно и скучно, пока ждешь, что наши придут. А наши придут — и мы пойдем на новую квартиру...»

Казалось бы, что суровая обстановка, убившая их золотое детство и бросившая их в железные дни осажденного города, должна была превратить их в маленьких взрослых. Они видели страшные картины, они переживали всевозможные мучения не по возрасту. Нет, они не похожи на крошечных стариков. Они остались детьми, окруженные вниманием, заботой и любовью. Если хотите погрузиться в их подлинный детский мир, идите во Дворец пионеров, где проходит городская олимпиада детского творчества...»

И завершает Тихонов свой очерк словами неугасаемой надежды: «Вторая боевая весна идет над Ленинградом. Какие бы трудности она ни несла, она — наша весна, и мы ее приветствуем. Она наша — ленинградская, родная, долгожданная, несущая тепло полям и сердцам. Тепло победы мы должны добыть сами. И мы добудем его!»

* * *

В предпраздничных и праздничном номерах газеты выступили Алексей Толстой, Илья Эренбург, Константин Симонов, Федор Панферов, Илья Сельвинский, Петр Павленко, Маргарита Алигер, Борис Галин... Думаю, любая литературная газета могла бы позавидовать.

Петр Павленко напечатал очерк «Весна на Кавказе». Он рассказывает, что прошел по долинам рек Сунжи, Терека, Кумы, [198] Кубани, Лабы. Был свидетелем мужества воинов и народов на этом пути и в дни отступления, и в дни наступления. Многое, пишет он, вспоминается в канун 1 Мая — и люди-богатыри, и богатыри-города, и витязи-корабли, море, горы, леса, реки и степи сражались за Кубань и Кавказ. В этой аллегории выражено братство народов, защищающих свою Родину.

Взволновал душу писателя такой эпизод. При штурме станицы Абинской погиб ее уроженец капитан Степан Тищенко, командир батальона. Умирая, он завещал похоронить себя в родной станице. Когда она была освобождена, тело капитана внесли на родные улицы его товарищи. Мертвым, но победителем вошел он в родные места. И когда хоронили его, бойцы пели. Каждый пел на своем родном языке, что хоронят истинного богатыря...

Борис Галин опубликовал очерк «Солдатская душа». В одном из полков писатель встретил солдата Савушкина и его трех боевых друзей. Все четверо стояли друг за друга горой, берегли свою честь. Мастер деталей, Галин подметил черты, рисующие облик каждого из них. Пожилой низенький Савушкин, шахтер в прошлом, трижды раненный, само собой стал как бы старшиной своих друзей, которых называл «ореликами», хотя все были в одном звании — красноармейцы. Смерти он не боялся. Он не искал ее и избегал произносить это слово, чтобы не накликать беды, а говорил по старой шахтерской привычке: «Прибило обвалом». Антон Лиходько, запорожский колхозник, говорил о себе с ленивой усмешкой: «Антон схоче, то на гору вскоче». Под стать им и другие. Ни одно дело не было для них невыполнимым. Тонко и объемно раскрыл писатель их душевный мир.

* * *

Читатель, вероятно, помнит историю с одним из известных наших писателей, Федором Панферовым, о которой я рассказывал в других книгах. Напомню эту историю. В октябрьские дни сорок первого года его посылали на фронт, но он по болезни не смог выехать и почему-то по этому поводу обратился к Сталину. А Сталин на его письме начертал резолюцию с указанием, чтобы писателя исключили из партии, и послал его письмо в парткомиссию. Несмотря на это, мы взяли Панферова в «Красную звезду», назначили специальным корреспондентом. На фронте он показал себя мужественным человеком, но по болезни не мог работать в этой должности, и мы его отпустили. Однако связи с редакцией Панферов не терял, и сегодня опубликован его очерк «Над нами реет птица», посвященный работе авиационного завода, который выпускает самолеты нового типа. Очень важная тема — давно у нас не было материалов о тыле.

* * *

Илья Сельвинский передал по прямому проводу обещанный очерк о летчике Дмитрии Глинке «Чувство неба». На меня и сейчас этот ярко написанный очерк производит сильное впечатление, [199] и я, не решаясь портить его пересказом, в порядке исключения привожу полностью.

«Знаменитый русский художник Серов, работая над портретом, всегда искал в человеке сходство со зверем, птицей или рыбой. Это, как он уверял, давало ему возможность увидеть в обычном необычное. Однажды он писал портрет светской дамы. Портрет ему не удавался. Необходима была какая-то определенная деталь, черточка, мелочь, которой он никак не мог найти. И вдруг понял: «Свиной глазок!» Вот что, оказывается, было в светской даме характерного. Образ найден. Портрет получился.

Если бы Серов встретил на своем пути Дмитрия Глинку, ему не пришлось бы ломать голову над поисками остроты в его облике. Тонкие губы, крупный черкесский нос, широкие, зоркие глаза и особенно веки, нависшие, складчатые, как у очень пожилых людей или птиц высоколетной природы. Орел! Вот кого мгновенно вспоминаешь, взглянув хотя бы мельком на Дмитрия Борисовича. Орел. Таков внешний вид Глинки.

Однажды в Крыму, стоя в Форосе над огромной пропастью, обрывающейся к морю, я увидел у самых своих ног орлицу, учившую летать орленка. Она делала плавные круги от скалы к бухте, и снова к скале. Орленок учился летать старательно и прилежно. Трогательная детская сосредоточенность чувствовалась в его сгорбленных плечах, в боязливо втянутой шее. Орлица же плыла по воздуху так, точно стояла неподвижно и точно весь мир двигался ей навстречу. У самой скалы орленок, плохо рассчитав дистанцию, сделал такой резкий разворот, что орлице, которая парила справа, не оставалось места для поворота. Тогда она изумительно точным, свободным и изящным движением опрокинулась с крыла на крыло, как самолет, и пошла от скалы к морю на спине, не потеряв ни секунды времени и ни пяди пространства.

Таков же и внутренний облик летчика Дмитрия Глинки. Глинка принадлежит к той породе советских асов, которые чувствуют себя в воздухе полновластными хозяевами стихии. На языке авиаторов это искусство зовется «отличной техникой пилотирования»; на языке ученых — «безотказностью условных рефлексов»; на языке поэтов — «чувством неба».

Сам Глинка говорит об этом так: «Слабый летчик все время вертится в машине флюгером, напряженно следит за приборами, за горизонтом. Выходит, что он сам по себе, а его самолет — сам по себе. Они друг другу чужие. А машину надо чувствовать спиной, плечами, подошвами. Инстинктом надо ее чувствовать».

Есть в кавалерии слово «всадник». Поразительное по точности слово. Всадник не просто человек на коне; это человек, сросшийся с конем. Такого слова еще нет в авиации. Но понятие такое уже есть. Когда летчики класса Глинки садятся в машину, они действительно чувствуют себя спаянными с ней. Все органы самолета ощущаются ими, как органы собственного тела. Перебой мотора отзывается физической болью, перегрев — как температура собственной крови. И все это органически, как бы впереди сознания. [200]

В 1942 году на Крымском участке фронта с Дмитрием Борисовичем произошел поразительный случай. Получив задание сопровождать Илы, Глинка в составе пятерки двигался к передовой. Он шел замыкающим и зорко озирал небо. Вдруг на линии фронта возникла стая «юнкерсов», летевших к нашему переднему краю. Вот уже отделился ведущий, взял скорость и перешел в пике. Глинка рванулся к ним. В поле его зрения шли три немецких аэроплана, они готовились пикировать вслед за ведущим. Имея преимущество в высоте и превратив высоту в скорость, Глинка сразил всех троих. Первый, вспыхнув и вертясь с крыла на крыло, стал быстро падать в море. Второй снижался планирующим спуском. Третий пытался оттянуться на свой участок. Впрочем, дальнейшая их судьба Глинку уже не интересовала. Он заметил появление четвертого «юнкерса» и кинулся на него. Расстояние между ними быстро уменьшалось. Вот уже отчетливо видно металлическое поблескивание его левого крыла. Но что это? Странно... Ведь это же не крыло. Это никелированная спинка металлической кровати, а вот это, слева, не облачко, а подушка соседа по койке.

— Где же это я? — удивленно спросил Глинка.

— Вы в госпитале, — ответил молодой женский голос.

Оказывается, Глинку нашли в бессознательном состоянии далеко от останков его сбитого самолета. Лежал он целым и сравнительно невредимым на широких шелковых волнах своего парашюта. Что произошло с ним в воздухе, как он заметил аварию, каким образом выбросился из самолета — ничего этого Глинка не помнит. Последнее его впечатление: атака четвертого. И все. По-видимому, он был контужен еще в небе, потерял сознание и все дальнейшее проделал уже автоматически.

Вот это и называется талантом. Талант — не просто отчетливо выраженное дарование. Это дарование, помноженное на школу. Но и этого мало. Это школа, перестроившая всю психику человека в одну стремительную и всепоглощающую направленность. Такая направленность как бы наделяет сознанием самую мышцу, сухожилие, кость. У человека становятся умными руки, плечо, колени. Воля его удваивается, утраивается волею каждой клеточки его тела.

Когда Лев Толстой умирал, вслед за последним вздохом, прекратившим существование гения, продолжал еще вздрагивать указательный палец правой руки. Толстой... писал!

Никакое событие, даже сама смерть, не в силах убить в творческом человеке стремление к тому, чему он посвятил всю свою жизнь, всего себя до последнего дыхания.

Дмитрий Глинка посвятил себя битве с врагами советского народа. Когда спрашиваешь его, какие личные качества дали ему возможность сбить 21 фашистский самолет, он пожимает плечом, растерянно улыбается и говорит:

— Да, собственно, только одно... Я крепко усвоил нашу новую поговорку: «Хочешь жить — убей немца». [201]

Эту фразу Глинка призносит очень просто, без нажима, без тени патетики. Уничтожение врага стало для Глинки в полном смысле слова глубочайшей потребностью. Погибнет ли он в бою — это еще большой вопрос, но лишите его боя, и он задохнется.

Вот он стоит на аэродроме у элегантного своего истребителя. Эта маленькая машина хорошо знакома немцам. Глинка стоит у своей машины в ожидании сигнала: скоро он вылетит на задание во главе группы истребителей. В ближайшие минуты должны появиться бомбардировщики, которых ему поручено сопровождать.

Глинка стоит у машины в синем комбинезоне, со шлемом под мышкой. Ветер играет его золотистым чубом. Он ждет. У него есть еще пять минут. Мало? Но летчики говорят: целых пять минут. Что же делает в это время Глинка? Достает записную книжку, вынимает вкладыш и читает его, беззвучно шевеля губами. Слывя грозою в небе, Глинка очень лиричен на земле. Он любит музыку и поэзию. В записной его книжке хранится стихотворение Исаковского, вырезанное им из газеты. Некоторые строки подчеркнуты. Чувствуется, что эти строки задели в Глинке что-то очень большое, очень важное:

Прости, прощай. Что может дать рабыне
Чугунная немецкая земля?
Наверно, на какой-нибудь осине
Уже готова для меня петля.
Прости, родной Забудь про эти косы.
Они мертвы. Им больше не расти
Забудь калину, на калине — росы,
Про все забудь Но только отомсти!»

В очерке Ильи Сельвинского нет биографических данных героя. Такого рода сведения были бы чужеродны художественной ткани повествования. Это сделаю ныне я, расскажу и о том, что было с летчиком после встречи с Сельвинским.

Глинка Дмитрий Борисович родился в 1917 году. Дважды Герой Советского Союза. В Советской Армии с 1937 года. Окончил в 1939 году военно-авиационную школу, а в 1951 — Военно-воздушную академию. В июне 1941 года — лейтенант, после войны — полковник. Был командиром звена, адъютантом эскадрильи, начальником воздушной стрелковой службы полка. Совершил около 300 боевых вылетов, сбил 50 самолетов противника. После войны — командир полка и заместитель командира истребительной авиадивизии. Награжден орденом Ленина, пятью орденами Красного Знамени, орденом Александра Невского, орденом Отечественной войны 1-й степени, двумя орденами Красной Звезды. Бронзовый бюст — в городе Кривой Рог. Ушел из жизни в 1979 году.

30 апреля

Было в ту пору у газетчиков такое неписаное правило, вернее, непреложный закон: накануне праздников, скажем, годовщины Красной Армии, Октябрьской революции или 1 Мая, не говорить о задачах войск. Полагалось ждать речи или приказа [202] Сталина, а после этого популяризировать, объяснять установки «вождя». На этот раз мы нарушили традицию и напечатали передовую статью «К решающим боям!», в которой выдали «секреты» Ставки. Были в статье такие строки:

«Наступила решающая пора, от которой зависит будущее человечества.

Мы выиграли зимнюю кампанию Отечественной войны... Мы должны помнить, что изгнание врага из пределов нашей Родины только началось... Враг еще не разбит, он еще силен, еще способен нанести удар. Весеннее затишье на фронтах не вводит нас в заблуждение. Это затишье перед бурей, перед большими сражениями, которые не заставят себя долго ждать.

Немцы, несомненно, попытаются использовать лето, чтобы поправить свои дела. Они не отказались от мысли предпринять наступление, чтобы выйти из тупика, куда завела их авантюристическая стратегия гитлеровского командования.

Разумеется, мощь немецкой военной машины в значительной мере подточена поражениями, нанесенными ей Красной Армией. Однако немцы, несомненно, будут предпринимать новые авантюры. Они продолжают стягивать на советско-германский фронт остатки своих резервов, накапливать военную технику.

Наша задача — встретить во всеоружии любые попытки врага, изготовиться к решающим сражениям с немецко-фашистскими поработителями. Мы должны не только сорвать авантюристические планы гитлеровцев, но нанести противнику такие мощные удары, которые решили бы исход войны...»

Все правильно, разве что насчет «остатков резервов» и «исхода войны» мы принимали желаемое за действительность. Рано было еще утверждать, что немцы стягивают остатки своих резервов. Забежали мы вперед, говоря об исходе войны. Какой бы мощный удар мы ни нанесли врагу, он еще не решит «исход войны». До ее исхода, как известно, было еще далеко — целых два года! Но важно, считали мы, во всеуслышание заявить о том, что Ставкой почему-то держалось в секрете, — о готовящемся немцами летнем наступлении.

* * *

В газете много статей и на военно-тактические темы.

Прежде всего обращает на себя внимание статья «Советская мотопехота» полковника А. Пошкуса. В начале войны наша мотопехота еще не была одним из главных родов войск, как, скажем, кавалерия в годы гражданской войны. Может быть, поэтому некоторые военачальники еще жили старыми представлениями, переоценивая в эту войну роль кавалерии. Жизнь показала, что кавалерийские корпуса и дивизии, воевавшие в Отечественную войну, действовали уверенно, доблестно, но не решали судьбу крупных операций. Любопытный факт завышенной оценки возможностей кавалерии: командующий Закавказским фронтом генерал армии И. В. Тюленев, старый конник, обратился к Сталину с предложением [203] сформировать конную армию. Как рассказывал мне генерал Ф. Е. Боков, Верховный ухватился за эту идею, посчитал ее соблазнительной. Однако Генштаб решительно ее отверг, и Сталин вынужден был с этим согласиться.

Иное дело мотопехота. О ее силе и мощи, основываясь на опыте действий своего 3-го гвардейского механизированного корпуса, рассказывает Пошкус:

«Еще учась в академии, я хорошо представлял себе роль мотопехоты в современной войне. Но здесь, смотря на развернувшиеся во всей своей грозной красе моторизованные части, по-современному организованные и оснащенные, пожалуй, впервые я ощутил эту огромную силу на гусеницах в колесах. В могучем движении танков и мотопехоты я почти физически чувствовал пульс современной войны».

Мотопехота, подчеркивает автор, создает возможности для широкого и смелого маневра. Соединения корпуса не раз совершали в течение ночи марши в 120–150 километров и внезапно появлялись там, где противник меньше всего их ожидал. Автор приводит такой пример. После большого броска именно в темное время части корпуса ворвались в село, в котором размещался штаб вражеской дивизии. Наши бойцы увидели обычную для тыла картину: немецкие солдаты несли ведра воды из колодца, офицеры занимались во дворах утренней гимнастикой. Штаб дивизии был разгромлен и пленен.

Статья подчеркивает, что мощь мотопехоты используется полностью лишь при грамотном, хорошо отработанном взаимодействии с танками:

«Успех боя мотопехоты всегда решает в первую очередь полное и постоянное, не искусственное, а органическое взаимодействие ее с танками. В нашем соединении такое взаимодействие достигнуто. Достаточно сказать, что за все время боевых действий у нас не было случаев, когда бы мотопехота отстала от танков, не было тех губительных разрывов между боевыми машинами и людьми, которые приводят к неудаче. Неразрывная связь с танками — основа боевых действий мотопехоты. Танки обычно действуют более решительно, чувствуя за собой мотопехоту. Они ломают сопротивление противника на пути ее движения и действуют главным образом против вражеской пехоты. Мотострелковые подразделения подавляют противотанковую артиллерию, уничтожают автоматчиков. Пехота видит больше, чем танки...»

И далее зрелые рассуждения, покоящиеся также на опыте, в частности, Сталинградской битвы: «Когда думаешь о том, что дала танкам мотопехота, прежде всего приходишь к мысли: мотопехота увеличила живучесть танков. Жизнь танка, органически входящего в состав механизированных сил, стала более долговечной. Мотопехота превосходно знает цену танка. Танки — ее панцирь. Если она не будет оберегать их всеми имеющимися средствами, она лишится этого панциря. Как ни крепка броня танка, она все же может оказаться яичной скорлупой, если своевременно [204] не будет прикрыта огневым щитом артиллерии. Когда танки попадают под огонь противотанковой артиллерии, подразделения мотопехоты должны вовремя поднять этот огневой щит и заслонить им танки. Значит, нужно, чтобы артиллерия никогда не отставала от танков на поле боя. Мы не раз практиковали прицепку 45-миллиметровых орудий к танкам, и этот опыт оправдал полностью себя. Взаимное прикрытие друг друга — вот закон мотопехоты и танков на поле боя и на марше».

Должен сказать, что это первая статья в газете, столь широко раскрывающая роль, значение и место мотопехоты в современном бою.

* * *

Большой интерес представляет и статья публицистического характера командира мотомехбригады полковника П. Бояринова «Зрелость командира». Автор ссылается на слова Суворова, который наставлял своего крестника Александра Карачая, учил его: «Непрестанное изощрение глазомера сделает тебя великим полководцем». На многих боевых примерах автор показывает, как важно иметь точный глазомер. Он подчеркивает, что современный бой является глубоким боем. Можно умело организовать прорыв переднего края. Но успех будет зависеть не только от этого. Он определяется прежде всего силой ударов по резервам, по глубине обороны врага. В современных условиях нужен такой глазомер, который позволяет давать верную оценку неприятельским силам по всей их глубине.

Любопытна также точка зрения комбрига на возникающие порой споры — чему учит академия и чему учит бой. Что важнее?

«Я сам учился в Академии имени Фрунзе и в Академии мотомеханизации. Однако когда пришлось столкнуться с условиями современной войны, то мне казалось, будто я растерял свои знания. Отчего это произошло? Война требовала большей подвижности, неутомимой деятельности, глазомера и быстроты. Когда благодаря опыту появились эти качества, то быстро вспомнилось все, чему нас учили... Практика научила заменять устаревшие положения новыми».

Должен отметить, что такие выступления вызывали интерес к газете командиров и военачальников, желание проводить дискуссии по актуальным вопросам военного дела. [205]

Дальше